Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Бабушка схватила мое запястье.

– Нато, будь осторожен!

– Разумеется, – произнеся, изобразив фальшивую улыбку. – Ты же знаешь, я трусливый.

– Не умничай! – Она погрозила мне пальцем. – Не надо все превращать в шутку. Я видела тебя в той комнате. Я не знаю, что это значит, но…

Она встала и направилась к боведа, сгребла со столика раковины и, бормоча что-то себе под нос, начала перекладывать их из руки в руку.

Я прислушался. Она повторяла:

– Будь осторожен… Будь осторожен…

24

– Можно задать вам нескромный вопрос? – спросил я, устроившись на стуле в кабинете Терри.

Она удивленно вскинула на меня глаза.

– Какой?

– Что у вас произошло с Дентоном?

– Не понимаю.

– Мне кажется, у вас с ним была какая-то история.

Ее глаза вспыхнули и погасли.

– С этим человеком у меня нет никакой истории.

В данной фразе ключевым было слово «этим». Помните, как Билл Клинтон твердо заявил: «С этой женщиной у меня не было никакого секса». Я еще тогда подумал: «Нет, Билл, раз ты так говоришь, значит, секс с этой женщиной у тебя был». Впрочем, я его ни капельки не осуждал. Если уж президент Соединенных Штатов не может позволить себе секс со стажеркой, то на что тогда надеяться остальным гражданам? Единственное, ему не следовало бы заниматься этим в Овальном кабинете.

– Ну не было истории – так не было. Хотя я уверен, что была.

Терри устало вздохнула:

– Ну допустим, а тебе-то какое дело, Родригес? – Она неожиданно перешла на ты, и мне это понравилось. – Да, пообщалась я однажды с этим сукиным сыном минут пять, ну и что? И было это до того, как он стал шефом полиции. Так что пошел ты в задницу со своими вопросами, Родригес!

– Я просто так спросил. Чего ты разозлилась?

– Ты спросил не просто так. А разозлилась я потому, что ты меня осуждаешь. Хотя это произошло, во-первых, давным-давно, во-вторых, абсолютно ничего не значит, а в-третьих, какое тебе до этого дело? Понял?

Я поднял руки, словно сдаваясь.

– Извини, ради Бога. Я тебя совсем не осуждаю.

– Осуждаешь. Это видно по высокомерному выражению твоего дурацкого лица, Родригес. И вообще, почему тебя трогает, с кем я спала?

– Меня не трогает.

– Трогает! – Она устремила на меня твердый взгляд. – Мистер Родригес, полагаю, вы получили на свой вопрос исчерпывающий ответ. А теперь перейдем к делу. Что ты принес?

Я положил перед ней рисунки.





– Что это?

– Увеличенный фрагмент рисунка Кэролин Спивак. Изображено на ее поясе. – Я не стал рассказывать о сне бабушки, иначе бы Терри подумала, что я спятил.

– И в чем тут дело?

– Я полазил по Интернету и нашел вот это. Точно такой же символ изображен на обложке «Библии белого человека», основного руководства расистов.

– А на других рисунках этот символ есть?

– Нет. – Я придвинул к ней стопку листов. – Это распечатки. «Библия белого человека» проповедует ненависть к чернокожим, евреям и арийцам-предателям, которые их защищают.

– А некоторые даже женятся на расово неполноценных и заводят с ними детей.

– Совершенно верно. Или общаются с ними. Например, такие, как Дэниел Райс или Кэролин Спивак.

– Арийцы-предатели. – Терри покачала головой. – Омерзительно. Но теперь становится понятным выбор жертв нашего подопечного.

– Он их наказывает. Они перед ним виноваты. – Я вытащил из пачки распечаток несколько листов. – Люди, подобные ему, объединены в организации. Общаются в Интернете, так безопаснее. Я хочу сказать, что сюда могут входить не только местные. Вот несколько названий организаций неонацистов, скинхедов и просто расистов: ку-клукс-клан, «Христианская идентичность», «Молодость», «Арийская нация», «Солдаты войны», «Всемирная церковь Создателя». Согласно официальной статистике, в США суммарная численность членов подобных групп составляет около двадцати тысяч, но аналитики, внимательно следящие за их деятельностью, приводят иную цифру – свыше миллиона человек, – и она имеет устойчивую тенденцию к увеличению.

– Боже! – охнула Терри.

Антон засмеялся, как смеялся бы просьбе ребенка, который просил бы у него месяц с неба.

– Батька, дай ему горсть серебра, пускай отступится добром.

Даньяр пошел было исполнять волю сына.

Уж это не походило на шутку. Продажа невесты возмутила Антона; он остановил старика и сказал ему с негодованием:

– Напрасный труд, царевич! Насыпь мне груды твоего серебра, хоть в уровень с палатами великого князя, и тогда не променяю на них своей невесты.

– Каракаченьке полюбилась; уступи, лекарь!

– Мне самому полюбилась, – иронически возразил Антон, – не отдам и за царство.

– Отнимем силою, – закричал Даньяр, воспламеняясь.

– Отнимем силою, – повторил Каракача, привстав с постели.

– Для этого нет силы на свете. Вспомните, вы не в Касимове.

– Мой Касимов там, где я с своими батырями, – сказал Даньяр, – и в Москве я царевич. Мало тебе этого, так я на девку возьму дарный лист от моего благоприятеля Ивана Васильевича.

– Великий князь обещал мне любую дочь боярскую за лечение твоего ж сына. Твой сын здоров, так я выбираю дочь Образца.

– Мой сын был бы здоров и без тебя. Мы звали тебя только в угоду Ивану Васильевичу.

– Что с ним долго толковать, батька, – закричал Каракача. – Я здоров, мне он не нужен более. Позови татар наших, да и в кнутья его до ворот.

– Кто до меня дотронется, не останется жив, – сказал с твердостью Антон, хватаясь за стилет, с ним неразлучный. – Господин дворецкий, неужли ты, доверенное лицо великого князя, поставленный здесь для того, чтобы исполняли мои приказания, допустишь оскорбить меня в доме безумных татар?

Видя, что пламя, которое зажег, готово было превратиться в неугасимый пожар, Русалка начал его тушить. Прорвет без него, тем лучше, лишь бы себя вывести из беды! Он подходил то к отцу, то к сыну, умолял их укротить гнев свой, заверял, что дело обойдется и без насилия, что он, усердный их слуга, потеряет голову, если государеву лекарю будет нанесена обида, что он лучше советует просить лекаря отступиться от своей невесты в пользу царевича. И к Антону обращался с молением не сердить татар и хоть для виду, для часу обещать уступку. Выздоровеет поганый татарчонка, все опять придет на свое место.

Но Каракача не слушал, бесился, топал ногами, хватал себя за голову, отчего перевязки на ней сползли и показалась кровь; судороги начали его корчить. Отец испугался. «Лекарь колдун, вогнал опять хворость в сына, чтобы отмстить за невесту», – подумал Даньяр и пал в ноги Антону, умоляя его спасти Каракаченьку и клянясь, что они за невестой не погонятся.

Так дикари переходят в страстях своих от одной крайности к другой.

Мог ли Антон сердиться на этих дикарей, тем более что в деле выздоровления царевича было заложено все, чего дороже не имел он в жизни: Анастасия, жизнь и честь его. Он спешил подать помощь Каракаче и в этом скоро успел.

Сильное сложение татарина, помогавшее лечению, поставило его опять на ноги так, что он через два дня по-прежнему от души смеялся потехам дворецкого и предавался невинным забавам своего доброго сердца. Об успешном лечении известен был и великий князь.

С лекарем заключен мир, к нарушению которого Даньяр не подавал уж ни малейшего повода. Немчин-волхв нагонял болезнь и скоро исцелял ее: как же его не бояться и не уважать! Только сынок, вероятно подбитый дворецким, вздумал было опять предъявить свои требования на Анастасию.

– Перестань, – сказал ему угрюмо Антон, – будет опять худо, и хуже прежнего. Скорчу разом!

Испугался царевич этой угрозы и замолчал.

В тот же день Антон прислал царевичу с верным служителем, татарином, новое лекарство, которым думал заключить лечение. Пора было получить и награду, обещанную великим князем. Для нее терпел он так много.

Он стоял уж у цели своих желаний и обетов. Враги его и семейства Образца были побеждены, честь и голова его выручены из ужасного залога, в который заключило их слово Иоанна, рука Анастасии скрепляла его союз с людьми и судьбою. Никто и ничто не оспоривали уж его счастия; самая совесть замолчала, чтобы, казалось, дать ему вполне им насладиться. Милый, дорогой мертвец отнял было у него сердце и мысли Анастасии, с трудом могли отрывать ее от могилы отца; но через несколько времени живой друг, очарователь ее, ее суженый, снова занял все ее помыслы и чувства. Недолго могла она выдержать, чтобы не видать его. Потворщица мамка сберегла им под кровом осенней ночи, у калитки двора, сладкое, упоительное свидание. С братом Анастасии дружба Антона скреплялась более и более. Верх его счастия был так близок от него.

Осенние сумерки сгущались над городом. В избе царевича Даньяра все было погружено в глубокий сон. Каракача спал, отец его делал то же, в соседней клети татары следовали примеру своих повелителей; все это сипело и ворковало так, что слушателю надо было твердые уши, чтобы не бежать из дома. Однако ж в горнице Каракачи находился слушатель, для которого эта музыка была усладительней всех гармоний на свете. Он лежал на лавке и притворялся спящим; говорю, притворялся, потому что он, среди самого усердного аккомпанемента, привстал с лавки и осторожно, затая дыхание, стал прокрадываться к полке, над самым ухом Даньяра. Старый царевич, как змей-горыныч, хранил тут живую воду для своего сына. Пользуясь его сном, тот, который прокрался к полке, одною рукой что-то схватил оттуда, а другою – что-то поставил на место похищенной вещи. Исполнив это, он возвратился к своей лавке, лег на нее и опять захрапел, будто ни в чем не бывало.

Даньяр проснулся первый и велел служителю подать светоч. Когда это было исполнено, он с трудом разбудил Русалку, спавшего на лавке. Тут же проснулся и молодой царевич.

– Пора Каракаченьке зелья, – молвил Даньяр, сняв склянку с заветной полки.

С того времени, как лекарства видимо помогли сыну от последнего припадка, он с величайшею точностью исполнял приказания Антона. Нынешний день велено было вновь начать присланную склянку, как скоро огни зажгутся в домах, и потому старик царевич спешил не пропустить назначенного часа.

– Эх, – примолвил Русалка, – я давно б все склянки за забор, а нынче и подавно. Что-то косо смотрел лекарь…

– Не смущай, дворецкий, – возразил Даньяр, – ты и так детку наводишь на сердце. Выпей, Каракаченька, не слушай… лекарь сказал: сладко будет… в последний раз…

И Каракача, боясь уж не исполнить приказаний врача всемогущего, выпил из серебряной чары жидкость, в нее налитую. Питье показалось ему очень вкусно, и он попросил еще. Дали еще… Лекарь говорил: хоть разом выпьет все, тем лучше!

Был один человек в комнате, который переменился в лице – именно Русалка. Смущения его никто не заметил. Он скоро оправился и начал потешать молодого царевича шуточками, которые вновь изобрел. Все были веселы. Каракача более других. Но не прошло четверти часа, как он стал жаловаться на боль в желудке, в груди… Губы его посинели, лицо делалось то багрово, то мертвело. Сначала он стонал, потом крики сменили стенания… Послали за лекарем. Посланный возвратился с ответом, что лекаря нет дома. Разослали новых гонцов отыскивать его. Сам дворецкий вызвался на это дело – только тогда, когда увидел, что царевич умирает.

Отыскали наконец… Бедный, несчастный Антон! не застал царевича в живых. Даньяр лежал в беспамятстве на трупе сына; он не видел лекаря, а то б убил его. Татаре бросились было на Антона, но его освободили недельщики, присланные уж с приказанием великого князя взять его под стражу и заковать в железа. Антон не противился; он знал, что участь его решена, он понимал Ивана Васильевича и помнил, что слово грозного владыки не мимо идет. Невинный, он должен был подклонить голову под топор палача.

Вот как и от кого Иван Васильевич узнал первый о смерти царевича.

Русалка, вместо того, чтобы искать лекаря, как обещал, поскакал прямо к великокняжеским хороминам.

– Господине, великий князь, – сказал он, войдя к Ивану Васильевичу в повалушу и трясясь всем телом, – привез тебе недобрую весть.

– Не пожар ли? коня! – вскричал великий князь, который в таких случаях всегда отправлялся сам тушить огонь, хотя бы это случилось и в полночь.

– Нет, господине, умер… царевич Каракача.

Великий князь побледнел и перекрестился.

– Умер?.. Не может статься! Каракача был здоров сегодня… лекарь сказал. Лжешь аль обезумел!..

– Воистину, осударь. Прикажи переведать. Был голубчик здоровехонек. Покушал нынче хорошо, спал крепко, шутил со мною… Да… вздумал повздорить с Антоном-лекарем за невесту его, дочь Образца… Антон и прислал ему зелья… уморил за посмех. Я своими глазами видел, как, отходя, мучился бедный царевич. Сердце у меня от жалости повернулось.

– Уморил?.. за посмех?.. – кричал Иван Васильевич вне себя. – Слово мое было заложено… Не слыхал его!.. Разве у него две головы!.. В железа, в черную избу!.. Голодною смертью уморить!..

Он не мог более сказать слова; глаза его горели, пена била у рта. Потом, успокоившись немного, покачал головой и залился слезами.

– Уговорил я Даньяра лечить сына! – продолжал он. – Одно было только детище, одна была утеха старику! Хорошо заплатил я ему за верную службу!.. Недаром отец противился лечить… Нет, надо было уговорить его!.. Уморил за посмех?.. Пилить его мало!.. Жечь на малом огне мало! Отдам его татарам на поругание, на муки… пусть делают с ним, что хотят!.. И на том свете будет помнить слово мое.

И заставлял он себе повторить, как спорил Антон за дочь Образца, когда, с кем прислано зелье, скоро ли стал мучиться царевич, приняв его. Русалка все повторил, лукаво вплетая в свою речь прежнюю ссору Антона с царевичем, и как он, дворецкий, потерял их, и как грозил ныне лекарь, что отплатит Каракаче горше прежнего, и как велел отцу дать ему выпить зелья, хоть все разом, примолвив: «сладко будет… в последний раз…», а лицо его так и подергивало. И зелье-то не сам принес, как бывало, а прислал с татарином, на всякий случай, для отговорки, подменили-де зелье недобрые люди, вороги его.

– Совет был от меня отцу, – продолжал Русалка, – умолял его не давать лекарства: нет, таки дал, словно из ума выжил аль белены объелся… Знать, нечистый понуждал.

Выслушав эту коварную повесть, великий князь повторил строжайший приказ держать Антона в черной избе в железах, пока не сдаст его татарам на поругание и казнь. Приказал было он заключить Анастасию в монастырь, но одумался. Вероятно, вспомнил заслуги отца и брата.

– Девка не виновата, – молвил он и велел отменить приказ.

Глава IX

ЧЕРНАЯ ИЗБА

Я наслаждением весь полон был, я мнил, Что нет грядущего, что грозный день разлуки Не придет никогда… И что же? Слезы, муки, Измены, клевета, все на главу мою Обрушилося вдруг… Что я, где я? Стою, Как путник, молнией постигнутый в пустыни, И все передо мной затмилося! Пушкин
Казенный двор нам уж знаком. В том самом отделении черной избы, где содержались сначала Матифас, переводчик князя Лукомского, и потом Марфа-посадница, заключили Антона. Вчера свободен, с новыми залогами любви и дружбы, почти на вершине счастия, а нынче в цепях, лишен всякой надежды, ждал одной смерти, как отрады. Он просил исследовать дело о болезни царевича – ему отказано; злодеяние его, кричали, ясно как день.

«Господи, ты один мне остался, – говорил он, обливая железа слезами. – Не жалуюсь на тебя. Может быть, ты наказываешь меня за преступление, которого я не считал таким, может быть, и любя меня… Кто знает, какие горести вперед отравили бы жизнь мою! Теперь я выпью чашу один, а тогда пришлось бы разделить с подругою, с детьми… я вдвое страдал бы, видя их страдания. Знаю, что Анастасия меня любит; но в ее лета впечатления бывают так преходящи… жизнь ее длинна… погорюет, поплачет о басурмане и перестанет… Время чего не делает!.. А все-таки жаль мне расстаться с ее любовью, со всем, что она мне подарила и что сулила еще… Если она меня истинно любит любовью нездешнею, так мы скоро будем вместе; если бог сочетал наши души, люди не разлучат. Но к чему умирающему для мира и эти желания?.. Она так молода… так прекрасна… так создана для счастия!.. Господи, дай ей насладиться упоениями, восторгами любви, удовольствиями супруги, матери, всеми благами жизни; вознагради хоть ее всем, что отнимаешь у меня в лучшие годы мои; дай мне хоть в одной из обителей твоих порадоваться ее счастием!.. Господи, отец творения, что сделаешь ты с матерью моей? Что будет с нею, когда узнает мое заключение, мою позорную смерть!.. Об одном молю для нее, устрой, чтобы до своей кончины не ведала об ужасной перемене судьбы моей, чтобы она знала меня в живых счастливым! Не откажи мне, боже мой, призвавший меня сам в этот мир и ныне призывающий в другой, чтобы я душевным спокойствием матери хоть там был утешен за страдания земные».

В таких думах Антон проводил дни и ночи. И о воспитателе своем не забывал в своих молитвах; но, зная твердость его души, облегчал этою мыслью память о нем. Иногда, забывшись, думал еще о будущности на земле, о блаженстве любить, о днях прекраснейших, которые обещал ему союз с Анастасией; иногда мечтал, что все его окружающее сон, обман. Но скоро выводили его из этого очарования холодная тяжесть и звук цепей, окно с железными ершами, в которое свет едва проникал сквозь пузырную оболочку, духота и нечистота его клети. На стене уродливо начерчены были имена предместников его: Matheas, Марфа – посадница великого Новгорода. Какая была их участь?.. Один сожжен в железной клетке, другая исчахла в этой тюрьме. Мог ли он думать, въезжая в Москву за несколько месяцев назад и смотря на пламя, обвивавшее несчастных литвян, что самого – мудрено ль – постигнет та же участь? Мог ли он воображать, посещая черную избу в числе придворных Иоанна, удостоенный его почетного внимания и отличных милостей, так сказать, рука об руку с ним, что он будет заключен в той самой клети, где так ужасно поразила его участь новгородской посадницы? О, когда бы мечтательность не затмила его рассудка, он должен был видеть, чего мог ожидать в стране, где невежество и предрассудки исключили было его из общества христиан и причли к детям сатаны. Разве не видал он, что сам князь Холмский, украшение и слава своего отечества, избавился от плахи, успев только укрыть голову под щитом случая, у него ж, иноземца? Разве не остерегала его ужасная судьба князя угличского, брата самого великого князя, который позван им на дружескую трапезу и отведен в тюрьму, в которой и теперь изнывает? По соседству, за перегородкой тюремной, слышны вздохи и стенания: не его ль, князя угличского? Рано же приобщился к этим страдальцам!.. Бедный Антон, он не имел ушей, чтобы слышать, глаз, чтобы видеть, он лишился разумения. Страсть все помутила. А между тем, если б начать снова жизнь на Руси, зная, что кончит ее так, как теперь кончает, – он опять желал бы встретиться с Анастасией, повторить муки и блаженство последних месяцев и умереть хоть с позором. Он насладился уж благами, какими только может смертный насладиться на земле; он взял уж с нее богатую дань, какою редкие из смертных бывают наделены: он взял свое с этой земли – чего ж более? Господь, видимо, любит его, что зовет к себе в лучшие минуты его жизни. О, когда бы там было продолжение здешних былых минут блаженства!..

К надеждам и утешениям, мелькавшим в коловороте мыслей и чувствований, присоединилось еще одно душевное услаждение: судьба сберегла его, хоть невольно, от отступничества… он умрет в вере отцов своих. Но и это услаждение было кратковременно. Им овладела грустная мысль, что Анастасия, после смерти его, будет сердцем чуждаться басурмана, не посетит могилы латынщика и, может быть, чернокнижник, слуга нечистого, опять заступит в ее мыслях место Антона, жениха ее. Труп его бросят где-нибудь в лесу или в болото, воронам на съедение. Эта мысль до того овладела им, что единственным его желанием сделалось иметь русского духовника, который мог бы напутствовать его в другой мир словом и властью Спасителя.

Чего не перепытала душа его в первые дни заключения! Не говорю о лишениях физических. Каждый день убавляли пищи его, наконец стали давать ему по кусочку черствого хлеба и по кружке воды. За трапезой его строго наблюдал сам дворецкий великого князя. Лишения такого рода сносил он с твердостью; но что более всего сокрушало его, так это неизвестность о друзьях и об Анастасии. Хоть бы повеяло на него отрадою их воспоминания, их участия и любви к нему; хоть бы весточку о них услыхал.

Под смертною казнью запрещено было впускать к нему кого-либо, кроме попечителей об его тюремном содержании. Но воля человека, в соединении с умом или с любовью, сильнее железа, прозорливее всякого аргуса.

В день покрова богородицы сквозь решетку его клети, из перехода тюремного, сухощавая рука женщины бросила ему калач. Хлеб был надломан. Антон поднял его и что ж увидал? В этом подаянии скрывалось сокровище – тельник Анастасии. Он не мог не узнать его. Тельник осыпан горячими поцелуями, облит слезами и поспешно спрятан на груди, глубоко, у сердца. Боже сохрани, чтобы сторожа не увидали святого товарища, не отняли его! лучше самую смерть. Теперь Антон не один: с ним Спаситель, умирающий на кресте, с ним она, его невеста, его супруга на этом свете и в другом. Она вновь обручилась с ним навеки…

Вдобавок к его благополучию, на следующую ночь посетил его Курицын, отперев тюрьму золотым ключом, тоже всемогущим, под щитом преданных людей. Он помнил и спешил исполнить завет своего учителя Схарии, принеся подкрепление телу и душе узника. Пища, более обильная и вкусная, припасы для письма на случай переписки с друзьями при первом удобном случае, вести о тех, о ком так хотелось знать несчастному, и надежды умилостивить властителя – вот что принес добрый Курицын. Надеждам худо верил Антон; но участие и любовь друзей вознаградили его за все прошедшие муки.

– В тюрьме, в несчастии, узнаю истинную цену дружбе, любви, – говорил он дьяку, – могу ли роптать после всего, чем господь наградил меня, могу ли жаловаться на судьбу свою? Вот, подле меня, князь венчанный, а – слышишь ли его стенания?.. изнывает, заброшенный всеми!.. С сокровищем, которое ты мне принес, могу умереть без ропота; в последние минуты мои должен благословлять пройденный путь и целовать руку, которая вела меня по нем.

Как Антон благодарил ночного посетителя за то, что доставил ему припасы для письма! Он просил его только об одном предсмертном одолжении – посетить его еще раз и взять от него несколько посланий к матери.

– Добрый Захарий доставит их, если найдешь случай переслать к нему, – говорил заключенный. – Зато на том свете, у престола бога буду молить о спасении его души. Увидишь Захария, скажи, что я перед смертью со слезами благодарил его и там не забуду.

И посвятил он все часы, в которые мог укрыть себя от зоркого взгляда сторожей, на то, чтобы написать несколько писем к матери. Письма были от разных чисел и могли служить на год, на два. В них изображал Антон свою счастливую жизнь с прекрасною, обожаемою супругой, милости государя, надежду приехать со временем в Богемию в русском посольстве, все, все, что мог прибрать для утешения матери. Душа его раздиралась; он глотал слезы, чтобы они не падали на бумагу, когда начертывал на ней строки, в которых все было неправда, кроме уверений в любви сыновней.

С каким восторгом Поппель и Мамон торжествовали свою победу! Первый был в восхищении, что избавился от человека, которого боялся дядя его, которого он сам ненавидел за сходство фамилий, за физиономию, наружные и душевные качества и еще по какому-то смутному, непонятному чувству. Тайный голос сердца, уж конечно, недаром всегда вооружал его против Антона Эренштейна… А Мамон? Израненный, изуродованный, он оживился, будто вспрыснули его живой водой. Он позвал к себе свое домашнее привидение, которое являлось к нему, словно из гроба, для того только, чтобы выслушивать радостную весть о чьем-нибудь несчастии.

– Слышал? – сказал он сыну, – жениха той, знаешь… Немчина Антона посадили в черную избу; голове его не уцелеть на плечах. А! каково! я сказал: дочери Образца не бывать замужем. Не бывать-таки, не бывать!.. Кто возьмет ее после басурмана?.. Радуйся, господине Хабар-Симской, в своих каменных палатах! Радуйся и батька в своей земляной норе! Слышишь, друже мой Василий Федорович? Бьем тебе челом этим хлебом-солью, кланяемся тебе на сладком да пьяном меду. Шибнет тебя в нос и под парчовою окуткой!.. (И Мамон адски захохотал.) Что ж не говоришь ничего, сын?

Как жилец другого мира, дающий знать о своем присутствии между здешними только веянием могильного тления, молодой Мамон не выказывал уж на лице ни радости, ни печали. По обыкновению, на восторги отца он отвечал глухим, предсмертным кашлем.

– Что ж не говоришь ничего? – повторил старый Мамон.

– Батюшка, я умираю, – произнес жалобно сын.

– Умирай, да радуйся, что отплатили ворогу своему.

Ничего не зная, не подозревая ничего, Анастасия думала только о восторгах любви. Самая память об отце посещала ее душу, как сладкое видение. Не в гробу мертвецом представлялся он ей, а живой, с улыбкою, с благословением, как бы говорил: «Видишь, Настя, я отгадал, что ты любишь Антона; живите счастливо, буди над вами благословение божье!» Добрый отец, он веселится теперь между ангелами и любуется благополучием детей своих.

И в это самое-то время мамка, завопив, заголосив, как по мертвом, упала в ноги к своей питомице.

– Что сталось? – спросила встревоженная Анастасия.

– Ах, родная ты моя, сиротинка горемычная, – завопила мамка, – жениха твоего посадили в черную избу; лечил татарчонку-царевича да уморил. Не снести ему головушки.

Удар был неожидан. Анастасия вся задрожала и помертвела. Не произнося ни слова, она впала в какую-то глубокую думу, уставив глаза на один предмет. Казалось, она окаменела в этой думе и стала изваянным выражением ее. Мамка умоляла ее опомниться, толкала – она оставалась все в прежнем положении. Вдруг глаза ее страшно заблистали; она повела их кругом себя, судорожно захохотала и примолвила: «Тебя подучили на смех сказать, не обманете! Назло вам не расстанусь с Антоном; он мой суженый, мой полюбовник!..» Потом опять стала задумываться и опять впала в прежнее окаменение. Испугалась мамка. Кого не призывала она на помощь? и небесные силы, и старушек ведей. Шептали над ней, спрыскивали ее, отчитывали – ничто не помогало. Вздумала курить ей под нос, колоть ее гвоздем, жечь пятки – насилу очнулась.

Пришел брат. Анастасия узнала его и бросилась к нему со слезами на шею.

– Милый, родной ты братец мой, – могла она только сказать, рыдая. Она не смела произнести имя жениха, не только что просить о нем; стыд девический, а более строгий обычай запрещал говорить ей то, что у нее было на душе. Ей, девице, позволено было только плакать об отце или брате; слезы, посвященные другому мужчине, хоть бы и жениху, сочли бы за преступление. Но в немногих словах ее было столько скорби, столько моления, что брат не мог не понять, о чем так крушилась Анастасия.

Хабар велел мамке и всем посторонним выйти из светлицы. Когда это было исполнено, стал пенять ей, что предается такому отчаянию при людях, представлял, что дворчане могут заключить о ней худое.

– Горько тебе? скрепи сердце. Умирай под клещами, да молчи: так всегда делалось в роду нашем, – говорил он сестре. – А тебе, девице, и подавно непристойно крушиться о женихе, который еще и нашего закона не принял. – Сделав ей это отеческое наставление, начал ласкать и утешать ее: – Есть надежда спасти Антона. Послан гонец в отчину к князю Холмскому, который просил, в случае какой-либо невзгоды для Антона, дать ему знать с нарочным. Сын Холмского женат на дочери великого князя. Тут должны помочь и заслуги воеводы, и родственные связи…

У Хабара самого лошади в упряжи. Он скачет в Тверь к княжичу Ивану; княжич любит лекаря и заступится за него. Княгиня Елена Волошанка обещает во что б ни стало спасти несчастного. За него хлопочут сильные люди, любимец Ивана Васильевича дьяк Курицын, сам митрополит Зосима. Этот вступается за Антона, как за агнца, которого теряет стадо Христово. Уже готова купель очищения, а его хотят оторвать от нее и бросить в огонь вечный. Все надеются умилостивить Ивана Васильевича. А если просьбы, ходатайства и убеждения не подействуют, так есть другие средства…

Вот что передал брат сестре, и Анастасия, крепко обняв его, умоляла ехать скорее в Тверь.

Через несколько дней, именно в день покрова богородицы, старая женщина, готовившая скудную пищу для заключенных, бросила немчину в его отделение калач. Мы уж знаем, что в нем заключалось. Это было стряпанье Анастасьиной мамки. Зато чего стоило дочери Образца склонить свою воспитательницу на такой подвиг! Слезы, коленопреклонения, обещания богатых даров и милостей по гроб, угрозы, что себя изведет, – все было употреблено, чтобы достигнуть своей цели. Сто раз легче сделалось ей, когда она узнала об исполнении ее желания. Заветный крест на груди Антона: он спасет его.

Прискакал князь Холмский; умоляли он, сноха его – дочь великого князя, Иоанн-младой листом, который прислан с Хабаром, Елена, митрополит; многие из них падали грозному властителю в ноги – ничто не помогло.

– Коли б хотел я сам, не могу, – отвечал им великий князь. – Я дал слово Даньяру, другу и слуге моему, я клялся перед образом Спасителя. Ни для родного сына не отступлюсь.

Аристотеля и Андрюшу не велел пускать к себе и на глаза. Чтобы не встретиться с ними, он несколько дней не выходил из дому. Постройка Успенского собора остановилась. Художник велел сказать великому князю, что церква не будет кончена, если не освободят Антона, что он только по просьбе Антона и начал постройку ее. Ивана Васильевича ответ был – грозное молчание.

Между тем Анастасию уверяли, что дела идут хорошо, что есть надежда…

Друзья несчастного не переставали, однако ж, действовать, как могли, всеми средствами, которые только имели, чтобы спасти его. В этой битве против людей и судьбы не менее, если не более других, принимал участие сын Аристотелев.

Жаль было смотреть на Андрюшу! Он почти не ел, не пил и не спал. Его не иначе могли заставить подкрепить себя пищею, как напомнив ему, что его защита для Антона нужнее, чем другого кого. Он только и делал, что бродил около тюрьмы своего друга или около хоромин великокняжеских. Здесь сторожил, не выйдет ли Иван Васильевич, не взглянет ли хоть в окно. И подсмотрел-таки его раз. Тогда, став на колена, клал земные поклоны, и бил себя в грудь, и указывал на небо, на храмы божьи, на слезы свои. Что ж Иван Васильевич? Спешил отворотиться.

Бродя днем и ночью около черной избы, как страстный любовник около жилища своей любовницы, которую содержит строгий отец или опекун за тридевять замками, Андрюша думал иногда, что в отверстии одного из пузырных окон тюрьмы уловил взгляд милого, драгоценного узника. Отверстие – стал он замечать – становилось день ото дня больше. Наконец можно было различать сквозь него черты лица, столько знакомые и любезные. Тогда какую трогательную, красноречивую беседу знаками завел он с своим другом! А мешать этой беседе кому была нужда! Кто хотел, мог хоть разбить себе голову в виду черной избы, в знак своей любви к одному из заключенных, лишь бы узнику не прибавилось от того ни на волос свободы. Мальчика же и подавно не опасались.

Мог ли не принимать живое участие в судьбе Антона добрый тверчанин, его мечтательный спутник по западным землям и сват? Он не раз провожал малютку в его тайных путешествиях и вместе с ним радовался открытию сообщения с милым узником. В один вечер удалось даже Андрюше, став на плеча старику, подсмотреть в тюремное окно, что никого не было в клети, кроме самого заключенного. Тут он осмелился протянуть ему руку сквозь железную решетку и отверстие в пузыре окна, осчастливлен пожатием дружеской руки, и успел сказать ему: «Завтра день великий… жди меня». Более ничего не имел он времени сказать и ничего услышать от Антона в ответ. Кто-то вошел в тюремную клеть.

Да, завтра был день великий для Антона. Друзья его знали, что старый царевич-татарин вышел из ужасной летаргии, в которую погрузила его смерть сына, и готовился за голову его требовать у Ивана Васильевича примерного мщения. Завтра во что бы ни стало надо было спасти жертву его.

Глава X

РАЗВЯЗКА

Лампады тихой свет Бледнел пред утренней зарею, И утро веяло в темницу. И поэт К решетке поднял важны взоры… Вдруг шум. Пришли, зовут! Они! Надежды нет, Звучат ключи, замки, запоры. Зовут… Постой, постой, день только, день один! «А. Шенье», Пушкин
– День великий?.. – говорил сам с собою Антон. – Неужели день прощения, милости?.. Может быть, и казни!.. Это скорей. Приговоры Иоанна роковые: громы, падающие с неба, не возвращаются. Может быть, друзья мои решились спасти меня? Но как? С какими пожертвованиями, с какими условиями?

– Пускай этот день будет вполне великим, – сказал он, встречая утро, и снова просил себе духовника.

Имели жестокость отказать, или, что все равно, молчали.

Курицын не приходил за письмами. Что ж помешало? Он не обманет, если только есть возможность. Он подкопается под основание тюрьмы, найдет дорогу хоть через трубу, если не сыщет других путей. В этом Антон уверен. Уж не потому ли не приходит, что есть надежда на милость великого князя?

Надежда?.. Боже великий! как при этом слове сердце забилось сильнее, кровь живее заструилась! как при этом слове выступили из мрака все милые люди с ласкою, со всеми дарами жизни и окружили его!

О! постойте, подождите хоть немного, милые призраки, у изголовья несчастливца, заставьте его забыть на этот день железа, черную избу, стоны товарищей его заключения; очаруйте его, дорогие гости, своими ласками, подарите его еще одним земным праздником, может быть, последним на пороге в вечность…

Нет, они пришли на миг и тотчас убежали, испуганные тоскою неизвестности.

Какую тяжкую полосу вытянули часы до вечера!

Никто не является. Антон на страже у окна…

Прислушивается… никого! Тихо, будто на грани мира.

Невольно взглянул он на стену… При слабом свете ночника роковые имена несчастливцев, которых он в этой тюрьме сменил и которые уж исчезли с земли, выступили из полумрака и бросились к нему в глаза. Красноречивые надгробные надписи! Почему ж и ему не поставить себе такого ж памятника? Может быть, в его клеть придет скоро новый жилец и станет также пробегать эти строки. Он будет тогда не один, он окружит себя семейством былых товарищей и поведет с ними сердечную беседу.

Антон сыскал гвоздь и начертал на стене четыре слова: liebe Mutter, liebe A…,[50] прощальные с землею слова или, что все равно, с теми, кого не было для него дороже на земле. Писав их, он обливался слезами, как будто вырывался из объятий милой матери, милой невесты, чтобы никогда их не увидеть.

Впоследствии над этими словами задумывался венчанный внук Иоанна, заключенный в том же отделении черной избы; часто искал злополучный Дмитрий Иванович ключа к этим иероглифам. Только сказочник Афоня мог объяснить их, рассказав ему повесть о заключенном. Недаром же Антон написал четыре слова на родном языке: они послужили к прекрасной тризне по нем, совершенной через несколько лет устами доброго старца и сердцем юного узника, который не знал своих преступлений.

Вдруг шорох за окном… Антон бросился к нему… прислушивается. Кто-то осторожно цепляется по стене… глаз заблистал в отверстии окна, и потом сменила этот глаз маленькая рука. Она держала пилу и свернутую бумажку. Антон схватил то и другое, спрятал пилу за пазуху и прочел с трудом, в ужасном волнении, следующие строки, прыгавшие и двоившиеся в глазах: «Завтра хотят выдать тебя головою татарам. Нынче ночью ты должен бежать. Спили железные решетки: стража тебе не помешает. В окно – и к занеглинной мельнице! Там будет ожидать тебя лошадь и проводник. От него получишь оружие и деньги. Далее, по пути, князь Холмский и Хабар расставили в разных местах своих лошадей и дворчан. Они выпроводят тебя до литовской границы. Спасайся в свое отечество. Прощай, милый, незабвенный друг, помни, что есть на Руси люди, которые тебя много, очень много любят и будут только тогда счастливы, когда узнают о твоем счастии; не забудь и маленького друга своего Андрея. Подай тебе господи время и возможность спастись! До тех пор не буду покоен. Еще прощай, милый Антон!»

Душа узника расцвела: радость заблистала в глазах его. Он слышал уж свежий воздух, видел поля, небо, все это такое легкое, широкое, раздольное… Но лишь только мелькнули первые минуты восторга, пробужденного мыслью о спасении, о свободе, эгоизм дал место другому чувству. Куда бежит он? В Богемию. Правда, он найдет там свое отечество, безопасность, мать, нежно любимую; но найдет ли то, чем жизнь его красилась, найдет ли Анастасию? Что станется с ним без нее? Изноет с тоски. И здесь, в Москве, какие будут следствия его побега? Не пострадают ли тюремные сторожи, дети боярские? Может статься, и друзья его? За него будут казни, прольется невинная кровь. Нет, нет, никогда не решится он жертвовать для своей безопасности не только друзьями, но и сторонними, хотя бы последним из тюремных сторожей. За него никто не должен страдать. Господь осудил его; он выпьет чашу один.

С одной стороны, мир звал его к себе, с другой – высокое христианское чувство приказывало ему не слушать голоса этого обольстителя. Голова его горела, сердце замирало… Надо было, однако ж, решиться… Он решился.

Первым его делом было сжечь письмо Андрюшино. Он не отдал ему пилы назад, чтобы вдруг не огорчить его, но поспешил написать на лоскуте бумаги: «Знаю, какая участь может постигнуть тех, кому поручена голова моя. Совесть и господь запрещают мне воспользоваться средствами спасения, которые мне предлагают. Я спасусь, но могут погибнуть мои ближние. Благодарю друзей своих, благодарю тебя, милый Андрюша. Воспоминание о вашей дружбе усладит для меня последние мои минуты. Прощайте, обнимаю вас крепко, крепко. И там я буду близко от вас». Написав эти строки и схватив приготовленные к матери письма, он кашлянул у отверстия окна. – Что тебе? – проговорил знакомый голос. – Твою руку, – отвечал он. Маленькая рука опять появилась в отверстии. Антон прижал ее к губам своим и вложил в нее свою посылку. Принимая послание, Андрюша чувствовал, что на руку его капали слезы. «Что бы они значили?» – думал он с замиранием сердца, удерживая руку своего друга, спешил также расцеловать ее и потом спустился с плеч доброго тверчанина, который и ныне служил ему живою лестницей.

Загадка, его мучившая, должна была разрешиться дома, при свете огня.

Чтобы не впасть в искушение, Антон забросил за окно пилу – последнее орудие спасения!.. Кончено!..

Почти всю ночь пробыл узник на молитве. Грустно было ему расставаться с этим миром; но мысль, что он в чистоте сдает свою земную одежду, что любовь и дружба провожают его такими искренними, живыми изъяснениями, облегчали для него путь креста.

В полночь он начал засыпать. Ему казалось, будто он во сне слышит рыдания у окна своего. (Это рыдал Андрюша, прочитав ответ узника.) Но Антона так неугомонно, так сладко тянуло ко сну, что он не имел сил превозмочь его и проспал на своем жестком ложе до зари.

Вдруг… слышит шум, тревогу…

– Где немчин? – кричат голоса нечистым русским языком. – Великий князь выдал нам его голову. Подавайте немчина.

И вслед за тем вторглось в его клеть несколько татар, атлеты наружностью, с глазами, кипящими гневом, бросились на него, повалили его и, положив ему колено на спину, связали руки назад.

Напрасное насилие! Антон не противился.

– Иду, куда хотите, – сказал он с твердостью, – об одном только умоляю именем отца вашего, вашей матери, убейте меня скорей, только не мучьте.

– Собаке будет и собачья смерть! – кричали татары. – Не жалел ты нашего царевича.

– Вот тебе за племянника!

– Вот за родного!

– Вот за царевича нашего!

И удары сыпались на несчастного по чем попало; кто бил его кулаком, кто рукоятью ножа.

Около казенного двора собрались во множестве конные и пешие татаре. Они встретили узника ругательствами, криками, хохотом. Так сонмище сатанинское приветствует свою жертву у входа в ад.

Ужасная процессия потянулась по набережной, по Великой улице, к Москворецкому мосту. Толпы народа начали сноваться вслед за ней. Казалось, надо бы ожидать, что чернь присоединит свои оскорбления к тем, которыми татаре угощали свою несчастную жертву; напротив, русские, смотря на молодость, красоту, благородный вид Антона, слыша, что он готовился принять русский закон, жалели о нем и бранили татар, многие женщины плакали.

Близ Константино-Еленовских ворот князь Холмcкий, Аристотель и Хабар встретили процессию. Они бросились к начальникам ее и предлагали им богатый выкуп, чтобы они отпустили своего пленника. К друзьям Антона присоединилась молодая, прекрасная женщина: она положила в складчину их золотую цепь, монисты и другие богатые женские украшения. Это была Гаида.

Поколебались было некоторые из татар; но родственники Каракачи не согласились. Наконец друзья несчастного, усиливая свои дары, могли только убедить их повременить казнью хоть несколько мгновений.

Ждали еще снова милости от Ивана Васильевича. К нему пошел Андрюша; Андрюшу во что б ни стало обещал Курицын пропустить к великому князю.

Чтобы, в случае прощения, скорей передать его распорядителям казни, Хабар поскакал на Константино-Еленовскую улицу; там он стал ожидать вестника. Аристотель между тем пробрался к осужденному, утешал и успокоивал его.

Недаром дал слово Курицын – Андрюша был уж у ног властителя, обнимал их, обливал слезами. Сначала не мог он ничего говорить.

Как переменился маленький любимец великого князя с тех пор, как он не видал его! Куда девались румянец в лице, живость в глазах? Все это сменили истома, мертвизна; глаза впали, лицо свело, губы запеклись, будто подернуло их землею.

– Что тебе? – спросил властитель, невольно смущенный.

– Помилуй, государь; прости Антона-лекаря, – говорил Андрюша голосом, в котором изливалась вся душа его. – Видит бог, он не виноват, злодеи подменили лекарство. Я знаю его, я ручаюсь за него, он не сделает худого дела. Помилуй его, мой царь, мой отец! Будь великодушен. Пойду к тебе по гроб в кабалу. Сделай из меня, что хочешь, палатного мастера, каменщика, плотника; чем хочешь, всем буду для тебя. Буду служить тебе верным рабом, пока останется капля крови. Посылай меня, на какое дело тебе только вздумается, на ратное, на смерть; заточи меня вместо Антона, но только помилуй его. Буду вечно господа молить за тебя!

В помощь красноречивому стряпчему пришла Софья Фоминишна из другой горницы, из которой услыхала жалобные моления, раздиравшие душу, и также стала убедительно просить великого князя о помиловании лекаря. В этом случае она не помнила зла на Антона за оскорбление брата ее, Андрея Фомича.

– Добро, – сказал тронутый властитель, – ради вас милую Антона-лекаря. Курицын, – прибавил он, обратясь к своему дьяку, – пошли боярских детей, именем моим освободить лекаря от татар и позови ко мне Даньяра. Авось уломаю его.

Вскрикнул Андрюша от радости… встал… опять пал в ноги Ивану Васильевичу, целовал их и быстрее молнии полетел из хоромин великокняжеских. Дворецкого, который пытался было остановить его в переходах, сбил он с ног, забыв где-то свою шапку, бежал с обнаженною головой, как сумасшедший, по площадям и улицам.

На Константино-Еленовской улице не было уже Хабара… Неужли?..

Сердце у Андрюши замерло. Испуганный, задыхаясь, он упал… старался перевести дух, поднялся… опять побежал и опять упал… хотел что-то закричать, но осиплый голос его произносил непонятные слова; хотел поползть и не смог… Силы, жизнь оставляли его. Он бился на замерзлой земле; казалось, он с кем-то боролся… и наконец, изнемогши, впал в бесчувственность.

В таком состоянии нашел его Аристотель; он и сам походил на безумного.

– Уж поздно! – сказал он гробовым голосом, поднял умирающего сына, взвалил его себе на плечо и повлекся с ним – и сам не знал куда. С этою ношей бродил он как тень, цепляясь за дома и за заборы. Кто-то из знакомых сжалился над ними и привел их домой.

Да, уж было поздно. Видели, как прискакал к своим царевич Даньяр; слышали, как он сердился на них и отдал грозный приказ докончить несчастную жертву; видели, как татаре повлекли Антона с берега под мост, на лед замерзшей реки, видели, как Антон поклонился народу, освобожденный от уз, перекрестился, прижал что-то к груди своей и как потом татарин… поднял высоко, торжественно за густые, светлые кудри беловосковую голову…

И в то же самое время солнце там играло на небе!

Собрав смертные останки, Хабар и тверчанин Афоня ночью похоронили их у «Антонова двора, за Лазарем святым».

Вот зачем приезжал Антон Эренштейн на Русь! Да еще затем, чтобы оставить по себе следующие почетные и правдивые строки в истории: «Врач немчин Антон приеха (в 1485) к великому князю; его же в велице чести держал великий князь; врачева же Каракачу, царевича Даньярова, да умори его смертным зелием за посмех. Князь же великий выдал его «татарам»… они же свели его на Москву-реку под мост зимою и зарезали ножем, как овцу».

Что сделалось с Анастасией? С каждым днем в глазах и на душе ее стало более и более темнеть, так что скоро все слилось для нее в ужасный мрак. Антон стал являться к ней и звать с собою.

– Приду, скоро приду, милый суженый мой, – говорила она в помешательстве.

Страдала, томилась, сохла, наконец не выдержала… наложила на себя руки.

Не спрашивайте меня, как это было.

Вы знаете по истории, что казнь врача привела в ужас всех иностранцев, живших тогда в Москве, что Аристотель бежал было в свою землю, что «князь великий пойма его и, ограбив, посади на Онтонове дворе за Лазарем святым», что художник исполнил обет свой – докончил храм Успения пресвятой богородицы. Но что после сделалось с ним, с сыном его, куда след их девался – нигде не отыщете. Напрасно сердце ваше спрашивает, где лежит прах их… Бог весть!

Грустно, очень грустно.

Вы, конечно, не спросите меня о будущности Хабара-Симского. Сердцу каждого русского должны быть очень знакомы освобождение Нижнего Новгорода от врагов, спасение нашей чести в Рязани, осажденной татарами при Василии Иоанновиче, и другие подвиги знаменитого воеводы.

Мы забыли сказать, что в день казни Антоновой родился Иоанну внук, Дмитрий Иванович.

Думаем, нужно еще прибавить к заключению нашей повести, что место лекаря Антона при дворе великого князя заступил, по рекомендации Поппеля, мистра Леон, родом жидовин; что этот мейстер лечил и залечил Иоанна-младого и за то казнен всенародно на Болвановке, за Москвой-рекой. Об этом никто не жалел: поделом была вору мука!

Перенесемся теперь в немецкие земли.

Поппель, возвратясь ко двору своего государя, спешил обрадовать дядю вестью о смерти его однофамильца.

– Несчастный! – закричал барон вне себя. – Это был сын мой. Я убийца его. Проклинаю тебя вместе с собою!

Он спешил рассказать встречному и поперечному повесть о рождении Антона и свои злодеяния. Вскоре монастырь заключил его в стенах своих. В тот же монастырь последовал за ним новый отшельник: это был Антонио Фиоравенти. Можно судить, какова была их первая встреча. Долго еще встречались они каждый день в переходах монастырских, униженно кланялись друг другу и поспешали у подножья креста смывать слезами глубокого раскаяния кровь невинной жертвы, которою были запятнаны.

Глава XI

ОПЯТЬ В БОГЕМИИ

Не доиграна игра, не допета песенка.
Вы помните, конечно, замок у Белой горы, на берегу Эльбы, хоть и давно расстались с ним. Вот, без малого через три года, как мы побывали там, входим опять на двор, принадлежащий этому бедному замку.

Прекрасный осенний день – заметьте, в Богемии – склоняется уж к вечеру и накидывает розовое покрывало на небо, на воды, на все предметы. И замок в огнях, будто праздник в нем. Все творение, проникнутое каким-то упоительным спокойствием, дышит так легко, так сладостно. На дворе замка маститый вяз, еще прекрасный, несмотря что старость и осень разубирают его, привлекает к себе юную виноградную лозу, которая крепко его обнимает, вьется в ласковых побегах по ветвям и убирает их своими гроздиями, жарко пылающими от последних лучей солнца. На одном суку повешена колыбель, вся в цветах. Старик, седовласый, длинный, сухощавый, с нежною заботливостью качает ее, сидя на скамейке. Но ребенок закричал, и старик спешит раздвинуть занавески, берет его к себе на руки, гулит и нянчит, пока не пришла мать. Вот молодая женщина принимает сладкое бремя от пестуна, садится также под вязом и начинает кормить дитя грудью. Взоры ее то смотрят с любовью на ребенка, то с умилением встречают двух милых существ, которые подходили к вязу и недалеко от него остановились. Один – молодой, статный, румяный крестьянин или мызник (судя по одежде его, отличающейся от крестьянской некоторыми выгодными оттенками); другой – дитя, лет двух. Между ними завязался спор, и мать угадывает, что победа останется на стороне последнего. Дитя, весь покраснев, хочет во что б ни стало тащить заступ, который нес молодой крестьянин, отец маленького бунтовщика, идя с полевой работы. Отцу хотелось бы угодить ему, и между тем он боится, чтобы ноша не по силам не сделала ему вреда. Наконец улажен мир: малютка поставил на своем – он тащит заступ, но отец привязал к нему свою подвязку, на которой держит всю тяжесть орудия. Этот спор и победа чрезвычайно забавляют старика и молодую женщину. Вся эта картина облита розовым колоритом вечерней зари.

Здравствуйте, старинные друзья мои Фриц, Якубек и Любуша! Вот и семья ваша прибыла. Видно по всему, что вы живете довольны, счастливы. Вы не искали этого счастия за морями, вы нашли его около себя. Славу богу, даже имени страстей не знали! Не кипела от них кровь ваша, не терзалось ваше сердце на части, адские муки не отбивали вас от пищи, от сна и не смущали воображения грозными привидениями. Слава богу!.. Мир и благостыня не отойдут и от ваших могил. «Здесь почивают добрые люди», – скажут, указывая на них, заменившие вас жильцы, и странник помянет вас благословением.

Молодая женщина, накормив грудью свое дитя, положила его опять в колыбель, и старик опять принялся убаюкивать его. Под вязом поставлен стол: скоро готова вечерняя трапеза. Но прежде нежели садиться за нее, все семейство благоговейно творит молитву, и дитя, повторяя за матерью, лепечет благодарение богу за хлеб насущный. Сели; Любуша одна не садится. Она устремила взоры на ближайшую гору, по которой идет дорога к замку, и как будто силится глазами поймать какой-то предмет.

– Что ты ловишь там, Любуша? – спросил Якубек. – Уж не корова ли сбежала! Пожалуй, чего доброго, от нее станется по-прошлогоднему… даст мне работы на ночь!

– Нет, – отвечала молодая женщина, – плетется с горы какой-то странник, старичок… да, видно, очень устал. Не подождать ли нам его?

Якубек сделал рукою щит над глазами и немного погодя примолвил:

– И то странник! По одежде, видно, не здешний. Добро, подождем его.

Накрыли молоко от мух, уняли нетерпение малютки ломтем хлеба и стали дожидаться путника. Но так как он с трудом тащился, то молодая женщина пошла ему навстречу, привечала его ласковым словом и, подхватив за руку, помогла ему скорее дойти до вяза.

Одежда странника была не немецкая; он говорил и языком хотя понятным для чехов, но все-таки не чешским. Старик, прежде чем поклонился хозяевам, положил несколько крестных знамений перед иконою, вделанною в небольшое дупло вяза, что очень понравилось набожным чехам.

Они сажали его на почетное место, угощали, чем только могли, и пищею телесною, и ласками. Скоро все семейство очень полюбило старичка. И сам двухлетний сын Якубка, сначала дичившийся его, вероятно, потому, что он был кривой, через несколько времени подошел к нему и стал просить у него посоха на лошадку.

И была важная причина, что жители замка особенно полюбили странника: он был русский, он пришел из Москвы.

Вы угадаете, что это был тверчанин Афанасий Никитин. Он ходил в страны на восход солнечный, ему хотелось побывать и на западе: вот и пришел он… Правда, не одно любопытство привлекло его в Богемию: он нес к матери Антона одно из писем от покойника.

Когда узнали, что странник русский, Фриц, Якубек и Любуша засыпали его вопросами о молодом их господине.

– Боже мой! из Руси, из Москвы!.. – говорили они. – Да если бы мы знали, что у нас будет такой дорогой гость, так вышли бы к тебе навстречу в Липецк и понесли б тебя на руках своих!

Но странник, прежде нежели отвечал на их многочисленные вопросы, сам спросил их, где же боярыня, матушка господина Антона.

– Там, – отвечал Фриц, указывая на небо.

Старик перекрестился с умилением и примолвил:

– Слава богу!.. Я нес было ей весточку от сынка… да они ранее свиделись, ранее переговорили друг с другом.

Известие о смерти молодого господина глубоко тронуло добрых обитателей замка. Вспоминали его прекрасную наружность, прекрасную душу, его последнее посещение замка, означенное разными делами добра, благословляли его за счастье, которым наслаждалось через него все семейство Фрица, вспоминали и отъезд молодого господина в Московию…

– Как будто чувствовал, что не воротится, – говорил Якубек, прерывая свои слова рыданиями. – Придет ли нам свидеться, молвил он в Липецке, когда я провожал его… Недаром сердце тогда у меня оторвалось! Хотел бы еще один разик взглянуть на него! Кажись, легче бы было.

– Благодарение богу, что госпожа баронесса умерла прежде его, – сказал Фриц, – а то б измучилась, бедная, при конце своем!..

– А когда боярыня кончила век свой? – спросил странник.

– Вот будет скоро два года, – отвечал Фриц. – Была здоровехонька и спокойна… весела нельзя сказать, потому что веселья она не видала давно, очень давно… Вдруг без всякой причины стала грустить, да задумываться, да метаться… видишь, добрый человек, с того только, что приснился ей нехороший сон о сынке… «Недаром! – говорила она, – что-нибудь да худое с ним деется». Я уговаривать ее, как знал мой умишка, а пуще любовь и преданность к ней; я к ней отца Лаврентия с церковными увещаниями: нет, милостивая госпожа стояла только на одном, что с сынком сделалось худое. Томилась да томилась, да и слегла в постель. Вот раз, утром, приносят к ней через жида Захария – чай, знаешь, видал его на Руси? – вот приносят к ней письмо от молодого господина. Надо было видеть, что с нею тогда сделалось. Прежде и руку-то поднимала с трудом, а тут сама поднялась на постели да стала прижимать письмо к сердцу и плакать… О, это были слезы, какими и не на этом свете дай бог нам плакать! Всех нас позвала к себе и всем показывала письмо, а радость так и блистала в глазах ее, щеки так и пылали, как будто у молодой девушки. Вот убралась она в свое лучшее платье – тут были и соболи, что прислал ей господин Антон, – и позвала отца Лаврентия читать письмо. И читал он ей, как счастливо живет молодой господин, и как любит его молодая, прекрасная супруга, и как король московский жалует его своими милостями. Что ж, добрый человек? не снесла долго своей нечаянной радости… через три дня отдала богу душу. И как стала умирать, все держала письмо у груди. Так с ним и похоронили ее.

Разрывалась грудь странника при слушании этого рассказа; нередко утирал он кулаком слезы, катившиеся невольно, одна за другой. Он не разочаровал обитателей бедного замка насчет благополучия Антона; он не хотел принять на душу этого греха. Напротив, старался еще более скрасить счастливую жизнь дворского лекаря на Руси и прибавил, что он еще недавно и умер.

А сам, рассказывая все это, не мог не плакать…

Он прогостил недели с две у своих новых друзей, словно в родной семье, хотел было идти еще далее на запад, да не пошел… что-то взгрустнулось по Руси.

Обитатели замка провожали его, как будто вновь провожали на Русь своего молодого господина. Долго стояли они на перекрестке дорог, пока он совсем скрылся из виду; долго еще были речи о нем в благословенной семье.



1838