Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– С Новгородом и Ордою сладили, – сказал великий князь, – а тут, не взыщи, невелика птичка, да не заставишь сделать, чего не захочет. Разве послушается княгиню, которую очень любит.

– Любовь всегда сильнее власти, – отвечал Антон, увлеченный благородством своего характера и хотевший начать роль друга человечества и советника царя, которую мечты начертали ему в таком блистательном виде.

Можно было подумать, судя по крутому нраву Иоанна, что художник не переведет сентенции неосторожного молодого человека, напротив, он исправно передал ее властителю. Аристотель в этом случае знал великого князя, как знало его потомство, упрекавшее сына его Василия Иоанновича в том, что он не похож на своего отца, который «против себя встречу любил и жаловал говоривших против него». Надо прибавить, он любил встречу против себя в речах, а не в действиях.

– Полно, так ли, молодец? – возразил великий князь, усмехаясь. – Посмотри-ка, хоть попугай и посмышленее других птиц, да и тот в клетке, знать, потому, что не совсем смышлен. Ведь вы ж, немцы, его заперли. По-моему, хороша любовь и ласка там, где все дети одной семьи нераздельной, устроенной, так разумны, что понимают волю отца, – он-де хочет от нас смирения и порядка для нашего же добра. А что скажешь, голубчик, коли в отлучку хозяина блудные детки разбрелись из дому отцовского, самовольно каждый отгородил себе часть из общего наследия, мать и знать не хотят, да еще буйствуют против той, которая их воспоила и воскормила. В доме у отца пожар, – ни один нейдет заливать; разбойники пришли грабить его, – детки же смеются. Кончилось тем, что плохой их не обижал. Пришел отец: чем же их унял, соединил и привел в порядок? Лаской, что ль?.. мать это уж пытала…

– Нет, умною властью, силою духа. Но когда отец привел детей в послушание и они почувствовали свою вину, тогда не любовь ли умирит все стороны?

– Статься может, только мы до этого не дошли, да и не скоро дойдем. Не правда ли, Аристотель? Ты лучше наших знаешь.

– Лучше дневного, – согласился я, уточнил с педантизмом работающего руководителя: – Красивее. Бездельники всегда красивее работающих. С виду.

Аристотель подтвердил слова великого князя, радуясь за умные его ответы как наставник, что воспитанник его выпутался благополучно из трудностей экзамена. Как бы в подтверждение своих слов, властитель схватил попугая за голову, мастерски придержал ее, и птица покорилась магически грозному взору его. Типун был счастливо снят врачом.

Официантка, ничуть не удивившись появлению поздних гостей, поинтересовалась с улыбкой:

Лечением попугая и свидетельством дворских людей не кончилось испытание лекаря. Великий князь приказал ему с Аристотелем обождать в средней избе. Не прошло получаса, как он вышел к ним в шубе и в шапке и дал знать посохом, чтобы они следовали за ним.

– Как всегда?

У Красного крыльца стоял тапкан (крытая зимняя повозка), запряженный в два санника (так назывались лошади в зимней упряжи). Шлеи на лошадях были из бархата, кольца и пупыты на шлеях и на уздах золоченые: все это выписанное из Литвы. Лошадьми управлял возница, сидя на одной из них. Когда усадили Ивана Васильевича в тапкан, который можно было познать за великокняжеский по двуглавому орлу, прибитому к передку, несколько боярских детей поехало верхом вперед с возгласом: пади! пади! До шести боярских детей шло у боков, оберегая ежеминутно экипаж от малейшего наклонения и поддерживая его на себе при спусках очень опасных, потому что лошади запряжены были в одни гужи, без дышла (заметьте, дышло у наших предков была вещь проклятая). Несколько бояр ехало сзади верхами, между ними художник и лекарь. Ехали шагом. Лишь только слышался громкий возглас: пади! – все, что шло по улице, в тот же миг скидало шапки и падало наземь.

– Да, – ответила Ежевика, – мы традиционалисты!.. с уклоном в глобализм. Верно, шеф?

– Этот раболепный обычай, – сказал Аристотель своему молодому товарищу, – перешел сюда со многими подобными от татар. Владычество их въелось сильною ржавчиной в нравы здешние, и долго русским не стереть ее. Так побежденные невольно принимают и характер своих победителей, несмотря на ненависть к ним!

– Ещё с каким уклоном, – согласился я. – Можно сказать, с перегибом из-за прошлых недогибов.

– Счастлив побежденный, – отвечал Эренштейн, – если его новый господин стоит на высшей степени образования, нежели он сам; горе ему, если он попадет под власть татарина! Сила чего не делает!

Через пару минут две тарелки с ломтями мяса и зелени оказались на столе, всё свежайшее, только что из принтера, два стакана натурального сока и хлеб, неотличимый от натурального, хотя именно теперь его принято считать натуральным.

– К сожалению, надо заметить, что и самое добро, самое просвещение не иначе можно ввести в необразованные массы, как силою умной, непреклонной воли. Для этой-то массы необходим человек-властитель, подобный тому, что едет теперь перед нами. Советую и тебе, мой друг, действовать для блага здешнего человечества не иначе, как через этот могучий проводник.

Я с удовольствием смотрел, как она ест, у неё это получается, как у изголодавшегося щенка, а хороший аппетит – залог здоровья и высокой работоспособности.

– Да! ты и я прекрасно начали свои подвиги, – прервал Антон иронически. – Ты, собираясь на создание чудного храма божьей матери, обжигаешь кирпичи и растворяешь известь. А я хоть не оделен, подобно тебе, дарами небесными, но, приехав сюда из такой дали, чтобы положить несколько лепт в сокровищницу наук, я лечу языки у попугаев и делаю шутовской смотр языкам придворных рабов. Начало не обещает многого.

– Мы здорово продвинулись, – напомнила она. – Говорят, ты вообще завсегда укладываешься в сроки? Педа-а-ант…

– Антонио! Антонио! ты ли это говоришь?.. Только два дня здесь, еще не у дела, а уж молодая кровь твоя бунтует против разума, малейшие неприятности кидают тебя далеко от прекрасной цели. Так ли идут в битву для получения венца победного? Что сказал бы ты, бывши на моем месте?.. Неужели я ошибся в тебе?.. Как бы то ни было, не узнаю твердой души, которая, по словам твоим, готова идти в схватку с самою жестокою судьбой!..

Я пробормотал с набитым ртом:

– Человек остаётся огромной и непостижимой удачей. Потому, пока не отвернулась от нас, нужно крепко держать её за хвостяру.

– Винюсь, мой почтеннейший друг, винюсь: рассудок мой требует еще опоры, воспитание мое не кончено. О, будь же моим руководителем, моим наставником! Прости мне безрассудные слова мои и припиши их новым впечатлениям этих двух дней. Казнь литвян, ненависть ко мне без причины моего хозяина, отчуждение от меня почти всех московитов, между тем как я заранее так горячо любил их, попугай, придворные, раболепство… все это вскружило мне голову.

Она возразила рассудительно и важно, как ребёнок, рассуждающий о высоком:

– Я предупреждал тебя, что ты попал среди народа-младенца, что ты находишься при вожде этого народа, великом по многим отношениям, но все-таки принадлежащем своей стране и эпохе. Вот и теперь, – наперед скажу тебе, – мы подъезжаем к тюрьме. Уверен, что он хочет показать тебе своих знаменитых пленников. На этот раз извини в нем слабость владыки, который хочет похвалиться, как он умел силою своего духа и ума оковать ужасных врагов, державших так долго Русь в неволе и страхе. Это Геркулес, но Геркулес-младенец. Он радуется, что в своей колыбели задушил змей, и любит показывать их, мертвых или умирающих! Еще прибавлю: помни время, в которое мы живем, страну, где мы находимся… помни главу нашей церкви Павла Второго, который сам присутствовал на пытках, самого Сикста Четвертого, Стефана молдавского, названого сына его, который делает чучелы из своих пленников, Галлеаца Сфорца… не скажу более. Довольно и этих примеров, чтобы смирить твое негодование при зрелище, ожидающем тебя.

– Человек родился из общего пробного нащупывания жизни! Во вселенной. Он возник по прямой линии из совокупного усилия апгрейда такого чуда, как жизнь. Так что наш взлёт предопределён. Вселенная не для того старалась, чтобы всё вот так с грохотом рухнуло в шаге от.

Я буркнул:

Едва Аристотель успел сказать это, каптан въехал на казенный двор. Ощетинившись своими иглами, рогатки в разных местах обеспечивали охранение этого места. Боярские дети лётом с коней, и крепость мигом разорвана. У крыльца черной избы подняли великого князя из каптана. Стража засуетилась. Она состояла из боярских детей, целовавших крест на верное исполнение своих обязанностей. Увидев великого князя, они схватились за свои секиры, стали по местам и, скинув шапки, низко поклонились. В сенях все разом окинул зоркий взгляд его. Далее, когда он вступил в узенькие переходы, глаза его заблистали дикою радостью: так хозяин знаменитого зверинца собирается показать достойным посетителям державных зверей, которых он поймал и держит в клетках. В самом деле, чуланы, где содержались пленники, походили на нечистые клетки.

– Оптимистка! Вот из-за таких и падают на Землю Тунгусские метеориты.

– Аристотель, – сказал великий князь, – растолкуй нашему дворскому лекарю, кто сидит в этих клевушах, да вели попытать их, долго ли проживут. Татар, смекаешь ты, надо мне на всякий случай поберечь для переду: придется, может быть, и пугнуть ими. А бабу-то, ведаешь, хоть бы ныне черту баран!..

Она взглянула испуганно:

Это откровенное объяснение, искусно переданное врачу, дало его сердцу случай начать подвиги добра, на которые он собирался, ехав в Москву. В первом отделении нашли они целое семейство татар. Мужчины и женщины – мать и сын, муж и жены, братья и сестры – все валялись кое-как, кто на лавках, кто на полу. Нечистота и духота были нестерпимые. Бледные, истомленные лица, униженный вид говорили живее слов о несчастном их положении.

– А что, метеорит Южалина…

– Пройдёт мимо, – заверил я, – хоть ближе, чем дали расчёты. Те, первоначальные. Может быть, заденет атмосферу. Но это лишь северное сияние в южных широтах и один-два хиленьких тайфуна.

– Поверишь ли, – сказал Аристотель, – что этот худой, с шафранными глазами, вот что привстал перед великим князем, царь казанский, Алегам? Царство его еще недавно было страшно для русских. Несколько месяцев тому назад полководец московский взял его в плен и посадил на его место другого царя. Полюбуйся здесь превратностями судьбы человеческой. Недавно повелевал с своего престола сильному народу, теперь едва имеет место, где приклонить голову. К предкам этих татар князья русские ходили на поклонение, у них испрашивали позволения царствовать, у них держали стремя, им платили дань; а ныне… О, конечно, сюда должны бы цари приходить учиться смирению! Но таково ослепление человека, ты видишь, с каким торжеством смотрит великий князь на своего пленника. О свободе его нельзя и не должно думать. Просьбы шибайских и ногайских князей, его родственников, не имели никакого успеха. Были об этом частые переговоры с Иоанном, при которых посылали друг другу тяжелые поклоны с легкими дарами; но и от сношений этих остался в выигрыше один Иоанн. Он выведал бессилие татарских князей и, может быть, нашел между ними ж врага против них же. Не знаю властителя, который бы лучше умел пользоваться обстоятельствами. Я сказал, что о свободе Алегама не должно и думать; но после намека самого Иоанна можно постараться улучшить его положение.

– У нас?

Сообразуясь с этим намеком, молодой врач сказал:

– Нет, в проклятой Америке.

– Если великий князь желает, чтобы его венценосный пленник жил, он должен переместить его с семейством в лучшее, более просторное жилье и дать ему чаще дышать свежим воздухом. Без того не ручаюсь даже за несколько недель жизни его.

Иван Васильевич задумался.

– Так им и надо, гадам. Лишь бы Илона Маска не задела… И Алёну Водонаеву. А то я уже собиралась умереть, лопнув от мороженого.

– Да, этот нужен мне еще, – произнес он вполголоса и приказал Мамону, знавшему татарский язык, как и многие русские того времени, объявить Алегаму, что его отправят тотчас же с двумя женами в Вологду, а мать, братьев и сестер в Каргополь, что на Белоозере.

Улыбка у неё очаровательная, сразу преображает всё лицо. Сверху упали почти солнечные блики, это аэростат какой-то новой фирмы даёт дополнительную подсветку городским улицам, заодно раздавая своим подписчикам не то особый контент о спорте, не то о высокой моде для простых и очень простых мужиков.

– Там, – прибавил он, – гуляй вволю; отпущу ему и на корм по два алтына в день.

Я молча любовался ею, потом моё лицо, похоже, изменилось, смотрю не на неё, а поверх её головы в сторону ярко освещённой изменёнными деревьями проезжей части улицы.

Когда объявили это Алегаму, царь казанский бросился великому князю в ноги; его примеру последовало все семейство, кроме одной из его жен. Она ухватилась было за одежду его, чтобы удержать от рабского поклонения, и с негодованием вскричала:

– Кто там?.. – поинтересовалась она, не поворачивая головы. – Агнесса с голыми сиськами?.. С её данными можно без одежды и по улице.

– Что ты делаешь, царь казанский?

– Константинопольский, – ответил я приглушённым голосом, – чин из Академии наук, что вроде бы нас курирует.

Но Алегам был уж у ног Иоанна, и царица бросила на своего мужа взгляд глубокого презрения.

Она переспросила шёпотом:

Эта женщина была впоследствии женою казанского царя Магмет-Аминя. Она припомнила унижение своего первого мужа и успела-таки возбудить второго против Иоанна.

– Курирует?

Новое отделение, новые знаменитые пленники. И опять татаре, опять живое свидетельство Иоаннова ума и воли, смиривших Восток. Заключенные были два брата, один седой старик, другой в летах, подвигающих к старости. Сидя рядом и перекинув друг другу руки около шеи, они молча, грустно смотрели друг другу в глаза. В них видели они свое отечество, свое небо, своих родичей и друзей, все бесценное и утраченное для них. В таком положении застал их великий князь. Смущенные, они расплелись и остались сидя.

Я пояснил с неудовольствием:

– У нас не армия, но иерархия из общества никуда не делась. Даже усложнилась, а это значит, всё размыто, никто никому особо не подчиняется, но нечто тёмное и тяжёлое давит сверху, влияет, вмешивается… Как у нас издавна. Традиция!

– Ты угадал бы, что это два брата, если б я и не объяснил тебе, – сказал Аристотель, – отрывки того ж могущества, которое едва не задавило Руси и потому не задавило Европы! Именно это братья крымского хана Менгли-Гирея, лучшего друга и союзника Иоаннова, Нордоулат и Айдар.

Она сказала со вздохом:

– Друга, союзника? – сказал Антон с изумлением. – Как же согласить с этим их заключение?

– Слышала, на Академию давят со всех сторон. Этот Константинопольский прошёл мимо или?..

– Скажу еще более: Нордоулат, вот этот седовласый, что так горько смотрит на великого князя, служил ему в войне против царя Большой, или Золотой, орды, Ахмата, в войне, которою решено: быть или не быть Руси рабою Востока, нахлынуть ли через нее новому потоку варваров на Европу. Но…

– Или, – сообщил я тихо. – Заметил нас, свернул, гад.

Здесь послышался убедительный голос Андрюши, сына Аристотелева. Незаметно как очутился он подле великого князя, который ласкал его, гладя по голове.

– Надеюсь, не к нашему столику, – шепнула она.

– Подари мне, Иван Васильевич, этих бедных старичков, – говорил Андрюша жалобным голосом, ласкаясь к грозному владыке.

– Зря надеешься, – ответил я. – Такие не упускают возможности…

Великий князь засмеялся и спросил малютку, что сделает он тогда с пленниками.

– Мы возможность?

– Дам им свободу, чтобы они благословляли твое имя, – отвечал Андрюша.

– Изволь. Дать свободу и этим, – сказал Иван Васильевич, обратясь к Мамону, – и отправить их на покой в Вологду. Назначить им там хорошие кормы. Это делаю для сыновнина крестника.

Глава 14

Умное дитя ничего более не просило.

Я не успел ответить, Константинопольский уже элегантно лавирует между столиками, но не как умелый официант, тем предписано двигаться быстро, изгибаясь, как морские сирены, а этот вальяжный и барственный, словно в конце трудного и долгого рабочего дня зашёл наконец-то откушать рюмку водки и посидеть с друзьями.

Художник и лекарь думали, что великий князь решился на этот великодушный поступок, поняв беседу их и убежденный красноречивою горестью Нордоулата, некогда его усердного слуги. Не изумился, однако ж, Аристотель, когда Иван Васильевич, отведя его в сторону, прибавил, так что он только мог слышать:

Я наклонился и старательно отрезал от бифштекса ровный ломтик, Ежевика исподлобья смотрела на председателя Совета по этике, но нам пришлось поднять головы, когда Константинопольский остановился возле стола и произнёс приятным бархатным голосом:

– Под стать замолвил о них Андрюша. Хан Золотой орды просит меня, через посла своего, отпусти-де я к нему Нордоулата. Ты, может статься, встретил давеча поганого еврея в хороминах моих. Вот этот еврей украл у посла ханского лист к Нордоулату и успел опять подкинуть его. Да я и без писаного листа смекнул тотчас лукавые замыслы. А приятель мой Менгли-Гирей лез было к волку в пасть. Трус! испугался угроз Золотой орды и от себя прислал просить меня, отпусти-де я к нему брата, с которым хочет заодно царствовать. Докажу ему, что он врет; самому после слюбится! Айдара зовет к себе король польский. Нордоулат умен, Айдар не таков, да все-таки опасен. Вороги мои хитро вздумали: среди белого дня в глазах лисеньки ставят для нее капкан. Покажу им хвост. Что мы за дураки! пять пальцев на руках счесть умеем… В Менгли-Гирее имею верного друга и, куда хочу, его посылаю. Посади, видишь, на его место позубастее да поумней. Вернее посажу их в Вологду, где они и грамотки от своих не получат и куда не заглянет лукавое око татарина. А все-таки слово Андрюше сдержу: в Вологде дадут им льготу.

– У вас два свободных места… Можно, одно займу?

Слова эти, переданные Антону, всего лучше объяснили, по какой причине содержатся братья Менгли-Гирея, союзника и друга Иоаннова, и нашли в сердце молодого человека извинение жестокой политике.

Ежевика нахмурилась, я понял, что сейчас откажет, женщинам грубить можно, им всё позволено, сказал быстро:

Новое отделение.

– Да, пожалуйста. Вас-то каким ветром сюда?

Тут великий князь стукнул посохом в решетку. На этот стук оглянулась старая женщина, усердно молившаяся на коленах. Она была в поношенной кике и в убрусе, бедном, но чистом, как свежий снег, в бедной ферязи – седые волосы выпадали в беспорядке, и между тем можно было тотчас угадать, что это не простая женщина. Черты ее были очень правильны; в мутных глазах отражались ум и какое-то суровое величие. Она гордо взглянула на великого князя.

Константинопольский красиво сел, прямой и весь приятный, даже во всех отношениях приятный, костюм вне всякой критики, из кармашка уголком белоснежный накрахмаленный платочек, а сам живое воплощение той интеллигентности, когда поневоле вспоминаешь Чехова и его время с извозчиками и тросточками.

– Был в вашем НИИ, – пояснил он, уточнил, – вашем бывшем, сейчас у вас свой, поздравляю. Потом ещё в их скверике посидели, долго беседовали…

– О ком молилась ты, Марфуша? – спросил великий князь.

– О науке? – уточнил я с едва прикрытым ехидством.

– Вестимо, об умерших, – угрюмо отвечала она.

Он сказал мирно:

– О ком же именно, если дозволишь спросить?

– О мировоззрении. Это объединяет всех людей на свете.

– Спроси об этом, собачий сын, у моего детища, а твоего названого боярина, что ты зарезал у Новгорода, что ты залил кровью и засыпал попелом.

– И разъединяет, – уточнил я.

– О-го-го!.. Не забыла свою дурь, матушка, господыня великого Новгорода.

Подошла официантка со старомодным блокнотиком в руках, он повернулся к ней всем корпусом.

– Была-таки, голубчик.

– Один кофе и один булочка. Спасибо!

При этом слове она встала.

Девушка улыбнулась старой шутке и ушла, кокетливо двигая высоко вздёрнутыми ягодицами.

– Не вздумаешь ли опять?

Он повернулся к нам и сказал серьёзным голосом, но с той же неизменно приятной улыбкой:

– Над чем?.. Я сказала, что молюсь об умерших. Твою Москву с ее лачугами можно два раза в год спалить дотла и два раза построить; татаре два века держали ее в неволе… чахла, чахла и все-таки осталась цела: променяла только одну неволю на другую. А господина Новгорода великого раз не стало, и не будет более великого Новгорода.

– Я отношусь к своей работе со всей ответственностью. И к тому, что в обществе. Наука ежедневно что-то открывает, продвигает, разрабатывает! Всё мчится с такой скоростью, что сами разработчики уже не знают, что там дальше… но всё же, вынужден заметить, надо разбираться в этом калейдоскопе. Надо! Иначе человечество и не заметит, как улетит в пропасть…

– Почем знать!..

– Подними-ка белокаменную в сотню лет.

Ежевика спросила задиристо:

– Подниму и в десяток.

– И замечаете?

– Ведь это не в сказке, где так же скоро делается, как и сказывается. Созови ганзейских купцов, которых ты распугал.

– Стараюсь, – ответил он скромно. – В меру сил. Сейчас вот мне поручили участок научного поля, где начался усиленный штурм человеческого сознания с помощью нейролинка. Штурм, где не считаются с жертвами и рисками.

– А, торговка, купцов-то жаль тебе более самого Новгорода.

– И что, – спросила она враждебно, – вы вроде надзирателя?

– От моего торга не беднел, а богател он.

Он приятно улыбнулся.

– Брякну денежкой, так со всех концов света налетят торгаши на мои гроши.

– Шутите?.. Я как раз для помощи. Сейчас этика важна как никогда. Раньше даже очень-очень злой человек мало что мог сделать, чтобы навредить человечеству, а сейчас с помощью новых технологий… ого-го! Говорят, вирус «Кальпа» создал парень, обиженный на девушку, что бросила?.. А его поступок привёл к обрушению целой отрасли по всей планете! И убытку в два триллиона долларов!

– Собери именитых граждан, которых ты заточил по разным городам своим.

Она сказала всё ещё враждебно:

– Обманщики, плуты, бунтовщики, не стоят этого!

– Значит, всё-таки в качестве надзирателя?

– Когда ж сила виновата!.. Найди живую воду для убитых тобой. Хоть бы ты и это все смог, воли, воли в Новгороде не будет, Иван Васильевич, и Новгороду никогда не подняться. Будет он жить, как зажженный пень, что ни горит-то, ни гаснет. Ведь и я еще живу в тюрьме.

Подошла официантка, на подносе чашка с парующим кофе и аппетитно пахнущей булочкой.

– Окаянная воля и сгубила вас. Посмотрел бы, как повела б ты делом на моем месте.

Константинопольский поблагодарил кивком, с приятной улыбкой повернулся к Ежевике.

– Ты свое дело сделал, великий князь московский, я – свое. Не насмехайся же надо мной, в моем заточении, при последних часах моих.

– Надзиратели возможны где угодно, но только не в Академии наук. Я для помощи. Чтобы не дать увлечённым учёным завести себя и нас всех в пропасть.

Марфа Борецкая кашлянула и побагровела; она прижала к губам конец убруса, но кровь пробила сквозь него, и Иоанн заметил то, что она хотела скрыть.

– Вы нейрологик? – спросила она. – Специалист по неокортексу?

Он ответил так же мягко:

– Жаль мне тебя, Марфа, – сказал великий князь ласковым голосом.

– Я специалист по этике. Докторская по усложнению этических компонентов от Аристотеля до наших дней.

– Зорок взгляд!.. Что? радостно?.. Накинь этот убрус на Новгород… Саван богатый!.. – усмехаясь, примолвила она.

Она сказала разочарованно:

– К ней! к ней!.. не могу… впустите меня к ней! – закричал Андрюша, обливаясь слезами.

– Даже не биолог…

На лице великого князя перемешались сожаление и досада. Он, однако ж, поднял крючок у двери и впустил к Борецкой сына Аристотелева.

Он улыбался глазами, мягкой речью, всеми манерами и даже элегантным костюмом, очень старомодным, но в то же время как бы оставаясь в тренде этого сезона.

Андрей целовал у ней руки. Борецкая ничего не говорила… она грустно покачала головой, и горячая слеза упала на лицо малютки.

Как и этика, мелькнуло в моём неокортексе, хотя из-за эмоциональной составляющей может прокатиться и по спинному. Нечто старинное, но продолжающее развиваться, в то время как всё остальное из тех времён сгинуло, вроде очень важного тогда ораторского искусства.

– Спроси, сколько лет проживет она, – шепотом сказал великий князь Аристотелю.

Я искоса поглядывал, как этот председатель Совета по этике обращается с ножом и вилкой, всё элегантно и красиво, словно позирует для передачи о хороших манерах императорской семьи.

– Много, много месяца три, а может быть, только до весенних вод, – отвечал Антон. – Ей не помогут никакие лекарства – кровь верный передовой смерти.

В какой-то момент Константинопольский задержал в руке надкусанную булочку, взглянул на Ежевику, тут же перевёл взгляд на меня.

Ответ был передан Ивану Васильевичу так тихо, что Борецкая не могла его слышать; но она махнула рукой и твердо вымолвила:

– Мне кажется, – сказал он самым благожелательным тоном, – нам стоит общаться чаще. Одно дело читать сухие сводки о вашей работе, совсем другое слышать лично от вас.

– Я знала прежде его…

Ежевика снова опередила меня, молодым женщинам задиристость чаще сходит с рук, хотя по законам вроде бы всё ещё как равны:

– Послушай, Марфа Исаковна, хочешь? Переведу тебя на свободу в другой город.

– А вы поймёте?

– В другой город?.. в другую сторону?.. Бог и без тебя позаботится.

Константинопольский снова усмехнулся, этот специалист по этике вообще улыбается часто, зубы безукоризненные, и когда показывает хотя бы край, выглядит доброжелательнее и моложе, что, понятно, знает и этим пользуется.

– А я хотел было отправить тебя в Бежецкий верх.

– Не всё, конечно, – ответил он ровно, – мелочи меня не интересуют. Я имею в виду детали не интересуют. Важнее, какие общие цели преследуете, чего ожидаете, что вас тревожит… если, конечно, тревожит.

– Правда, там была земля наша… Хоть бы умереть на родной земле!

Я насторожился, это уже намёк, дескать, учёных ничего в мире не тревожит, кроме своих изысканий, для них пусть хоть весь мир сгорит, лишь бы эксперимент удался. Слышал-слышал много раз не только от конкурентов, что заинтересованы притормозить, но и от простого и очень простого народа дворников, укладчиков асфальта и прочих гуманитариев.

– Так с богом! Молись там на всей воле, строй себе церкви, оделяй нищую братью – казну твою велю отпустить с тобой – и не поминай великого князя московского лихом.

– У всей науки общие цели, – ответил я нейтральным голосом, – дать человечеству счастье.

Она улыбнулась. Видали ль вы в устах человеческого черепа что-то похожее на улыбку?..

Константинопольский произнёс приятным голосом:

– Прощай, более не увидимся, – произнес великий князь.

– Наука непогрешима, согласен, но учёные часто ошибаются.

– Свидимся на суде божьем, – был последний ответ Борецкой.

– Но мир меняется, – напомнил я, – благодаря науке.

Задумчиво отошел великий князь от тюрьмы ее, задумчиво, не оглядываясь, прошел мимо отделений других пленников, и, когда пахнул на него свежий воздух, он перекрестился на ближнюю церковь и примолвил:

Он обронил со вдохом:

– Будешь разве судить раба твоего Ивана, а не князя московского.

– Мы живём в мире ядерных гигантов и этических карликов. И всё из-за перекоса в сторону науки. Вынужденного, понимаю. Атомная гонка, противостояние, всё для победы, за ценой не постоим… Но развивать одни мускулы для общества опасно. Наука, кстати, всего лишь мускулы, а не мозг, как уверяют ваши высоколобые… хотя не думаю, что у гуманитариев лбы ниже.

В это время с крыльца черной избы открылся перед художником вид места, на котором предполагалось строить храм Успения. И он задумался, улетев туда мыслью и сердцем.

– Знаешь ли что, Аристотель? – сказал ему великий князь, положив ему руку на плечо: – Наготовь мне поболее таких рогаток. Ночью велю ими запирать улицы от пьяных и недобрых людей.

Сердце моё начало постукивать чаще, как при виде надвигающейся опасности, но ответил я так же ровно:

Будто с неба в грязь упал художник; он покраснел и побледнел, взглянул на своего товарища и – ни слова.

Дорогою рассказал он Антону, кто такая была Марфа Новгородская и почему с нею умер на Руси дух общины, из Германии занесенный в Новгород и Псков духом торговли; но не сказал, о чем были последние слова великого князя.

– В мире уже не просто неспокойно, как говорили в старину лет десять назад. Сейчас борьба за выживание не между людьми, а между странами. Слабых затопчут. Победит та, где введут нейролинк четвёртого поколения раньше всех… с некоторым отрывом.

– Иоанн не всегда ли так отпевает своими милостями? – заметил лекарь.

– Но это же будет… тотальный контроль?

Подле них Андрюша радостно гарцевал на лихом коне.

Голос Константинопольского прозвучал настолько патетически, что Ежевика воззрилась с неподдельным изумлением, словно он на сцене Большого театра пустил петуха.

Глава IV

ПАЦИЕНТЫ

– А сейчас, – уточнила она сладеньким голоском, – его нет?

– Будет хуже, – пообещал Константинопольский. Он задержал чашку в руке у рта, взглянул поверх края остро поблёскивающими глазами. – Человек вправе иметь тайны и право на их неприкосновенность!..

А если я твой дерзостный обман Заранее пред всеми обнаружу?.. Пушкин
Я возразил вежливо:

– А если этот человек в кладовке создаёт вирус, что уничтожит человечество?..

С этого времени Андрюша часто посещал Эренштейна. Он учил его по-русски, и понятливый ученик, с помощью чешского языка, делал быстрые успехи. Надо было видеть, какою важностью школьного властелина вооружался малютка во время уроков и как покорно слушал их падуанский бакалавр. Иногда учитель хмурил брови, когда упрямый язык ученика, привыкший к итальянскому легкозвучию, не покорялся стечению русских согласных. Уроки кончены – исчезали профессор и слушатель, и дружба с улыбкою своей, с живою беседой и ласками спешила их заменить. Дружба? когда одному было за двадцать пять лет, а другому половина с небольшим того?.. Что нужды! Оба с детскою душою, оба с порывами к добру и непонятным влечением друг к другу, они связались какою-то непонятною цепью, которую разорвать могла только судьба. Они называли себя друзьями и не понимали, что посторонние находили странного в этом привете между ними. Антон в земле чужой был почти одинок. Художник, по множеству разнородных занятий своих, мог только редко с ними видеться; хозяин дома и почти все русские продолжали его чуждаться, скажу более – гнушаться им: Андрей был на Руси одно любящее существо, которое его понимало, которое сообщалось с ним умом, рано развившимся, и доброю, теплою душою. И для Андрюши молодой лекарь сделался необходимостью, пятою стихиею. Без него было б ему душно в свете. Родившись в Италии, он помнил еще, будто изгнанник на бедную землю из другого, лучшего мира; он помнил с сердечным содроганием роскошь полуденной природы, тамошнего неба, тамошних апельсинных и кипарисовых рощей, и ему казалось, что от Антона веет на него теплый, благоуханный воздух той благословенной страны. Еще что-то чудное влекло к молодому немцу… что такое, хоть убили б его, не мог бы он вам сказать. Малютка любил горячо еще одно существо, доброе, прекрасное, но только менее, нежели Антона. Это была дочь Образца, Анастасия. Часто хаживал он от Эренштейна к ней и от нее к своему другу, и эти сношения, сначала невинные, безотчетные, составили между ними какой-то магический, тройной союз.

Он воскликнул:

– Ну что вы всё про этот вирус!.. Психопатов нужно мягко отлавливать раньше.

Эренштейн никогда не видал Анастасии, но слышал часто над потолком своей комнаты шаги ее ножек; нередко Андрюша рассказывал, как она хороша, мила, добра, как его любит, как его целует. Такое близкое соседство с прекрасною девушкою, которой слова маленького учителя и друга и воображение придавали все наружные и душевные совершенства, ее заключение, таинственность, ее окружающая, и трудность увидеть ее – все это возбудило в сердце Антона новое для него чувство. Он часто думал о ней, слушал речи о ней с особенным удовольствием, целовал чаще Андрюшу, когда этот рассказывал, что его целовала Анастасия, и нередко видал во сне какую-то прекрасную женщину, которую называл ее именем. Одним словом, он полюбил ее, никогда ее не видав. Но вскоре назвал он это чувство глупостью, прихотью одиночества и погасил его в занятиях своей науки, которой посвятил себя с прежним жаром и постоянством. Если и поминал когда об Анастасии, так это для шутки; самый стук шагов над собою прекрасной девушки приучился он хладнокровно слушать, как приучаются к однообразному стуку часового маятника. Посетители, вскоре осадившие его со всех сторон, заставили его угрюмо отогнать от себя всякую мысль о ней.

– Как? – прервал я. – Проще всего с помощью тотального контроля. Ни один псих не скроется!..

Он сказал книжно:

Вот наконец являются к нему московитские пациенты. Видно, отбросили ненависть к иностранцу и страх к чародею, каким его до сих пор почитали! Милости просим, милости просим. Наконец за дело, Антон! Сердце твое бьется сладкою надеждою помочь страждущему человечеству. Пусть осаждают тебя днем и ночью, не дают тебе покоя: эти докуки, эти труды сладки для тебя; ты не променяешь их на безделье роскошного богача.

– Повышать общую культуру населения!.. Больше денег выделять медицине, а не всяким там космосам…

– Кто тут?

– Насчёт денег медицине согласен полностью, – ответил я, – но история учит, что, как только слезли с деревьев или вышли из пещер, пришлось поступиться частью личных свобод. Чтобы жить в обществе. А чтобы войти в общество развитое, надо урезать личные свободы ещё больше.

– Я, ваш покорнейший слуга, переводчик его высочества, Бартоломей, и не один. Со мною покорнейший пациент, если дозволите, высокопочтеннейший господин врач.

Ежевика поглядывала то на одного, то на другого, сама хотела бы сказать то же самое, но я всё же формулирую быстрее и чётче, потому лучше мирно сопеть в две дырочки и наивно хлопать глазками, такие женщины нравятся мужчинам больше.

– Прошу пожаловать.

Константинопольский красиво отправил в рот последний ломтик булочки, прожевал и только тогда поинтересовался приятным голосом:

И, ковыль, ковыль, вкатилось в комнату умильно-пунцовое лицо книгопечатника, страшного победителя всех женщин от Рейна до Яузы. Уцепясь за него крючьями своих пальцев, вплелся туда ж, как нарочно для контраста, живой скелет, обтянутый кожею, опушенный на голове и подбородке тощими отрывками седых волос, окутанный в шубу. От него веяло тлением. Этому давно сущему человеку могло быть хождения по земле лет восемьдесят. Казалось, в глазах его, в губах, в голосе, в каждой судороге, заменявшей движение, говорила смерть: «Не забудь, я тут, сижу крепко, льгота моя коротка». Но минувший человек забыл это и пришел просить у Антона, лекаря, немецкого чародея, который дает юность и силу старикам, переводя в них кровь детей, – пришел просить у него жизни, еще хоть десятка на два лет. У него молодая жена, он богат; ему так нужно пожить. Антон сам старик; ночью из окна видали его стариком; на день он оборачивается в юного, цветущего молодца; кто ж в Москве этого не знает?..

– А если наступает предел, за которым человек уже не хочет поступаться личными свободами? Не просто выражает неудовольствие, а… не желает?

Я двинул плечами.

Живой скелет умильно, хоть и со страхом, глядел на лекаря и еще умильнее указывал на мальчика лет десяти, свежего, розового, который стоял в каком-то недоумении у дверей. Кажется, лучше не надо: точно те годы, те приметы, которые немец назначил великому князю для великой операции перерождения.

– Нет проблем. Пусть переезжает в деревню. Там можно даже не соблюдать так раздражающие нас правила дорожного движения. Гоняй по околицам как угодно и на любой скорости! И вообще свобод больше.

Антона самого бросило в лихорадку. «Нет, – подумал он, – никогда, никогда не решусь на этот ужасный опыт. И если б он даже удался… ценою юной, цветущей жизни этого дитяти продлить на два, на три года чувственную жизнь старичишки, который, может статься, тяготит собою землю!.. Нет, никогда!»

Ежевика торопливо вставила:

– Но, если перевернётесь на рытвине, дальше сами.

– Не боитесь ли, высокопочтеннейший господин, – сказал Варфоломей, нежно осклабляясь, – чтобы, в случае смерти этого мальчика, не отвечали вы или этот почтеннейший господин?.. Не бойтесь, не бойтесь: этот мальчик – холоп.

Константинопольский улыбнулся, показав не только передние, но и жевательные, изящно промокнул салфеткой уголки рта.

– Не понимаю, что такое холоп, – возразил Антон, – знаю только, что он человек.

– Лично я доволен жизнью в мегаполисе, – ответил он мирно. – Деревня не прельщает, хотя свежий воздух, здоровая пища, пение соловья… Но теперь и города ускоренно очищаются от скверны. Власти во всём мире тратят космические суммы на экологию!.. Мы делаем мир чище… Спасибо за приятный разговор. Мы ещё встретимся.

– Человек? гм, человек?.. я имею честь вам докладывать, он холоп, раб. Поверьте, я сам крайне осторожен в таких делах и на этот счет заглянул в судебник великого короля всей Руси. Там ясно сказано: «А кто осподарь огрешится, ударит своего холопа или робу, и случится смерть, в том наместницы не судят, ни вины не емлют». В переводе это значит (тут усердный толмач перевел текст по-немецки). В случае смерти мальчика мы скажем, что господин его огрешился, и концы в воду. В этом мы условились с почтеннейшим бароном, богатейшим и, прибавить надо, щедрейшим из смертных. Условие это запечатлено ужасною клятвой.

И хоть произнёс самым благожелательным тоном, с чарующей улыбкой, сопроводив великосветским поклоном, у меня осталось чувство неясной угрозы.

Во время этого живого разговора, который понял живой скелет по приведенному тексту, он судорожно подозвал к себе мальчика, с отеческою нежностью потрепал его, то есть поскользил пальцами по пухлой щеке, потом преумильно взглянул на лекаря, как бы хотел сказать: посмотри, словно зрелая вишня!

– Послушай, Бартоломей, – сказал с твердостью молодой врач, – раз навсегда объявляю тебе: если осмелишься когда-либо прийти ко мне с подобными предложениями, я выкину тебя из окна.

Вот она, тьма, мелькнула паническая мысль. Тьма в светлом костюме и с приятными манерами.

Усерднейший и нижайший переводчик всякого рода дел не ожидал такой встречи; он смутился и жалобным, чуть внятным голосом произнес, делая на каждом слове и едва ли не на каждом слоге запятые, как он делал их ногой:

Тьма, для которой нет даже названия, потому что говорит о правах человека, даже простого человека, как любит подчёркивать, это как бы гуманизм и всё такое, но на самом деле деградация и отступление.

– Вы… сами… высокопочтен…нейший… молвили великому князю.

Ежевика светло улыбнулась ему вслед.

– Правда, правда, я виноват. Но чтобы утешить твоего хворого старичка, я дам ему эликсира долгой жизни – недавно изобретен. Скажи ему, жаль, что он не мог употребить его лет двадцать ранее; тогда бы прожил двадцать лет более. Но и теперь пускай принимает его капель по десяти в воде, утром и вечером… надеюсь, он укрепит старичка… поддержит его хоть на время…

– Какой приятный человек. И разговоры о высоком, и сам весь излучает. Такой не может навредить, правда же? Он весь олицетворение заботы!

Пузырек с эликсиром передан ходячему скелету при переводе лекарского наставления. Дрожащая костлявая рука положила было на стол корабельник (Schiffsnobel). Корабельник? легко сказать! Подарок царский, судя по тому, что и сам Иван Васильевич посылывал родным своих друзей, царицам, детям их по корабельнику, много по два. Несмотря на важность дара, лекарь возвратил монету, говоря, что возьмет ее, когда лекарство подействует. С этим выпроводил от себя пациента и посредника.

Я посмотрел с подозрением, очень уж сладенький голосок, улыбается чисто, вся такая солнечный зайчик.

Эликсир, видно, действовал не так сильно, как надеялся хилый старик. Он всю вину возложил на мальчика, своего холопа, которого, по словам Варфоломея, поберег лекарь, и в сердцах огрешился… палкою по виску. Наместницы в том не судили и вины не имали, потому что закон писали не рабы. Холопа похоронили, как водится. Через неделю, однако ж, судья высший призвал и господина к своему суду.

На другой день, поздно вечером, опять стук, стук.

– Если человек, – ответил я мрачно, – говорит так красиво о культуре и нравственности, после его ухода пересчитай ложки.

– Кто там?

Она наморщила носик.

– Я… если смею доложить, ваш нижайший слуга, книгопечатник Бартоломей.

– Пусть ворует, если у него такое хобби. В любом хозяйстве есть статья расходов о сломанном и утерянном имуществе. Но заботится же! О всём человечестве. А человечество только набивает карманы. И добро бы мне, а то себе!

– Войдите.

Я сказал с острой неприязнью:

– Я не один… со мною…

– А я бы таких, будучи гуманистом с человечьим лицом, расстреливал прямо в коридорах. Вредят больше, чем домушники или грабители. Глядя на него, понимаю, почему народ предпочёл освободить Варавву.

– Помните наше условие, господин Бартоломей.

– Новый блокбастер? – спросила она. – Давно в кино не была.

– Могу ли забыть?.. Скорей высохни десница моя!.. Со мною молодая госпожа… не то что дрянной, издыхающий старичишка, на которого и плюнуть гадко… нет, молодая, прекрасная госпожа, у которой можно пальчики перецеловать сто раз… богатая вдова Селинова. Ждет на крыльце. Позвольте?

Я уже почти выдал насчёт птичьего интеллекта, но успел заметить в уголках её глаз смешинки. Острит беззаботный свинёнок, не понимает всей серьёзности, слишком лёгкая, что птичка божья.

– Просите.

А ведь, мелькнула мысль, нейролинк вытащит и эту мысль, что и рассорит нас, и покажет меня мужской свиньёй, уверенной в абсолютном превосходстве мужского пола, а такое может стоить карьеры. Но тогда кто пройдёт на высшие должности? Абсолютные серые и никчёмные личности?

«Верно, пришла посоветоваться насчет сына, родственника, кто знает?» – подумал Антон и спешил накинуть на себя щегольскую епанечку.

Она быстро допила кофе, взглянула уже серьёзными глазами.

В самом деле, пригожая женщина, почти одних лет с Эренштейном, вошла к нему робко, дрожа всем телом и между тем вся пылая. Она не смела поднять глаза… скоро закапали из них слезы, и она упала к ногам лекаря.

– О чём задумался, Гильгамеш?

– Помилуйте, встаньте… И без этого сделаю все, что вы желаете, – сказал Антон, поднимая ее.

Я оглянулся в сторону кухни, где исчезла официантка.

– Не встану, добрый человек, пока не сделаешь, о чем прошу. Будь отец, брат родной, помоги мне; не то наложу на себя руки, утоплюсь.

– Уже расплатилась, чтобы утвердить своё гендерное превосходство?

И молодая пригожая женщина, рыдая, обнимала его колена.

Она покачала головой.

– Объясни ж, Бартоломей, чего она хочет от меня.

– Здесь старая система идентификации по внешности. С каждого снимают стоимость его сожранных блюд. На автомате. Даже Константинопольский знает!

– Вот в чем дело, – отвечал с ужимками книгопечатник. – Эта самая та женщина… я, кажется, докладывал вам в первый день вашего приезда, высокопочтеннейший господин… что любит сына здешнего хозяина.

Я поднялся, придвинул стул.

Вдова Селинова, в исступлении, прервала его, забыв, что лекарь худо понимает по-русски.

– Ещё бы. Такие о быте всё знают. И все шоу-программы назовёт без запинки!

– Правда, правда, для него забыла я закон, когда был жив покойник мой, забыла род и племя, лихих соседей, стыд, забыла, есть ли в людях другие люди, кроме него. Ему вынула душу свою. Когда он сманивал меня, выводил меня из ума, он называл своим красным солнышком, звездою незакатною – такие речи приговаривал: «В ту пору мила друга забуду, когда подломятся мои скоры ноги, опустятся молодецкие руки, засыплют мои глаза песками, закроют белу грудь досками». А теперь, если б ты ведал, добрый человек, теперь у моего камышка самоцветного, лазоревого, ни лучья нету, ни искорки; у моего ли друга, у милого, нету правды в ретивом сердце, говорит он, все обманывает. Полюбил мой сердечный другую полюбовницу, что живет в терему у брата Фоминишны. А чем она, разлучница, лучше меня? Разве тем получше, что стелет, убирает Андрею Фомичу постель шелковою с переменными друзьями, все с налетными молодцами. Заворожила себе окаянная гречанка кудри моего друга. С той поры злодей над моею любовью издевается, на мои ласки говорит такой смешок: «Любит душа волюшку, а неволя молодцу покор. Ты отстань, отвяжись от меня; не отвяжешься, я возьму из костра дрова, положу дрова середи двора, как сожгу твое тело белое, что до самого до пепелу, и развею прах по чисту полю, закажу всем тужить, плакати». Что ни делаю, не могу отстать; по следам его хожу, следы подбираю, сохну, разрываюсь. Видишь, рада бы не плакать: плачут не очи, разрыдалось сердце. Сжалься, смилуйся, добрый человек, отведи его чистою и нечистою силою от гречанки поганыя, привороти его опять ко мне. Возьми за то ларцы мои кованы, казну мою дорогую, жемчуги бурмицкие, возьми все, что у меня есть: отдай мне только друга прежнего, ненаглядного.

Она сказала мягко:

– Не злись, он сам бывший шоумен.

Когда Селинова кончила свою просьбу, Варфоломей перевел ее, как сумел. Покоряясь предрассудкам времени и сердцу своему, Антон не смеялся над нею. Он сам был твердо убежден, вслед за своими наставниками, что существует тайная наука, которая разъединяет и совокупляет полюсы душевные. Сверх того, по доброте своей мог ли он смеяться над чувством, столь искренним и сильным, что заставило молодую женщину, забыв стыд, прийти молить незнакомца о помощи? Но как помочь? К сожалению, Антон не знал тайной науки. Отказать же Селиновой – привести ее в отчаяние. «Время, – думал он, – принесет ей лучшее исцеление: отделаюсь временем, расскажу, что на исполнение требуемой чары нужно два, три новолуния, смотря по обстоятельствам, нужно близкое знакомство с Хабаром, с гречанкою».

– Бывших не бывает.

Так и сделал он. Только, в прибавку к своим обещаниям, брал ее за белые руки, сажал на скамью, утешал ее, обещал ей всякую помощь. И пригожая вдова, успокоенная ли его обещаниями, или новым чувством к пригожему иностранцу, или желанием отомстить прежнему другу, вышла от лекаря почти утешенная. Недаром говорит старинная песня: «Молода вдова плачет – что роса падет; взойдет красно солнышко, росу высушит».

– Ну и что? С ними жизнь веселее и приятнее.

Пословица: через час по ложке, вместо того чтоб сбыться ей над пациентами, сбывалась над самим лекарем. Уж конечно, не прописывал он никому такой горькой микстуры, какую Варфоломей заставлял его глотать при каждом своем посещении. На следующий день опять прием, опять появление неизбежного переводчика. С ним боярин Мамон. Ничего доброго не обещает соединение этих двух лиц. Но книгопечатник порядочно напуган врачом: придет ли он снова просить о каком-нибудь вздоре?

Подходя к бордюру, я сказал со вздохом:

Полно, так ли?.. Повадился кувшин по воду, тут ему и разбиться. Не деньги, не подарки любит переводчик за посредничество; нет, его страсть угождать другим как бы то ни было, кому б то ни было, хоть со вредом себе. Он готов налгать на другого, на себя, лишь бы впутаться в угождение. Что Антона в немцах знавал он сам старичком, худеньким, седеньким, лет ста, что Антон величайший кудесник – делает стариков молодыми, привораживает холодные и неверные сердца, заговаривает дерево, железо, дом, пожалуй, целый город – эти весточки все сочиненьице Варфоломея. О, коли выдумывать, так мы шутить не любим! Верь или не верь, это не его дело. А что ему верили, так доказывали все пациенты, которых приводил он к молодому врачу. Новым свидетельством этому боярин Мамон. Сам сын колдуньи, сожженной можайским князем за сообщение ее с нечистым, напуганный уж предложением лекаря поменяться кровью с маленьким дьяком, боярин прибегает ныне к чарам басурмана. Знать, нужда кровная. И не бездельная таки! Он пришел просить, во-первых, привлечь до безумия сердце Анастасии к его сыну, во-вторых, заговорить железо в пользу его самого и этого несчастного, горемычного сына, на случай судебного поединка.

– Извини, не сразу врубился в твои женские шуточки.

– Что угодно барону? – спросил Антон.

– Male pig, – сказала она беззаботно. – Юмор безгендерный, так утверждают этики, хотя вообще-то любой отличит мужские и женские шуточки. Пойдём, растопырь уши, тебе нужно проветрить голову. И не завидуй. Он говорит правильные вещи. Хотя и слишком прописные, такие просто не замечаем. Или не обращаем внимания.

Мамон был не трусливого десятка, но оробел, когда надо было ему прибегнуть к помощи сверхъестественной силы. Дрожа, он указал на толмача.