– Ему не нравятся здешняя обстановка, соседи. Не нравится, что я веду себя, как владелица крупного имения. Не нравится Луций Декумий. Не нравится, как я воспитываю наших детей, которые разговаривают на местном наречии также свободно, как и по-латыни, а так же знают греческий, арамейский, иврит, три галльских наречия и ликийский…
– Ликийский?..
– У нас на третьем этаже поселилась ликийская семья. А дети ходят, где им заблагорассудится – не говоря уже о том, что чужеземные слова они подхватывают с той же легкостью, что камешки на морском берегу… До этого я и не знала, что у ликийцев есть свой язык, причем страшно древний.
– У вас с Гаем Юлием были сильные разногласия?
– Достаточно, – сжала губы она.
– Причем все усугублялось тем, что ты умеешь стоять за себя совсем не по-женски, как это не принято в Риме?.. – предположил Сулла, в памяти которого еще свежа была расправа, учиненная им над дочерью за то, что та пыталась вести себя именно таким образом.
Однако Аврелия была Аврелией. Ее нельзя было мерить чужими мерками – столь сильны были ее чары. Об этом ее своенравии говорили повсюду скорее с восхищением, чем с осуждением.
– Да, я сумела отстоять свою правоту. Да так, что муж оказался посрамленным… – она вдруг опечалилась. – И это-то самое худшее, Луций Корнелий, надеюсь, ты понимаешь? Ни один мужчина его положения не может терпеть, чтобы жена одерживала над ним верх. Поэтому он изобразил полное отсутствие ко мне интереса и не желает даже реванша, несмотря на все мои попытки расшевелить его… О, боги!..
– Он разлюбил тебя?
– Не думаю, хотя и хотела бы этого. Это намного облегчило бы ему пребывание здесь.
– Значит, теперь ты ходишь в тоге победителя…
– Боюсь, что да.
– Тебе следовало родиться мужчиной, Аврелия, – умудренно кивнул он. – Никогда еще так ясно я этого не осознавал. Это так.
– Ты прав, Луций Корнелий.
– Теперь он был рад отправиться в Азию, а ты после его отъезда вздохнула с облегчением?
– Ты опять прав.
Разговор перескочил на приключения Суллы во время путешествия на Восток. При этом у него объявился еще один благодарный слушатель: юный Цезарь пристроился на кушетке за спиной у матери и жадно слушал рассказы о встречах гостя с Митридатом, Тиграном и парфянскими послами.
Мальчику должно было скоро исполниться девять лет. Сулла не мог оторвать взора от его красивого лица, столь похожего на юного Суллу – и в то же время совершенно не похожего. Юный Цезарь вышел из возраста, когда без конца задают вопросы, и уже умел внимательно и вдумчиво слушать. Он неподвижно сидел, приникнув к матери, глаза его сияли, губы были приоткрыты, а на лице отражался быстрый, переменчивый бег его мыслей.
Когда Луций Корнелий Сулла закончил свое повествование, мальчик принялся расспрашивать его, обнаруживая в своих вопросах больше проницательности, чем Скавр, и большую осведомленность, чем Марий, не говоря уже об интересе, которого у него оказалось больше, чем у них двоих вместе взятых. Откуда он может во всем этом разбираться? – спрашивал себя Сулла, разговаривая с девятилетним мальчишкой так, как говорил бы со Скавром и Марием. Заинтригованный, он, наконец, сам решил в свою очередь спросить юного Цезаря:
– Как ты полагаешь, что последует?
– Война с Митридатом Понтийским и Тиграном, – не раздумывая ответил тот.
– А почему не с парфянами?
– Нет, с ними войны еще долго не будет. Но если мы победим Понт и Армению, то эти страны окажутся в нашем лагере, и тогда парфяне обеспокоятся, как сейчас Митридат и Тигран.
– Абсолютно верно, юный Цезарь, – кивнул Луций Корнелий.
Они проговорили так еще с час, после чего Сулла встал и откланялся, потрепав на прощание своего малолетнего собеседника по голове. Аврелия проводила гостя До двери, по пути дав знак Евтиху, чтобы тот вел детей спать.
– Как твои домашние? – спросила она, когда он уже открыл дверь в ночь, которая еще бурлила людьми.
– Сулла-младший лежит с сильной простудой, а у Корнелии с лицом не в порядке…
– Насчет простуды понятно, а что случилось с девочкой?
– Я ее избил.
– Понятно. И за что же?
– Они с молодым Марием, видишь ли, вздумали жениться, а я уже обещал ее выдать за сына Квинта Помпея Руфа. И она решила доказать свою независимость, уморив себя голодом.
– Ecastor!.. Думаю, бедная девочка даже не знала об усилиях, которые предпринимала для этого ее мать?
– Не знала.
– Но теперь-то знает?
– Разумеется.
– Что ж… я знаю немного молодого человека, о котором ты говоришь, и уверена, что она с ним будет много счастливее, чем с Марием-младшим.
– Я считаю точно так же! – рассмеялся Сулла.
– А что Гай Марий?
– Он также не желает для своего отпрыска этого брака. Он прочит ему дочку Сцеволы.
– Он получит ее для сына без больших сложностей, – рассудила Аврелия и поприветствовала какую-то подошедшую к ним женщину. – Ave,
[116] Турпиллия!
Женщина, похоже, хотела переговорить с Аврелией. Сулла воспользовался этим, чтобы окончательно откланяться, предоставив женщинам беседовать друг с другом, и растаял в темноте. Он не боялся в одиночку разгуливать ночью по этим местам. Аврелия тоже не беспокоилась за него. Единственное, что ей показалось странным, – это то, что вместо того, чтобы спускаться вниз, к форуму и Палатинскому холму, тот направился вверх по Викусу Патрициусу. Сулла же направлялся к дому Ценсорина, который жил в респектабельном районе, населенном всадниками. Но все же не настолько респектабельном, чтобы жители его могли позволить себе носить дорогие изумрудные линзы.
Привратник в доме Ценсорина поначалу не хотел его впускать, но Сулла умел обращаться с этой породой людей. Он так свирепо глянул на того, что в голове слуги сработал некий предохранитель, и он автоматически распахнул дверь перед грозным гостем. Все с той же угрожающей улыбкой на лице Сулла прошел по узкому коридору в гостиную и остановился, озираясь по сторонам. Слуга же поспешил на поиски хозяина.
Жилище Ценсорина выглядело изнутри очень мило. Фрески на стенах были совсем свежие и изображали – в новомодном стиле, в красных тонах – мифологические сцены с Агамемноном и Ахиллом. Изображение оформляли расписные темно-зеленые панели с нарисованными на них агатами. Пол был выложен цветной мозаикой. Темно-лиловые занавеси явно происходили из Тира, а кушетки были устланы прекрасными, шитыми золотом покрывалами ручной работы. Вовсе недурно для среднего представителя сословия всадников.
– Чего тебе угодно? – раздался резкий голос Ценсорина, который выскочил из внутренних помещений, возмущенный вторжением и недосмотром слуги.
– Мне нужен твой изумруд, – спокойно отозвался Сулла.
– Мой… что?..
– Ты прекрасно слышал, Ценсорин. Изумруд, данный тебе посланцами Митридата Понтийского.
– Митридата Понтийского?.. Я не знаю, о чем ты. У меня нет никакого изумруда!
– Врешь, есть! Дай его мне!
У Ценсорина в горле словно застрял ком, лицо побагровело, затем побелело…
– Давай сюда изумруд, ну!
– Ты получишь от меня только приговор и ссылку!
Прежде чем Ценсорин успел шевельнуться, Сулла шагнул к нему вплотную и положил руки на плечи. Со стороны могло показаться, что они слились в любовном объятии. Однако руки Суллы вовсе не были руками любовника: они, словно стальные клещи, впивались в плоть противника, терзая ее.
– Послушай, презренный червь, – вновь заговорил Сулла спокойно, почти любовно. – Мне случалось убивать и гораздо более достойных противников, чем ты. Не смей являться в суд, а не то тебе конец. Я не шучу. Сними свои смехотворные обвинения, иначе ты будешь мертвее легендарного Геракла. Мертвее, чем женщина со свернутой шеей под скалами Цирцеи. Мертвее, чем тысяча зарубленных германцев. Мертвее любого, кто вздумает мне угрожать. Мертвее Митридата, которого я тоже убью, если решу, что так надо. Можешь передать это ему при встрече. Он поверит. Он помнит, как убегал, поджавши хвост, из Каппадокии, когда я велел ему убираться. Потому что он знал, что я не шучу. И ты это тоже теперь знаешь, верно?
Ценсорин ничего не отвечал, и даже не пытался освободиться от железной хватки грозного гостя. Неподвижный, почти окаменевший, – не считая судорожно вырывающегося из груди дыхания, – он в упор глядел в лицо Суллы, точно видя его впервые, и не знал, что ему делать. Однако рука гостя скользнула ему под тунику, где нащупала предмет, привязанный к концу длинного ремешка. Вторая рука нырнула еще ниже и впилась Ценсорину в мошонку. Тот завизжал, как собака, через которую переехала повозка. Пальцы Суллы порвали ремешок, словно нитку. Он сжал в ладони драгоценный предмет, вынул его и сунул себе в тогу. На визг хозяина дома никто не прибежал. Сулла повернулся и направился к выходу.
– Теперь я чувствую себя гораздо лучше! – воскликнул он, стоя на пороге, и рассмеялся так, что даже захлопнувшаяся дверь не могла заглушить в ушах Ценсорина этот жуткий смех.
Позабыв о своем гневе, вызванном своеволием дочери, Луций Корнелий Сулла с легким сердцем спешил домой, и на лице его играла счастливая улыбка. Однако радостное настроение мгновенно испарилось – стоило ему лишь отворить родную дверь. Вместо притихшего дома и спящих домочадцев, он обнаружил зажженные светильники, толпу неизвестных молодых людей и плачущего управляющего.
– Что случилось? – встревоженно обратился Сулла к последнему.
– Твой сын, Луций Корнелий… – начал было тот, но осекся.
Не дожидаясь продолжения, Сулла бросился в большую комнату, где лежал больной юноша. У дверей его встретила Элия, закутанная в шаль.
– Что с ним? – спросил Сулла, хватая и встряхивая ее.
– Мальчик очень болен, – прошептала она. – Два часа назад мне пришлось послать за лекарями.
Протиснувшись между лекарей, Сулла шагнул вперед и очутился рядом с ложем сына. Лицо отца выражало благодушие и покой, когда он обратился к юноше:
– Что же, сын, ты так всех пугаешь?
– Отец! – просияв, воскликнул Сулла-младший.
– Так что с тобой?
– Мне так холодно…. отец… Ты не против, если я и при посторонних буду называть тебя tata?
– Конечно, не против!
– Холод… и боль. Просто ужас…
– Где, сынок?
– Здесь, в груди, tata… Такой холод!
Сын дышал учащенно, с трудом, из груди его вырывался хрип. Это слишком напоминало пародию на сцену смерти в исполнении Метелла Нумидийского, поэтому Сулле трудно было поверить в реальность происходящего. И все же сын его, похоже, действительно, умирал. Но это было невозможно!
– Не говори ничего, сынок. Хочешь лечь? – спросил он, видя, что доктора приподняли юношу, и теперь тот находился в сидячем положении.
– Я не могу дышать лежа… – глаза сына, обведенные черными кругами, смотрели на него умоляюще. – Tata, пожалуйста, не уходи! Побудь со мною!..
– Я с тобой, Луций. И никуда не уйду.
Однако, как только представилась возможность, Сулла отвел в сторону Аполлодора Сикула, чтобы расспросить его о болезни сына.
– Воспаление легких, Луций Корнелий, – объяснил ему тот. – С этим недугом всегда трудно бороться, а в данном случае особенно.
– Почему?
– Я боюсь, у твоего сына затронуто сердце… Мы в точности не знаем, в чем заключается важность сердца, но, видимо, оно помогает деятельности печени. Легкие юноши разбухли, часть наполнившей их мокроты устремилась в оболочку, окутывающую сердце, заполнила ее и сдавила само сердце… – вид у Аполлодора Сикула был испуганный, ибо он оказался в ситуации, когда ему необходимо заплатить за свою славу признанием, что в данном случае больной безнадежен. – Диагноз неутешительный, Луций Корнелий… Боюсь, что ни я, ни кто либо другой не сможет помочь…
Внешне Сулла воспринял это известие спокойно. Кроме того, он обладал особым чутьем, которое подсказывало ему, когда человек лжет, а когда говорит правду. И сейчас он знал, что врач с ним совершенно искренен и, что если бы тот мог, то непременно вылечил бы его дитя. А перед ним стоял хороший врач, а не шарлатан, подобный большинству из них: достаточно вспомнить, как тот установил причину смерти Хрюшки. Но любое тело бывает подвержено порою недугам такого масштаба, что доктора, со всеми их ланцетами, клистирами, припарками, присыпками и травами оказываются бессильны. Тогда остается надеяться лишь на удачу. А от его сына, Сулла это чувствовал, везение отвернулось. Фортуна не желала более печься о нем…
Сулла вернулся к постели больного и сел, сбросив на пол подушки и заняв их место. Теперь сын покоился в его объятиях.
– Ах, tata! Так гораздо лучше… Не оставляй меня!
– Что ты, сын. Я не сдвинусь с этого места. Я люблю тебя больше всего на свете.
Так они просидели много часов подряд. Сулла баюкал сына, припав щекой к его влажным волосам, вслушиваясь в натужное дыхание, порою прерывавшееся конвульсиями – когда тот задыхался от приступов боли. Юношу невозможно уже было убедить, чтобы он откашливался: это было для него слишком мучительно, почти невыносимо. Пить он тоже отказывался. Обметанные, пересохшие губы его растрескались, язык распух и потемнел. Время от времени он принимался что-то говорить, в основном обращаясь к отцу. Однако, голос его становился все слабее, речи все неразборчивее и бессмысленнее. Пока, наконец, бормотание это не превратилось в чистый бред, блуждание больного разума в безумном и непостижимом мире.
Еще тридцать часов спустя он испустил дух в объятиях отца. Все это время Сулла-старший не шевелился, если только сын не просил его о чем-нибудь. Руки его онемели. Он ничего не ел и не пил, не справлял естественных нужд, однако потребности во всем этом тоже не чувствовал. Важнее всего для него было сидеть вот так – поддерживая угасающего сына. Последним утешением для него было бы, если бы в момент смерти Сулла-младший узнал его, но тот все так же оставался в забытьи, далеко от этой комнаты и обнимающих его отцовских рук.
Сулла-старший умел внушать страх. И теперь врачи осторожно высвободили из его рук бездыханное тело сына, помогли отцу подняться на ноги, а покойного вновь уложили на кровать. Впрочем, на сей раз хозяин дома не давал окружающим никакого повода для страхов, а, напротив, вел себя как образец разумности и спокойствия. Когда напряженные плечи его расслабились, и он немного отдохнул, Сулла-старший помог обмыть сына и обрядить в парадную детскую тогу (тот совсем немного не дожил до декабря, когда ему, по достижении совершеннолетия, должны были вручить взрослую тогу).
Пока плачущие слуги меняли постельное белье, он держал безжизненное тело юноши на руках, затем опустил его на чистые простыни, поправил мертвые руки, прижав их к бокам, двумя монетами закрыл сыну глаза, а третью вложил в рот: в уплату за тот последний путь, в который его повезет на своем челне Харон.
Элия за все эти ужасные часы тоже не сдвинулась с места и простояла в дверях комнаты. Теперь Сулла обнял ее за плечи, подвел к табурету, поставленному подле кровати, и усадил, чтобы она могла вдоволь наглядеться на прощание на того, кого знала еще младенцем и любила, как родного сына. Корнелия, на чье лицо было страшно смотреть, тоже стояла неподалеку. Проститься с покойным пришли Гай Марий, Юлия, Аврелия… Всех их хозяин дома приветствовал совершенно здраво, принимал соболезнования, даже улыбался в ответ и ровным, поставленным голосом отвечал на их сбивчивые расспросы. Некоторое время спустя он вдруг произнес:
– Мне нужно принять ванну и переодеться. Уже утро, а днем мне предстоит предстать перед судом. Хотя смерть сына и достаточное основание для моей неявки, я не хочу доставлять Ценсорину подобного удовольствия. Гай Марий, ты проводишь меня, когда я буду готов?
– С удовольствием, Луций Корнелий, – отозвался Марий, никогда еще так не восхищавшийся Суллой.
Но для начала хозяин дома прошел в отхожее место. Внутри никого не оказалось. Сулла уселся на одно из четырех сидений с прорезью, устроенных на мраморной скамье, и, наконец, освободил свои внутренности. Он сидел, прислушиваясь к успокаивающему звуку текущей воды внизу, перебирая машинально складки тоги, которую так и не снимал с самого прихода домой более суток тому назад. Пальцы его вдруг наткнулись на какой-то незнакомый предмет. Удивленный, он извлек его на свет и с трудом, точно воспоминание это относилось к какой-то другой, прежней жизни, признал изумруд Ценсорина. Встав и оправив тогу, Луций Корнелий повернулся лицом к мраморным сиденьям, протянул руку и опустил изумруд в прорезь. Шум бегущей воды был слишком громок, чтобы слух его уловил всплеск от брошенной вещи.
Когда Сулла вновь появился среди пришедших выразить соболезнование, все разинули рты от удивления. Ибо какая-то неведомая сила, казалось, вернула Луцию Корнелию красоту его молодости. От него словно исходило некое сияние.
Они с Гаем Марием в молчании одолели путь до пруда Куртия. Там уже толпилось несколько сот всадников, явившихся, чтобы предложить свои услуги в качестве присяжных, и несколько судейских чиновников готовили кувшины, дабы совершить выбор с помощью жребия. Предстояло отобрать восемьдесят одного кандидата, пятнадцать из которых затем будут отсеяны по просьбе обвинения, и еще пятнадцать – по требованию защиты, с тем расчетом, чтобы в результате остался пятьдесят один присяжный: двадцать шесть всадников и двадцать пять сенаторов. Численный перевес всадников был той ценой, которую сенату пришлось заплатить за то, чтобы представители сенаторского сословия неизменно председательствовали в судах.
Время шло. Кандидаты в присяжные уже были выбраны, а Ценсорин все не появлялся. Защите под предводительством Красса Оратора и Сцеволы разрешено было дать отставку пятнадцати кандидатурам. О Ценсорине по-прежнему не было известий. После полудня все участники суда уже забеспокоились не на шутку, а когда узнали, что ответчик явился прямо от смертного одра родного сына, – решено было послать в дом обвинителя гонца и выяснить, что с тем стряслось. Они провели в ожидании еще некоторое время. Наконец, посыльный вернулся с известием, что Ценсорин накануне упаковал вещи и отбыл в неизвестном направлении.
– Суд распускается, – объявил председатель. – Луций Корнелий, прими от всех нас извинения и соболезнования.
– Я провожу тебя, – предложил ему Марий. – Странная ситуация… Интересно, куда это подевался Ценсорин?
– Спасибо, Гай Марий, но я бы хотел пройтись один, – спокойно отозвался Сулла. – Что же касается Ценсорина, то, полагаю, он кинулся просить убежища у Митридата Понтийского… Видишь ли, я тут перекинулся с ним накануне парой слов.
– От форума Сулла повернул к Эсквилинским воротам. Сразу за городской стеной раскинулся римский некрополь, настоящий город мертвых. В склепах – порою скромных, порой роскошных – покоился пепел обитателей Рима, полноправных граждан и не получивших гражданства, рабов и свободных, коренных римлян и инородцев.
К востоку от большой развилки дорог, в нескольких сотнях шагов от городской стены стоял храм Венеры Либитинской – богини, по воле которой иссякала жизненная сила. Красивое зеленое здание, с лиловыми колоннами, позолоченными капителями, желтой крышей и лестницей из розового камня, было окружено кипарисовой рощей. На фронтоне изображены были боги и богини подземного царства, а крышу храма венчала статуя самой Венеры Либитинской в повозке, запряженной мышами, вестниками смерти.
Под сенью кипарисов расположились погребальные конторы и царила обстановка весьма оживленная, мало подобающая этому скорбному и тихому месту. Потенциальных заказчиков хватали за руки, тянули, обольщали, нахваливали свой товар – поскольку похоронный промысел был сродни любому другому, и у служителей смерти был свой рынок. Однако Сулла беспрепятственно, как привидение, пробирался между зазывалами и могильщиками – благодаря своему редкому дару отталкивать людей, – пока не отыскал контору, издавна обслуживавшую род Корнелиев. Там он уладил все касательно похорон сына.
Согласно договоренности, на следующий день к Сулле должны были прийти актеры, которым предстояло участвовать в церемонии прощания. Сама церемония назначена была через три дня, причем, вопреки семейной традиции, тело юного Суллы договорились не кремировать, а предать земле. Сулла, который обычно был прижимист и держал на учете каждый сестерций, на сей раз оплатил все авансом, даже не проверив счета. В выписанном им векселе значилась сумма в двадцать талантов серебром: цена, о которой еще долго будет говорить весь Рим.
По возвращении домой он выдворил из комнаты, где лежал сын, Элию и Корнелию и уселся возле смертного ложа. Сулла не мог бы описать, что чувствовал, глядя на своего мертвого мальчика. Горе утраты, ощущение конца спрессовались где-то внутри, точно неподъемный свинцовый слиток. У него только и доставало сейчас сил, чтобы нести этот груз, – больше никаких чувств у него не оставалось. Перед ним на смертном одре лежал в руинах весь его род: труп того, кто призван был стать утешением его старости, наследником его имени, его состояния, славы, его заслуг перед обществом. Все рухнуло в течение тридцати часов – не по воле богов и даже не по прихоти рока. Из-за обострения простуды, которая перешла в воспаление легких и вызвала сжатие сердца. История, унесшая до этого уже, наверное, тысячи жизней. Не чья-то вина, не чей-нибудь злой умысел – несчастный случай. Для юноши, который к моменту смерти уже ничего не сознавал и не ощущал, прощание с жизнью означало лишь конец страданиям. Для тех же, кого он оставлял на этой земле, кто все сознавал и чувствовал, то был пролог к внезапной пустоте посреди главного течения их жизни. Пустоте, конец которой придет лишь с их смертью… Его сын, его единственный друг умер, покинул его навсегда…
Спустя два часа Элия снова вошла в комнату. Сулла, очнувшись, поднялся, прошел к себе в кабинет и сел писать письмо Метробию:
«Мой сын умер. В предыдущий раз ты принес с собой смерть моей жены. С твоей профессией ты бы должен быть вестником радости, приносящим счастливую развязку, как deus ex machina.
[117] Вместо этого ты являешься словно в трауре, предвестием горя.
Больше никогда не переступай порог моего дома. Теперь мне совершенно ясно, что моя покровительница, Фортуна, не терпит соперничества. Ибо я носил твой образ в своей душе, тогда как она полагала, что место там предназначено лишь ей. Я поклонялся тебе, как идолу. Для меня ты был воплощением совершенной любви. Но на эту роль претендует она. И к тому же она женщина – начало и конец каждого мужчины.
Если настанет такой день, когда Фортуна покинет меня, я сам позову тебя. А до тех пор между нами ничего не должно быть. Сулла-младший был хорошим мальчиком, преданным и любящим сыном. Римлянином. Теперь он мертв, и я остался один. Ты мне не нужен».
Сулла аккуратно запечатал письмо, позвал слугу и подробно объяснил, куда следует доставить послание. Затем взгляд его упал на стену, где – по одному из странных совпадений, которыми полна жизнь, – был изображен Ахилл, сжимающий в объятиях мертвого Патрокла. Очевидно, под впечатлением театральных трагических масок, художник нарисовал Ахилла с перекошенным болью лицом и агонически разверстым ртом. Это показалось Сулле в корне неверным: грубым вторжением в интимный мир душевного страдания, которое показывают толпе. Он хлопнул в ладоши и, когда слуга вошел снова, распорядился:
– Завтра же сделайте так, чтобы этой мазни здесь не было.
Тот кивнул и со слезами сообщил:
– Луций Корнелий, приходили из погребальной конторы. Все приготовлено, чтобы выставить тело мальчика для прощания в атриуме.
Осмотрев погребальные носилки, резные и позолоченные, установленные на возвышении, застеленные черной тканью и с черными подушками, Сулла одобрительно кивнул. Он сам принес и уложил на них сына. Затем тело приподняли, подложили гору подушек под голову, спину и руки, чтобы придать ему сидячее положение. В этом подобии кресла, покойнику предстояло оставаться до тех пор, пока восемь могильщиков в черном не подхватят носилки и не понесут их во главе похоронной процессии. Тело полусидело ногами к входной двери, снаружи над которой были укреплены кипарисовые ветви.
На третий день состоялись похороны. В знак уважения к скорби того, кто в недавнем прошлом являлся городским претором, а в будущем должен был, по всей вероятности, стать консулом, все общественные мероприятия были отменены. Завсегдатаи форума, в черных траурных тогах, выстроились в ожидании похоронной процессии. Последняя, из-за участия в ней колесниц, двигалась более долгим маршрутом, чем обычно, и вышла к форуму между храмом Кастора и Поллукса и базиликой Семпрония. Первыми показались двое могильщиков в черных тогах, за ними музыканты, также в черном, которые играли на прямых трубах, изогнутых рожках и флейтах, изготовленных из костей поверженных врагов Рима. Похоронная музыка была мрачной, не слишком изысканной и мелодичной. Вслед за музыкантами шли женщины в трауре – профессиональные плакальщицы, выводившие погребальную песнь, бившие себя кулаками в грудь и плакавшие настоящими слезами. За ними – группа танцоров с кипарисовыми ветвями, чьи ритуальные пляски и телодвижения были древнее самого Рима. Перед носилками с усопшим ехали на колесницах, запряженных вороными конями, пятеро актеров в восковых масках и парадных тогах предков Суллы. Носилки покоились на плечах восьми носильщиков в черном – вольноотпущенных из числа бывших рабов матери Луция Корнелия, Клитумны. За носилками шел, укрывшись с головой траурной тогой, отец покойного в сопровождении своего племянника Луция Нония, а также Гая Мария, Секста Юлия Цезаря, Квинта Лутация Цезаря, Луция Юлия Цезаря и Гая Юлия Цезаря Страбона, чьи головы тоже были покрыты. За мужчинами следовали женщины, простоволосые и растрепанные.
Дойдя до трибуны форума, музыканты, плакальщицы, танцоры и носильщики остановились, а актеров в восковых масках препроводили наверх и усадили в почетные курульные кресла из слоновой кости. Затем туда же внесли носилки с телом юноши, за которыми последовали скорбящие родственники – все, за исключением Луция Нония и Элии, – чтобы послушать прощальное слово. Произнес его, весьма сжато, сам Луций Корнелий Сулла:
– Сегодня я хороню своего сына. Он был потомком рода Корнелиев, ветви, которая за более чем двухсотлетнюю свою историю дала Риму консулов, жрецов и прочих уважаемых мужей. В декабре он должен был достигнуть совершеннолетия и присоединиться к сонму этих мужей. Однако этому не суждено было случиться. Он умер без малого пятнадцати лет от роду…
Сулла прервал ненадолго свою речь и обвел взглядом присутствующих. На глаза ему попался молодой Марий, уже облаченный во взрослую тогу. Корнелия Сулла время от времени бросала безнадежные взгляды на своего возлюбленного, чье новое положение делало его для нее почти недоступным. Аврелия и Юлия тоже были здесь. Но если вторая рыдала и поддерживала вконец обессилевшую Элию, то первая стояла прямо, с сухими глазами, с лицом скорее мрачным, чем горестным. Луций Корнелий продолжил:
– Мой сын был прекрасным юношей, достойным любви и заботы. Его мать умерла, когда он был еще маленьким, но приемная мать заменила ее ему. Со временем он бы стал достойным отпрыском благородного патрицианского рода, ибо он был воспитан, умен, любознателен и мужествен. Во время моего путешествия на Восток для встречи с царями Понта и Армении, он отправился со мной и отважно переносил все опасности и лишения, которыми чревато подобное путешествие. Он присутствовал на моей беседе с парфянскими послами и был бы лучшей кандидатурой из молодых людей его поколения для продолжения таких переговоров. Он был моим ближайшим соратником и последователем. Судьбою ему было уготовано, чтобы болезнь подкосила его дома, в Риме. Тем хуже Риму, тем горше мне и моей семье. Я хороню его, преисполненный огромной любви и еще большего горя.
Когда церемония закончилась, все встали. Траурный кортеж вновь выстроился и тронулся в сторону Аппиевой дороги, где были захоронены почти все Корнелии. У двери склепа носилки опустили. Луций Корнелий Сулла поднял на руки тело сына и опустил в мраморный саркофаг, установленный на досках. Крышку саркофага поставили на место – и его с помощью досок спустили внутрь склепа. Сулла закрыл бронзовую дверь, а вместе с нею словно часть самого себя. Часть его существа осталась навсегда там, в склепе. Его сына больше нет. Отныне уже ничто не будет по-прежнему.
Глава 5
Через несколько дней после похорон молодого Суллы был принят аграрный закон Ливия. Он был представлен народному собранию после одобрения сенатом, где поддержке его не смогло помешать даже страстное сопротивление Цепиона и Вария. И натолкнулся неожиданно на серьезную оппозицию во время комиций. Чего Друз никак не мог предвидеть – так это недовольство италиков, но именно они главным образом воспротивились принятию законопроекта. Хотя римские ager publicus не принадлежали им, их собственные владения граничили с первыми, а строгость соблюдения границ практически не контролировалась. Так что не один белый межевой камень был тайком передвинут, и множество наделов, принадлежавших италийским владельцам, незаконно разрослись за счет их римских соседей. Теперь же, в случае принятия этого закона, предстояла бы крупномасштабная ревизия границ, как пролог к последующему переделу общественных владений и разделу их на участки площадью в десять югер. Так что все нарушения неминуемо выявились бы и были бы устранены. Болезненнее всего обстояло положение в Этрурии – вероятно, потому, что одним из крупнейших латифундистов там был Гай Марий, которого не слишком беспокоило, не прирезывают ли его италийские соседи себе куски вверенных ему государственных земель. Представители Умбрии также атаковали законопроект, и лишь Кампания вела себя спокойно.
Друз, однако, остался доволен. Скавр, Марий и даже Катул Цезарь прониклись его идеями относительно ager publicus и совместными усилиями сумели убедить младшего консула, Филиппа, чтобы тот не выступал против. И хотя Цепиону заткнуть рот оказалось невозможно, – протесты его были гласом вопиющего в пустыне (частично из-за полного отсутствия у того ораторских данных, отчасти же благодаря успешно пущенным слухам о нечистом происхождении его состояния – а богатство роду Сервилиев Цепионов римляне простить не могли). В итоге в письме к Силону Друз писал:
«Потому прошу тебя, Квинт Поппедий, приложи все возможные усилия, дабы убедить этрурцев и умбрийцев не шуметь. Меньше всего я хочу вызвать беспокойство у тех, кому изначально принадлежали земли, которые я стараюсь раздать.»
Ответ Силона был мало обнадеживающим: «К несчастью, Марк Ливий, я имею мало влияния на умбрийцев и этрурцев. И те, и другие странный народ, страшно независимые и с опаской относящиеся к римлянам. Будь готов к двум неприятностям. Одна из них грозит с севера, и о ней говорят во всеуслышание. О второй же я узнал по чистой случайности, однако беспокоит она меня гораздо больше, чем первая.
Сначала о первой. Крупные этрурские и умбрийские землевладельцы намереваются отправить ходоков в Рим, с протестом против передела римских общественных земель. Их аргумент (о своих махинациях с границами земель они, разумеется, не заикнутся) состоит в том, что римское общественное землевладение в Этрурии и Умбрии существует так давно, что успело изменить как экономику, так и само население этих областей. Прежний тип лавок и рынков, где всем заправляли мелкие собственники, говорят они, в городах исчез. Вместо этого на их месте образовались настоящие склады, поскольку латифундисты и их управляющие закупают оптом. К тому же, считают они, владельцы латифундий попросту освободят своих рабов, не заботясь о последствиях. В результате тысячи вольноотпущенных наводнят обе области, создавая массу неприятностей – вплоть до грабежа и мародерства. Так что в конце концов Этрурии и Умбрии придется за свой счет отправлять этих бывших рабов по домам. И так далее, и тому подобное. Словом, будь готов к появлению их депутации.
Вторая опасность серьезнее. Несколько наших горячих голов из Самния решили, что надежды на получение гражданских прав и мирные отношения с Римом больше не осталось, и намерены продемонстрировать всю силу своего недовольства во время предстоящего фестиваля Юпитера Латиарского
[118] на горе Албан. Они готовят покушение на жизнь консулов Секста Цезаря и Филиппа. План покушения разработан до мелочей. Оно должно состояться при возвращении консулов в Рим. Число нападающих будет значительно превосходить количество сопровождающих.
Я бы советовал тебе успокоить умбрийских и этрурских землевладельцев и предотвратить готовящееся покушение. Более радостной новостью явится для тебя, видимо, то, что все, к кому я обращался с предложением присягнуть тебе на верность, сделали это с великим удовольствием. Таким образом, армия сторонников Марка Ливия Друза все растет».
Хоть одна хорошая новость под конец. Нахмурившись, Друз обратился мыслями к менее приятным известиям, сообщенным ему Силоном. Что касается депутации италиков из Умбрии и Этрурии, тут он мало что может сделать: разве что сочинить сногсшибательную речь к их появлению в Риме. Что же до планирующегося покушения, то у него нет иного выбора как только предупредить самих консулов, которые затем неминуемо будут требовать, чтобы он назвал им источник полученной информации. И расплывчатыми ответами они, в особенности Филипп, не удовлетворятся…
По зрелом размышлении Друз решил переговорить не с Филиппом, а с Секстом Цезарем. И не скрывать источника полученного им предупреждения.
– Я получил письмо от моего друга Квинта Поппедия Силона, из Маррувия, – сообщил он Сексту Цезарю. – Похоже, шайка недовольных из Самния решила, что единственный способ заставить Рим прислушаться к требованиям о предоставлении Италии избирательных прав и продемонстрировать римлянам решимость италиков – это насилие. На тебя и Луция Марция готовится нападение большого и хорошо обученного отряда заговорщиков на обратном пути с Латинского фестиваля в Рим, на Аппиевой дороге.
Секст Цезарь чувствовал себя в тот день неважно. Из груди его вырывался хрип, губы и мочки ушей отливали синевой. Однако он уже свыкся со своим недугом настолько, что тот не помешал ему стать консулом, причем опередив своего родственника, Луция Цезаря, который занял должность претора раньше.
– Я во всеуслышание выражу тебе благодарность в сенате, – отозвался старший консул. – И попрошу, чтобы принцепс сената письменно поблагодарил Квинта Поппедия Силона от имени всех сенаторов.
– Секст Юлий, я бы очень просил тебя не делать этого, – быстро отреагировал Друз. – Разве не лучше будет вызвать несколько когорт хороших солдат из Капуи, устроить засаду и схватить заговорщиков, а до тех пор никому ничего не говорить? Иначе те будут предупреждены, что планы их раскрыты, и откажутся от своего плана, после чего Луций Марций первый скажет, что никакого заговора в помине не было. Чтобы застраховать свою репутацию, я бы предпочел, чтобы злоумышленники были схвачены на месте преступления. И тогда мы бы учинили показательную расправу над каждым из них, преподав италикам наглядный урок, чтобы вся Италия убедилась, что насилие всегда будет пресекаться.
– Я вижу здравое зерно в твоем предложении, Марк Ливий. Именно так я и поступлю, – согласился консул.
Так, среди недовольства италийских землевладельцев и политических заговоров продолжал Друз свое дело. Явившаяся депутация этрурцев и умбрийцев, к счастью, вела себя так настырно и агрессивно, что оттолкнула даже тех, кто симпатизировал ее требованиям, и в конце концов отбыла восвояси, вызвав всеобщее недовольство. В отношении заговора Секст Цезарь поступил так, как ему советовал Друз, благодаря чему злоумышленники, напавшие на мирную процессию, которая возвращалась с празднества, были в свою очередь атакованы легионерами, частью погибли, а частью понесли суровое наказание.
Что для Друза было важнее всего – так это то, что его lex agraria обрел силу закона, согласно которому каждому римскому гражданину следовало выделить десять югер земли из общественных владений. Сенаторы и другие представители высшего сословия должны были получить свои наделы первыми, a capite censi, простолюдины, – последними. Хотя в Италии по официальным данным насчитывались миллионы югер общественных земель, Друз сильно сомневался, что к тому времени, когда дойдет черед до низшего сословия, его представителям еще что-либо останется. А все прекрасно сознавали, что настраивать против себя простой люд не следует. Поэтому необходимо будет придумать какую-то компенсацию взамен земли. Единственной возможной компенсацией представлялось гарантировать низшему сословию продажу государственного зерна по умеренным ценам даже в голодные времена. Друз представлял, какую битву предстоит выдержать в сенате, чтобы отстоять созревший у него в голове продовольственный законопроект, которым обеспечивалось бы безотказное снабжение capite censi дешевым хлебом.
В дополнение ко всем его заботам попытка покушения во время фестиваля так встревожила Филиппа, что тот, пользуясь своими связями в Италии, начал прощупывать почву и в мае публично объявил в сенате, что в италийских областях неспокойно и поговаривают о возможной войне с Римом. Причем держался младший консул вовсе не испуганно, а как человек, убежденный в том, что италийское население заслужило того, чтоб немного его припугнуть. Он предложил поручить двум преторам совершить инспекционную поездку – одному по северным, другому по южным областям – с тем, чтобы те на месте разобрались в создавшейся ситуации.
Катул Цезарь, который так намучился в Эзернии в свою бытность там председателем чрезвычайного суда – во времена, когда еще действовал lex Licinia Mucia – с восторгом подхватил эту идею. Сенат, который иначе вряд ли сразу бы с энтузиазмом воспринял предложение Филиппа, после этого мигом дал свое одобрение. Сервию Скульпицию Гальбе поручено было разведать обстановку к югу от Рима, а его коллеге Квинту Сервилию – к северу. Обоим было предоставлено право найти себе помощников, проконсульские полномочия и деньги, достаточные для того, чтобы путешествовать с удобствами, соответствующими их положению, и даже нанять небольшую охрану из бывших гладиаторов.
Известие о том, что сенат направил двух преторов для расследования того, что Катул Цезарь с упорством именовал ни много ни мало «италийским делом», отнюдь не обрадовало Силона. Наместничающий в Самнии Мутил, уже прозревший после расправы над двумястами италийских смельчаков на Аппиевой дороге, воспринял этот унизительный для Италии акт как объявление войны. Друз в горячке писал тому и другому письмо за письмом, умоляя их дать ему еще один шанс, воздержаться от опрометчивых шагов и подождать немного.
Тем временем он препоясал чресла для битвы и объявил в сенате о своем намерении выдвинуть законопроект, гарантирующий желающим дешевое зерно в виде государственного пособия. Как и выделение участков из общественных земель, нельзя было ограничиваться раздачей зерна лишь низшим слоям общества. Любой римский гражданин должен был иметь право, отстояв длинную очередь к эдилам, сидящим возле портика Минуция, получить официальную расписку о выделении ему пяти модиев
[119] общественного зерна, затем отправиться к государственным зернохранилищам под Авентинским холмом, загрузиться и везти полученное домой. Впоследствии и впрямь оказалось, что многие зажиточные и высокопоставленные римляне решили воспользоваться этой предоставленной всем привилегией – половина в силу своей непобедимой алчности, другая же половина из принципа. Однако большинство тех, кто мог выдать своему управляющему несколько монет и послать его за пшеницей в лавки частных зерноторговцев, предпочли все же не гоняться за дешевизной и не тратить на это личное время. По сравнению с другими статьями расходов – к примеру, платой за жилье, которая в Риме всегда была астрономической, – пятьдесят или сто сестерцией в месяц на одного человека, расходуемые на покупку зерна, казались не слишком большой тратой. Таким образом, толпившиеся в очереди за государственным хлебом в подавляющем большинстве являлись гражданами низшего, пятого класса, и нуждающимися простолюдинами.
– Не всем им хватит земли, – сказал Друз, выступая в сенате. – Но забывать их никак нельзя, чтобы не давать им лишнего повода почувствовать себя обойденными. В Риме достаточно хлеба, чтобы наполнить им рты всех граждан. Если мы не можем наделить простой люд землей – нужно обеспечить его дешевым зерном: ежегодно, из расчета пять сестерцией за модий, независимо от того, урожайный выдался год или нет. Предлагаемая мною цена сделает финансовое бремя этого закона не слишком тяжким для государственной казны, ибо в урожайные годы государственные хранилища закупают зерно по два-четыре сестерция за модий, и, даже продавая его затем по пять сестерциев, казна будет получать небольшую прибыль, достаточную для облегчения ее задачи в неурожайные годы. Поэтому я предлагаю казначейству открыть отдельный зерновой счет только для покупки и продажи хлеба. Мы не должны финансировать льготную продажу зерна за счет других государственных средств. Это было бы в корне неверно.
– А каким образом, Марк Ливий, ты собираешься покрыть расходы на подобную благотворительность? – полюбопытствовал Луций Марций Филипп.
– Я все продумал, – улыбнулся в ответ Друз. – Составной частью моего плана является девальвация некоторой части выпускаемых в оборот денежных средств.
Сенат заволновался, загудел. Никто из присутствующих не любил, когда произносилось слово «девальвация», так как все сенаторы были консерваторами, если дело доходило до финансов. Не в римских обычаях было обесценивать деньги: это порицалось как недостойная греческая хитрость. Лишь в годы Первой и Второй Пунических войн с Карфагеном пришлось прибегнуть к подобной мере. Да и тогда это в большей степени все же имело цель стандартизировать вес монет. Гай Гракх же, радикальный в иных отношениях, снова увеличил вес серебряных денег. Нимало не смутившись, Друз продолжал:
– Каждый восьмой денарий
[120] будет изготавливаться из бронзы с примесью свинца – дабы уравнять его вес с серебряным, – а затем покрываться серебром. Я произвел расчеты с ультраконсервативных позиций. А именно, я предположил, что на два урожайных года у нас будут приходиться пять неурожайных, что, как всем вам известно, значительно мрачнее реального положения. В действительности урожайных лет выпадает больше. Как бы то ни было, нельзя сбрасывать со счетов возможность нового большого голода, подобного тому, который нам довелось пережить в результате сицилийской войны. К тому же процесс покрытия монет серебром из другого материала более трудоемок, нежели чеканка обычных серебряных денег. Поэтому я накинул, взяв за основу расчетов сочетание один к восьми, – тогда как на самом деле не чисто серебряным будет лишь один из каждых десяти денариев. Таким образом, как вы понимаете, казна ровным счетом ничего не теряет. Не пострадают и торговцы, пользующиеся при расчетах денежными бумагами. Главная тяжесть этой меры ляжет на тех, кто принужден пользоваться чеканными деньгами. Но что самое важное – с ее помощью нам удастся избежать проклятия прямого налогообложения.
– Но зачем все эти сложности? – подал голос претор Луций Лицилий, который, как и весь его род, был умен на словах, но совершенно туп, когда дело доходило до расчетов и практических вещей. – К чему делать посеребренным каждый восьмой денарий, когда можно просто выпускать в таком виде каждую восьмую партию монет?
– А затем, – терпеливо принялся объяснять Друз, – что, на мой взгляд, необходимо, чтобы никто не мог отличить чисто серебряную монету от посеребренных. Если целую партию выполнить из бронзы со свинцом – никто не захочет принимать такие деньги.
Сколь бы невероятным это ни казалось, но Друз отстоял-таки свой закон о продовольствии. Под давлением казначейства – которое пришло к тем же выводам, что и Друз, и оценило выгоду такого «разбавления» серебряных денег посеребренными, – сенат санкционировал постановку законопроекта на обсуждение в народном собрании. Самые влиятельные из всадников быстро осознали, что новшество это не доставит им особых хлопот при расчетах, не связанных с наличными деньгами. Разумеется, они понимали, что мера эта затронет всех, и видели различие между полновесной монетой и бумагой. Но, будучи прагматиками, они еще лучше знали то, что единственная ценность каких бы то ни было денег заключается в той вере, которую питают по отношению к ним люди.
К концу июня закон вступил в силу. Отныне государственное зерно должно было продаваться всем желающим по цене пять сестерциев за модий, а казначейские квесторы и viri monetales, которые должны были контролировать процесс чеканки, готовились к выпуску пробной партии посеребренных денег. Конечно, на это требовалось время, однако предполагалось, что к сентябрю уже каждый восьмой новый денарий будет посеребренным. Раздавался ропот. Цепион протестовал не переставая. Всадники тоже не были поголовно довольны линией, проводимой Друзом, а низы подозревали, что их решили надуть каким-то непонятным им образом. Но Друз был не чета Сатурнину, и сенат был ему за это признателен. Проводя голосование в народном собрании, он требовал соблюдения приличий и законности, иначе, говорил Друз, собрание будет распущено. Он также не искушал своим поведением авгуров и не применял силовую тактику.
В конце июня Друз был вынужден приостановить проведение в жизнь своей программы: наступил летний перерыв, во время которого заседания сената и комиций не проводились. Обрадовавшись передышке – ибо общая усталость и апатия начали заражать и его, – он тоже покинул Рим. Свою мать с шестью вверенными ее заботам детьми он отправил на свою роскошную приморскую виллу в Мисенум, а сам навестил сначала Силона, затем Мутила, после чего в компании обоих проехал по всей Италии.
Во время этого путешествия от него не укрылось, что народности центральных районов полуострова готовы встать на тропу войны. Проезжая с Силоном и Мутилом по пыльным дорогам, он видел целые легионы хорошо вооруженных солдат, которые проводили учения вдали от римских и латинских поселений. Но он ничего не говорил и не задавал вопросов, веря в глубине души, что в конце концов эти военные приготовления не пригодятся. В ходе своей беспрецедентной законодательной кампании ему удалось убедить сенат и народное собрание в необходимости реформ в области судопроизводства, структуры сената, общественного землевладения и распределения продовольствия. Ни Тиберий Гракх, ни Гай Гракх, ни Гай Марий, ни Сатурнин не сделали столько, сколько он, не ввели в действие такого количество содержательных законов – причем без какого-либо нажима, без оппозиции со стороны сенаторов или сословия всадников. В него верили, его уважали, ему доверяли. Теперь он знал, что когда он объявит о своем намерении дать право голоса всему населению Италии, они позволят ему увлечь себя – пусть даже не разделяя его убеждений. Он сможет это сделать! И в результате он, Марк Ливий Друз, заручится безоговорочной поддержкой четверти всего населения римского государства: ибо присягу на верность ему давали по всему полуострову, даже в Умбрии и Этрурии.
Дней за восемь до возобновления деятельности сената на сентябрьские календы Друз приехал на свою виллу в Мисенуме, чтобы слегка передохнуть перед тяжкими трудами. Во время своего пребывания там он нашел подлинный источник радости и утешения в своей матери. Остроумная, проницательная, общительная, красноречивая, она почти по-мужски воспринимала этот в конечном счете мужской мир. Живо интересуясь политикой, она с гордостью и удовольствием следила за тем, как ее сын проводит в жизнь свою законодательную программу. Либеральная традиция рода Корнелиев вселила в нее предрасположенность к радикализму. Однако вторая, консервативная часть натуры Корнелиев порождала в ее душе одобрение при виде того, как мастерски ориентируется Друз в реалиях и настроениях сената и народного собрания. Ни нажима, ни принуждения, ни угроз, никакого иного оружия, кроме золотого голоса и серебряного языка – именно таким и должен быть великий политик! Она от души радовалась, что Друз пошел не в своего тупоголового, твердолобого, близорукого отца. Он явно пошел в нее!
– Ты блестяще справился с продвижением закона о земле и низшем сословии, – сказала она сыну. – За чем очередь теперь?
Друз глубоко вздохнул, взглянул на нее в упор, и ответил:
– Я дарую законодательным путем полноту гражданских прав, которыми пользуются сегодня римляне, всем жителям Италии.
– Ах, Марк Ливий! – воскликнула она, став белее полотна. – Они не мешали тебе действовать до сих пор, но этого они не допустят!
– Почему же? – спросил он, искренне удивленный, ибо уже привык верить в свою способность совершать то, что никому не под силу.
– Ограждать право гражданства от чужих посягательств было завещано Риму богами! – произнесла, все еще бледная от ужаса, мать и схватила его за руку. – Даже явись посреди форума сам Квирин и повели им предоставить гражданские права остальным – они бы не пожелали этого сделать… Марк Ливий, откажись от этой затеи! Умоляю тебя, и не пытайся!..
– Я поклялся сделать это, мама. И сделаю.
Бесконечно долгое мгновение они пристально смотрели друг на друга; его глаза были полны решимости, а ее – страха за сына. Затем она вздохнула и пожала плечами:
– Что ж… Я не в силах тебя отговорить, я это вижу. Недаром ты правнук Сципиона Африканского… Ах, сын мой, сын! Они убьют тебя!
– Для чего им это, мама? – Друз удивленно приподнял брови. – Я ведь не Гай Гракх, не Сатурнин. Я действую строго в рамках закона и не угрожаю интересам ни отдельного человека, ни mos maiorum.
Слишком огорченная, чтобы продолжать разговор, она встала:
– Идем к детям. Они скучали по тебе.
Если последняя фраза и была преувеличением, то небольшим.
Друз успел приобрести у детей некоторую популярность. Уже на подходах к детской стало ясно, что там бушует ссора.
– Я тебя убью, Катон-младший! – донесся до них крик Сервилий.
– А ну, хватит, Сервилия! – входя приказал Друз, тоном, не допускающим возражений, поскольку угроза в голосе девочки звучала нешуточная. – Катон твой брат, и ты не должна его обижать.
– Если он только попадется мне один на один, ему непоздоровится… – угрожающе пробормотала девочка.
– Не попадется, госпожа Нос Шишкой! – выкрикнул Цепион-младший, выступая вперед и становясь между нею и молодым Катоном.
– И вовсе у меня нос не шишкой! – вскинулась Сервилия.
– Шишкой, шишкой! – не унимался Цепион. – Отвратительный носище, бр-р-р!..
– Успокойтесь! – прикрикнул Друз. – Вы хоть когда-нибудь перестаете ссориться?
– Да! – откликнулся с готовностью молодой Катон. – Когда деремся!
– А как нам не ссориться, когда он тут? – спросил Друз Нерон.
– А ты заткнись, чернорожий Нерон! – выкрикнул вновь молодой Цепион, вступаясь за Катона.
– Я не чернорожий!
– Чернорожий, чернорожий, чернорожий! – упрямо повторял, сжав кулаки, Катон.
– А ты не Сервилий Цепион! – заявила молодому Цепиону Сервилия. – Ты потомок рыжего галльского раба и случайно затесался к нам!
– Нос Шишкой! Нос Шишкой! Мерзкий, страшный Нос Шишкой!
– Замолчите! – не выдержал Друз.
– Сын раба! – прошипела Сервилия.
– Дочка кретина! – выкрикнула теперь Порция.
– Свинья конопатая! – не осталась в долгу Лилла.
– Садись, – невозмутимо обратилась к сыну Корнелия Сципион. – Пусть они закончат – и тогда обратят на нас внимание.
– Они все время поминают предков? – спросил Друз, стараясь перекричать детский гвалт.
– Разумеется, раз здесь Сервилия.
Сервилия, уже совершенно сформировавшаяся в свои тринадцать лет, миловидная и себе на уме, должна была бы покинуть детскую компанию еще года два или три тому назад, но в наказание за вздорность ее оставили с младшими. И теперь Друз засомневался, не совершили ли они тем самым большую ошибку.
Лилле (полное ее имя было Сервилилла) недавно исполнилось двенадцать, и она тоже взрослела на глазах. Ее лицо, смуглое, еще более миловидное, чем у сестры, но лишенное скрытой привлекательности, открытое и проказливое, сразу давало исчерпывающее понятие о ее характере. Третьим в группе старших детей, неизменно поддерживавшим девочек, был приемный сын Друза, Марк Ливий Друз Нерон Клавдиан, девяти лет. Его отличала красота, свойственная роду Клавдиев – смуглая и суровая. Мальчик был, увы, не слишком умен, но приятен в общении и послушен.
Затем шел отпрыск Катона, ибо Друз, как ни настаивала Ливия, не мог заставить считать молодого Цепиона сыном Цепиона-старшего. Тот очень походил на Катона Салониана: то же стройное мускулистое сложение, намек на будущий высокий рост, характерная форма головы и ушей, длинная шея, длинные руки и ноги и ярко-рыжие волосы. И хотя глаза у мальчика были светло-карими – то были все равно не глаза Цепиона: широко расставленные и глубоко запавшие под бровными дугами. Из всех шестерых Цепион-младший был любимцем Друза. В нем чувствовалась сила, потребность брать на себя ответственность, что было Друзу очень близко. Неполных шести лет от роду, мальчик беседовал с ним как старый, умудренный жизнью муж – при этом голос малыша был глубок, а взгляд постоянно сохранял серьезное, вдумчивое выражение. Улыбку на его лице можно было видеть редко – лишь когда его младший братишка, молодой Катон, делал что-нибудь занятное или трогательное. Любовь его к Катону-младшему была почти отцовской, и он ни за что не желал с тем разлучаться.
Порции (домашние называли ее Порцеллой) должно было вот-вот исполниться четыре. Это был домашний ребенок. С возрастом по всему телу у нее стали появляться большие, темные родимые пятна, за которые старшие девочки постоянно ее дразнили. Те от души не любили малышку и превращали ее жизнь в постоянное унижение с помощью щипков, тычков, царапин и шлепков, которыми они награждали ее исподтишка. В дополнение ко всему у Порции вместо носа был настоящий изогнутый клюв, унаследованный от Катонов и портивший ее лицо. Однако внешность ее несколько скрашивали чудесные темно-серые глаза, да и по натуре она была очень милой.
Молодой Катон еще не достиг трех лет – однако и внешне и внутренне был уже сущим уродом. Нос его, похоже, рос быстрее, чем все остальное, и был изогнут на римский манер, горбом, а не загибался книзу семитским клювом. При этом величина этого носа совершенно портила пропорции лица, которое в целом было весьма утонченным: изысканных очертаний рот, светящиеся светло-серые глаза, высокие скулы, изящный подбородок. Хотя довольно широкие для малыша плечи и обещали, что впоследствии тот превратится в отлично сложенного мужчину, сейчас он был невероятно тощ, так как не проявлял ни малейшего интереса к пище. Его манера вести себя была совершенно невыносимой, навязчивой и свидетельствовала о типе мышления, который Друзу был более всего ненавистен. Получив ясный и разумный ответ на какой-нибудь из своих бесконечных громких и напористых вопросов, малыш тут же требовал ответа на новый вопрос, порождая подозрение либо в своей тупости, либо в упрямстве и неумении прислушиваться к тому, что говорят другие. Единственной его положительной чертой (должна же быть хоть одна такая черта) было его безусловное преклонение перед молодым Цепионом, с которым он не разлучался ни днем, ни ночью. Когда малыш становился совершенно несносен, одной угрозы отлучить его от брата бывало достаточно, чтобы он тут же стал как шелковый.
Вскоре после того, как Катону-младшему исполнилось два года, Силон нанес Друзу свой последний визит. Марк Ливий теперь был народным трибуном, и Силон считал неразумным демонстрировать всему Риму, что дружба их по-прежнему крепка. Сам будучи отцом, Силон, всякий раз, как ему случалось быть в гостях у Друза, с удовольствием навещал детей. Он приметил маленькую лазутчицу Сервилию, и у него достало объективности рассмеяться над ее презрительным отношением к нему, простому италику. Четырех детей среднего возраста Силон любил, играл и шутил с ними, тогда как молодого Катона невзлюбил сразу, хотя ему и трудно было объяснить причину своего отвращения к двухлетнему малышу.
– С ним я чувствую себя животным, лишенным разума, – говорил он Друзу. – Все мои чувства и инстинкты говорят мне, что это враг.
Дело, очевидно, было в спартанской стойкости, которая была у малыша в крови. Сама по себе черта эта должна была бы вызывать восхищение, но когда Силон видел, как малыш после ушиба или наказания стоит с сухими глазами и сжав зубы, – у него в груди все закипало и в глазах мутилось от ярости. Отчего бы это? – спрашивал он себя и не находил удовлетворительного ответа. Возможно, главной причиной было нескрываемое презрение карапуза к простым италикам – перенятое, безусловно, от Сервилий. Но если при общении с ней Силон не обращал внимания на ее пренебрежение, то после беседы с Катоном-младшим у него надолго сохранялось чувство неприязни к мальчику.
Как-то раз, выведенный из себя настырностью малыша и надменностью по отношению к терпеливо и мягко отвечавшему ему Друзу, Силон сгреб мальчугана, подошел к распахнутому окну, высунул руку наружу, держа Катона-младшего над громоздящимися внизу острыми камнями, и пригрозил:
– Веди себя хорошо, молодой Катон, а не то я сброшу тебя!
Малыш висел над верной смертью, столь же надменный и уверенный в своей судьбе, как и всегда. Никакие встряхивания, угрозы или иные способы воздействия не смогли вырвать у него извинений и обещаний вести себя хорошо. В конце концов Силону пришлось признать свое поражение и вновь поставить упрямца на пол.
– Хорошо, что он еще малыш, – покачав головой, обратился он к Друзу. – Будь он взрослым, Италии ни за что было бы не переубедить римлян!
В другой раз тот же Силон спросил Катона-младшего, кого тот любит.
– Брата, – последовал ответ.
– А еще?
– Брата.
– Да, но после брата – кого ты еще любишь?
– Брата.
– Он что, и вправду больше никого не любит? – ^обернулся Силон к Друзу. – Ни тебя, ни свою бабушку – твою мать?
– Судя по всему, так, – пожал плечами тот. – Никого, кроме брата.
В своем отношении к молодому Катону италийский гость не был исключением. Малыш мало у кого вызывал симпатию.
Дети были постоянно разделены на две враждующие группы: старшие против малышей, объединившихся вокруг отпрыска Катона Салониана. И в детской не смолкали крики и шум битвы. Логично было бы предположить, что первые неизменно одерживали верх, превосходя потомков Катонианского рода по всем статьям. Однако с тех пор, как Катону-младшему исполнилось два года и он начал, в меру своих малых силенок, поддерживать брата и сестру, – приемные дети все чаще давали отпор Сервилиям-Ливиям. В упорстве с малышом тягаться не мог никто: его нельзя было заставить подчиниться ни силой, ни криком, ни логикой. Может, он и был тугодумом, но в самых важных качествах, необходимых для победы – неутомимости, настойчивости, язвительности, напористости, беспощадности, – ему отказать было нельзя.
– Мама, – обратился Друз к матери, подводя итог увиденному и услышанному в детской, – мы ухитрились собрать у себя под крышей все противоречия Рима.
Глава 6
Противники Друза и италийских предводителей также не теряли летом времени даром. Цепион сколачивал оппозицию из всадников, а вместе с Варием сумел настроить против Друза и значительную часть народного собрания. Филипп же, чьи аппетиты всегда превосходили его финансовые возможности, позволил подкупить себя группе всадников и сенаторов, главным богатством которых были их латифундии.
Разумеется, никто не знал, что их ожидает впереди, но в преддверии речи Друза на заседании, которое должно было состояться на сентябрьские календы, все были снедаемы любопытством. Многие сенаторы, позволившие ему увлечь себя красноречием в начале года, желали бы, чтобы красноречие это ему изменило. Исходный энтузиазм и поддержка в сенаторской среде изрядно поубавились, и собравшиеся в Гостилиевой курии первого сентября были намерены заткнуть уши, дабы оградить себя от магии этого оратора.
Вел заседание сената Секст Юлий Цезарь, поскольку сентябрь был одним из месяцев, когда он должен был председательствовать. Это означало, что предварительные формальности строго соблюдены. Сенаторы сидели, переговариваясь, покуда жрецы изучали предзнаменования, возносили молитвы и очищали жертвенники. Наконец сенат принялся за дело. Все, что предшествовало речи народного трибуна, было рассмотрено крайне быстро. Пришел его черед.
Пора. Друз поднялся со скамьи трибунов, установленной под возвышением, где сидели консулы, преторы, курульные эдилы, и прошел к своему привычному месту у больших бронзовых дверей, которые он, как и в предыдущих случаях, попросил закрыть.
– Достопочтенные отцы-основатели, члены римского сената! – мягко обратился он к присутствующим. – Несколько месяцев назад я, выступая в этом самом собрании, говорил о великом зле, укоренившемся среди нас: ager publicus, общественном землевладении. Сегодня я намерен затронуть еще большее зло, которое, если мы его не уничтожим, уничтожит нас. И это будет закат Рима… Я имею в виду положение народностей, живущих с нами бок о бок на этом полуострове – тех, кого мы зовем италиками!
По рядам присутствующих прокатился шум, похожий скорее не на ропот голосов, а на шелест деревьев или жужжание осиного роя. Друз услышал его, уловил его тон, но продолжал, не обращая на это никакого внимания:
– Мы обращаемся с ними, тысячами и тысячами людей, как с гражданами третьего класса – в буквальном смысле слова. Ибо граждане первого класса – это римляне. Граждане второго класса – те, кто пользуется правами латинян. А третий класс – это жители Италии. Те, кого считают недостойными права участвовать в наших римских собраниях. Те, кого облагают податями, бичуют, штрафуют, изгоняют, обирают, эксплуатируют. Те, чьи сыновья, жены, имущество не застрахованы от наших посягательств. Те, кого заставляют воевать на нашей стороне и содержать за свой счет это войско, но от кого при этом ожидают согласия, чтобы войском этим командовали мы. Те, кто, выполни мы свои посулы, ни минуты не стали бы терпеть наши колонии на своей земле. Ибо мы обещали народностям Италии полную автономию в обмен на их солдат и налоги, а затем обманули их, разбросав по их территории свои колонии и тем самым отняв у них лучшую часть их владений и не дав ничего взамен из своего достояния.
Шум все усиливался, хотя пока и не перекрывал голоса оратора. Буря – или рой разъяренных ос – надвигалась. Друз почувствовал, что во рту у него пересохло и вынужден был сделать паузу, стараясь при этом держаться как можно естественнее. Нельзя было показывать, что он волнуется, поэтому он тут же возобновил речь:
– У нас, римлян, нет царя. Однако в Италии самый последний римлянин ведет себя так, точно он царь, так как нам нравится это: видеть, как низшие существа ползают у наших царственных ног. Нам нравится играть в царей! И если бы жители Италии и впрямь являлись низшими существами, этому еще можно было бы найти оправдание. Но истина в том, что по природе своей италики ничуть не ниже нас. Они плоть от нашей плоти. Если бы это было не так, то как бы тогда одни из присутствующих здесь могли попрекать других их «италийской кровью»? Я слышал, как великого и славного Гая Мария называли италиком, а ведь он покорил германцев! Я слышал, как благородного Луция Кальпурния Писона называли инсубрийцем – а ведь его отец доблестно погиб при Бурдигале! Я слышал, как Марка Антония Оратора осуждали за то, что он, женившись во второй раз, взял в жены италийку – тем не менее он расправился с пиратами и исполнял должность цензора!
– И в этой должности позволил тысячам и тысячам италиков превратиться в римских граждан! – вставил Филипп.
– Ты что же, Луций Марций, хочешь сказать, что потворствовал им в этом? – спросил угрожающе Марк Антоний.
– Разумеется, именно это я и хочу сказать!
Марк Антоний, высокий и дородный, вскочил и крикнул:
– Выйди, Филипп, и повтори, что ты сказал!
– Успокойтесь! Марк Ливий не кончил говорить! – с придыханием выкрикнул Секст Цезарь. – Луций Марций и Марк Антоний! Вы нарушаете порядок собрания. Сядьте оба и замолчите!
Друз возобновил речь:
– Повторяю: италики плоть от нашей плоти. Они сыграли не последнюю роль в наших успехах, как в границах Италии, так и за их пределами. Они прекрасные солдаты, прекрасные земледельцы, прекрасные торговцы. Среди них есть богатые люди. У них есть фамилии не менее древние, чем у нас, чьи мужчины столь же образованны, а женщины столь же воспитанны и утонченны, как и наши. Они живут в таких же домах, как и мы, едят то же, что и мы. Среди них не меньше тонких ценителей вин, чем у нас. Они выглядят так же, как мы!..
– Вздор! – презрительно выкрикнул Катул Цезарь и указал на Гнея Помпея Страбона. – Взгляните на него: вздернутый нос и волосы цвета песка! Римляне могут быть рыжей, золотистой, белесой масти – но не такими! Он галл, а не римлянин! И будь на то моя воля, он и остальные неримские гнилушки, мерцающие во мраке нашей любимой Гостилиевой курии, были бы вытащены на свет и выметены прочь! Гай Марий, Луций Кальпурний Писон, Квинт Варий, Марк Антоний (за то, что женился на низшей себя), все эти Помпеи, пришедшие сюда пешком из своего Пикенума, все эти Дидии из Кампании, все Сауфеи, Лабиены и Аппулеи – я бы избавился от всех них разом!
Среди сенаторов поднялся страшный гвалт. Прямо или косвенно Катул Цезарь умудрился оскорбить добрую треть присутствующих. Однако остальные две трети были вполне удовлетворены его словами – хотя бы потому, что он напомнил им об их превосходстве. Один Цепион не слишком радовался сказанному: Катул Цезарь заклеймил среди прочих и Квинта Вария.
– Я все-таки договорю до конца! Вы выслушаете меня – даже если нам придется сидеть здесь до темна! – рассвирепел Друз.
– Только не я! Я тебя слушать не желаю! – выкрикнул Филипп.
– И не я! – взвизгнул Цепион.
– Слово имеет Марк Ливий! Те, кто помешает ему говорить, будут выдворены вон! – вмешался Секст Цезарь. – Служитель, ступай и приведи моих ликторов.
Служитель выбежал – и вскоре вернулся с дюжиной ликторов в белых тогах.
– Встаньте там, на курульной трибуне, сзади! У нас тут начинаются беспорядки, и мне, возможно, придется попросить вас выпроводить кого-нибудь из присутствующих, – обратился к ним Секст Цезарь, после чего повернулся к Друзу и бросил. – Продолжай.
– Я намерен внести на обсуждение народного собрания законопроект, гарантирующий полноту римского гражданства всем жителям Италии, от Арна до Региума, от Рубикона до Вереиума, от Тусканского моря до Адриатического! – теперь уже Друзу приходилось кричать, чтобы его было слышно. – Пора нам раз и навсегда покончить с этим злом! Покончить с таким положением вещей, когда один житель Италии почитается выше другого, когда мы, римляне, приписываем себе некую исключительность! О, отцы-основатели! Рим есть Италия, а Италия есть Рим! Давайте же раз и навсегда признаем это и уравняем в правах все население Италии!
После этих слов в сенате началось сущее сумасшествие. Раздавались топание, яростный рев, крики «нет!», свист. Присутствующие потрясали поднятыми кулаками, угрожая Друзу. В Друза метали табуретами. Однако он стоял, неподвижный и неустрашимый, и что было сил выкрикивал:
– Я сделаю это! Сделаю! Сделаю!
– Только через мой труп! – донесся с трибуны вой Цепиона.
Друз впервые двинулся с места, подскочил к трибуне и, оказавшись почти лицом к лицу с Цепионом и весь дрожа от ярости, прорычал:
– Если будет необходимо, я добьюсь этого и через твои труп, кретин! Где и когда ты встречался с италиками, чтобы судить о том, какие они люди?!
– В твоем доме, Друз, в твоем доме! Где вы с ними вели секретные разговоры! Твой дом – гнездо этих грязных италиков: Силона, Мутила, Эгнатия, Видацилия, Лампония, Дурония и прочих!
– Никогда не велось в моем доме секретных разговоров! Но Цепион вскочил и продолжал, побагровев, вопить:
– Ты изменник, Друз! Проклятие своего рода, язва на лице Рима! Я привлеку тебя за это к суду!
– Нет, гнойник, это я привлеку тебя к суду! Что сталось с золотом Толозы, а Цепион? Расскажи сенату! Поведай о своем огромном и процветающем деле, не слишком подобающем сенатору!
– Вы что, позволите, чтобы ему это просто так сошло с рук? – взревел Цепион, оглядываясь по сторонам с умоляюще протянутыми руками. – Он предатель! Змея, пригретая на груди!
Секст Цезарь и принцепс сената Скавр на протяжении всей этой перепалки призывали к порядку. Первому из них, наконец, это надоело. Он дал знак своим ликторам, встал, оправил тогу и, не глядя по сторонам, вслед за своим эскортом покинул собрание. Некоторые преторы последовали за ним.
В этот самый момент Квинт Помпей Руф спрыгнул с трибуны и устремился к Катулу Цезарю. С другой стороны к последнему приближался Гней Помпей Страбон. Лица обоих Помпеев были искажены гневом, кулаки сжаты. В воздухе попахивало убийством. Однако прежде чем оба они успели добраться до надменно усмехающегося Катула Цезаря, в дело вмешался Гай Марий. Тряся своей старческой, но гордой головой, он схватил Помпея Страбона за обе руки – в то время как Красс Оратор преградил путь разъяренному Помпею Руфу. Обоих потомков Помпея бесцеремонно вытолкали из зала. Марий, уходя, увел с собой Друза, которого с другой стороны вел Антоний Оратор. Катул Цезарь остался стоять с улыбкой на устах, как победитель.
– Не больно им это пришлось по нраву… – отдышавшись, произнес Друз.
Группа покинувших сенат остановилась на самом дне Колодца комиций, чтобы успокоиться и прийти в себя. Вскоре к ним присоединилась небольшая группа возмущенных единомышленников.
– Как этот Катул Цезарь осмелился сказать такое про нас, Помпеев! – воскликнул Помпей Страбон, обращаясь за поддержкой к своему дальнему родственнику, Помпею Руфу. – Если бы я мог перекрасить его волосы, я бы сделал их песочными!
– Замолчите, все! – оборвал Гай Марий.
Взгляд его искал Суллу, но напрасно. До сегодняшнего дня тот был одним из самых горячих приверженцев Друза и не пропустил ни одного собрания, где выступал народный трибун. Где же Сулла теперь? Или сегодняшние события заставили его отвернуться от Друза? Неужели он расстилается там перед Катулом Цезарем? Здравый смысл подсказывал, что вряд ли – но, с другой стороны, и подобного поворота событий в сенате он, Марий, тоже не ожидал… И где Скавр, принцепс сената?
– Как этот неблагодарный Филипп только посмел намекнуть, будто я злоупотреблял служебным положением, будучи цензором?! – не мог успокоиться краснолицый и рыжий Антоний Оратор. – И тут же пошел на попятный, слизняк, едва я потребовал, чтобы он повторил то же самое вне стен сената!
– А оскорбив тебя, он нанес оскорбление и мне! – подхватил Луций Валерий Флакк, выведенный из обычного для него состояния апатии. – Он заплатит за это! Клянусь, заплатит!
– Они восприняли все хуже некуда… – проронил Друз, все еще во власти единственной мысли.
– Я уверен, что ты и не ожидал от них понимания, Марк Ливий, – раздался у них за спиной голос Скавра.
– А ты? Ты все еще со мной, принцепс сената? – спросил Друз, когда тот пробрался в середину кольца.
– Да! – воскликнул Скавр. – Я согласен, что пора совершить давно напрашивающийся, логичный шаг. Хотя бы только для того, чтобы избежать войны. К несчастью, большинство не верит, что Италия способна объявить войну Риму.
– Они убедятся, как страшно ошибались… – промолвил Друз.
– Да, убедятся, – поддержал Гай Марий и вновь оглянулся по сторонам. – Где Луций Корнелий Сулла?
– Он покинул собрание, – ответил принцепс сената Скавр.
– С кем-нибудь из наших оппонентов?
– Нет, один, – Скавр вздохнул. – Боюсь, его мало что занимает после смерти сына.
– Это верно, – с облегчением промолвил Марий. – И все же, я полагал, что этот скандал мог пробудить его к жизни.
– Ничто не способно, кроме времени, – изрек Скавр, который тоже потерял сына и переживал это во многих отношениях болезненнее, чем Сулла.
– Что ты теперь будешь делать, Марк Ливий? – поинтересовался Марий.
– Обратиться к народному собранию, – ответил Друз. – Я выдвину законопроект на голосование через три дня.
– И натолкнешься на еще более яростное сопротивление, – предсказал Красс Оратор.