Однажды в пятницу король отправился в театр Фьорентини посмотреть знаменитого комика Пинотти. Из своей ложи на авансцене он заметил сидящего как раз напротив него гражданина Труве. Гражданин посол был в своем парадном костюме: волосы без пудры и панталоны в обтяжку. Устрашенный видом ненапудренных волос, король вышел из ложи. В партере в это время можно было заметить пятнадцать — двадцать таких же черных голов. Его величество сказал несколько слов дежурному адъютанту, который позвал знаменитого Канчельери, заправилу военной полиции. Театр Фьорентини был окружен, и по выходе зрителей Канчельери у каждого спрашивал: «Вы неаполитанец?» Семеро молодых людей, принадлежавших к знатнейшим семьям государства и не напудривших себе волосы, были отправлены в форт святого Эльма. Наутро их переодели в солдатские шинели, прицепили к воротникам фальшивые косы в восемнадцать дюймов длиной, и они были отправлены в качестве рядовых в полк, стоявший в Сицилии. Некий молодой неаполитанец был закован в кандалы за то, что исполнял скрипичный концерт вместе с одним французом.
– А что ее ломать? – сказал Мазур. – У нас, собственно говоря, только два варианта. Первый – раздобыть лодку, акваланги и болтаться в море, изображая мирных туристов, увлеченных подводными красотами. Ночью выходим на рейд и цепляем сюрприз.
– Громоздко чуточку.
Директория Республики только что услала в Египет свои лучшие войска и самого талантливого полководца нации. Весть об абукирском поражении
[349] дошла до неаполитанского двора, который по этому случаю устроил иллюминацию. А вскоре вслед за тем (12 сентября 1798 года) это правительство призвало под ружье сорок тысяч человек. Две трети наличных денег королевства помещены были в шесть банков, выпустивших кредитные билеты (fedi di credito). Доверие это, смешное при деспотическом режиме, привело к естественному результату. Король завладел помещенными в банк средствами, имущество luoghi pii
[350] пущено было в продажу (и весьма охотно раскуплено), и вскоре неаполитанская армия численностью в восемьдесят тысяч человек собралась на границах Римской республики, в которой было всего пятнадцать тысяч французских оккупационных войск; но король не хотел нападать, пока не выступит Австрия. Наконец прибыл из Вены мнимый курьер с известием о том, что австрийцы начали наступление. Вскоре выяснилось, что курьер этот по рождению француз, и его, как опасного свидетеля, убили на глазах короля, который, придя в ужас от якобинских происков, велел тотчас же нападать. Его армия овладела Римом, но вскоре она была обращена в бегство, и 24 декабря 1798 года Фердинанд отплыл в Сицилию, приказав уничтожить в Неаполе зерно, корабли, пушки, порох и т. д.
– Не спорю. А что прикажешь делать? Второй вариант, сдается мне, малость потруднее будет претворить в жизнь. Теоретически говоря, можно, конечно, исхитриться попасть в гости на эту шикарную посудину, – он подбородком указал в сторону блондинки, разнеженно дремавшей в шезлонге. – Дальше было бы совсем просто: протащил на борт все компоненты в обычной спортивной сумке, места они занимают немного... Изготовил ночью сюрприз, проплыл метров двадцать и прицепил, где следует... Но как простым австралийским парням вроде нас на эту «Доротею» попасть? Судя по виду, на ней не клерк какой-нибудь мелкий приплыл отдохнуть от дебета-кредита... Миллионер какой-нибудь хренов. Обратил внимание на кошечку?
– И обратил, что ты обратил... – хмыкнул Лаврик. – Действительно, лоханка исполнена пошлой роскоши...
– Чья она, ты не в курсе?
Страх двора был преждевременным: генерал Мак принял условия капитуляции, предложенные генералом Шампьонне
[351], и удержал Неаполь. Но вскоре этот город восстал: ладзарони убили и сожгли герцога де Toppe и его брата, ученого дона Клементе Фило-Марино. Испуганные патриоты обратились к Шампьонне, который ответил, что вступит в Неаполь, когда увидит на форте св. Эльма трехцветный флаг. Патриоты под руководством Монтимилетто завладели при помощи военной хитрости фортом св. Эльма, и 21 января 1799 года республиканский генерал атаковал Неаполь во главе шеститысячного войска. Ладзарони сражались с величайшим пылом и отвагой. Шампьонне вступил в Неаполь 23 января и назначил временное правительство из двадцати четырех человек, которым он заявил: «Франция, завладевшая Неаполем силой оружия и вследствие бегства короля, отдает завоеванное неаполитанцам, даруя им одновременно и свободу и независимость». Неосторожные люди поверили в свою свободу, провинция разделяла восторги столицы. Большинство епископов официально заявили, что являются приверженцами республики, и духовенство в полном облачении присутствовало всюду при посадке дерева свободы. Однако кардинал Руффо, единственный человек с головой в партии короля, не покинул Италии: он находился в Реджо ди Калабриа, в ста пятидесяти милях от Неаполя, и готов был отплыть, если опасность станет неминуемой, но в то же время, не теряя ни минуты, организовывал Вандею
[352] против Партенопейской республики. Кардиналу Руффо надо было обеспечить себе успех: он не только обещал рай всем храбрецам, которые падут в этом крестовом походе, но, что гораздо важнее, умело добился того, что ему поверили. Англичане заняли остров Прочиду в шести морских милях от Неаполя и внезапными высадками тревожили побережье. Попадавшие в плен патриоты отсылались на Прочиду, где их приговаривал к смертной казни трибунал, председателем которого неаполитанский двор назначил ужасного Специале. Весьма немногочисленные французские отряды довольно неосторожно предприняли ряд экспедиций и все же рассеивали и расстреливали всех приверженцев кардинала Руффо, которых им удавалось повстречать. Республиканский режим по-настоящему действовал лишь в самом Неаполе, да еще в тех местах провинции, которые могли получать из столицы поддержку. Но среди всех грамотных людей царило предельное воодушевление. Французы позаботились о том, чтобы уничтожить оружие, которым могли бы воспользоваться их друзья-республиканцы, и запретили им устроить набор в войско. Вскоре пришло роковое известие о победах Суворова в Ломбардии
[353], и французская армия под командованием генерала Макдональда, который, согласно обычаю, придумывал для своих передвижений ложные предлоги, удалилась в Казерту, оставив на произвол судьбы Неаполь и новую республику. По долгу человечности французы обязаны были бы за несколько часов предупредить патриотов и дать им средства к спасению. Ничего подобного. Патриоты отправили депутацию к гражданину Абриалю, комиссару Директории, находившемуся тогда в Капуе. «Ради бога, скажите прямо, оставляете ли вы нас, — спросили его патриоты, — мы тогда все покинем Неаполь». «Оставить республиканцев! — воскликнул гражданин Абриаль. — Да я скорее унесу вас на своих собственных плечах
[354]!» И он повторил жест благочестивого Энея. Эта тирада задержала на тридцать лет победу цивилизации в Неаполитанском королевстве.
– Ну, не считай меня Джеймсом Бондом... Запрос, конечно, пошел, но такие дела быстро не делаются. Что ты на меня так загадочно таращишься?
– Дела мы вроде бы все обговорили?
Через шесть недель после ухода французов городом завладели союзные войска, состоявшие из неаполитанских роялистов, английских, русских и турецких частей. Патриоты сражались довольно хорошо, а потом укрылись в фортах. Первым капитулировал порт Авельяно у моста Маддалены, который защищали ученики медицинской школы. Вступив в него, победители принялись истреблять патриотов. Те тотчас же решили обречь себя на доблестную смерть и подожгли пороховые погреба. При взрыве погибли четыреста роялистов и все патриоты, за исключением двух.
– Ага.
Тем временем на улицах города восставшая чернь и роялисты творили самые возмутительные и дикие зверства. Самых знатных женщин голыми вели на казнь. Знаменитая герцогиня Пополи отделалась тюрьмой, куда ее потащили в одной рубашке, подвергнув предварительно самым гнусным издевательствам. Патриоты еще занимали в городе форты Кастель-Нуово, Кастель дель Ово, а также маленький форт Кастелламаре в шести милях от Неаполя. Он сдался коммодору Футу, чье имя пользуется уважением в Неаполе и теперь, после того, как прошло семнадцать лет и было столько событий. Фут строго выполнил все условия капитуляции. Этот пример убедил защитников обоих фортов города, у которых уже не хватало продовольствия и снаряжения, и они решились «сдаться на капитуляцию войскам короля Обеих Сицилий, короля Англии, императора Всероссийского и императора Оттоманской Порты». (Таковы буквальные выражения 1-й статьи капитуляции от 3-го мессидора VII года, одобренные слишком известным бригадным командиром Межаном
[355], французским комендантом форта св. Эльма, и подписанные кардиналом Руффо, Эдуардом Джемсом Футом и командующими русскими и турецкими войсками.) Статья 4 гласит: «Лицам, составляющим оба гарнизона (Кастель-Нуово и Кастель дель Ово), и их имуществу гарантируется безопасность». Статья 5 изложена так: «Все означенные лица получают право выбора: сесть на нейтральные суда, которые будут им предоставлены, и отправиться в Тулон или же остаться в Неаполе с гарантией неприкосновенности для них и для их семей».
– Тогда давай отвлечемся на побочные вопросы, – сказал Мазур. – Можно сказать, личные. Я в толк не возьму, чего все они липнут именно ко мне – и ветреная красотка Гвен, и этот хмырь в белом, с замашками дешевого гангстера. Но у меня, знаешь ли, подозрения родились, вспомнил недавние события на Пасагуа, где ты меня выставил на открытое место в качестве видимой за версту приманки...
Роялисты долгое время отрицали существование этой капитуляции. К несчастью для благородных принципов, оригинал ее был найден.
Лаврик смотрел на него ясным, чистым, незамутненным взором юного ангела со старинной иконы, бесконечно далекого от мирской суеты и грязи. Лик его был благостен и непорочен. Он даже не улыбался, стервец.
Полторы тысячи патриотов из гарнизона обоих фортов объявили о своем намерении покинуть родину. К сожалению, пока они дожидались судов, которые должны были перевезти их в Тулон, лорд Нельсон
[356] подошел к Неаполю со своим флотом, на котором находились английский посол и его жена, знаменитая леди Харт Гамильтон.
– Вот это вот я и имею в виду, – сказал Мазур сердито. – Когда ты обретаешь вид святого отшельника, жди подвоха... Так что?
– Ну, ты уж не переживай, пожалуйста, – сказал Лаврик без тени раскаяния. – Интересы дела, сам понимаешь. Пришлось, тут ты в самую точку угодил, опять поставить в чистом поле убедительную приманку. В интересах дела, само собой. Но ведь сработало, верно? Вокруг тебя закрутились все заинтересованные лица, а на меня никто и внимания не обращает, и я могу работать спокойно... По-моему, ничего страшного с тобой не произошло. Подумаешь, помахался в темном переулке с местными недотепами. Есть и приятная сторона, а? В лице твоей новой подружки. Только ты тут мне не вкручивай, что в постельку ее тащил, превозмогая ужас и отвращение...
Вечером двадцать шестого июня патриоты погрузились на предназначенные для них суда. Двадцать седьмого под наблюдением английских офицеров каждый транспорт был поставлен на якорь под пушками английского корабля. На следующий день все наиболее видные люди из числа патриотов были переведены на борт флагманского корабля лорда Нельсона. Среди них обращал на себя внимание знаменитый Доменико Черилли, который в течение тридцати лет был другом и врачом сэра Уильяма Гамильтона
[357]. Леди Гамильтон
[358] поднялась на капитанский мостик корабля своего любовника, чтобы поглядеть на Черилли и других мятежников, которых только что связали по рукам и ногам. Среди них находились не только избранные представители нации, но — это должно было иметь еще большее значение для пэра Англии — все самые знатные из числа придворных вельмож. После смотра все обреченные были распределены по кораблям флота. Наконец из Сицилии на английском фрегате прибыл Фердинанд III, который тотчас же объявил эдиктом, что никогда не имел намерения принимать капитуляцию мятежников. По другому его эдикту имущество означенных мятежников было конфисковано. Коммодор Фут, честь своего народа и всего человечества, видя, каким образом исполняется подписанное им обязательство, подал в отставку (пример, которому не последовали в Генуе).
– Да поди ты, – сказал Мазур без всякого раздражения. – Все я понимаю. Интересы дела – это святое. Но ты мог меня хотя бы предупредить, что опять выставляешь болваном?
Патриоты обратились к лорду Нельсону с ходатайством, написанным по-французски и полном орфографических ошибок: они требовали выполнения условий капитуляции. Лорд Нельсон вернул им ходатайство, написав собственноручно на последней странице внизу следующие слова:
– Извини, не мог. Когда я на службе, я циник и хам, и не существует для меня дружеских привязанностей...
«I have shown your paper to your gracious king, who must be the best and only juge of the merits and demerits of his subjects.
Nelson».
– А если бы мне дали по башке чем-нибудь тяжелым? Или разрядили магазин в могучую, но незащищенную спину?
(«Я показал это прошение вашему милостивому монарху, который, без сомнения, является единственным судьей заслуг и провинностей своих подданных. Нельсон».)
– Ну, что ты, как дите малое... – поморщился Лаврик. – Такие вещи с кондачка не делаются, должны быть веские причины, а их пока что не усматривается. Тебя просто старательно изучают.
Эпитет «милостивый» по отношению к неаполитанскому королю в подобных обстоятельствах показывает, как смешна английская аристократия. Г-н де Талейран сказал бы о таком ответе: «Не знаю, преступление ли это, но, безусловно, — глупость».
– И кто они?
– А хрен их пока что ведает, откровенно говоря, – сказал Лаврик. – Неустановленные личности, казенно выражаясь, – ни этот твой прилипала, ни крошка Гвен. В комнате у нее, кстати, ничего подозрительного не отыскалось. Только примитивный приемничек, по которому она тебя подслушивает.
Флагманский корабль адмирала Нельсона, на котором находился теперь король неаполитанский, был со всех сторон окружен фелуками, тартанами и другими судами, служившими тюрьмой для патриотов. Их набили туда, как негров. Они были без одежды, которую сорвали захватившие их ладзарони; получая для питья гнилую воду, усеянные паразитами, они томились под жгучими лучами солнца и особенно страдали оттого, что головы у них не были покрыты. Депутации ладзарони, все время являвшиеся поглазеть на короля, осыпали их ругательствами. Каждое утро через люки своей тюрьмы патриоты видели, как леди Гамильтон в сопровождении лорда Нельсона отправляется в Байю, Пуццуоли, Искию и другие очаровательные места Неаполитанского залива: роскошная яхта, на которой они отплывали, управлялась двадцатью четырьмя английскими матросами, которые пели «Rule, Britannia»
[359]. Распутство с Нельсоном и сходные отношения, соединявшие леди Гамильтон с..., решили их участь. Мисс Харт, которая потом стала леди Гамильтон, славилась своей редкой красотой и долгое время была натурщицей в Риме, где получала от молодых людей, изучающих живопись, по шести франков. Жертвой первых преследований оказался святой Януарий, обвиненный в покровительстве Республике: король повелел конфисковать его имущество. Святого Януария заменил святой Антоний, и еретические орудия англичан палили в его честь.
– Значит, все-таки она микрофон всадила?
Вскоре наиболее видные патриоты были переведены в казематы фортов. Почти каждый день за ними являлись на корабли, служившие местом заключения, и все совершалось при полном спокойствии английских офицеров.
– Ага. Но зачем ей это и на кого работает, не докопались пока. Паспорт у нее, во всяком случае, штатовский. Как и у того хмыря. Трудно, понимаешь ли, в сжатые сроки установить таких вот, нигде допрежь не засвеченных субъектов. Но вот то, что от них за версту шибает дурным любительством – непреложный факт... Говорю, как специалист. Не профессионалы, которые талантливо притворяются дилетантами, а именно стопроцентные, патентованные любители. Есть все основания так думать. А посему не переживай особенно за свою могучую спину – о которой, помимо всего прочего, кубинские товарищи заботятся трепетно.
По прибытии в Неаполитанский залив адмирал Нельсон вывесил прокламацию, в которой всем, кто занимал какие-либо должности в Республике или сочувствовал ее принципам, предписывалось явиться в Кастель-Нуово. Там эти несчастные должны были сообщить свое имя, местожительство, а также — во всех подробностях — что они делали, пока существовала Республика. Адмирал Нельсон обещал свое покровительство и защиту от каких бы то ни было преследований всем, кто сделает такие заявления.
Довольно значительное количество простаков попало в расставленную англичанами западню. Три должностных лица, известных своей ученостью и честностью, тоже пришли и записались: то были Драгонетти, Джанотти и Колаче; последний был скоро повешен.
– Догадываюсь, – угрюмо сказал Мазур.
Двенадцатого августа 1799 года пятистам патриотам, еще находившимся в заключении на судах, разрешено было отплыть в Тулон. Перед отплытием они подписали документ, весьма необычный, но вполне законный в Неаполе: каждый из них обязывался никогда не вступать в пределы королевства, обязывался под угрозой смерти; в противном случае он признавал за любым подданным короля право умертвить его безо всяких преследований со стороны правосудия.
– Вот и принимай жизнь, как она есть... – ухмыльнулся Лаврик. – Пойдем, интереса ради побродим по пирсу? Почему бы тебе эту блондиночку не зацепить? С твоей-то неотразимостью и умением вмиг обольщать любое существо женского пола. Да ты не надувайся, как мышь на крупу, я не издеваюсь, а с завистью констатирую факт... Пошли?
До этого момента опасения, которые неаполитанскому двору внушала армия Жубера, препятствовали ему проливать кровь. Мало-помалу двор осмелел. Начали с патриотов, не включенных в капитуляцию, и одной из первых жертв оказался князь Караччоло. Так как этот выдающийся человек был славой неаполитанского флота, никто не разубедит местных жителей, что в данном случае, подобно тому, как это обстояло с жертвами Киберона
[360], дарования Караччоло лишь ускорили его гибель. Не стану задерживаться на очень известной истории о том, какой страх нагнал его труп на некую августейшую особу.
Он бросил на столик местную банкноту – по размерам и пестроте ничуть не уступавшую флоренсвилльской, – и они, спустившись с террасы летнего кафе, двинулись вдоль пирса со всей беззаботностью праздных гуляк.
Оказавшись прямо напротив блондинки, Мазур непринужденно остановился, разглядывая роскошное судно и его пассажирку с той наивной бесцеремонностью, что обычно форменным образом обезоруживает людей деликатных. Похоже, блондинка – оказавшаяся молодой и, как уже подмечено, симпатичней – некоторой деликатностью обладала: она их заметила, легонько склонив голову к плечу, сама разглядывала какое-то время непрошеных зевак, но неудовольствия тем, что ее так бесцеремонно разглядывают, вслух не высказывала.
Пришло известие, что французы потерпели поражение при Нови, и теперь уже ничто не сдерживало ярости королевы. Из осторожности я не стану вдаваться в подробности, от которых побледнел бы Светоний
[361]. Рука палача отняла у Неаполя почти всех его достойных людей: Марио Пагано, составителя республиканской конституции, Скотти, Луоготету, Буффу, Троизи, Пачифико, генералов Федеричи и Массу, епископа Натали, Фальконьери, Капути, Баффи, Мантоне, Прачелли, Конфорти, Росси, Баньи. С особенным удовлетворением повесили Элеонору Фонсека, женщину, выдающуюся по своим дарованиям и красоте: она редактировала «Monitore republicano» — первую газету, издававшуюся в Неаполе. Среди знатных лиц, преданных смерти, к бесчестью англичан, можно найти герцога д\'Андриа, князя Стронголи, Марио Пиньятелли, его брата, Колонну, Риарио и маркиза де Дженцано. Двоим последним едва минуло шестнадцать лет, но они возвысились над предрассудками благородного происхождения и во всеуслышание заявили о своей приверженности к свободе. Дженцано и знаменитый Матера, хотя их и защищал французский мундир, были выданы бригадным командиром Межаном. Эти доблестные люди были повешены al Largo del Mercato. На этом месте в свое время началось восстание Мазаниелло
[362].
Их разделяло всего-то метров пять, не больше, и Мазур, нацепив одну из самых своих обаятельных улыбок, поинтересовался:
– Вам, случаем, матросы не нужны, мисс?
Они умерли с улыбкой на устах, предрекая, что рано или поздно Неаполь станет свободным, а смерть их окажется не то чтобы отомщенной, но полезной для просвещения страны. Среди стольких жертв особое внимание привлекла смерть прелестной Сан-Феличе. Во время краткого существования Республики она как-то вечером находилась в обществе придворных и узнала там, что через два дня братья Бакри должны были организовать бунт ладзарони и перебить офицеров одного из постов национальной гвардии, в числе которых находился любовник Сан-Феличе. В момент, когда он намеревался туда отправиться, она бросилась к его ногам, пытаясь удержать его подле себя. «Раз там опасность, — сказал ей любовник, — я тем более не могу оставить товарищей в беде». Подруга так любила его, что раскрыла весь заговор. Впоследствии даже августейшая принцесса не смогла добиться помилования Сан-Феличе. Я не стану подсчитывать, скольких тысяч достигло число жертв этих событий. Казни, а также — с точки зрения гуманности это, может быть, еще хуже — заточения в тюрьмах, пребывание в которых гибельно, прекратились лишь ко времени Флорентийского договора (1801). Философия неаполитанских героев отличается возвышенностью и ясностью духа. Обе эти черты ставят ее, по-моему, гораздо выше всего, что говорилось в таком же роде другими итальянцами и немцами. Спешу, впрочем, оговориться, что перед моими глазами были только печатные копии документов, которые я цитировал.
Не снимая темных очков и не меняя позы, она лениво откликнулась на том же английском:
Я старательно опускал в своем рассказе возмущающие душу подробности. Робеспьер не был другом большинства своих жертв: он приносил их в жертву системе — конечно, ложной, — но не своим мелким личным чувствам».
– Вроде бы нет...
– Ваше счастье, мисс, – проникновенно сказал Мазур. – А то бы мы вам наработали, два разгильдяя...
Отранто, 15 мая. Я прибыл сюда через Потенцу и Таренте. Мне пришлось бы, к несчастью, писать третий том, если бы я стал давать описания малоизвестных мест, через которые я проезжал. Я путешествовал верхом, под зонтиком и в сопровождении трех новых друзей. Чтобы избежать насекомых, мы ночевали на соломе в нескольких мызах, принадлежащих моим друзьям или их знакомым, и я имел удовольствие побеседовать с зажиточными фермерами. Отранто так же мало походит на Флоренцию, как Флоренция на Гавр.
Судя по всему, этот старый анекдот был ей решительно не известен – когда до нее дошло, она расхохоталась громко и искренне, даже очки сняла. Глаза оказались серые, вроде бы не исполненные особой непорочности, хотя с женщинами никогда ни в чем нельзя быть уверенным.
– Вы не к нам? – спросила она, кивнув в сторону надстройки, где в ближайшем иллюминаторе маячила чья-то физиономия с бакенбардами. – Тут столько народу толчется, что я, простите, и не упомню всех...
С маркизом Сантапиро, которого я встретил в Отранто, я водил дружбу еще в Москве. Он имеет тридцать тысяч ливров годового дохода и две-три сабельные раны, полученные в честном бою. Это делает его достаточно значительной фигурой, чтобы он мог позволить себе никому не льстить и не лгать. Подобную оригинальность я считал здесь невозможной. Сантапиро разубедил меня в этом. Пропутешествовав с такими приятными свойствами три года по Италии, Сантапиро повсюду прослыл чудовищем. Эта честь его испортила. Он стал говорить, что музыка наводит на него скуку, что картины делают жилое помещение похожим на какую-то гробницу, что он предпочитает статуе Кановы парижского паяца, вращающего глазами; и он стал давать в Неаполе концерты, стоившие ему в два или три раза дороже, чем обычно, так как хотел, чтобы исполнялись только арии Гретри, Мегюля и т. д.
В ее английском Мазур пока что не усмотрел и следа американских наслоений – скорее уж откуда-то из Европы...
Своему характеру Сантапиро придал напыщенность. Если бы искренность не покидала его, он был бы гораздо интереснее для нас, но значительно менее остроумным человеком в глазах толпы. Это существо очень веселое, очень непосредственное. Он забрасывает вас целым ворохом идей, а кое-какие из них, о которых мы без него не подумали бы, заставляют нас поразмыслить.
– Да нет, к сожалению, – сказал он честно. – Просто проходили мимо, два безработных моряка, увидели великолепное судно и очаровательную хозяйку...
Вчера в самую жару мы с ним лежали на кожаных диванах в огромной лавке, которую он нанял и завесил зеленым коленкором, и пили прохладительный шербет. Я посмеялся над его манерой красоваться, а он над моей деликатностью, помешавшей мне вручить во Флоренции имевшиеся у меня рекомендательные письма. Сантапиро только недавно провел там два года. Все русские, обладающие здравым смыслом и средствами, считают своим долгом хоть одну зиму провести во Флоренции. Там всегда бывает также очень много богатых англичан, и каждый вечер в четырех или пяти домах весьма широко принимают гостей. Отлично подобранная труппа г-на Д.
[363] разыгрывает лучшие из очаровательных пьес Скриба. Г-н Д. — самый щедрый в Италии благотворитель, и у него собраны самые подлинные священные реликвии: например, очень ценные предметы, относящиеся к святому Николаю. Два или три кружка разыгрывают французские комедии — забавное противоречие духу итальянцев, которые их смотрят и слушают, не понимая и четвертой части того, что перед ними исполняется.
– Я не хозяйка, я здесь в гостях.
– Это вас не делает менее очаровательной, – сказал Мазур светски.
«Во Флоренции, — сказал Сантапиро, — у меня был дворец, восемь лошадей, шестеро слуг, а тратил я меньше тысячи луидоров. Переваливая через Апеннины, прекрасные иностранки оставляют по ту сторону гор скромничанье, из-за которого все развлечения парижских гостиных свелись к игре в экарте, Англия же вообще превратилась в могилу. Любовник — дело приятное, но титул еще лучше. Не понимаю, как это французский маркиз в возрасте двадцати пяти лет, обладатель дохода в сотню луидоров, не едет со своей родословной во Флоренцию. Он найдет там двадцать хорошеньких и очень богатых мисс, которые на коленях будут умолять его сделать их маркизами. Во Флоренции каждую зиму перед моими глазами проходило шесть тысяч иностранцев. Каждый из них привозил из своей варварской страны один любопытный анекдот и три совершенно нелепых. Все анекдоты, рассказываемые этими аристократами, выставляют в смешном виде королей.
– А вы, часом, ребята, не жиголо? – деловито осведомилась сероглазая. – Если да, валите подальше, я терпеть не могу таких.
Любите ли вы искусство? Посмотрите, как устроили галерею Питти. Великий герцог воспользовался глупостью римлян и понял, что Флоренцию надо превратить во всеевропейский бал-маскарад. Старый князь Нери хотел бы перед смертью наводнить ее жандармами, но этому противится Фоссомброни». Сантапиро завершил свой рассказ семью или восемью прелестными анекдотами, но напечатанные, они звучали бы гнусно.
Судя по первым впечатлениям, Мазуру она вовсе не показалась девочкой по вызову, пусть и дорогой – была в ней некая спокойная уверенность человека, пользующегося всей этой роскошью по праву, непринужденно и естественно. Тип с бакенбардами по-прежнему маячил в иллюминаторе.
Когда лотарингские принцы высадились в Тоскане
[364] (1738), флорентинцы увидели, как вслед за ними появилось много оборванцев с тростью в руках: отсюда слово cannajo
[365], которое я принял за перевод слова «каналья», услышав, как его произносят во Флоренции с местным гортанным выговором: вместо santa croce
[366] здесь говорят santha hroce.
– Бедняка всякий может обидеть, особенно дама с такой вот яхты, – грустно сказал Мазур. – Не буду вам давать страшных клятв мисс, но мы, право же, никакие не жиголо. Мы и в самом деле безработные моряки, искатели удачи, голодные, но романтичные.
Сантапиро закончил довольно странной клеветнической выходкой, за передачу которой меня назовут stivale (сапогом): он сказал, будто во Флоренции есть лишь один литератор, обладающий остроумием, но зато он остроумен, как ангел, как Талейран, как Вольтер. Это автор «Отчаявшегося из-за непомерной доброты». Граф Жиро — потомок француза, прибывшего в Рим с кардиналом Жиро.
– Не похожи вы на голодных ребят, – сказала блондинка с ухмылочкой, но вполне дружелюбно.
– Ну, я чисто фигурально, – сказал Мазур. – Ради поддержания образа. Но романтичные, это точно. Вас еще не угнетает эта бьющая в глаза роскошь? Может быть, вы согласились бы выпить пару коктейлей и потанцевать в каком-нибудь обыкновенном кабачке? Для самых обычных людей? Честное слово, платить буду я.
– Вы же безработный.
Кротона, 20 мая. Я был крайне удивлен, встретив здесь, на краю света, храброго капитана Жозефа Ренавана, которого я знал простым драгуном в 1800 году. «Я служил, — сказал он, — в 34-м линейном полку, которому всегда жестоко доставалось, всего на моих глазах погибло двадцать тысяч человек. Я всегда был молчалив, холоден, опасаясь, как бы не надерзить начальству, и свои три чина получил случайно, от самого Наполеона. Мой батальон был направлен в Неаполь, и в течение трех лет я вел ужасную войну против разбойников. Я гонялся за знаменитым Пареллой, который просто потешался над нами. Однажды министр Саличетти вызвал меня в Неаполь. «Вот вам, — сказал он, — триста пятьдесят тысяч франков: объявите награду за головы разбойников, примените все средства — надо с ними покончить; все это принимает политическую окраску». Через священников, — продолжал Ренаван, — я объявил, что даю за голову Пареллы четыреста дукатов. Прошло три месяца. Как-то я находился в помещении своего поста, выходившем на юг, и умирал от жары в совершенно затемненной комнате. Вдруг входит мой сержант и докладывает, что меня спрашивает какой-то неизвестный. Вскоре в комнате появился крестьянин: он развязывает мешок, хладнокровно вынимает из него голову Пареллы и говорит мне: «Давайте мне мои четыреста дукатов». Даю вам слово, что никогда в жизни я не отскакивал назад так стремительно. Я побежал к окну и открыл его. Крестьянин положил голову ко мне на стол, и я безошибочно узнал Пареллу. «Как это тебе удалось?» — спросил я. «Синьор командир, надо вам сказать, что я уже двенадцать лет состою цирюльником, слугой и доверенным человеком Пареллы. Но три года назад в Троицын день он обошелся со мной грубо. Потом я услышал, как наш священник во время проповеди сказал, что вы обещаете четыреста дукатов за голову Пареллы. Сегодня утром, когда мы с ним были одни, а наши друзья находились на большой дороге, он мне сказал: «Вот и выдалась спокойная минута. Борода у меня ужасно отросла: побрей-ка ее, это меня освежит». Я стал его брить. Дойдя до усов, я оглянулся, увидел, что никто не идет — и крак! — перерезал ему горло». Во время дальнейшей беседы Ренаван сказал мне: «Во Франции у меня все отняли. Я приехал сюда узнать, помнит ли еще меня жена одного аптекаря: когда-то она была хорошенькая, и я ее любил. Теперь она овдовела. Я думаю жениться на ней и стать аптекарем».
– Но не совсем уж нищий пока что, слава богу.
«Знаете, что меня удивляет? — сказал мне Ренаван. — Когда Саличетти вручил мне триста пятьдесят тысяч франков, не потребовав расписки, а я за полгода истратил все эти деньги мелкими суммами по пятьдесят или сто луидоров, мне и в голову не пришло присвоить себе хоть один сантим. Наоборот, я еще добавил пару своих луидоров. Теперь же в подобных обстоятельствах я не поколебался бы ухватить, если бы это было возможно, сотню тысяч франков». (Вот различие между 1810 и 1826 годом, и объяснение.....
– Ага, – сказала блондинка, откровенно разглядывая его с неопытным выражением лица. – И я вас, конечно, поразила в самое сердце?
. . . . .
– Вы на меня произвели неизгладимое впечатление, – сказал Мазур с поклонам.
Лаврик легонько ткнул его в бок, проделав это незаметно. Мазур понял причину: справа, неизвестно откуда взявшись, обнаружился широкоплечий субъект в легком костюме, оперся на сверкающие перила метрах в десяти от Мазура и с напускным равнодушием уставился куда-то в пространство. Однако, что любопытно, его светло-серый пиджак топырился на левом боку именно так, как его способна была оттопырить немаленькая пистолетная кобура.
Катандзаро, 23 мая. Только что видел, как одна крестьянка в порыве ярости изо всех сил швырнула своего ребенка об стену, находившуюся в двух шагах от нее. Я решил, что ребенок убит: ему года четыре, и он отчаянно кричал у меня под окном; однако никаких тяжелых повреждений у него нет.
Спокойный такой, невозмутимый субъект в темных очках, на человека опытного производивший должное впечатление. Мазур подумал, что пора уносить отсюда ноги под благовидным предлогом. Хозяин яхты может оказаться вовсе не относительно честным олигархом, а каким-нибудь наркобароном, из пессимизма содержащим на судне полдюжины таких вот мальчиков с пушками под полой и крайне нервно реагирующим на нештатные ситуации, когда некие наглые субъекты начинают заигрывать с очаровательными пассажирками...
По мере продвижения в глубь Калабрии в лицах жителей все яснее проступают греческие черты: многие мужчины лет сорока необыкновенно похожи на знаменитое изображение Юпитера Милостивого. Но зато если уж здешние жители безобразны, то, надо сознаться, лица их просто невообразимы.
– Неизгладимое впечатление, – повторил Мазур грустно. – Но я не вчера родился и прекрасно понимаю, насколько глубока разделяющая нас пропасть классовых и социальных различий, а по сему позвольте откланяться...
Бранкалеоне, 25 мая. Во время посещения развалин в Локрах мы взяли с собой трех вооруженных крестьян. И среди разбойников не сыщешь более свирепых лиц, но в них нет ничего, внушающего мне отвращение: слащавого по виду и сухого по существу, притворства какой-нибудь семьи Гарлоу (из «Клариссы», романа Ричардсона).
Он вежливо поклонился и зашагал прочь в сопровождении Лаврика, чуточку подражая походке чаплинского бродяги.
Быть может, нет на свете ничего живописнее калабрийца, которого встречаешь на повороте дороги или на опушке леса. Уморительным было безграничное изумление этих вооруженных до зубов людей, когда они убеждались, что нас много и мы тоже хорошо вооружены. Если собиралась гроза, на их лицах, словно заранее возбужденных электрическими флюидами, появлялось выражение какого-то смятения. У путешественника, привыкшего к любезности и вежливости французов, они могли вызвать только ужас и отвращение. Чтобы завести хоть какую-нибудь беседу с этими калабрийцами, мы почти всегда пытаемся что-нибудь у них купить. Поблизости от Джераче мы встретили удивительно занятного крестьянина, нарассказавшего нам самых необычайных историй.
– Эй! – окликнула блондинка.
Мазур обернулся, не останавливаясь.
Вблизи Мелито, 28 мая. Несколько месяцев тому назад одна замужняя женщина из здешних, известная своим пламенным благочестием и редкой красотой, имела слабость назначить своему возлюбленному свидание в горном лесу, в двух лье от деревни. Любовник познал счастье. После минутного упоения вся тяжесть совершенного греха стала угнетать душу виновной — она погрузилась в мрачное безмолвие. «Почему ты так холодна?» — спросил любовник. «Я думала о том, как нам свидеться завтра: эта заброшенная хижина в темном лесу — самое подходящее место». Любовник удалился. Несчастная не возвратилась в деревню, а провела ночь в лесу и, как она потом призналась, рыла две могилы. Наступает день, и вскоре появляется любовник, чтобы принять смерть от руки женщины, которая, как он полагал, обожала его. Она же, несчастная жертва раскаяния, похоронила с величайшим тщанием своего любовника и вернулась в деревню, где исповедалась священнику и попрощалась с детьми. Затем она снова ушла в лес, где ее нашли бездыханной и распростертой в яме, вырытой подле могилы любовника.
– В восемь вечера, в «Ацтекской принцессе»!
Молча поклонившись, Мазур пошел дальше.
– Эй, парни!
Реджо ди Калабриа, 29 мая. Одна маленькая девочка крепко любила подаренную ей восковую куклу. Кукле было холодно, девочка положила ее на солнце, которое растопило воск, и ребенок потом горькими слезами оплакивал гибель предмета своей любви: вот основа национального характера жителей этой отдаленной части Италии — страстная ребячливость. У этих людей жизнь довольно спокойная. Перед ними никогда не предстает идея долга, а религиозные чувства не вступают в противоречие с их склонностями: религия сводится для них к соблюдению особых, им свойственных обрядов. Они делают, что хотят, раза два-три в год идут поболтать о своей самой сильной страсти и считают, что этим обеспечивают себе царство небесное.
На сей раз голос был мужской. Кто-то догонял их, откровенно топоча. Мазур выжидательно остановился. К ним вприпрыжку приближался тот тип с бакенбардами, что таращился из иллюминатора. Вот уж кто никак не походил на миллионера (равно как и наркобарона). Было в нем, с первого взгляда видно, нечто неуловимо плебейское: субъект лет сорока в шортах и пестрой гавайской рубашечке, с тщательно уложенными волосами, определенно поблескивавшими от чего-то вроде бриолина, и густыми, длиннющими бакенбардами, косо подстриженными, достигавшими нижней челюсти.
Вчера одна женщина говорила на улице: «На Иоанна-крестителя с моим сыном приключилась беда (то есть 24 июня мой сын убил своего врага). Но если его семья не захочет быть благоразумной и получить через дона Винченцо все, что мы можем предложить, горе им! Я хочу снова увидеть сына!» Семья убийцы предлагала отцу убитого двадцать дукатов. Сила воли приобретается лишь в той мере, в какой человек с раннего детства вынужден был выполнять тяжелую работу. Между тем, за исключением местности Teppa ди Ливорно, где хорошо возделывают землю, перекапывая ее большой лопатой, четырнадцатилетний неаполитанец редко бывает вынужден заниматься тяжелым трудом. Всю свою жизнь он предпочитает страдать от нужды, чем страдать от работы. Глупцы, приезжающие сюда с севера, обзывают варваром здешнего буржуа за то, что он не чувствует себя обездоленным в поношенном платье. Жителю Кротоны показалось бы до крайности смехотворным предложение сражаться ради того, чтобы получить красную ленточку в петлицу, или за то, чтобы его король звался Фердинандом или Вильгельмом. Лояльность, или преданность династии, — чувство, которым блистают герои романов сэра Вальтера Скотта, за что его следовало бы сделать пэром, здесь так же неизвестно, как снег в мае. И, по правде сказать, я не считаю это признаком глупости здешних людей. (Впрочем, охотно признаю, что мысль эта дурного вкуса.) Рано или поздно калабриец станет отлично сражаться за интересы какого-нибудь тайного общества, которое вот уже десять лет будоражит ему голову. Прошло уже девятнадцать лет с тех пор, как кардинала Руффо осенила эта идея: может быть, такие общества существовали и до него.
– Ну? – выжидательно произнес Мазур, готовый к любым сюрпризам. Особой светскости он на сей раз не проявлял: типчик был, точно, не лишен вульгарности, этакой дешевой суетливости. В портовых кабачках такие, случается, предлагают то порошочек, то девочку, вообще все что угодно, вплоть до партии устаревших магазинных винтовок или совершенно точной карты с верным кладом. Правда, неясно еще, как оно сочетается со столь роскошной яхтой...
– Парни, вы в самом деле моряки? Ищете работу? Или просто чесали языки перед девчонкой?
На побережье океана, неподалеку от Дьеппа, я видел довольно большие леса, сплошь из высоких старых деревьев. Местные крестьяне говорили мне: «Знаете, сударь, если бы мы, на свою беду, срубили их, новые уже не выросли бы. Жестокие ветры с океана уничтожают молодую поросль». По той же причине не может развиться у неаполитанцев военное мужество. При малейшем признаке жизни на эту несчастную страну низвергается тридцать тысяч галлов или тридцать тысяч венгров, с незапамятных времен воспитанных для войны. Как можно требовать, чтобы две тысячи калабрийских крестьян осмелились противостоять подобным полчищам? Для того, чтобы новобранцы могли приобрести какие-то военные навыки, им необходимо сперва часто бывать в мелких стычках, а вступая в первый бой, они должны иметь хоть некоторую надежду на успех. Не снисходя до попытки понять этот психологический механизм, европейская дипломатия говорит об этой стране жалкие пошлости. У здешнего народа есть две веры: обряды христианской религии и етатура (наведение порчи на соседа косым взглядом). Вещь, именуемая правосудием и правительством, представляется ему просто гнетом, который сбрасывают каждые восемь или десять лет и из-под которого можно всегда как-нибудь выскользнуть. Главное для крестьянина — заполучить в качестве духовника или кума какого-нибудь fratone (влиятельного монаха) или же иметь в семье красивую женщину. Среди буржуазии принято, чтобы старший сын принимал священство и женил младшего брата на девушке, которую он любит; подобные семьи всегда живут в добром согласии.
Вот уж у кого был стопроцентный американский выговор – уроженца Среднего Запада, пожалуй что.
Мазур осторожно сказал:
– Ну, вообще-то, я не говорю, что работа нам нужна немедленно, кровь из носу, мы пока что при некоторых деньгах. Но от хорошей работы и в самом деле не отказались бы... Моряки, точно. Австралийцы.
В Таренто, в Отранто, в Сквиллаче мы обнаружили у этих священников, старших сыновей в семье, глубокое знание латинского языка и древностей. Люди эти гордятся тем, что живут в Великой Греции. Для каждого рассудительного человека в этой местности Тацит — настольная книга. Едва лишь какой-нибудь чужак начинает вызывать подозрения, здесь переходят в разговоре на латынь. Экземпляр Вольтера или «Кума Матье» в этой стране представляет собой сокровище. На судне, доставившем нас из Отранто в Кротону, имелась одна такая книга: ее таким способом посылали для прочтения за сорок лье. Местные жители не имеют представления об искусстве беседы. Нередко они отличаются красноречием, но горе вам, если вы натолкнете их на предмет, близкий их сердцу: они будут говорить целый час и заморят вас мельчайшими подробностями. Мне казалось, что передо мной произносят торжественные речи из Тита Ливия. Священник из Бранкалеоне добрых два часа развивал перед нами следующую мысль: «Как христианин и как философ, я огорчен всеми теми жестокостями, которые будут твориться в Испании и в Италии; но террор, и притом террор, вдохновляемый епископами, необходим этим народам, которые Наполеон недостаточно пробудил. В их дверь постучатся убийства и пытки: тогда они поймут, что правосудие стоит усилий, необходимых для того, чтобы его завоевать. Вот я, говорящий с вами, как я мог бы добиться правосудия в этой несчастной стране? Не будь у меня друзей и личного влияния, я был бы раздавлен. Какую услугу оказало мне когда-либо правосудие? Разве ежедневно на моих глазах не нарушаются самые священные обязательства? (Архиепископ, сын министра египетского паши, был заброшен сюда бурей: ему обещали покровительство и, тем не менее, выдали римскому двору. Говорят, он заточен в замке Святого Ангела. Один бог знает, что с ним сделали.) Так как страх смерти, — добавил дон Франческо, — является страстью, наиболее мощно действующей на душу человека, даже самого одичалого, то, играя на этой страсти, можно надеяться просветить народы: таким образом вы убедитесь, что в убийствах и гнете, которые царят в Испании, проявляется промысел божий. А какое несчастье было бы, если бы партия блага (партия свободы) вынуждена была прибегнуть к подобным средствам! И т. д., и т. п.» В этой стране все очень интересуются испанскими делами.
– За штурвалом стоять? Яхтой управлять? И все такое?
– Этой? – Мазур кивнул в сторону «Доротеи».
Обороты речи, употребляемые в Калабрии, показались бы во Франции верхом нелепости. Молодой человек, стремящийся понравиться всем женщинам, называется cascamorto (тот, кто, пристально глядя на хорошенькую женщину, делает вид, что падает мертвым от избытка страсти).
– Да нет, тут-то полный комплект... Кораблик поскромнее, я имею в виду. Этакая прогулочная скорлупка. Понимаете, парни, у меня есть тут еще один кораблик... Это, между прочим, тоже мой собственный, – он не без гордости кивнул в сторону «Доротеи». – Нужно будет завтра сплавать на небольшой такой островок неподалеку отсюда, а потом – во Флоренсвилль.
Совершенная противоположность духу этой страны — какое бы то ни было отвращение к жизни, образцом которого и в то же время копией явился у нас Рене Шатобриана. Здешние люди убеждены в том, что, за исключением случаев, которые вся страна единогласно признает чрезвычайными, степень счастья приблизительно одинакова во всех жизненных обстоятельствах. В основе этой умеренности лежит величайшее недоверие к судьбе, в котором повинна, может быть, злонамеренность государственной власти. И тут у них в языке возникают особые речения, обозначающие то, чего в Калабрии вообще не ведают, — отчаяние. Если опасаются какого-нибудь несчастья, то говорят: «Mancherebbe anche questo!» (Только этого нам не хватало!) О большой радости говорят: «Ah, che consolazione!»
[367].
– А «Доротея» чем же не годится? – спросил Мазур по-прежнему с некоторой настороженностью.
– Она пусть себе тут и стоит. Куча гостей, пускай себе веселятся... А мне нужно поработать. Поснимать кино. Я, чтоб вы знали, кинорежиссер, парни. Не Спилберг, конечно, но, скажу вам откровенно, дела идут нормально... В общем, мне нужно сплавать, поработать. А хмырь, который у меня за капитана и рулевого, третий день жрет виски так, словно сидел год в Сахаре. Полагаться на него нет никакой возможности, а дела ждать не могут... Может, договоримся?
Дон Франческо рассказал, что во время революции 1799 года молодой князь Монтемилетто послан был в Лондон вести переговоры в защиту дела свободы. Питт сперва угощал его пустыми словами, а затем открыто посмеялся над ним, заключив соглашение с другим лицом, как с уполномоченным Неаполя. Молодой князь выразил свое неудовольствие. «Нельзя быть дипломатом, — сказал ему Питт, — когда борода еще не растет». Монтемилетто возвратился к себе и застрелился. Настоящий калабриец посмеялся бы над словами Питта или же убил бы его. От одного до другого конца Европы, в Неаполе, как и в Петербурге, привилегированные классы проникнуты той щепетильностью, которая лишает их энергии в непредвиденных обстоятельствах.
Они переглянулись, и Лаврик кивнул. Мазур сказал веско:
Самым неприятным образом ощутил я, что не принадлежу к привилегированным: отсутствие паспорта не дает мне перебраться через пролив в Мессину, хотя из своего окна я могу пересчитать ее дома. Я страстно желал бы осмотреть развалины Селинунта и скульптуры гораздо более древнего периода, чем все виденное мною раньше.
– Если все будет совершенно законно. Никаких темных дел... Мы с приятелем ребята законопослушные.
По памяти добавлю несколько фактов, о которых не решился писать в Неаполе. Во время нашей поездки по Калабрии, о чем сейчас ведется речь, я слышал у арендатора одного из моих спутников о бесчисленных грабежах, совершенных шайкой «Независимых». Грабежи эти совершались просто талантливо и с храбростью поистине турецкой. На это я не обратил никакого внимания: так здесь водится. Все мое внимание было сосредоточено на нравах этого народа. Я подал милостыню бедной беременной женщине, вдове военного. Мне заметили: «О сударь, чего ее жалеть, она получает от разбойников свою долю». Я услышал историю, которую пересказываю, опуская подробности, рисующие мужество и отвагу.
– О чем разговор! Говорю вам, будем снимать кино! Ну что, по рукам?
– У нас тут еще дела...
«В этой местности есть шайка, состоящая из тридцати мужчин и четырех женщин, которые отлично ездят верхом на скаковых лошадях. Атаман их — вахмистр di Jachino (короля Иоахима), присвоивший себе звание вождя «Независимых». Он приказывает землевладельцам и massari
[368] положить в такой-то день такую-то сумму к подножию такого-то дерева; в противном случае — ужасная смерть и поджог дома. Когда шайка в походе, все фермеры, проживающие на ее пути, получают за два дня предупреждение: к такому-то часу подготовить трапезу на столько-то человек, в зависимости от своих средств. И служба эта действует регулярнее, чем каждодневное снабжение продовольствием королевских войск».
– Я ж не говорю, чтобы непременно сразу! Когда управитесь, приходите на «Доротею». Меня зовут Гай, Гай Близард, и я там полный хозяин, так что валите смело на борт. А если что – в восемь в «Ацтекской цыпочке»!
За месяц до того, как мне рассказали все эти подробности, один фермер, оскорбленный повелительной формой распоряжения о подготовке трапезы, предупредил неаполитанского генерала. Многочисленный отряд кавалерии и пехоты окружил «Независимых». Предупрежденные выстрелами, они прорвались сквозь окружение, усеяв землю вражескими трупами и не потеряв ни одного человека. Едва очутившись в безопасности, они передали фермеру, чтобы он привел свои дела в порядок. Через три дня они заняли ферму и устроили судилище. Фермер, подвергнутый пытке по местному обычаю, существовавшему до французов, во всем сознался. После секретного совещания судьи подошли к фермеру и швырнули его в огромный, стоявший на огне котел, в котором кипело молоко для приготовления сыра. После того, как хозяин сварился, они принудили всю прислугу фермы отведать этого адского яства.
– Прекрасно, – сказал Мазур. – Я – Дик, а это вот – Сид. Ребята трезвые и ответственные, если хорошо платят и не впутывают в темные дела...
Атаман легко мог бы увеличить свою шайку до тысячи человек. Но он сам говорит, что не умеет командовать более чем тридцатью бойцами и потому довольствуется тем, что всегда держит свою шайку в полном составе. Каждый день он получает просьбы о приеме в шайку, но он требует настоящей рекомендации, то есть ран, полученных в сражении, а не свидетельств, данных по дружбе: таковы его собственные слова (2 мая 1817).
Этой весной крестьяне Апулии голодали. Атаман шайки раздавал несчастным чеки на богачей. Рацион был таков: полтора фунта хлеба мужчине, фунт женщине, два фунта женщине беременной. Женщина, которой я подал милостыню, получала каждую неделю шесть чеков на два фунта хлеба, и так целый месяц.
– Сам увидишь, что никаких темных дел, Дик! Всего!
Впрочем, никто никогда не знает, где скрываются «Независимые». Все шпионы на их стороне. В римскую эпоху такой разбойник был бы Марцеллом.
Он похлопал Мазура по плечу, повернулся и расхлябанной походкой направился обратно на «Доротею».
– Вот тебе и зацепочка, – тихо сказал Лаврик, когда они пошли дальше. – Даже две. И девочка тебя приглашала, и этот клоун. Вот только дешевый он какой-то для такой яхты, откровенно не сочетается... А впрочем, вариантов масса. Беспутный отпрыск делового папы, скажем, прожигает жизнь и ничего больше не умеет. Потому что и на серьезного гангстера он уж никак не похож – а у мелкого не было бы такой яхты... Словом, в восемь вечера, как штык, объявляемся в «Ацтекской принцессе». Посмотрим, что получится...
Неаполь, 16 июня. По возвращении из путешествия в Калабрию у меня были кое-какие неприятности: меня, говорят, испугались, а я, в свою очередь, испугался, что буду изгнан из Неаполя. Это опасность, которой не подвергаются шведы, саксонцы, англичане и т. д. Но зато все самые достойные люди не встречают их, как друга, которого принимают лишь по тому признаку, что он француз, не пользующийся покровительством своего посла. Один прекрасный человек, имени которого я никогда не забуду и никогда не назову, предложил мне убежище в своем доме. Я виделся с ним всего раз пять или шесть, и сам он на очень плохом счету. Вот одна из тех черт, которые внушают к стране привязанность. В Болонье я мог бы просить о такой услуге пять или шесть человек; но Болонья не пережила двух лет казней — с 1799 по 1801 год. Со стороны полиции преследовать меня было весьма нелепо: конечно, я питаю к ней некоторое презрение, но, даже если допустить, что я счел бы законным какие бы то ни было заговоры против нее, я все же рассудил бы, что политические интриги в наш век легко раскрываются и что в случае неудачи уязвленное национальное самолюбие не преминуло бы приписать всю вину иностранцу.
– А пока что? По аптекам?
Впрочем, я испытываю глубочайшее уважение к неаполитанским патриотам. Здесь можно обнаружить красноречие Мирабо и храбрость Дезе
[369]. С моей точки зрения, нет никаких сомнений, что еще до 1840 года эта страна получит конституционную хартию. Но ввиду того, что различие между таким достойным человеком, как г-н Токко, и простым народом огромно, высший класс не однажды потерпит поражение, прежде чем ему удастся завоевать для своей родины свободу. См. старинные нравы в романе Мандзони «Gli promessi sposi»
[370].
– Чуть погодя, – сказал Лаврик. – Сейчас нам еще нужно будет с одним нужным человечком пересечься. Посиди пока на лавочке, я быстро...
Мазур послушно уселся на белоснежную скамейку, откинулся на спинку и бездумно уставился в море, вдали смыкавшееся со столь же голубым небосклоном. Краем глаза он наблюдал за Лавриком, поскольку никто ему не запрещал это делать. Напарник постоял у пальмы рядом со стоянкой такси, где теснилось дюжины две бело-синих потрепанных автомобилей – недолго, впрочем. Очень скоро появился смуглый субъект в белом, они перекинулись парой слов, Лаврик взял у него небольшую спортивную сумку и, не оглядываясь, вернулся к Мазуру. Сел рядом, расстегнул «молнию» и слегка развел края сумки:
19 июня. На Ларго ди Кастелло, неподалеку от удивительного театра, построенного в подвале, куда попадаешь через ложи третьего яруса, купил я одну старую книжку. Называется она «Della Superiorita in ogni cosa del sesso amabilissimo»
[371] и т. д. 1504. Тому, кто хоть немного знаком с историей положения женщин, известно, что Франциск I
[372] призвал их ко двору в 1513 году. До этого времени замок любого дворянина походил на штаб-квартиру деспота, которому нужны покорные рабы, а не друзья. Жена его была не более как рабыней, над которой он имел право жизни и смерти. Если он закалывал ее кинжалом, это считалось карой за нарушение верности. А этот удар кинжалом был на самом деле следствием гневного порыва у дикаря, завидующего моральному превосходству женщины, или же смерть хозяйки замка нужна была ему, чтобы получить другую женщину, которой можно было добиться лишь женитьбой. При дворах Франциска I и Генриха II, где процветало волокитство, женщины были полезны своим мужьям для интриг
[373]; положение женщины в обществе стало быстро приближаться к равенству, особенно по мере того, как уменьшалось место, отводившееся в сердцах человеческих страху перед господом богом. Во Франции в течение шестнадцатого века женщины были всего-навсего служанками, а в Италии одной из любимых тем модных писателей было превосходство прекрасного пола над мужчинами. Итальянцы, более склонные к любви-страсти, менее грубые, меньше поклонявшиеся физической силе, менее воинственные и менее одержимые феодальными предрассудками, охотно принимали этот принцип.
– Выбирай, что на тебя смотрит...
Мазур посмотрел туда. На дне сумки покоились кольт сорок пятого калибра с белыми щечками рукоятки, украшенными накладными золотистыми драконами, и еще один кольт, уже револьвер, столь же серьезного калибра, с коротким дулом и простой рукоятью, коричневой, рифленой.
Женщины, к счастью, читали мало, и потому их понятия не были заимствованы из книг, а основывались на самой природе вещей, и равенство полов внедряло в итальянские головы изрядную дозу здравого смысла. Я знаю немало принципов поведения, которые в других местах еще надо доказывать, а в Риме признают в качестве аксиомы. Полное равноправие для женщин было бы вернейшим признаком цивилизации. Оно удвоило бы интеллектуальные силы человечества и возможность для него достичь счастья. В Соединенных Штатах женщины гораздо ближе к равноправию, чем в Англии. В Америке им по закону положено то, что они имеют во Франции благодаря мягкости нравов и боязни смешного. В каком-нибудь английском городке купец, зарабатывающий своей торговлей двести луидоров, является таким же хозяином своей жены, как и своей лошади. В среде итальянских купцов степень уважения, свободы и счастья, которой пользуется женщина, пропорциональна ее красоте. В Риме, городе, где власть сосредоточена в руках холостяков, вы входите в лавку и спрашиваете эстамп с «Пророка Даниила» Микеланджело. «Сударь, он у нас есть, но надо рыться в папках. Заходите, когда мой муж будет здесь». Вот крайность, противоположная английской. Для достижения равноправия, источника счастья для обоих полов, надо, чтобы женщинам были разрешены дуэли: ведь пистолет требует только ловкости. Каждая женщина, добровольно согласившаяся на двухлетнее заключение, должна по истечении этого срока иметь право на развод. К 2000 году такие понятия перестанут казаться нелепыми.
Его Мазур и выбрал – за изящную простоту; оглянувшись и не усмотрев поблизости нежелательных свидетелей, сунул за ремень, прикрыл полой легкого пиджака.
– А мне, значит, эту пошлость... – проворчал Лаврик, столь же проворно переправив за пояс по-дурацки разукрашенный пистолет. – Ладно, сойдет...
– Воевать будем? – спокойно спросил Мазур.
25 июня. Не могу не привести одной остроты, восхитившей весь Неаполь; может быть, в Париже она бы не пользовалась таким же успехом. Всем известны слова матери, у которой умирала дочь. Обезумев от горя, несчастная воскликнула: «Боже великий! Возьми всех других, но оставь мне эту». Один из ее зятьев, находившийся в комнате, подошел к ней и говорит: «Сударыня, вы имеете в виду и зятьев?» Тут все засмеялись, и даже умирающая.
– Да ничего подобного. Просто-напросто нанесем светский визит. Подобные аксессуары, увы, необходимы, потому что на данном историческом отрезке мы – как раз те мальчики, что ходят в гости непременно с подобными причиндалами под полой... Мы с тобой, уж прости, вульгарные гангстеры.
– Бывало и хуже... – проворчал Мазур. – Куда мы?
Вот шутка совсем во французском духе: она превосходна. Несмотря на всю серьезность положения, чувствуется стремление понравиться, потребность пошутить. Острота зятя вызвала бы в Италии негодование. Итальянские шутки не отличаются легкостью и пикантностью: в них, как и в шутках людей древности, обнаруживается скорее глубокий смысл. Некий государственный муж Флоренции благодаря своим дарованиям один поддерживал Республику в момент, когда она подвергалась величайшей опасности. Надо было поручить кому-нибудь очень важное посольство. Флорентинец восклицает: «S\'io vo, chi sta? S\'io sto, chi va?» (Если я отправлюсь в это посольство, кто останется здесь защищать родину? Если я останусь, кто поедет?) Из всех современных народов итальянцы особенно похожи на древних. Многие из их обычаев являются еще пережитками доримской эпохи. Они в гораздо меньшей степени, чем мы, подверглись прививке феодальных нравов и основного чувства людей нового времени (их единственной настоящей религии) — ложных монархических понятий о чести, странной смеси тщеславия и добродетели (пользы наибольшего числа людей).
– Прямиком на «Викторию», – преспокойно сказал Лаврик.
Мазур уставился на него с нешуточным изумлением.
Несколько лет назад здесь находился один из самых уважаемых ученых Парижа. В это время в обществе было много разговоров о великолепной этрусской вазе огромных размеров, только что купленной князем Пиньятелли. Наш ученый отправляется в сопровождении одного неаполитанца посмотреть вазу. Князь отсутствовал. Старый лакей приводит посетителей в низкий зал, где на деревянном пьедестале красуется античная ваза. Французский знаток древностей внимательно осматривает ее, особенно восхищаясь тонкостью рисунка, правильной округлостью форм, вынимает свою записную книжку и пытается зарисовать несколько групп. Три четверти часа он выражал свое глубочайшее восхищение, затем собрался уходить, щедро дав на чай слуге. «Если вашим превосходительствам угодно будет зайти завтра до полудня, — сказал лакей, благодаря ученого, — князь будет дома и покажет вам оригинал». То, чем так восхищался ученый, было всего-навсего копией, сделанной одним городским ремесленником. Француз заклинал своего спутника-неаполитанца никому не рассказывать об этом случае, который, тем не менее, на другое же утро стал злобой дня. Я мог бы назвать фамилию знаменитого ученого. Кое-кто из лиц, бывших тогда в Неаполе, находится сейчас в Париже. Будь я склонен к злословию, я припомнил бы находку базиса знаменитой колонны Фоки в Риме, приписанной одному очень высокопоставленному лицу, а на самом деле относящейся к 1811 году, когда велись работы по распоряжению римского интенданта. Но оставим в покое людское тщеславие.
– Работать, друг мой, нужно культурно, – проникновенно сказал Лаврик. – Подорвать к чертовой матери эту самую «Викторию» – сущий пустяк для таких хулиганов, как мы. Но мыслить-то, тут начальство кругом право, нужно стратегически. Мало ее подорвать, нужно еще и проложить ложный следок, чтобы бросался в глаза за пару кабельтовых... Пошли. Дойдем до центра, там возьмем такси, нам на машине проехать нужно – и чтобы не попасться на глаза обитателям «Доротеи», и по другим, гораздо более важным соображениям... Шагай. По дороге обсудим детали и немаловажные подробности...
Что касается ваз, этрусских или считающихся этрусскими, то в Неаполе, в «Студи», я видел коллекцию госпожи Мюрат. Если ваза хорошо разрисована, значит, это современная копия. Обычная ложь газет! Два года назад была ассигнована тысяча дукатов на шкафы для этих ваз. Хранитель музея до сих пор смог вырвать только шестьсот; но Таддеи всюду приставляет нули. А почему бы какому-нибудь Таддеи не врать? Напрасно я ничего не сказал о задрапированной статуе Аристида в «Студи»: но стремление видеть как можно больше приводит к тому, что изнемогаешь от впечатлений и возвращаешься домой полумертвым. Этот и вправду удивительный Аристид выполнен отнюдь не в идеализирующей манере, как бюст Вителлия в Генуе. У него небольшое брюшко, все тело задрапировано. К тому же достойный бедняга до такой степени прокалился в лаве Геркуланума, что почти превратился в известь и грозит рассыпаться в пыль от малейшего дуновения. Стоит он на идущем вдоль стены выступе. Англичане после обеда с разбега прыгают на этот выступ: одно неловкое движение может заставить их схватиться за статую, и она превратится в прах. Мне говорили, что это затруднение очень смущало руководителей музея: и в самом деле, как высказать беспокойство по такому поводу? Наконец кому-то пришла в голову удачная мысль разузнать, в котором часу обедают эти господа. Выяснилось, что они никогда не пьют раньше двух часов, и «Студи» стали закрывать не в четыре часа, а в два. Я проверил этот факт: несколько сторожей показали мне край выступа в три фута высотой, поврежденный сапогами.
Глава 8
2 июля. Случай привел меня сегодня утром к дону Нардо, самому известному неаполитанскому адвокату. В прихожей у него я обнаружил громадный бычий рог длиной футов в десять; он выступает из пола, словно огромный гвоздь. Думаю, что составлен он из трех-четырех обыкновенных бычьих рогов. Это громоотвод против етатуры (против порчи, которую зловредный человек может навести на вас взглядом). «Я понимаю, насколько смешон этот обычай, — сказал мне дон Нардо, провожая меня, — но что поделаешь? Адвокат всегда может нажить себе недоброжелателей, а этот рог меня успокаивает».
Парламентеры с клыками наголо
Еще примечательнее, что есть люди, верящие, будто им дано наводить порчу. Талантливый поэт, герцог Бизаньо, проходит по улице. Встречный крестьянин с большой корзиной клубники на голове роняет корзину, и клубника рассыпается по мостовой. Герцог подбегает к крестьянину: «Друг мой, — говорит он ему, — уверяю тебя, что я даже не взглянул в твою сторону».
Вылезши из такси (которое осталось стоять у трапа), они поправили темные очки, без которых, если верить Голливуду, ни один порядочный гангстер и на люди-то не выходит. Не мешкая, поднялись на палубу «Виктории» – как отметил Мазур мимоходом, изрядно захламленную и нуждавшуюся в приборке. Ну понятно, откуда у этого сухопутного воинства морские навыки, да и толкового боцмана у них, конечно же, нет...
Сегодня вечером в беседе с одним почтеннейшим человеком я подсмеивался над верой в етатуру. «А читали вы книгу Николая Волитты о етатуре? — спросил он. — Цезарь, Цицерон, Вергилий верили в нее, а люди эти стоили не меньше нашего...» И, к своему невыразимому удивлению, я убеждаюсь, что мой друг верит в етатуру. Он тут же подарил мне маленький выточенный из коралла рог, который я и ношу на часовой цепочке. Когда у меня возникнет страх перед дурным глазом, мне надо будет пошевелить его, стараясь обращать острием в сторону злого человека.
Двое караульных, как и следовало ожидать, проворно двинулись им навстречу, пока что не хватаясь за оружие, – ну разумеется, хваткие ребята, видавшие виды, не склонные истерически размахивать стволами по самому пустяковому поводу...
Один купец, очень худощавый, с красивыми, немного еврейскими глазами, приезжает в Неаполь. Князь *** приглашает его к обеду. Один из его сыновей сажает рядом с купцом некоего маркиза и после того, как все вышли из-за стола, говорит ему: «Ну, что вы скажете о своем соседе?» «Я? Ничего», — отвечает удивленный маркиз. «Дело в том, что говорят, будто он немного етаторе». «И дурную же шутку вы со мной сыграли! — говорит, бледнея, маркиз. — Надо было предупредить меня хоть на минуту раньше, я бы выплеснул ему в лицо мою чашку кофе».
– В чем дело? – пробурчал передний, все же держа руку так, чтобы при необходимости вмиг откинуть полу легкой крутки.
– Главный где? – остановившись к нему вплотную, рявкнул Лаврик, всем видом и осанкой как две капли воды напоминавший киношных гангстеров. Мазур добросовестно пытался это скопировать, но подозревал, что получалось у него гораздо хуже.
Необходимо разбить столб воздуха между глазом злого волшебника и тем, на что он смотрит. Выплеснутая жидкость очень для этого подходит; ружейный выстрел еще лучше. Змея или жаба именно в качестве етаторе пристально глядит на птичку, поющую на макушке дерева, заставляя ее спускаться все ниже и ниже, пока она не упадет им в пасть. Возьмите большую жабу, бросьте ее в стеклянный сосуд со спиртом: она там издохнет, не закрывая глаз. Если через сутки после ее смерти вы посмотрите ей в глаза, вас настигнет етатура, и вы упадете без чувств. Я предложил подвергнуться подобному опыту, и мне ответили, что я лишен веры.
– Какой еще главный?
Вот факт, относящийся к 1824 году. Дон Иорра, директор музея в Портичи, человек весьма почтенный, имеет несчастье слыть етаторе. Он ходатайствовал перед покойным неаполитанским королем Фердинандом об аудиенции, которой этот государь поостерегся его удостоить. Наконец через восемь лет, уступая просьбам друзей дона Иорре, король принимает директора своего музея. В течение двадцати минут, пока длилась аудиенция, он чувствовал себя очень не по себе и все время вертел в пальцах маленький выточенный из коралла рог. На следующую ночь с ним случился апоплексический удар.
– Старший. Начальник, – терпеливо пояснил Лаврик. – Короче, тот, что у вас тут командует, и чихать мне, как он в точности зовется...
Когда я был у дуврских утесов, мне говорили, что нервный человек, стоя на краю пропасти, испытывает желание броситься в нее.
– Вам зачем?
В Норвегии верят в етатуру так же, как в Неаполе. Хвала королю Франческо!
Лаврик, убедительно осклабясь, процедил:
– Да рассказать ему, что он выиграл первый приз в викторине для домохозяек... Главный где, морда твоя тупая?
Стражи переглянулись. Они стояли грамотно – один прикрывал другого, но Мазур-то эти штучки прекрасно знал и, в свою очередь, моментально передвинулся так, чтобы разбить эту связку.
Они все еще, должно быть, надеялись, что произошло какое-то недоразумение. Второй так и помалкивал в тряпочку, будучи, очевидно, младшим в наряде. Другой без тени замешательства на дубленой загорелой роже спросил:
15 июля. Вечера у г-жи Тарки-Сандрины в Портичи. Прелестная гостиная в десяти шагах от моря, от которого нас отделяет только рощица апельсиновых деревьев. Лениво плещет прибой; вид на Искию; мороженое чудесное. Я приехал слишком рано, и на моих глазах прибывают десять или двенадцать дам, видимо, принадлежащих к самому избранному неаполитанскому обществу. Г-жа Мельфи в течение трех лет разделяла изгнание своего мужа. Зимы она проводила в Париже и вернулась с двадцатью или тридцатью сундуками модных туалетов. Ее окружают, слушают. «Красивый молодой человек очень хорошего происхождения, — говорит она, — сделал мне в Париже следующее признание: «После того как я перестал танцевать, я уже не так скучаю в обществе. Забота о том, чтобы пригласить хозяйку дома, удержать за собою место, обеспечить себе подходящего визави, весь вечер не давала мне покоя». Поразительно верное изображение парижской цивилизации. Удовольствию навязываются такие формы, что от него ничего не остается.
– Можете объяснить, какого черта вам нужно и кто такие?
– Ох, как он мне надоел, Билли, – громко сообщил Лаврик Мазуру, не оборачиваясь к нему. – Объяснить тебе, говоришь...
«Когда ко мне приходит кто-либо из друзей, — говорит г-жа Мельфи, — я тотчас замечаю, пришел ли он, заранее решив сделать визит или же повинуясь brio, внезапному побуждению, возникшему у него в момент, когда он проходил мимо моего дома. Говорят, что эта огромная разница совершенно ускользает от ваших французских дам: им делают лишь заранее обдуманные визиты — прекрасный результат строгих требований к костюму.
Он молниеносным движением выхватил свой изукрашенный кольт, упер дуло оппоненту меж ребер, постаравшись, чтобы для стороннего наблюдателя это выглядело незаметно. И грозно процедил:
В Англии воспитание уравнивает: сыну пэра для того, чтобы отличаться от сына мистера Коутса, остается только аффектация. Этот противный недостаток перейдет и к вам во Францию. Ваши дурни-либералы воображают, что правительство общественного мнения имеет одни лишь положительные стороны. Как-то я сказала одной своей парижской приятельнице: «Какая прелесть ваши бульвары, какие забавные лица там попадаются!» «Да, — ответила она с каким-то еле уловимым оттенком педантства, — но прогуливаться там не следует». Я не смогла сдержаться. «Не следует тем, — сказала я, — кто подражает первому встречному. Но у вас, дорогая, дочери пэра, рожденной в богатой семье, у вас, надеюсь, хватит гордости никому не подражать. Кто мог бы служить образцом, если не вы? Какая-нибудь нахалка, не имеющая на то права».
– Веди к главному, зараза, иначе пристукну, как муху на пироге...
Мазур проворно взял на прицел второго, точно так же прикрывая револьвер полой пиджака. Тот так и не успел схватиться за оружие – Мазур выдернул у него из-за пояса ствол и переправил себе в карман. Лаврик тем временем столь же сноровисто разоружил второго. На палубе «Доротеи» никого уже не было, так что вряд ли там заметили нечто нестандартное, происходящее на палубе у ближайшего соседа...
Некогда блестящий герцог де Бассомпьер
[374], отправляясь на прогулку, не помышлял о том, что может уронить свое звание. Современные понятия на этот счет отдают выскочкой. По поводу недопустимости гулять на бульварах герцог де Бассомпьер сказал бы: «Я иду, куда мне хочется. Мое присутствие облагородит любое место, где я нахожусь». Страх показаться смешным (страх — гнусное чувство) отнимает юность у доброй половины молодых парижан.
Мазур прекрасно понимал их с напарником преимущества – люди Бешеного Майка пальбу откроют в самом крайнем случае, коль уж удостоверятся, что настал полный и окончательный трындец. Шум поднимать им не резон, у них своя задача, которой все и подчинено, они тут на птичьих правах и прекрасно соображают, что ни в коем случае нельзя привлекать внимание к их набитой контрабандным оружием посудине...
При мне один молодой человек отказывался пойти на отличный концерт, где должны были петь все молодые артисты и где, по счастливой случайности, можно было не скучать. Он приводил следующую причину: «Там будут женщины с улицы Сен-Дени
[375]». На следующий день я сказала ему: «Пожалуйста, больше за мной не ухаживайте: вы мне кажетесь смешным». Королева Мария-Антуанетта садилась в наемный экипаж, когда это ее забавляло. В 1786 году вы умели смеяться и не продавались, — сказала г-жа Мельфи, обращаясь ко мне. — Когда полгода назад я видела в какой-нибудь гостиной человек сорок из высшего общества, мне приходило на ум: тридцать шесть из них продались или готовы продаться, и эти господа называют нас, итальянцев, низкими! Но мягкость парижских нравов изумительна! Кошки, в Лондоне такие злые, в парижских лавочках ласковы и цивилизованны: это делает честь вашим работницам. А кротость парижских псов — заслуга мужчин.
Чрезвычайно похоже, что такие именно мысли посетили обоих караульных.
– Документы покажите, – мрачно потребовал тот, что оказался под опекой Лаврика. – Если вы из полиции, растолкуйте, в чем дело...
Но каких усилий стоит вам прививать тщеславие четырехлетним детям! Сколько аффектации в одежде! Лет через десять самым важным для француза будет казаться. Вы начинаете вырабатывать себе строгую обрядность, боюсь, что вы сделаетесь такими же унылыми, как англичане. Вы скоро даже высморкаться не сможете, не опасаясь нарушить какое-нибудь правило.
Лаврик ласково сказал, покрепче прижав дуло к ребрам собеседника:
В ваших старых якобинцах мне нравится то, что они были выше всех этих пустяков: чтобы с корнем вырвать их из сердца молодежи, они изобрели нарочито небрежный костюм Марата. Ваши двадцатилетние юноши производят на меня впечатление сорокалетних мужчин. Можно подумать, что женщины им противны: они словно мечтают установить какую-то новую религию. Совсем юные девушки у вас тоже, по-моему, как-то чуждаются мужчин. Все это обещает на ближайшее будущее десяток веселеньких лет.
– А это вот, по-твоему, не документ? Из какой же ты глуши, дуролом, если такие штуки не признаешь за самые верные документы? Ладно, некогда мне с тобой язык мять. Веди к главному. Разговор будет.
Госпожа Б. сказала однажды: «Музыка не в состоянии передать сухости, являющейся главным источником скуки, которую всегда испытываешь при дворе. Лекарство от этой болезни — opera seria, исполняемая в манере Метастазио. Подобно музыке, этот поэт придает чувственность и некоторое великодушие даже самым жестоким своим тиранам. Придворный любит opera seria — ему приятно, чтобы публика видела его положение приукрашенным».
– Ну, дело ваше, я вас предупредил... – проворчал тот. – Пошли.
И первым двинулся к трапу, ведущему в недра шхуны. Мазур подтолкнул револьвером второго, держась так, чтобы не угодить под какой-нибудь зубодробительно-руколомный прием.
«Когда я приехала в Париж, — сказала г-жа Мельфи, — меня крайне поразила одна вещь на балу: боязнь, которую постоянно испытывали танцующие, делала какими-то судорожными движения их пальцев. Столь естественное для молодежи чувство радости или хотя бы веселья было бесконечно далеко от них». «Вот это забавно, — заметил полковник Текко, — во французском обществе каждый соглашается быть жертвой в надежде, что и ему удастся стать палачом. Ибо в конце концов к чему такое раболепство перед боязнью оказаться смешным? Разве она царствующая особа, раздающая пенсии и ордена?» «Хорошему обществу Парижа, — сказал дон Франческо, — больше всего ненавистна энергия. Ненависть эта маскируется самыми разнообразными способами; но будьте уверены, что все чувства движутся ею. Энергия порождает непредвиденные положения, а перед лицом непредвиденного тщеславный человек может растеряться: вот ведь в чем беда!»
Они спустились в узкий коридор, пахнущий старым гниловатым деревом и, довольно-таки явственно – оружейной смазкой. Для понимающего человека не составляло труда определить, что совсем недавно тут избавляли оружие от заводской смазки, долго и старательно чистили. Фирменный стиль Бешеного Майка, конечно: подержанным оружием предпочитает не пользоваться, только новеньким, нигде не засвеченным...
«Однажды я участвовала в пикнике на Энгьенских водах, — продолжала г-жа Мельфи, — один из гостей, остроумный человек, из зависти старался расхолаживать веселое и беззаботное настроение присутствующих. У нас в Италии этого бы никогда не потерпели. Я была вне себя от негодования. Но ваши француженки не имеют никакой власти. Они предоставляли полную свободу этому бездельнику, которого я у себя поставила бы на место одним словом, хорошенько высмеяв какую-нибудь из слабых его сторон; и пикник наш оказался не веселее похорон».
В коридор выходили двери нескольких кают. Но уделить внимание следовало не им, а появившемуся откуда-то сзади субъекту, который непринужденно и беззастенчиво целился в незваных гостей из доброго британского «Стерлинга», пусть и не самой последней модели, но выглядевшего ухоженным и новехоньким. Спокойно так целился, уверенно, хватко, в совершеннейшем молчании, не размениваясь на дешевые угрозы и страшные рожи. Автомат без глушителя, отметил Мазур. Не станет он палить сгоряча, приятно иметь дело с профессионалом...
Дон Франческо внезапно прервал критику, которой занималась его жена. «Духовная жизнь, — воскликнул он, — существует только в Париже! Лишь там ежедневно рождаются три-четыре новые идеи. После отъезда из Парижа все мне казалось пресным. Этой духовной жизнью, — обратился он ко мне, — вы обязаны своему более центральному, чем у Лондона, положению, а также тому, что у вас нет еще ничего твердо установленного: ты будешь богом иль чурбаном?
[376] Но и при том, что вы собою сейчас представляете, на свете еще никогда не было столь восхитительного смешения доброты, остроумия и разума. Но вы до того гибки, так увлекаетесь модой, что все это держится на ниточке. Пусть любой из ваших законных государей обретет гений Наполеона или изящество Франциска I, и вы превратитесь в довольных своей участью рабов, как это было в 1680 году. А сделай ваша молодежь лишний шаг в сторону немецкого мистицизма, и у вас снова могут возродиться прения в Пуасси
[377], снова может произойти Варфоломеевская ночь.
Одна дверь открылась. В коридоре появился Бешеный Майк собственной персоной – легенда и звезда в своей неброской профессии, о чьих гнуснопрославленных свершениях Мазур еще в подростковые годы читывал немало. Была такая рубрика в «Вокруг света», какое-то идеологически выдержанное название, она, впрочем, и сейчас процветает...
Мне кажется, что женщины у вас находятся в пренебрежении и томятся от скуки. Но что поделаешь! Это ведь модно; мысль о том, чтобы развенчать экарте, показалась бы дурным тоном, и пусть, значит, женщины одинокие, покинутые сидят в углу гостиной.
Самое время умилиться – живую легенду зришь своими глазами и даже с пушкой наголо звезде противостоишь! – но, разумеется, не было времени на такие глупости.
Я был еще очень молод в 1785 году, когда оказался в Париже в качестве вице-легата папы Пия VI. В ту пору женщины у вас вели восхитительную жизнь, полную веселья, движения, подъема, остроты. Мне представлялось, что они всегда кружатся в каком-то вихре развлечений: иностранцы толпами прибывали из Германии, Англии и других стран. Следует отметить, что в 1785 году в Германии и в Англии умели веселиться еще меньше, чем теперь
[378].
Но иностранец, который со времен великого короля копирует Францию, знает ее лишь такой, какой она была пятьдесят лет назад, и все время повторяет хвалы, расточавшиеся вашему обществу маркизом Караччоли
[379], князем де Линем
[380] и аббатом Гальяни
[381]. Веселость вашу подтачивает жеманство; в 1785 году никакая боязнь смешного не мешала вам дерзать, а теперь вы словно окаменели».
Натуральный, доподлинный Майкл Шор, Бешеный Майк – в точности как на фотографиях, неведомыми путями попавших в руки тех, кто Мазура инструктировал еще во времена учебы. Только, понятное дело, выглядит теперь гораздо старше, снимки-то были сделаны черт знает когда...
Госпожа Мельфи, у которой в Париже остались три-четыре добрые приятельницы, пыталась найти оправдание для методизма молодых женщин, лишающих нас прелестных историй, которые рассказывались еще в 1790 году.
«Вы полагаете, сударыня, что женщина опасается слишком вольного слова, которое могло бы оскорбить ее моральные принципы. Ах, как вы ошибаетесь! Она опасается того, что на ваши речи ей придется ответить угрюмым молчанием и благодаря этому показаться хоть на один момент неостроумной».
– Ну, и что здесь происходит? – спокойно спросил Майк. – Ребятки, обращаю ваше внимание: у того вон парнишки в руках автомат. Он стреляет, если потянуть пальцем крючочек. А стрелять парнишка умеет.
«Жизнь — только в Париже. В других местах — одно прозябание!» — воскликнул дон Франческо.
– А смысл? – обаятельно улыбнулся ему Лаврик. – Вдруг мы из полиции?
«Да, для вас, мужчин, — возразила княгиня, — живущих только политикой да новыми идеями».
– Ухватки не те, – лаконично сказал Бешеный Майк.
«Но взамен ваших политических идей, — сказал монсиньор Чербелли, — у нас вы найдете наслаждение искусством».
– Согласен, – кивнул Лаврик. – И все равно нет смысла палить в нас из трещотки. Мы ведь не сами по себе, там, на пирсе, есть еще люди, которые в случае нашей безвременной кончины постараются вам качественно осложнить жизнь.
«Это все равно, как если бы вы мне предложили, — возразил дон Франческо, — пообедать кофе с шербетом. Насущное в жизни — это личная безопасность, это свобода. В девятнадцатом веке искусством можно увлекаться лишь за неимением лучшего. Даже самую ретроградную книгу, опубликованную в Париже, станут читать уж только потому, что в ней волей-неволей признаются кое-какие истины, которых у нас не решается коснуться даже самый либеральный автор. Чтобы не попасть на виселицу, он вынужден окружать их формулами, выражающими сомнение, которые сами по себе препятствуют вдаваться в оттенки. И читать его мне скучно. Время искусств и поэзии прошло, так как привычка к спорам с представителями противной партии отнимает у нашей мысли способность предаваться сладостной иллюзии. В доказательство поглядите на несколько невыразительное, но зато внушающее доверие лицо В., героя девятнадцатого века. Мы теперь недостаточно счастливы, чтобы требовать прекрасное; в настоящий момент мы хотим только полезное. Общество в течение еще ряда веков будет стремиться к полезному».
– Догадываюсь, – ответил Майк.
«Париж имеет еще одно преимущество перед другими странами — доброжелательность и учтивость его жителей: это столица мысли. Ибо его философы далеко обогнали английских: сравните «Constitutionnel» с английским «Morning Chronicle». Чего не хватает Парижу? Художников, поэтов, скульпторов? А у нас-то самих есть они?»
Кремень, с уважением отметил Мазур. Работать с таким – одно удовольствие...
Бешеный Майк преспокойно продолжал:
«Но, — сказал полковник Текко, — чопорное уныние парижских гостиных и вечное экарте!»
– Думается мне, вы, ребята, пришли не драться, а поговорить.
«Ну что ж, друг мой, пусть в Париже собирается как можно больше итальянцев и испанцев, чтобы мы могли проводить вечера в своей компании».
– Золотые слова, – сказал Лаврик.
«А может быть, это уныние, — сказала г-жа Бель..., — своего рода расплата за свободу? Посмотрите на гостиные Англии и Америки».
– Тогда уберите пушки, и поговорим спокойно. К чему эти дурацкие спектакли?
«Но ведь это все север, — заметил дон Франческо. — Может быть, в гостиных Мексики и Лимы будет повеселее».
Лаврик, не задумываясь, сунул пистолет за ремень, кивнул Мазуру. Тот последовал его примеру. Майк сделал скупой жест, и автоматчик, сделав шаг вправо, скрылся в одной из кают. После секундного раздумья Лаврик вернул пистолет хозяину, и Мазур проделал то же со своим трофеем. Майк с каменным лицом спросил:
– Вы оба... переговорщики, или?
Мизантроп Д. возражает с обычной для него суровостью: «Воспитание в розовых тонах и с разными нежностями, которое французы дают своим детям, лишает последних всякого повода проявить решимость и выносливость. Это парижское воспитание уничтожает силу воли, которая не что иное, как готовность к опасности. Угнетение, которое испытывает молодежь Милана и Модены, я считаю благодетельным, если сравнить его с мягкостью французского правительства, которой в Париже и не замечают: оно сохранит за нами преимущество в силе воли. Бедствиям, пережитым Италией в тринадцатом веке, мы обязаны великими людьми четырнадцатого».
– Оба.
– Ну, в таком случае, прошу...
20 июля. Сегодня вечером, дав предварительно торжественную клятву вечно хранить молчание, я смотрел сатирический театр марионеток. Я обнаружил здесь семью моих старых друзей — людей очень остроумных, очень веселых, внешне соблюдающих крайнюю осторожность, но про себя смеющихся над всем, что достойно смеха. Следствием их доверия к моей скромности явилось то, что меня пригласили на представление разыгрывавшейся марионетками сатирической комедии в духе «Мандрагоры» Макьявелли. С первых же сцен пьеса напомнила мне прелестную пословицу — комедию Коле под названием «Истина в вине». Но здесь есть огонь, драматическая жизнь, бурлескная сила, пренебрежение к стилю, забота о характерности положений, оставляющие далеко позади остроумные и тонкие, но холодноватые пьесы-пословицы Коле и Кармонтеля
[382].
Он распахнул дверь, и все трое оказались в довольно тесной каюте. Мазур, окинув ее взглядом, моментально убедился, что оружие тут на виду не держат. Хозяин уселся на узенькую койку, прикрепленную к стене, без всякого радушия показал на другую, где они оба тут же и устроились.
Фарс, который мы смотрели вчера, озаглавлен: «Si fara, si о no, un segretario di stato?» («Будет ли у нас премьер-министр?»).
Самое смешное, что Мазур чувствовал себя совершенно спокойно и не ожидал никаких сюрпризов, заранее зная, что их не будет – когда имеешь дело с профессионалами, можно расслабиться... ну, кончено, до известных пределов. Как-никак они были в точности такими же нелегалами здесь, как эта компания...
– То, что вы не из полиции, уже ясно, – сказал Бешеный Майк. – В таком случае?
Главная роль принадлежит такой важной персоне, как Инноченте Ре
[383] который не любит своего премьер-министра, дона Чекино, восьмидесятидвухлетнего старика, некогда весьма ловкого волокиту и великого соблазнителя женщин. Сейчас он почти совсем потерял память, что, конечно, для премьер-министра чрезвычайно странно. Сцена, где дон Чекино дает аудиенцию трем лицам — священнику, торговцу скотом и брату одного карбонария, — представившим ему три различные петиции, которые, разговаривая с просителями, он беспрестанно путает, прелестна по своей правдивости и комизму. Забавно смущение министра, который, чувствуя, что он забыл содержание прошений, все время делает вид, что отлично их помнит. Его превосходительство говорит торговцу скотом о его брате, участвовавшем в заговоре против государства и отбывающем заслуженное им заключение в крепости, а несчастному брату карбонария — о тех неприятностях, которые произойдут, если в пределы королевства впустить двести быков из Папской области; сцена эта достойна Мольера, а в тот вечер она имела для нас и особого рода достоинство, которого у Мольера нет. Смотря на марионеток, которые разыгрывали эту сцену, ни один из нас не забывал, что такая же сцена со столь же забавными подробностями происходит в настоящий момент в двухстах шагах от гостиной, где мы хохочем до слез. Друзья мои даже стараются представлять в своем театре марионеток лишь сцены, которые имели место в действительности, на глазах у всего высшего общества. Когда мы видели комическую растерянность фигурки в двенадцать дюймов высотой, одетой в костюм премьер-министра, за которым мы ухаживали не далее, как нынче утром, почти всех нас разбирал такой смех, что раза три приходилось прерывать спектакль. По-видимому, опасность, связанная с этим невинным развлечением, еще усиливала всеобщий интерес. Нас было всего восемнадцать человек; за марионеток говорили тоже люди из общества.
– А, да что там вилять, – сказал Лаврик, непринужденно закидывая нога на ногу. – Отдельные несознательные личности нас именуют всевозможными жуткими терминами, наперечет неприглядными: мафия, мол, гангстеры, криминальный элемент, преступный синдикат... Лично я склонен придерживаться эпитета «деловые люди». В самом деле, если свести всю нашу деятельность к какой-то нехитрой формуле, выяснится, что мы занимаемся главным образом перевозкой и торговлей. Это исчерпывающее объяснение?
– Вполне, – невозмутимое сказал Майк. – Извольте в таком случае объяснить цель вашего визита...
Сценарий этой комедии (ossatura) был составлен неким аббатом, весьма лукавым насмешником, который, по-моему, состоит любовником одной из хозяек дома. А ведь в Италии ни один аббат не забудет, что ему может внезапно выпасть удача и он достигнет кардинальской шляпы.
– Собственно, тут и объяснять нечего, – сияя непринужденной улыбкой, сказал Лаврик. – Дело простое до скуки. Видите ли, друг мой, это наш островок. Всем, что касается определенных снадобий, неважно, в каком они виде – таблетки, порошочки, ампулки, курево, – здесь занимаемся мы, и только мы. Мы привозим, мы продаем. Монополия, извините. Чтобы добиться такого положения, как вы, быть может, догадываетесь, нам пришлось потратить уйму денег и трудов...
Видно, что о сценарии такой маленькой комедии заранее уславливаются между собой актеры или, лучше сказать, лица, которые говорят за марионеток. Лист бумаги с наметкой сценария укреплен за кулисами на пюпитре, освещенном двумя свечами. Там же собираются говорящие за марионеток актеры в количестве, равном числу действующих лиц пьесы. За любовницу в комедии всегда говорит какая-нибудь юная особа. Импровизированный диалог марионеток звучит естественно и богат всевозможными оттенками. Актеры, которым не приходится заботиться ни о жестах, ни о выражении лиц, говорят гораздо лучше, чем если бы они находились на сцене.
– Я примерно представляю.
Это преимущество особенно важно для такой сатирической комедии, как эта, где фигурируют премьер-министр, знаменитый банкир Торлониа
[384], герцог Браччано, посол одной великой державы и несколько других важных особ. Молодые люди, которые за них говорили и которые видели их еще сегодня утром или накануне, с таким искусством воспроизводили их интонацию и способ мышления, что мы готовы были принять копию за образец и помирали со смеху. Я даже убедился в том, что трое или четверо зрителей провели начало вечера в обществе важных людей, которых они в конце его с таким удовольствием вновь увидели на сцене. Нельзя ли было бы перенести в Париж этот род развлечения? Если не впадать в пошлый порок чрезмерно злобной сатиры, если умело сохранять веселый, естественный комизм хорошего тона, то, на мой взгляд, это одно из самых острых удовольствий, которыми можно наслаждаться в странах деспотизма.
– Совсем хорошо. Тогда вам должно быть понятно, каково нам было вдруг узнать, что на нашей, освоенной, завоеванной, можно сказать, нелегкими трудами территории вдруг объявляется некий совершенно беспринципный субъект, вздумавший возить сюда левый порошок... Я вас имею в виду, старина. Кого же еще? В общем, я уполномочен вам передать, что приличные люди так себя не ведут. Они не вваливаются нахальным образом делать бизнес на чужой территории. Очень уж это чревато, знаете ли.
Мазур, внимательно наблюдавший за Майком, ухмыльнулся про себя – как бы отлично ни владел собой спец по переворотам, на его физиономии все же отразилось нешуточное удивление. Что было вполне объяснимо – обвинение ведь насквозь беспочвенное, из пальца высосанное...
– А вам не кажется, молодые люди, что вы меня с кем-то путаете?
Мола ди Гаете. 25 июля. Кое-кто из знакомых молодых женщин едет в Рим, чтобы присутствовать на великолепной церемонии, которая должна состояться через несколько дней. С Неаполем я ознакомился лишь очень поверхностно, так как у меня все же не обошлось без некоторых неприятностей со стороны полиции. Говорят, что какой-то человек с фамилией, похожей на мою, служил при Мюрате. Вчера в девять часов вечера я улизнул. Хотелось мне проехать по очень живописной дороге через Аквино и Фрозиноне. Я сделаю это, когда у меня будет хороший паспорт.
– Парень, мы не вчера родились, – проникновенно сказал Лаврик. – И своим веселым ремеслом занимаемся достаточно долго, чтобы набраться опыта... В особенности, когда тебя заложили ясно, четко, недвусмысленно. Ты еще не успел толкнуть порошочек, только начал приглядываться и прощупывать возможности, а тебя уже заложили, обстоятельно, добросовестно, и внешность твою описали не хуже какого-нибудь Рембрандта, и корабль, и его название, чтобы не было ошибки, на бумажке записали, и даже номер пирса – пятый...
Рим. 1 августа. Выхожу из знаменитой Сикстинской капеллы. Я присутствовал на мессе, которую служил папа, на лучшем месте, справа, позади кардинала Консальви, и слушал пресловутых сикстинских кастратов. Нет, это хуже самого отвратительного кошачьего концерта: за последние десять лет не доводилось мне слышать более нестерпимого воя. Из двух часов, что длилась месса, полтора я изумлялся, ощупывал себя, соображал, уж не напала ли на меня какая-нибудь хворь, расспрашивал соседей. К несчастью, то были англичане, люди всецело подвластные тирану-моде. Я спрашивал, каково их впечатление; они отвечали мне цитатами из Берни
[385].
Бешеный Майк молчал. Мазур хорошо представлял, какая умственная работа происходит сейчас за этим ничуть не узким лбом. Что я сам думал бы на его месте? Пожалуй... Что гангстеры настоящие – но кто-то им наплел с три короба провокации ради. Скорее всего, в этом направлении его мысли и рванут. Он ведь прекрасно понимает, что есть люди, которым грядущее предприятие придется не по вкусу, и они могли что-то пронюхать... Поскольку нет прямых улик для вмешательства полиции или спецслужб, самый простой финт – устроить провокацию, разделаться чужими руками...
Составив свое мнение об этой музыке, я стал наслаждаться мужественной красотой плафона и «Страшным судом» Микеланджело, изучал лица кардиналов: все это добрые деревенские священники. Премьер-министр-Консальви постарался избежать людей, способных его заменить. У многих очень болезненный вид, некоторые лица надменны. В пятьдесят лет невозможно быть красивее кардинала Консальви. По месту, которое отведено ему в Сикстинской капелле, я понял, что он не священник, а только дьякон. См. прекрасную картину Энгра
[386].
– И кто же вас так обстоятельно, – он иронически подчеркнул последнее слово, – информировал?
– Ну, это уже наши дела...
8 августа. Подцепил двух болонских художников и заставил их вести меня в Сикстинскую капеллу. Я убеждал их, что именно они мне ее по-настоящему покажут. Мое впечатление от концерта охрипших каплунов осталось прежним. Они согласились со мною с большим трудом и посоветовали мне побывать на службах во время святой недели. Но, ей-богу же, сдается мне, явка моя не состоится. Люди, которые смогли бы, которые сумели бы хоть раз в жизни пропеть что-нибудь, не фальшивя, сами не выдержали бы своих пронзительных, режущих слух криков. Но Рим — очень странный город: жители его, не имея никаких других интересов, вносят дух партий в искусство. Умные люди стараются доказать мне, что такой-то пачкун, хуже даже, чем наши, блещет дарованием лишь потому, что он родом из Рима. Однако надо свистать без стеснения; никаких скидок посредственности: она ослабляет наше чутье к подлинному искусству.
– Все так и обстоит?
– Парень, с тобой тяжело вести дело, – досадливо поморщился Лаврик. – Нет, мы ехали мимо, нам приглянулся твой кораблик, и мы решили забавы ради повалять дурака... Хватит, а? Говорю тебе, не надо толочь воду в ступе. Давай придерживаться фактов. Их два, и оба железные. Первое: нам все о тебе с л и л и подробнейшим образом. Второе: люди, которые это сделали, достойны всяческого доверия. Вокруг этого – и только этого! – мы и будем плясать, нравится тебе это, или нет.
– И вам не приходило в голову, что это какая-то дурацкая…
14 августа. Наконец я нашел людей здравомыслящих, но лишь среди иностранных послов. Они думают совершенно так же, как я... «Глупцы, — сказал мне по-немецки М., — не способны высвободиться из паутины, в которую попадают путешественники, и всем восхищаются на веру». Он повел меня к адвокату Н. — в Риме это образованное сословие. Но нет ничего глупее, чем их князья. Я слушаю отличную музыку, общаюсь с очень сведущими людьми, которые отлично рассуждают, правда, лишь до тех пор, пока их не схватит за горло патриотизм. Все относящееся к музыке доступно здесь каждому, как в Париже суждения о Расине и Вольтере. Забравшись в угол, я с удовольствием беседовал с одним толстяком, от которого узнал много интересного: это разбогатевший портной. Здесь часто встречаются очень толстые молодые люди.
– Хватит! – прикрикнул Лаврик. – Кончай придуриваться, ладно? По тебе за милю видно, что мужик ты битый жизнью и имеющий кое-какой опыт... Что же ты строишь из себя придурка? У н а с, старина, ошибок попросту не бывает – очень уж дорого за них платишь в нашем бизнесе...