Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Выходит, Мануэль Годой опять попал в точку, — радовался он. — Ты действительно думаешь, мой милый, что лучше всего спокойно выждать?

— Что вы говорите?

— Я бы на вашем месте упредил королеву, — посоветовал Мигель. — Почему бы вам не пойти прямо к дону Карлосу и не попросить об отставке?

Тогда он подсказал, при каких обстоятельствах они встречались: Бийск, целина, спутник. Девчонка в ответ посмотрела на него пристально:

— Что же это вы: бросили свою даму? Она сидит, скучает?

Дон Мануэль пошел к Карлосу. За последнее время, сказал он, между королевой и им, Мануэлем, обнаружилось такое резкое разногласие по многим чрезвычайно важным политическим вопросам, что едва ли дальнейшая совместная работа будет плодотворна. Он полагает, что при существующих обстоятельствах оказывает родине услугу, прося короля в дальнейшем обсуждать государственные дела с доньей Марией-Луизой без него. И так как дон Карлос явно не понял, он заключил уже без всяких экивоков:

— Это не дама, а мама. А вы здесь с отцом?

— Я прошу вас, государь, разрешить мне оставить мой пост.

Карлос был потрясен.

— Почти, — девушка усмехнулась.

— Зачем ты меня так огорчаешь, голубчик, — заныл он. — Я понимаю твою испанскую гордость. Но я ручаюсь, что Мария-Луиза не хотела тебя обидеть. Я все опять улажу. Ступай, милый мой инфант, не упрямься! — Но так как Мануэль стоял на своем, он сказал, покачав своей большой головой: — Так все хорошо шло. Вечером я возвращаюсь с охоты, и тут приходите вы — либо вдвоем, либо ты один — и рассказываете мне, что делается, и я ставлю свою подпись, делаю свой росчерк. Ну а другому разве я так доверяюсь? Даже представить себе не могу. — Он сидел сумрачный. Мануэль тоже молчал.

— Может, вам нужна помощь?

— Ну хоть посоветуй мне, — сказал минуту спустя король, уже немножко спокойнее, — кого назначить тебе в преемники?

Мануэль ожидал этого вопроса и заранее составил план, такой хитрый, смелый и верный, что не решился даже обсудить его со своим Мигелем, ибо на того часто нападала добродетельная щепетильность. Мануэль хотел предложить королю поручить два самых ответственных поста в королевстве людям противоположных политических направлений. Он рассчитывал, что один всегда будет стремиться провести реформы, а другой — препятствовать им, и, таким образом, внутренняя политика государства будет парализована. Их величествам скоро придется искать спасителя, а спасителем мог быть только один человек.

— Какого рода?

Итак, Мануэль посоветовал королю назначить премьер-министром либерала, а министром юстиции — ультрамонтана; тогда король может быть уверен, что не восстановит против себя в такое трудное время ни одну из этих двух крупных партий.

— Умчать вас отсюда на лихом коне.

— Мысль неплохая, — согласился дон Карлос. — Только вот согласится ли королева?

— Не выйдет. Мой спутник — летчик, он вас все равно настигнет, товарищ джигит. Аэроплан быстрее колхозной кобылы.

— Согласится, — успокоил его дон Мануэль, ибо он, конечно, обдумал и это, и назвал королю двух людей, которых наметил. Оба были в свое время любовниками Марии-Луизы, оба получили самые недвусмысленные доказательства ее благоволения.

Один был дон Мариано-Луис де Уркихо. Он долго жил во Франции, общался с французскими философами, переводил французские книги, не боялся публично цитировать Вольтера. Донья Мария-Луиза, правда, недолюбливала радикальных либералов, но ей приглянулись смелое лицо Уркихо и его статная фигура. И когда инквизиция хотела начать против него процесс, она простерла над ним свою охраняющую длань.

— Вы знаете, по возрасту вашему спутнику больше подходит моя мама. Я бы мог их познакомить. Она как раз временно не замужем. А мы тогда составим пару с вами.

Другой был дон Хосе-Антонио де Кабальеро. Этот был обскурант, в политике исповедовал средневековые взгляды, поддерживал все требования Рима против передовой части испанского духовенства. Такое радикальное ультрамонтанство было столь же не по душе Марии-Луизе, как и противоположные ему убеждения, но физические достоинства сеньора Кабальеро тоже снискали одобрение королевы. Она выдала за него замуж одну из своих фрейлин и собственной персоной присутствовала на его свадьбе.

Итак, Мануэль назвал королю их обоих. Тот грустно кивнул головой.

— Ах, оставьте, вы очень назойливы и лезете не в свое дело, — рассердилась девушка.

— И ничего нельзя сделать? — еще раз спросил он. — Ты на самом деле решил уйти?

— Таково мое желание, твердое и непоколебимое, — ответил Мануэль. Дон Карлос обнял его и прослезился.

— А как поживает ваша подруга? — сменил тему Владик. — Как ее звали — Галя? С кем встречается она? С маршалом?

Затем сел, чтобы написать своему любимому Мануэлю глубоко прочувствованную благодарность.

— Ни с кем она не встречается. Могли бы взять да приехать к ней, раз она вас так интересует.

В течение всего танца генерал ревниво на них поглядывал.



«Облеченные, — писал он, —
Исключительным доверьем,
Вы поистине явили
Образец служенья миру,
Государю и отчизне.
Так примите ж уверенья
В нашей искренней и вечной
Благодарности». Дон Карлос
Начертал собственноручно
«Yo el Rey» и завитушку
Со стараньем вывел. Эта
Завитушка, что похожа
На скрипичный ключ, являлась
Тайной гордостью монарха
И его изобретеньем.
И с любовью рисовал он
Свой великолепный вензель,
Как в тот день, когда свой росчерк
Дал он для Эскуриала.
Чтобы, высечен на камне,
Красовался этот росчерк
Рядом с вензелями прочих
Правивших землей испанской
Королей.



После того как Владислав вернул даму к столику, парочка довольно быстро расплатилась и ушла.

5

Вскоре засобирались и мама с сыном. Когда они покинули ресторан, вздохнули с облегчением. Здесь, на улице, в морозной сини, они наконец-то смогут поговорить свободно, без оглядок на возможную нескромную прослушку. Правда, холодновато было — но какому же русскому раздольному разговору может помешать мороз!

Летом Мартин Сапатер жил за городом на своей даче Кинта Сапатер. Он был потрясен, когда неожиданно пред ним предстали Франсиско и погонщик Хиль с мулами и когда из-под широкополой шляпы на него глянуло обросшее бородой, постаревшее, ожесточившееся лицо друга.

Первым делом Владислав взял с матери строгое обещание ни с кем, даже с бабушкой и Аркадием Матвеичем, информацией, что он ей сейчас доверит, не делиться. А потом выпалил, что его приглашают на работу — причем уже сейчас, на пятом курсе — техником, на полставки. А в будущем обещают, что он и преддипломную практику в том КБ пройдет, и диплом напишет. И даже, может быть, в итоге получит туда распределение!

Погонщик Хиль рассказывал, что стряслось с Франсиско, а тот упрямо стоял рядом. Затем, не дожидаясь, когда Сапатер с ним заговорит, Франсиско приказал ему дать погонщику гратификасионситу — какую-нибудь мелочь на чай, чтоб тот мог, наконец, пойти в харчевню: сегодня они проделали утомительный путь. «Дай ему двести реалов», — приказал Гойя; это была неслыханно щедрая «мелочь на чай». Франсиско и Хиль в последний, раз приложились к бурдюку. Растроганный мулетеро призвал на своего необычного седока благословение пречистой девы и всех святых, и вслед за тем спутник Гойи в его долгом странствии исчез в темноте, направившись вместе с обоими своими мулами в Сарагосу.

— А куда конкретно, ты можешь сказать?

Франсиско не терпелось рассказать другу о всех пережитых ужасах, а главное о самом страшном, о чем предупредил его Пераль, о том, что ему грозит безумие. И все же первое время он молчал. Он боялся того, что ему может написать Мартин. Франсиско всегда боялся магии оформленного слова; даже мысленно произнесенное слово привлекало злых духов, еще опаснее было слово, произнесенное вслух, всего опаснее — написанное.

— В Подмосковье, в Подлипки. В секретное КБ, как раз то, что занимается нашими спутниками.

Дополнительно оглянулся — никто не слышит? — и зашептал матери на ушко:

Первые дни они жили вдвоем в Кинта Сапатер; обслуживали их Тадео — старый арендатор Мартина — и его жена Фаррука. Тадео был меланхоличного нрава и чрезвычайно набожен; часами просиживал он молча, закрыв глаза, предаваясь религиозным размышлениям. Мечтательная набожность Фарруки была спокойнее. Она объявила себя «eslava de la Santisima Trinidad — рабой пресвятой троицы», ее духовник письменно подтвердил согласие троицы. Фаррука взяла на себя послушание — служить стоящей у нее в комнате восковой статуэтке пресвятой девы: она аккуратно меняла цветы, зажигала свечи, в определенные часы произносила перед восковым изображением определенные молитвы, переодевала статую в зависимости от времени года и праздников, а также никогда не забывала, ложась спать, переодеть ее на ночь. Она еженедельно выплачивала своему духовнику, как представителю пресвятой троицы, четыре реала.

Мартин говорил мало, но не отходил от Франсиско. Тот заметил, что его друг сильно и часто кашляет. Фаррука уже давно приставала, чтобы он пошел к врачу, но Мартин не хотел обращать внимание на свою простуду, а к врачам, к «цирюльникам», он, так же как и Франсиско, чувствовал подлинно испанское презрение.

— Мне удалось узнать, что там главным конструктором работает Герой Соцтруда академик Королев Сергей Павлович — он уже мое заявление о приеме на работу, говорят, подписал!

Франсиско настоял, чтобы Мартин отлучался иногда в город по делам. Когда Гойя оставался один, приходила Фаррука. Она не умела писать, и объясняться с ней было нелегко, но Фаррука отличалась большим терпением и не меньшей болтливостью и считала своей обязанностью успокаивать и утешать советами глухого Гойю. Она рассказала ему про Педро Састре. Педро приходился внуком тому самому Браулио Састре, соборному ламповщику, у которого выросла отрезанная нога, потому что он целый год натирал култышку освященным маслом из лампад, горевших перед изображением владычицы нашей дель Пилар. Внук Састре, рассказывала Фаррука, также наделен особой силой и не раз совершал чудесные исцеления. К нему, правда, трудно попасть, но такого почтенного господина, как дон Франсиско, он, верно, примет, и она с готовностью сообщила ему, где он проживает. Франсиско помнил, как еще мальчиком с опаской проходил мимо дома этого самого Педро Састре; теперь он, вероятно, очень стар.

Мама ахнула, но, как оказалось, совсем не по поводу трудовых достижений сына. Особенное впечатление на нее произвела фамилия, которую тот упомянул:

На следующий день вечером, переодевшись в простое арагонское платье, взятое на время у Мартина, нахлобучив на самый лоб свою круглую шляпу, Гойя один тайком направился в предместье Сарагосы. Он без труда нашел дом Педро Састре, отстранил женщину, которая хотела его задержать, и очутился перед чудесным лекарем.

— Королев?! Серенчик?! Не может быть!

Это был сухонький человек, старый-престарый, как и предполагал Франсиско. Он подозрительно смотрел на силой ворвавшегося бесцеремонного гостя, не то и вправду глухого, не то представлявшегося глухим и назвавшего себя как-то непонятно. Итак, Педро Састре, живший в постоянном страхе перед инквизицией, с недоверием смотрел на вторгнувшегося в его дом пришельца. Однако он был убежден в целительной силе своих средств; они оказывали действие, надо только, чтобы пациент верил. Выслушав глухого, он дал ему мазь из сала дикой собаки, отличающейся особо острым слухом, и посоветовал поставить владычице нашей дель Пилар свечу, примешав к ней серы из собственного уха. Гойя вспомнил рисунок среднего уха, сделанный Пералем, и его вразумительные объяснения, мрачно посмотрел на Састре, не поблагодарил, сунул ему десять реалов. Это было до смешного скудное вознаграждение, что Педро Састре и высказал ясно и отчетливо, в весьма крепких выражениях. Но Гойя не понял, ушел.

— Ты что, знаешь его?! — вытаращился парень.

Преданный друг Мартин меж тем в поразительно короткий срок научился разговаривать знаками. Он и Франсиско усердно практиковались; часто, когда уроки затягивались, Франсиско шутил, еще чаще сквернословил и ругал Мартина. Теперь, когда ему приходилось внимательнее присматриваться к рукам и губам, он лучше восчувствовал особенности рук и губ, прежде от него ускользавшие.

Мама ничего не отвечала, только пораженно мотала головой.

Гойя приступил к портрету «Сапатера. Писал медленно, тщательно, вложил в портрет всю сердечную теплоту и сапатеровской и своей дружбы и, когда Кончил, вывел на нарисованном письме, лежащем перед нарисованным Мартином, следующие слова: „Друг мой Сапатер, с величайшим усердием написал для тебя этот портрет Гойя“. И Мартин опять увидел на полотне свое полное лицо с большим носом, увидел надпись и нашел, что все еще сделал недостаточно для своего Франсиско.

Несколько дней спустя, когда Мартин занимался в Сарагосе делами, Гойя собрался в путь, чтобы посмотреть, каково приходится глухому, вздумавшему в одиночестве бродить по улицам. В том же простом платье и в круглой шляпе, как и тогда, когда он ходил к лекарю-чудодею, отправился он в Сарагосу. Избегая выходить на главную улицу Корсо, бродил он по хорошо знакомому городу.

— Я так и думала. Вы — встретились! А я ведь!.. Я у него работала. Тогда, еще до твоего рождения. В тридцатые годы.

Он постоял, опершись на перила старого моста, посмотрел оттуда на Сарагосу. И славный город и большая река Эбро стали меньше, поблекли. В мозгу и в сердце Гойи запечатлелся пестрый, оживленный город, теперь он показался ему скучным и выцветшим. Да, суровый, печальный и гнетущий город. А может быть, прежде Франсиско переносил на него свою собственную молодую веселость?

— Ты?! Как? У Королева?! Ты мне никогда ничего не говорила!

Вот и церкви, и дворцы, но его сердце глухо, как глух он сам. Он прошел мимо дома, где провел много лет в учении у художника Лусана, набожного честного труженика. Много лет потратил он здесь попусту, а сейчас даже не ощутил злости или презрения. И он прошел мимо Альхаферии, где происходили тайные, вселяющие ужас заседания инквизиции, а сейчас даже не ощутил страха. И он прошел мимо дворца Собрадиель и мимо монастыря Эсколапиос; стены этих зданий он разрисовал фресками. Сколько надежд, побед, поражений было связано с этими работами! А сейчас его даже не тянуло посмотреть на них, и он почувствовал разочарование, когда вызвал эти фрески перед своим мысленным взором.

Вот и древние, всеми чтимые храмы. И статуя Иисуса, отверзшая уста и заговорившая с каноником Фунесом. А вот и часовня святого Мигеля; здесь, в этой часовне, отрубленная голова подкатилась к архиепископу Лопе де Луна и от имени святого попросила принять ее исповедь и дать ей отпущение грехов; только после этого голова соглашалась быть погребенной. Мальчику Франсиско не раз снилась катящаяся голова; а теперь это святое и мрачное место не вызвало у глухого стареющего Франсиско ни трепета, ни усмешки.

— Как тут расскажешь, сынок! Ты же сам знаешь — секретность. Мы ведь и тогда подписки о неразглашении давали. И в ГИРДе, и потом в Ракетном НИИ. А я думала, что Серенечка наш давно погиб — в лагерях. (Мы его с девчонками Серенчиком тогда звали — он ведь чуть не моложе нас был, только институт окончил, как ты сейчас.) Серенчик, Серенчик, как хорошо, что ты жив! А я-то думала — погиб. Как и Валя Глушко, думала, расстрелян, и другие наши ребята. Как руководители института, нашего РНИИ, в ту пору погибли. Их ведь всех взяли тогда, в тридцать седьмом и тридцать восьмом. Сперва Клейменова, Лангемака… Потом и остальных. Я удрала из Москвы, даже не дожидаясь, когда возьмут Глушко и Королева. У меня ведь ты, маленький, уже в ту пору рос, я никак не могла позволить себе погибнуть. Я и смоталась, даже заявление об увольнении не написала — взяла вас обоих с бабушкой в охапку, бросилась на вокзал и в Энск уехала!

А вот Собор богоматери дель Пилар, средоточие его величайших надежд, его первого большого успеха и глубочайшего позора, сарны, того жгучего стыда, который он пережил по милости своего шурина Байеу. Вот малые хоры, вот его фрески. «Сеньор Гойя, заказ поручается вам», — сообщил ему тогда дон Матео, настоятель собора. Ему, Гойе, было в ту пору двадцать пять лет, это случилось 19 декабря и было великим событием его жизни; никогда потом не испытывал он такого счастья, да, никогда; даже в самые хорошие минуты с Каэтаной, даже когда королева сказала, что «Семья Карлоса» — произведение большого мастера. Конечно, он и тогда понимал: соборный капитул дал ему этот заказ только потому, что Антонио Веласкес был для каноников слишком дорог, и они еще прибавили унизительные условия — неприлично короткий срок и просмотр его эскизов «сведущими лицами». Но он согласился на все: 15000 реалов казались ему огромной суммой, на которую можно купить Арагонское королевство и обе Индии в придачу, и он был уверен, что разрисованный им плафон хоров прославится на весь мир. Так вот он, этот плафон; вот оно, это дерьмо: вот она, эта дрянь; мазила Карнисеро сделал бы лучше. Так это и есть троица — этот нелепый, туманный и все же такой пошлый треугольник с еврейскими письменами! А ангелы-то какие аляповатые! А облака какие ватные! А все вместе что за глупая, бессильная пачкотня!

Владик, конечно, знал, что до войны, когда он был совсем маленьким, мама жила в Москве, что работала здесь, в столице, но вот где она тогда работала и чем занималась — об этом она никогда не говорила. Да сын, откровенно говоря, никогда и не расспрашивал.

Он перешел на другую сторону, к часовне богоматери дель Пилар, к месту своей сарны. Вот они, малые купола, разрисованные им, вот они, его «добродетели»: Вера, Труд, Мужество и Терпение; вот она, та живопись, которую Байеу и викарий соборного капитула Хильберто Алуэ признали мазней. Сказать, что они, эти самые добродетели, написаны хорошо, конечно, не скажешь, в этом господа судьи были правы, но то, чего хотел от него и что написал его любезный шурин, тоже не останется жить в веках. И если, глядя на свою мазню на хорах, он уже не ощущал торжества, то при виде часовни сарна жгла его по-прежнему.

«Carajo!» — мысленно выругался он и испугался, что ему пришло на ум такое слово здесь, в этом действительно святом месте. Ведь тут стоял эль пилар — столб, давший свое имя собору, тот столб, на котором апостолу Сантьяго, покровителю Испании, явилась пречистая дева и повелела воздвигнуть здесь на берегу Эбро этот святой храм. Тут стояла рака со святым столбом. А в раке было отверстие, через которое верующие могли прикладываться к столбу.

О! Теперь становилось понятно многое! Почему, к примеру, так много у мамы книг, посвященных межпланетным путешествиям: чуть не весь изданный Циолковский, и Рынин, другие научно-популярные издания! И множество фантастики: Александр Беляев, к примеру. И не что-нибудь, а именно «Из пушки на Луну» стала у маленького Владика любимейшей книгой Жюля Верна. Он раньше думал, что своей тягою к звездам и будущей профессией он обязан только книжкам. А это, оказывается, наследственное! Он впитал свое призвание, в буквальном смысле, с молоком матери!

Гойя не приложился. Не то чтобы в нем поднялось возмущение против этой святыни, не то чтобы он не хотел преклонить перед ней колено, но он не чувствовал желания просить пречистую о помощи. Как часто взывал он в беде к этой самой пресвятой деве дель Пилар, как много пережил душевной борьбы и колебаний, прежде чем перешел от пресвятой девы дель Пилар к пресвятой деве Аточской. И вот он стоял без всякого благоговения перед этой святыней из святынь, которой был беззаветно предан в юности. Отмер кусок его жизни, и он даже не жалел об этом.

— Серенчик Королев… — мама задумчиво помотала головой. — Вон он где. Сергей Павлович. Вот что, оказывается, учудил! Он не просто выжил в лагерях — он теперь спутник запустил! Да, как же ему повезло! Как я все теперь понимаю!

Он вышел из собора и городом направился в обратный путь. «Прошлогодних птиц в гнезде уже нет», — подумал он. Должно быть, их и в прошлом году не было. Образ Сарагосы, который он носил в душе, образ радостного, оживленного города — это его юность, а вовсе не Сарагоса. Город Сарагоса и тогда, верно, был пустым и пыльным, таким, каким он, оглохший, видел его теперь. Умолкшая Сарагоса — вот она настоящая Сарагоса.

По странному стечению обстоятельств они как раз мимо только что открытого универмага «Детский мир» подходили к Лубянке — или, как она тогда называлась, площади Дзержинского. Здание бывшего страхового общества «Россия» возвышалось над ними, светилось несколькими бессонными окнами. И хоть не было теперь в нем ни Ежова, ни Берии, все равно главная контора ЧК-НКВД невольно внушала почтение и страх.

Он вернулся домой в Кинта Сапатер; сидел один у себя в комнате и смотрел на голые белые стены, и вокруг него была пустыня, и внутри была пустыня. И вдруг среди бела дня им опять завладели кошмары. Обступила со всех сторон, вьется вокруг него окаянная нечисть, кажет кошачью морду, совиные глаза, крылья нетопыря.

Мама всегда верила — и Владику говорила, что имеет значение не только что сказано и каким тоном произнесено, но и где ведется разговор. Вот и теперь: видать, не случайно виток пешеходной беседы вывел их именно к Лубянке.

Невероятным напряжением волн собрал он все свои силы, схватил карандаш. Стал набрасывать злых духов на бумагу. Вот они! И, увидя их на бумаге, он немного успокоился.

— Мама, расскажи про ту твою, старую работу! Мы, оказывается, коллеги? Вот здорово!

В этот день, и на следующий, и еще через день, во второй, в третий раз и все чаще и чаще выпускал он вселившихся в него бесов на бумагу. Так они были в его власти, так он освобождался от них. Когда они ползали и летали на бумаге, они уже не были опасны.

— Ах, что там говорить! Все мы были такими молодыми! Большинству было по двадцать, максимум двадцать пять лет. И мне, и Королеву. Один только Фридель был старше всех…

Почти целую неделю провел Франсиско — Сапатер ему не мешал — один на один с призраками у себя в пустой комнате, за рисованием. Он не закрывал глаза, чтобы не видеть демонов, не бросался ничком на стол, чтобы скрыть от них голову. Он глядел им в лицо, не отпускал, пока они не откроются ему до конца, насильно гнал на бумагу и их, и собственный страх, и собственное безумие.

— Фридель?

— Да, все так называли Цандера, Фридриха Артуровича. Он ведь и сам так себя именовал: Фридель. Он нам тогда стариком казался — а ведь, подумать только, он моложе был меня теперешней. Лет сорок — сорок три… Я в ГИРДе с ним работала, а потом, когда бедненький Цандер умер, перешла из ГИРДа вместе с Королевым и почти всеми другими бригадами в РНИИ. Ты знаешь, что такое ГИРД, РНИИ?

Он посмотрел на свое изображение в зеркале: щеки ввалились, волосы спутаны, борода всклокочена. Правда, лицо уже немного округляется, морщины не такие глубокие; это уже не тот человек в предельном отчаянии, который глядел на него из зеркала в Санлукаре тогда, после полного крушения его жизни. Однако ему было еще не трудно вызвать в памяти тогдашнее свое лицо, и это лицо, свое лицо в минуту глубочайшего горя, нарисовал он сейчас.

— Мама, ты что, забыла, где я учусь?

И лицо Каэтаны вызывал он в памяти все снова и снова. Та картина, которую изрезала Каэтана, то кощунственное вознесение на небо пропало навсегда, и он не собирался его восстанавливать. Но зато он нарисовал не вознесение на небо, а полет Каэтаны на шабаш, и этот рисунок был еще более резким, еще более откровенным. И много других лиц и образов вечно меняющейся Каэтаны нарисовал он. Вот она, очаровательная девушка, мечтательно слушает сводню. Вот она в кругу обожателей, недоступная, манящая. Вот она, преследуемая демонами, спасается от них, оглядывается на них. И под конец он нарисовал шабаш ведьм, «Aquelarre» — неистовый разгул, дикую оргию. На задних ногах сидел сам сатана — здоровенный козел с исполинскими, увитыми гирляндами рогами и вращал круглыми огненными глазищами. Вокруг плясали ведьмы, поклонялись ему, совершали жертвоприношения, несли в дар черепа, освежеванных младенцев, а он, козел, подняв передние ноги, благословлял свою паству, всю эту бесовскую погань. Верховодила этой поганью красавица Каэтана.

Конечно, Владику были ведомы — из баснословных прошлых лет — эти аббревиатуры. ГИРД сами служившие в нем люди расшифровывали как «группа инженеров, работающих даром». На самом деле ГИРДом именовалась «группа изучения реактивного движения» при тогдашнем ОСОАВИАХИМе (нынешнем ДОСААФе). Именно они, инженеры ГИРД, создали и запустили в тридцатые самую первую советскую ракету. А РНИИ — Реактивный научно-исследовательский институт — создали потом военные — на основе ГИРДа и ленинградской ракетной лаборатории. Инициатором создания РНИИ был Тухачевский, поэтому, когда его скосили в волне репрессий, взялись и за институт.



Вот что день за днем рисует
Гойя. Делает наброски.
Выпускает на бумагу
Из пылающего мозга
Демонов, драконов, духов
С их крысиными хвостами,
Головами псов и жабьим
Взглядом. И все так же Альба
Среди них. Ее он пишет
С яростным остервененьем.
Сладостно ему и больно
Рисовать ее. Но это
Новое безумство лучше
Прежнего, что зверской болью
Грудь и мозг его терзало
В дни, когда сидел он, думал
И не мог уйти от страшных
Мыслей… Нет, пока он пишет,
Можно быть безумным, ибо
Радостно и прозорливо
Это исступленье. Счастлив,
Кто его сполна изведал.
И поэтому так жадно
Он рисует.



— Вот я не знал, мамуля, что тебе, оказывается, все эти аббревиатуры ведомы! — воскликнул Владик. — Эх, как же я тебя раньше обо всем не расспросил?! Ну, расскажи, как тогда все было устроено? Что ты там делала, в ГИРДе?

— Была я, Владик, простой совслужащей. У меня ведь и образования никакого не имелось соответствующего. Я ведь только училась тогда, и не в Бауманском, а всего лишь в библиотечном. А работала я обычной барышней при пишущей машинке. Печатала. Отвечала на телефонные звонки. Всяких проверяющих принимала. Чай им заваривала. Мы, вместе с другими девочками, Фриделя подкармливали. И Королева. Они ведь как запойные были — за своей работой ничего не замечали.

6

— О, мама! Как интересно!

Мартин ни о чем не спрашивал, Гойя был доволен. И недоволен. То, что он рисовал за последние дни, было средством облегчить душу, способом высказаться, но он чувствовал настоятельную потребность говорить, в ясных словах говорить о том, что его мучило, о том, что открыл ему доктор Пераль, о своем страхе сойти с ума. Дольше он не мог выдержать один, ему надо было кому-то поведать свою страшную тайну.

Он показал Мартину рисунки. Не все, только те, на которых была изображена многоликая Каэтана — лживая очаровательная дьяволица. Мартин был потрясен. От волнения он закашлялся тяжелым, затяжным кашлем. Он рассматривал отдельные листы, откладывал, брал опять, снова рассматривал. Мучительно старался проникнуть в то, что хотел сказать ему друг.

— Словами этого сказать нельзя, — заявил Франсиско, — вот я и сказал так.

— Да что уж тут рассказывать? Они просто молодые сумасшедшие были. Одни ракеты на уме. Ничего вокруг не замечали. Фридель — ему даром что за сорок было — временами восклицал: «На Марс! На Марс!» И ведь у них — получалось! Они не просто маньяками свихнутыми были. Не просто мечтатели, утописты, фантазеры! Они же рассчитали и даже создали тогда реактивный двигатель. И на стенде его опробовали, и ракета потом с ним полетела. Всей организацией дела, конечно, Королев руководил. Он и подвал тогда для ГИРДа нашел на Садовой. Все вокруг него вертелось. Ведь сначала считалось, что Цандер у нас за главного. Но Фридель — он ведь командовать не умел. Он никому никогда приказов не отдавал. «Сделайте для меня, голубчик, то-то и то-то», — передразнила мама прибалтийский акцент Цандера. Глаза ее увлажнились. — Он всех просил только. И Фриделя слушались просто потому, что он всегда, с технической стороны, прав оказывался. И очень уж был увлечен своими междупланетными полетами, своим двигателем ОР-1 и Марсом. Он готов был за расчетами хоть ночь напролет сидеть. У меня даже обязанность была: после окончания рабочего дня выдворять из нашего подвала Цандера. До смешного доходило: помню, аврал был, мальчики непременно хотели, чтобы к Новому году их двигатель заработал. Фридель вообще домой не желал уходить. Однажды, чтобы его выпроводить, ему ребята ультиматум поставили: если он не отправится отдохнуть — тогда все остальные с рабочих мест уйдут. А коли послушается, весь коллектив ночь напролет трудиться будет. Ну, уговорили. Ушел он. А потом, под утро, вдруг вылезает из-за какой-то ветоши: «Благодарю вас, товарищи, я прекрасно отдохнул, сделал тут кое-какие расчеты…» А однажды утром, помню, пришла я на службу первая — а он с логарифмической линейкой за столом. Спрашивает меня эдак рассеянно: «Что, вы уже уходите? А я тут что-то засиделся!»

— Мне думается, я понял, — робко заметил не совсем уверенный Мартин.

— Ты только не бойся, — подбодрил его Франсиско, — тогда поймешь совершенно правильно. Всеобщий язык, — сказал он в нетерпении, — каждый должен понять.

Глаза мамы блестели. Она шла, доверчиво и трогательно держа сына под руку.

— Я уже понял, — успокоил его Мартин. — Я вижу, как все случилось.

— Мы с девочками Фриделю котлеты из дома приносили, в ящик стола подкладывали. Цандер найдет, скажет лукаво: «О! Опять ко мне мышка приходила!» — так и питался. Он, когда в столовую ходил, самые дешевые блюда брал, все деньги для семьи экономил, у него двое детей было. Тогда кто-то из наших договорился со столовой — Королев, как всегда, наверное. (Столовка в нашем же подвале была.) Заплатили им вперед за месяц за цандеровские обеды, договорились, что ему не проболтаются. А он все ходил, платил свои семь копеек и радовался: «Как в нашей столовой вкусно стали приготавливать пищу!» — Мама опять спародировала прибалтийский акцент. — Бедненький Цандер. И умер он так по-дурацки! А может, и слава богу, что он до тридцать седьмого года не дожил. Он бы, с его романтизмом, в лагере точно не уцелел.

— Ничего ты не видишь, — огрызнулся Гойя. — Никто не может понять, как она изолгалась.

И он стал ему говорить, до чего Каэтана непостоянна и какая в ней бездна испорченности, и рассказал ему об их страшной ссоре и о том, как она разрезала картину. И, странное дело, когда он говорил, он совсем не чувствовал яростного презрения, которым похвалялся: в душе у него тепло и отчетливо звучали последние слова Каэтаны, слова сильной, честной любви. Но он не хотел о них думать, запрещал себе думать, он снова зажегся яростью от своих рисунков, стал хвастать Мартину, что навсегда вырвал ее из своей жизни и рад этому.

Владику не хотелось сейчас говорить о лагере и о тридцать седьмом. Ему на первом курсе во «введении в специальность» упоминали, конечно, о талантливом советском ученом-ракетчике по фамилии Цандер. Но он и знать не знал, что мамочка, оказывается, была с ним знакома!

— Как же он умер? — спросил он у спутницы.

А затем он приступил к посвящению друга в свою страшную тайну. Показал остальные рисунки, рожи и привидения и опять спросил:

Антонина Дмитриевна вздохнула.

— А это ты понимаешь?

Мартин был ошеломлен.

— Королев ему путевку достал, в санаторий, в Кавминводы. Еле-еле бедненького Фриделя убедили, выпроводили — дескать, все равно двигатель он сделал, а испытывать его в Нахабино вроде не его, не барское дело. Ну, согласился он, уехал — да только билет в третий класс взял. Все для семьи денежки экономил. И тифом, верно, там, в вагоне, заразился. Умер вскоре в карантине в Пятигорске.

— Боюсь, что понимаю, — сказал он.

Мама достала из сумочки платочек, вытерла глазки, с чувством высморкалась.

— Ты только пойми! — настаивал Гойя, а затем показал ему свой собственный портрет — тот, с бородой, где из глаз его глядит беспредельное отчаяние. И пока растерявшийся, испуганный Мартин смотрел на нарисованного, а потом на живого Гойю, а потом опять на нарисованного, Франсиско сказал:

— Я таких, как Цандер, увлеченных людей потом больше никогда не видела. Представляешь, он дочь свою Астрой назвал, а сына — Меркурием. Неземной был человек. «На Марс, на Марс!»

— А Королев? Он какой?

— Я попробую тебе объяснить, — и он заговорил так тихо, что Мартин его почти не слышал. — Я скажу тебе что-то очень важное, очень сокровенное и очень страшное, но, раньше чем отвечать, обдумай ответ хорошенько, не торопись и ни в коем случае не пиши. — И он рассказал о том, что объяснил ему Пераль, как близко, от его глухоты до безумия. Доктор Пераль, конечно, прав, закончил он, в какой-то мере он, Франсиско, уже безумен, и нечисть, которую он нарисовал, он действительно видел вот этими своими безумными глазами, и нарисованный сумасшедший Франсиско — это и есть настоящий Франсиско.

Мартин старался скрыть огорчение. А Гойя продолжал:

— Я ж говорю, ему еще двадцати пяти тогда не было — но, знаешь, он настолько умел себя поставить, что — просто поразительно! — его все слушались. Однажды, помню, понадобился им зачем-то самолетный винт. Королев узнал, где таковой имеется, позвонил на склад: с вами говорит главный конструктор Королев. Прошу вас немедленно передать моим людям такой-то пропеллер: срочно необходимо для важнейших производственных и государственных нужд. Потом приехали они с парнем-товарищем на склад. Рассказывали, наш Серенчик даже внешне преобразился: ростом выше стал, надменность во взгляде появилась. Говорит своему спутнику: ну-ка, забирайте. Тот пропеллер берет на плечо, они выходят. А складские даже не усомнились, что те вправе винт забирать!.. Поэтому, знаешь, когда Королев, в свои двадцать четыре года, стал всем ГИРДом руководить — а нас там чуть не сотня человек трудилась, — никто в его главенстве даже не усомнился.

— Так, теперь подумай! А потом говори и, пожалуйста, наберись терпения, говори медленно. Тогда я смогу прочитать по губам, что ты хочешь сказать.

— А за что его арестовали?

От покорности судьбе, с какой он это сказал, у Мартина защемило сердце.

— Это уже намного позже было. Когда мы в РНИИ работали. Он там, слава богу, был не начальник. Может, потому и уцелел. А я, когда зимой тридцать седьмого начальника института Клейменова Ивана Терентьевича и его заместителя Лангемака Георгия Эриховича в один день взяли, поняла: надо бежать. Может, я следующей буду, вот я и убежала в Энск. Слава богу, искать меня энкавэдэшники тогда не стали. Да и не нужна я им, видать, оказалась: много ли заговоров они на меня, секретаршу, могли повесить! А вот Лангемак с Клейменовым так из лагерей и не вернулись. Слышала я, их реабилитировали недавно — посмертно. Я-то думала, Королев тоже погиб. Его чуть позже, как я знаю, взяли — уже в тридцать восьмом. А он, видишь, оказывается, живой. И каким стал — засекреченным академиком! Интересно, а что с Глушко?

Он ответил после долгой паузы осторожно и очень отчетливо. Кто сам так ясно понимает свое безумие, сказал он, тот разумнее большинства людей, и кто может так явственно изобразить свое безумие, тот сам свой лучший врач. Он говорил обдуманно, взвешивая каждое слово, и эти простые слова звучали для Франсиско утешением.

До этого дня Франсиско не был у матери. Правда, ему хотелось поговорить с ней; да и она, верно, уже прослышала о его приезде в Сарагосу и была обижена, что он ее не навестил. Но Гойя не мог решиться ее повидать: он стеснялся показаться матери в таком состоянии. Теперь, после разговора с Мартином, это стало возможным.

— Он мало того что живой: он у нас в институте кафедрой заведует. На другом факультете, у двигателистов. Ну, и тоже главный конструктор в одном из «ящиков». Говорят, они вместе с Королевым ракету делали.

Но сперва он позаботился о более приличной одежде. Затем пошел к брадобрею. Он отрывисто приказал снять себе бороду, а во время бритья только неприветливо и невнятно что-то бормотал в ответ на любезную болтовню цирюльника. Тот не сразу сообразил, что его клиент глух. Франсиско все время морщился, ибо кожа у него стала очень чувствительной.

В пылу столь задушевной беседы Антонина Дмитриевна и Владислав Иноземцев нечувствительно отмахали уже по Сретенке аж до самого Садового кольца. Если взять на вооружение столь любимую мамой теорию, что даже само место, где идет разговор, влияет на его содержание, то, казалось, что в этом московском месте могло бы воздействовать на тему их беседы? Разве что — с натяжкой — находившийся некогда неподалеку, на Садовой-Спасской, подвал ГИРДа? А может — но они-то никак не могли знать об этом, — маршрут повлиял, потому что именно по нему ездил — в Кремль или обратно — главный конструктор Королев: по Сретенке и дальше по Мещанской — переименованной недавно, после фестиваля, в проспект Мира. А вскорости правительство подарит главному конструктору двухэтажный коттедж в Третьем Останкинском переулке, неподалеку от входа на Выставку.

Но когда была снята борода и аккуратно причесаны волосы, лицо Гойи поразило парикмахера. Удивленно, даже испуганно посмотрел он на клиента, который пришел в парикмахерскую обросшим и взлохмаченным, а теперь уходил благообразным и важным.

— Мама, раз уж зашел разговор о твоей молодости, скажи: кто все-таки моим отцом был?

Франсиско пошел к матери без предупреждения. С робостью и с радостным волнением пробирался он по улицам Сарагосы. Щеки горели, хотя в то же время у него было непривычное ощущение какого-то голого, холодного лица. Не спеша, боковыми улочками дошел он до домика, где жила мать, остановился, прошелся мимо него туда и назад, потом поднялся на второй этаж, постучал колотушкой. Дверь отворилась, оглохший Франсиско стоял перед матерью.

— Входи, — сказала донья Энграсия. — Садись и выпей стаканчик росоли! — сказала она очень явственно. В детстве его всегда поили росоли, когда он заболевал и вообще когда с ним случалась беда. — Я уже знаю, — продолжала донья Энграсия, все так же отчетливо выговаривая, и принесла бутылку росоли. — Мог бы к матери и раньше зайти, — проворчала она.

Антонина Дмитриевна ждала этого вопроса и боялась его. И Владик знал, что он снова задаст его, и тоже боялся. И вот вопрос прозвучал — в очередной раз. И мама опять, как всегда при этом разговоре, посмурнела и опять сказала, как уже не раз бывало:

Она поставила перед ним бутылку и стаканы, немного печенья и села напротив. Он с удовольствием понюхал, крепко и сладко пахнущий напиток, налил себе и ей. Сделал глоток, облизал губы, помочил в росоли печенье, сунул в рот. Внимательно посмотрел матери в лицо.

— А вот этого я тебе, Владислав, все равно никогда не расскажу.

— Упрямец ты и хвастун, — прочитал он по ее губам. — Сам, небось, знал, что вечно так длиться не может, да и я тебе говорила, что бог тебя накажет. Нет хуже глухого, чем тот, кто не хочет слышать, — припомнила она старую поговорку. — А ты никогда не хотел слышать. Господь бог по своему милосердию еще мало тебя покарал. Что было бы, если бы он отнял у тебя не слух, а богатство!



Франсиско хорошо понимал ход ее мыслей. Донья Энграсия была права, она всегда предостерегала его и придавала до обидного мало значения его блестящей карьере. Она была дочерью идальго, имела полное право величать себя доньей, но замужем жила по-крестьянски скупо, расчетливо, скромно одевалась, во всем применяясь к скудной действительности. После смерти отца Гойя взял мать к себе в Мадрид, она там не долго выдержала, попросилась назад в Сарагосу. Удача сына внушала ей сомнение, и она не скрывала, что не верит в его счастье. И вот он сидел против нее, глухой, убогий, и она утешала его росоли и отчитывала его.

Галя

Он кивнул большой круглой головой и, чтобы доставить ей удовольствие, стал жаловаться на свою судьбу, преувеличивая свалившееся на него несчастье. И с работой, сказал он, станет теперь труднее. Знатные господа и дамы нетерпеливы, и, если он не сможет принимать участие в их разговоре, у него будет меньше заказов.

— Ты что же, не будешь давать мне моих трехсот реалов? — сейчас же сердито спросила донья Энграсия.

Январь 1958 года

— Деньги я тебе все равно посылать буду, даже если б мне безрукому пришлось сгребать уголь, — ответил ей Франсиско.

После поездки на Борину дачу подружки разругались насмерть. Слово за слово, а потом, в итоге, Галя кричала, что Жанна — гулящая, что она становится настоящей «прости-господи» и готова под любого парня лечь, если окажется, что он перспективный. Жанна, тоже вне себя от гнева, парировала: ты, мол, Галка, — рохля и синий чулок: «И предстоит тебе, моя дорогая, век прокуковать в старых девах: так и сгниешь!»

— А гордости в тебе не поубавилось, — сказала мать. — Жизнь тебя еще научит, Пако! Теперь ты не слышишь, зато ты многое видишь. Ты постоянно хвастался своими высокопоставленными друзьями. Первому встречному верил. С глухими не очень-то охотно водят знакомство. Теперь ты узнаешь, кто тебе истинный друг.

После ссоры они не разговаривали очень долго, и Галя даже узнала, что Жанка ходила по общежитию в соседние комнаты и просилась с кем-нибудь местами поменяться, потому что-де не хочет больше жить вдвоем с «этой занудой». Другое дело, что и сама Жанна в совместном быту была далеко не сахар: часто приходила с гулянок поздно, потому по ночам шумела, а потом дрыхла чуть не до двенадцати дня, и все вокруг должны были ходить поэтому на цыпочках. Галина с большим удовольствием узнала, что взять ее подружку в компаньонки никто не захотел. «Вот ты теперь узнаешь, — шептала про себя Галя, мысленно продолжая их спор, — какая я спокойная да удобная, ты еще пожалеешь! Какая я терпимая, сколько я от тебя вынесла!»

Но в ее суровых словах Франсиско уловил гордость за сына, надежду, что и в несчастье он останется верен себе, и боязнь унизить его своим сожалением.

Когда он попрощался, она позвала его приходить к ней обедать. На этой неделе он обедал у нее несколько раз. Мать отлично помнила, что было ему особенно по вкусу в детстве, и угощала его простонародными острыми кушаньями, обильно сдобренными чесноком, луком и прованским маслом, а иногда приготовляла крепкое пучеро — это была та же олья подрида, только попроще. Оба ели молча, много и со вкусом. Раз как-то он предложил написать ее портрет.

В итоге подружка все ж таки из комнаты не съехала, а жить бок о бок, но при этом играть в молчанку стало невыносимо, и они начали сперва обмениваться служебными репликами, потом общаться больше — а потом вроде бы отношения заново наладились. Но никогда они уже не стали такими ярыми, закадычными подругами, готовыми все на свете обсудить и разделить, как на первых курсах. Вроде бы дружба восстановилась, но трещина между девочками уже пролегла, и былую теплоту оказалось вернуть невозможно. Так склеенная чашка: вроде такая, как была, и пить можно: чай вроде даже вкусный, как раньше, а на деле, как ни посмотришь и ни подумаешь о ней, — трещина-то видна.

— Верно, прежде чем писать портреты с платных заказчиков, хочешь поработать с послушной натурщицей, — ответила мать, но явно была польщена.

Как раз на время, когда они были в ссоре и бойкотировали друг друга, пришелся случай, о котором Жанна подруге расскажет только гораздо позже. Она тогда взяла визитную карточку и позвонила из телефона-автомата тому самому генералу, что вывез их ночью из дачного поселка. Помощник — у генерала и помощником оказался мужчина, а не штатская секретарша! — немедленно тому о звонке доложил, и Провотворов сам взял трубку. Жанка напомнила о себе и наплела с три короба (что она умела): дескать, хочется ей стать летчицей, бороздить шестой (или, там, какой он, пятый, что ли?) океан, и не поможет ли ей генерал советом, в какое воздушное училище поступать. Генерал, не будь дураком, ситуацию просчитал, понял, что звонок лишь повод. Он назначил девушке свидание, подкатил к ней на той же личной «Победе», повел ужинать в «Метрополь», а потом, после ужина, навалился прямо в лимузине. Стал требовать немедленной близости и обещать, что поселит Жанну на специальной квартире, оденет как конфетку и устроит на непыльную службу. Он уверял, что не женат, супруга скончалась — однако не скрывал, что у него есть сын и даже внучка. Жанка, конечно, не отличалась строгостью нравов, однако даже ей подобная скорость развития событий и неприкрытый цинизм предложения показались чересчур откровенными и скоропалительными. Она от генерала в тот вечер сбежала и звонить ему больше не стала. Ей приятно было бы, конечно, уесть Галю, да и других подружек, романом со взрослым, солидным, состоявшимся мужчиной — да только цену за романчик выкатили сразу и непомерно высокую, и она от него отказалась.

Он предложил написать ее как она есть, в будничном платье. Ей же хотелось, чтоб он изобразил ее в воскресном наряде, кроме того, она попросила купить ей мантилью и новый кружевной чепчик, чтоб прикрыть сильно поредевшие волосы.

Зимнюю сессию Галя сдала досрочно и сразу после Нового года уехала к маме, домой, в родной поселок. Однако вернулась с зимних каникул раньше срока, еще когда общага стояла полупустая и в ней бродили только одни редкие несчастные, завалившие экзамены хвостисты.

Сеансы проходили молча. Она сидела смирно; из-под высокого лба смотрели старые запавшие глаза, характерный нос навис над тонкими, плотно сжатыми губами. В одной руке она держала закрытый веер, в другой — четки. Гойя не торопился, сеансы доставляли обоим удовольствие. Когда он кончил, с полотна глядела старая женщина, много пережившая, умная от природы, умудренная судьбой, научившаяся довольствоваться немногим, но желавшая хорошо прожить оставшиеся годы. С особой любовью написал Франсиско ее старые костлявые, крепкие руки. Донья Энграсия осталась довольна портретом. Ее радует, сказала она, что он не пожалел ни холста, ни труда на портрет старухи, да еще на бесплатный.

У Галины имелся свой резон прибыть в столицу до срока: дело в том, что в аэроклубе как раз на студенческие каникулы намечены были парашютные прыжки. Галя и боялась, и волновалась, и переживала — но все равно ей страстно хотелось полететь.

Гойя навестил также и своего брата Томасо, позолотчика. Тот был обижен, что Франсиско собрался к нему только теперь. Во время разговора он спросил, не кажется ли Франсиско, что после бывшего ему указания от господа бога следовало бы больше заботиться о семье, и попросил помочь ему перебраться в Мадрид. Франсиско ответил, да, завтра он собирается с Мартином на охоту.

Впоследствии она читала в газетах и книгах сотни, если не тысячи описаний на тему: мой первый парашютный прыжок. Все рассказы оказывались похожи и друг на друга, и на Галин собственный опыт — но ни один рассказчик не смог описать ощущения от своего первого (и второго) прыжка во всей их полноте. Может быть, если бы Лев Толстой жил в наше время и прыгнул, или, допустим, парашютистом стал бы американский прогрессивный писатель Хемингуэй — они смогли бы подобрать точные слова, соответствующие моменту и событию. А у самой Гали — как и у тех, кто тщился свои парашютные чувства и мысли расписывать, — подходящих слов для адекватного описания не подбиралось.

Шурин Гойи, патер Мануэль Байеу, тоже выражал недовольство, что Франсиско так долго не идет за духовным утешением к собственному шурину, видно, он еще недостаточно восчувствовал перст божий. Навестив шурина, Гойя увидел, что портрет покойного придворного живописца Байеу, написанный им, Гойей, и отправленный Хосефой в Сарагосу, висит в плохо освещенном углу. Гойя напрямик спросил шурина, как ему нравится портрет. Тот ответил, что портрет говорит о большом искусстве, но и об очерствевшем сердце. Он искренне жалел Франсиско, однако не без невольного злорадства, что высокомерие безбожного художника наконец-то сломлено.

«Боже мой, боже мой!» — только и оставалось ей, что шептать после приземления. Потом, позже, когда она познала, наконец, первого мужчину, она расстроенно поняла, что постельный опыт на деле-то уступает по полноте, яркости и силе переживаний — опыту парашютному. Вот ведь какая закавыка!

Знатные сарагосские семьи — Сальвадорес, Грасас, Аснарес — всячески старались залучить к себе Гойю. Он же под всевозможными вежливыми предлогами отклонял их приглашения. Когда Франсиско не отозвался и на второе приглашение графа Фуэндетодос, тот поручил Мартину узнать, может ли он, граф, лично навестить Гойю; беседовать им будет нетрудно, ибо он изучил азбуку глухонемых. Настоятельная, почти смиренная просьба тронула Гойю, он вспомнил, какой страх и почтение внушал всей их семье граф, владелец их родной деревни Фуэндетодос.

Даже сам настоятель кафедрального собора дель Пилар навестил его. Это был все тот же дон Хильберто Алуэ, который во время спора с Байеу с таким злобным высокомерием напустился на Франсиско. Посещение уважаемого, древнего годами священника было лучшим доказательством того, как высоко взлетел Гойя. Дон Хильберто держался с подчеркнутой почтительностью. Изящным бисерным почерком писал он Франсиско, как глубоко сочувствует архиепископ господину первому живописцу, величайшему художнику Сарагосы, в постигшем его несчастье. Сердце же Гойи переполняла мрачная радость, что теперь не покойный Байеу величайший арагонский художник, а он.

В первую же свою поездку на аэродром она сделала шесть прыжков за три дня, из неловкой и презренной перворазницы превратилась, совершенно официально, с вручением значка, в парашютиста третьего спортивного разряда! Но главным был не значок, который она гордо нацепила на лацкан рядом с комсомольским и пришла с ним в институт. Хотя, конечно, значок вызывал пристальный интерес, в том числе мужского пола; понеслись вопросы: как и где она прыгала, что чувствовала и было ли ей страшно. Однако самое важное таилось у Гали внутри, и то, что она пережила, описать было трудно, разве что множеством разнородных существительных. И существительные эти были такими: преодоление. Братство. Единение. Взаимопомощь. Полет. Красота. Уверенность в своих силах. Дружба.

Затем дон Хильберто сказал и написал, что архиепископу доставило бы особую радость, если бы дон Франсиско согласился взять на себя работу для собора, не очень сложную, которая не потребует много времени. И настоятель тут же с особым удовольствием и изяществом приписал, что соборный капитул предлагает гонорар в 25000 реалов.

Непонятно до конца, почему вдруг, но Гале парашютные прыжки настолько понравились, что, как только она впервые вернулась с аэродрома, стала считать, сколько осталось до следующей субботы, когда они опять отправятся прыгать. Сколько, ну, сколько? Не дней, а часов и даже минут.

На минуту Гойя подумал, что он считался или что описался настоятель. Как раз 25000 реалов запросил тогда прославленный мастер Антонио Веласкес за многомесячную работу, и именно из-за этой суммы соборный капитул заказал ее не Веласкесу. А теперь ему, Гойе, предлагают ту же сумму за двухнедельную работу. «Не будь заносчив, уйми свое сердце!» — приказал он себе и решил работать со смирением и любовью и не жалеть времени.

И та секунда, когда они с новыми друзьями, наконец, забрались в следующую субботу в грузовик на груду парашютов и поехали, овеваемые ледяным ветром, снова — летать! летать! летать! — эта секунда стала для нее счастливейшей в жизни.



Но едва благочестивый
Труд начать успел он, почта
Поступила из Мадрида.
Крайне сдержанно и сухо
Дон Мигель писал о смерти
Сына Гойи, Мариано,
И советовал Франсиско
Поспешить в Мадрид, к Хосефе.
Гойя выехал. На этот
Раз он заказал курьерских
Лошадей. С большим комфортом
Возвращался, взяв с собою
Дон Мартина.



Уже к июню Галя, не пропуская ни единого выходного, когда стояла летная погода и поле не было раскисшим, сделала больше тридцати прыжков и стала почти что своей, почти заядлой, почти настоящей парашютисткой.

7

К слову сказать, ни Жанка, ни объект ее неудавшегося романа — Борис — в аэроклубе больше ни разу не появились.

Он видел Хосефу, видел, как она шевелит губами, но не понимал ни слова. Она же силилась подавить страх, охвативший ее при виде непривычного, какого-то совсем иного Франчо.



Уже несколько дней, как похоронили их сыночка Мариано. Они обменивались беспомощными, неловкими словами утешения. Слова были ни к чему. Подолгу сидели вместе молча, и молчание говорило больше, чем слова.

Владик

Он собрался с силами и с немного болезненной улыбкой протянул ей тетрадь для набросков, которую постоянно носил теперь с собой, чтобы туда писали все, что хотели ему сообщить.

Февраль 1958 года

— Если ты захочешь мне что-нибудь сказать, — объяснил он, — ты напиши. Я плохо понимаю, только догадываюсь. Я действительно глух — глух, как тетерев.

Владислав тоже сдал сессию досрочно. Но у него были другие резоны, чтобы освободить себе в каникулы времени побольше. Проверку по линии режима он прошел, и его взяли в Подлипки, в то самое секретное космическое КБ. И ему хотелось в каникулы поработать там на полную ставку: обвыкнуться, зарекомендовать себя. А уж затем, когда начнется семестр, можно будет и на полставки перейти: вуз-то оканчивать и диплом защищать все равно надо!

Она только кивнула. Она не хотела его спрашивать ни о чем, что случилось за это время.

Хосефа стала еще сдержаннее, чем обычно, она окончательно ушла в себя. И все же теперь он видел ее глубже и отчетливее. Он всегда ощущал Хосефу как нечто раз навсегда данное, ясное и само собой разумеющееся. Он не задумывался над тем, как она воспринимает ту сторону его жизни, которая не связана с ней. Мужчина его общественного положения не должен отказываться от любви женщины, которая ему приглянется. Так уж водится. Хосефа была тут, когда она бывала ему нужна, иного он себе не мыслил, иного не желал, иначе и быть не могло. А он, со своей стороны, не сердился, что она считает брата более крупным художником, ничего не понимает в его собственной работе и исполнена молчаливой фамильной гордости, ибо ее семья пользовалась гораздо большим уважением, чем его семья. Прошли десятилетия, раньше чем она начала понимать, какой он художник и как его всюду ценят. Но полюбила его она еще до того, полюбила с первого же дня, иначе разве вышла бы девушка из семьи Байеу за какого-то Гойю. Он женился на ней отчасти по любви, а главное, потому, что она принадлежала к семье Байеу. Она, конечно, это уже давно поняла. И продолжала его любить и со всем мириться. Правда, он догадывался, что Хосефа порой молча страдает, и ему бывало ее жаль. У Франсиско было к ней теплое чувство, и он радовался, что теперь и у нее есть основание его жалеть.

О, он никогда не забудет свой первый день на новом месте: долгий путь, сначала на автобусе, потом на метро и, наконец, электричкой до Подлипок. Потом он вышел из поезда, среди многих спешащих на завод, и по тихой улице имени Коминтерна подошел к проходной. Там — строгий контроль, прогулка по территории — какая она огромная! — и вот он уже в КБ. Большущий зал, высокие окна, десятки, если не сотни кульманов в ряд. Инженеры, проектанты. Все такие умные, все заняты делом. Но его ни к чертежам, ни к эскизам, конечно, Константин Петрович покуда не допустил. Прежде чем оказаться в раю, сперва следовало пройти чистилище, и молодого человека бросили (как тогда говорили) в отдел, где сидели девочки-расчетчицы.



Сейчас трудно представить, но электронно-вычислительных машин и тем более персональных компьютеров тогда не было, и все вычисления для первых спутников, как и для нескольких последующих, делались вручную, на арифмометрах — трофейных «Феликсах», «Рейнметаллах» и отечественных «Счетмашах». В зале человек на тридцать стоял грохот, все, не отрываясь от своих агрегатов, умножали, делили, возводили в степень, и все, к смущению Владика, оказались женщинами. Даже самые молодые из них, как он успел заметить, были гораздо старше него: сильно за тридцать, а некоторым мастодонтихам уже явно перевалило за пятьдесят. Наиболее молодые расчетчицы искоса исподволь бросали взгляды на новенького. Кое-кто и шептался на его счет, повергая парня в смущение. Слава богу, хоть оказался среди дамочек один свой: представитель мужского пола, да и молодой к тому же. На первом же перекуре они познакомились, оказалось, что парня зовут Жора, и он, слава тебе, социалистическая революция, тоже студент, только из «Бауманки», и тоже подрабатывает здесь в зимние каникулы. С компаньоном оказалось трудиться легче, и они даже договорились назавтра попроситься, чтобы сесть вместе. Многим женщинам удавалось, как они заметили, считать и записывать свои результаты, даже не прерывая междусобойного разговора, и это многоголосое «жу-жу-жу» порой перекрывало стук арифмометров. Но, несмотря на разговорчики, опытные дамочки считали гораздо быстрее, чем и Владислав, и Жора.

Парни совсем бы завяли на механической работе, если б ближе к концу дня Владика не пригласил в свой кабинетик Константин Петрович. (Потом оказалось, что ранее подобного приглашения удостаивался и Жора.) Константин Петрович сказал ему примерно то же, что чуть раньше, как потом выяснилось, говорил его новому приятелю:



— Сейчас вы работаете машинально — мозги, считай, не загружены. Но вы — будущие инженеры! И потому можете и должны в процессе счета думать о другом. О деле. Вы также в состоянии думать о деле по дороге на работу и с нее, в электричке и метро, а еще перед сном, и просыпаясь, и, разумеется, во сне.

Но сердце его окончательно смягчилось при виде сына Хавьера. Это был уже не мальчик, а молодой человек, мимо которого редкая женщина пройдет равнодушно. Хавьер сказал отцу, что много думал последние месяцы; он решил стать художником и надеется, что отец возьмет его в ученики. Гойя с горделивой нежностью смотрел на своего дорогого Хавьера. Теперь, когда умер Мариано, этот сын был большим утешением. Гойе не хотелось, чтоб мальчику пришлось так же тяжело, как в свое время ему самому. Мальчик был по рождению идальго, дон Хавьер де Гойя-и-Байеу. По арагонским законам, идальго мог рассчитывать на пособие от отца, чтобы не бесчестить себя работой. Теперь они, правда, живут в Кастилии, но арагонский закон хорош, ничего не скажешь. Он, Франсиско, охотно его выполнит. Пошлет сына за границу — в Италию, во Францию. Сам он многому научился в Италии, но ему приходилось вечно думать, где бы раздобыть риса, хлеба и сыра на обед. Зато пусть Хавьеру будут легки и жизнь и годы учения.

И для размышлений он, Константин Петрович, подкидывает им пищу, а именно: он просит товарищей, будущих коллег, покумекать, как должно выглядеть и из каких узлов состоять изделие, способное возвращать из околоземного пространства полезную нагрузку — например, космонавта? И второй вопрос: как эти узлы станут компоноваться друг с другом? Какими основными характеристиками должно обладать изделие? Что оно в итоге будет собой представлять?

Когда Агустин свиделся с Гойей, в его хмуром лице что-то дрогнуло. Гойе претили слова утешения, он грубо спросил:

Излишне говорить, добавил Константин Петрович, что никакие наброски или расчеты вне расположения «почтового ящика» вести не разрешается, равно как и обсуждать с кем бы то ни было полученное задание. Все записи, эскизы и расчеты производить следует только в секретных тетрадях, которые по окончании рабочего дня необходимо сдавать в спецчасть.

— Ну, как ты тут без меня управлялся? Много напутал? — И он велел ему заняться с Сапатером проверкой книг и расчетов.

Но потом ему захотелось посмотреть, что за это время сделал Агустин, и тот показал ему свои гравюры, над которыми работал по новому способу Жан-Батиста Лепренса. Агустин Эстеве внес некоторые улучшения. Гойя был поражен достигнутыми результатами. «Молодец!» — повторил он несколько раз и, обычно скупой на похвалы, не пожалел слов одобрения своему другу и помощнику.

Благодаря этому разговору Владик счел себя едва ли не счастливейшим человеком на Земле: кому еще из советских студентов дают подобные поручения?! И он стал думать над проблемой возвращения человека из космоса и по дороге на работу, и с работы, и перед сном, и, как советовал Константин Петрович, едва проснувшись. И его нисколько не расхолаживало то обстоятельство, что над тем же самым думал и его новый приятель из КБ Жора. И даже если б ему сказали, что над той же самой проблемой размышляют сейчас далеко не только отдельные сотрудники, но и целые творческие коллективы, — это вряд ли остудило бы его пыл.

— Этот способ надо было бы теперь называть способом Эстеве, — заявил он.



Прежняя глубокая связь между ними была восстановлена. Теперь и Франсиско показал Агустину свои сарагосские рисунки. Агустин был потрясен. Он зашевелил губами. Гойя не знал, говорит он или молчит: у Агустина была смешная привычка в минуты волнения причмокивать и глотать слюну. Он смотрел, смотрел и не мог насмотреться. В конце концов Гойя ласково взял у него из рук рисунки.

Вилен

— Скажи же хоть что-нибудь, — попросил он.

Февраль 1958 года

И Агустин сказал:

Разумеется, Вилен ничего не знал о событиях, происходивших в мире его новых знакомиц — Гали и Жанны. Не ведал, что, когда в начале декабря он прибыл с первым визитом в их комнату в общежитии, девочки пребывают друг с другом в жестокой ссоре. Собственно, и приезжал он не к ним обеим, а конкретно к Жанне — с которой, как мы помним, он провел в тамбуре три часа пути до Барнаула и даже сумел сорвать поцелуй. Собственно, он и рассматривал Жанну не как объект любви или тем паче будущей женитьбы, а исключительно как возможного партнера для постельных утех. Недаром же она в его секретной книжке удостоилась отличной оценки по графе «П»! Однако, на его несчастье, Жанны в тот момент в комнате не оказалось, сидела там одна лишь Галя и разговаривала с Виленом не слишком ласково: нет ее, когда будет — неизвестно. Передать записку? Пожалуйста, сколько угодно, пишите. Что мог написать Вилен? Телефона — ни домашнего, ни рабочего — у парня не имелось. Накорябал для Жанны адресок в Тушине.

— Это твоя настоящая дорога, — и большими, неуклюжими, тщательно вырисованными буквами написал эти слова.

Обрадованный Гойя шутливо спросил:

Галя затем записку товарке, несмотря на ссору, передала, но Жанна не сочла нужным ехать за тридевять земель к малознакомому парню. Подумала: если она его всерьез зацепила — приедет еще. Но Слон, увы, больше не приехал.

— А живопись, значит, к черту?

Галя в том коротком разговоре с Виленом успела помянуть, однако, его друзей:

На следующий день Франсиско явился ко двору, надо сказать, несколько смущенный и озабоченный. Но там к нему были особенно внимательны, даже заносчивый маркиз де Ариса старался выказать участие.

— Как их, бишь, зовут? Владик и Радий? Привет им от меня передавайте!



То был уже второй привет Владику от Гали, который она ему через вторые руки передавала. Другой бы, более внимательный к знакам и судьбе товарищ, надо думать, сообразил бы, что раз приветы ему адресуются, это что-то да значит. Однако Владик был тогда в смысле сердечных отношений до крайности юн, беспечен и наивен. И он снова не обратил на это никакого внимания.



А Слон после неудавшегося визита к Жанне постановил для себя, что не будет за ней больше бегать. Нет, завязать с ней постельное знакомство он по-прежнему не против, однако какой смысл надрываться? Девушка абсолютно бесперспективна с точки зрения как «Л», так и, главным образом, «Ж».

Сам дон Карлос попытался шумной веселостью разогнать замешательство, вызванное глухотой Гойи. Он подошел вплотную к нему и громовым голосом крикнул:

— Пишут-то ведь не ушами, а глазами!

Сдав, худо-бедно, зимнюю сессию и отдохнув в каникулы, в начале весеннего семестра Вилен вдруг почувствовал: пора. Или, как говаривал (или даже напевал, на мотив «Прощания славянки») его отец-майор: «Клюнул в ж-пу жареный петух!» А именно: необходимо было напрямик заняться вопросами семьи и брака. Проучившись и прожив в столице без малого пять лет, Слон понял: нигде больше, кроме как в Москве, он жить и работать не хочет. Его не устраивал даже Ленинград — хоть город на Неве был чудо как красив. Не годились и Куйбышев с Днепропетровском, куда светило возможное распределение, не тянуло в какие-нибудь совершенно секретные и абсолютно закрытые города Арзамас-16 или Красноярк-26. Не говоря уже о многочисленных полигонах: Капустином Яре в Астраханской области, южном в Тюратаме и северном в Плесецке. Нет! Довольно! Вилен достаточно вместе с отцом помотался по гарнизонам. Насмотрелся, как говаривали Маркс с Энгельсом, «идиотизма сельской жизни». Он хочет жить в столице. Ездить на работу на метро, а впоследствии — на персональном автомобиле. Самому выбирать, в какое ему пойти кино — а не довольствоваться тем старьем, что будет привозить в гарнизон кинобудка. Жить в отдельной квартире со всеми удобствами и паровым отоплением и в туалет ходить, простите, в теплый, а не во двор. Он должен остаться в Москве. И точка!

Испуганный Гойя не понял, отвесил низкий поклон и почтительно подал тетрадь для рисования и карандаш. Король обрадовался, сообразив, что есть возможность объясниться с первым придворным живописцем. Итак, он написал те утешительные слова, которые перед тем прокричал ему в ухо. «Пишут-то ведь не ушами, — написал он, — а глазами и руками», — и так как он держал в руке карандаш, то по привычке поставил свою подпись Yo el Rey», а также росчерк. Гойя прочитал и почтительно поклонился.

Для того чтобы зацепиться в Белокаменной, многие сокурсники избирали сложные, окольные пути. Как Владька и Радий, которых пригласили в подмосковную организацию с перспективой прописки и даже квартиры. Он бы тоже не отказался. Но его-то НЕ пригласили! Слон мучительно завидовал ребятам. Хотя и поздравлял их, но про себя поклялся «им это припомнить».

— Что вы хотите сказать, милейший? — спросил король.

Гойя ответил неожиданно громко:

Вариант второй остаться был: сделать комсомольскую карьеру, тем более его не раз приглашали. Но прежде он от общественных нагрузок старательно увиливал, не манили они его. А теперь-то поздно! Для того чтобы в Первопрестольной гарантированно оставили, даже комсоргом курса быть мало. Надо стать по крайней мере секретарем факультетского бюро. А за оставшийся год так высоко уже не взлетишь. Следовало наплевать на собственное «не хочу» и начать движение по комсомольской линии раньше, курса хотя бы с третьего.

— Ничего, ваше величество.

Оставался единственный путь, зато верный, — женитьба. Перед узами семьи и брака даже советский институт прописки пасовал. Немало, ох, немало советских Жоржей Дюруа и Растиньяков начинали свой блистательный путь с выбора подходящей столичной партии! Чего уж далеко, в буржуазную Францию XIX века ходить! Взять, к примеру, нашего современника, товарища Аджубея. Кто б его знал, третьекопеечного актеришку и спортивного журналиста, когда б не жена Рада — дочка всесильного Хрущева. И теперь все при нем: власть, должность, дом полная чаша, влияние! Главный редактор «Комсомольской правды», шутка ли! Не случайно даже присказку сложили завистливые советские люди:

Король продолжал беседу с обычной своей благосклонностью.



Не имей сто рублей —
А женись, как Аджубей!



— Сколько портретов с меня вы, собственно, уже написали? — спросил он.

Гойя не помнил точно, но признаться в этом было бы невежливо.

У Слона тоже кандидатуры подходящие имелись. Не дочка Хруща, разумеется, но… Взять, к примеру, Леру Старостину. С Лерой они учились в одной группе. Девушка всем была хороша: умна и характером спокойна, имелся только один недостаток — она была некрасива. Лицо у нее было длинное и слегка лошадиное. Глаза навыкате. Лера обладала высоким ростом, едва ли не под метр восемьдесят — хорошо еще, что Слон сам по этой линии не подкачал. И была к тому же волейболистка Старостина совсем не женственна. По манерам, что называется, свой в доску парень. Нисколько не умела кокетничать. Ходила широкими шагами. Любила хлопать, в том числе парней, по плечу. Со всеми готова была завести товарищеский разговор, всем подряд говорила «ты». Любила одеваться — и не только в турпоходе или на целине, а на лекции или в клуб — в брючки и ковбойку. Прекрасно решала задачи по теормеху и сопромату. Быстро и аккуратно чертила. Обладала прекрасным пространственным воображением, крайне быстро считала и играючи решала шахматные задачи. Экзамены сдавала в основном с блеском и на «отлично», но за оценками не гналась, оттого по нелюбимым предметам, вроде английского или диамата, хватала порой тройки. Играла в волейбол, бегала на лыжах и имела по этим дисциплинам первый взрослый разряд.

— Шестьдесят девять, — ответил он.

«Ишь ты!» — написал Карлос и торжественным тоном добавил: — Будем надеяться, что, по милости пресвятой девы, мы с вами проживем еще столько лет, что число их возрастет до ста.

У Старостиной, однако, имелось два неоспоримых преимущества. Она была, во-первых, москвичкой, и во-вторых, родители ее занимали, видать, довольно высокое положение. Какое в точности, она ни с кем не откровенничала — однако папаша ее, многие знали, передвигался по столице на автомобиле «ЗиМ» с персональным шофером. На первом курсе, помнится, Лера устраивала вечеринку для институтских друзей у себя дома. Квартира у нее оказалась на Кутузовском проспекте, пятикомнатная. Слон даже и не думал, что такие в СССР вообще бывают. Он всю вечеринку тогда сидел, напрягался, думал: это коммуналка, и вот-вот придут соседи.

Князь мира пригласил Гойю к себе. Мануэль с нетерпением ждал этой встречи. Еще сильнее, чем прежде, чувствовал он какую-то таинственную связь между собой и художником. Вероятно, они родились под очень схожими созвездиями: после сказочной карьеры судьба одновременно уготовила им обоим тяжкие удары. Франсиско устроил ему знакомство с Пепой, связь с которой сыграла такую огромную роль в его жизни, а он, Мануэль, способствовал возвышению Гойи. Они друзья, они понимают друг друга, они могут откровенно беседовать.

Да, Старостина, конечно, была хорошим кадром для последующего охмурения, соблазнения и женитьбы. Правда, возникал закономерный вопрос, и у Леры, как девочки умной, он бы непременно всплыл: а где он, Вилен Кудимов, был раньше? Куда смотрел? На сей вопрос ответ мог быть только один, и Слон был уверен, что в нужный момент проговорит, причем с необходимой интонацией раскаяния:

При виде постаревшего Гойи душу Мануэля переполнила искренняя жалость. Но он прикинулся веселым, как бывало в их счастливые дни. Все снова и снова уверял он Франсиско, что они связаны судьбой. Разве он не предсказывал, что они оба достигнут предела славы, каждый в своей области? И вот Франсиско — первый живописец короля, а он — инфант Кастильский.

— Не знаю я, куда смотрел! Дурак был!

— Правда, сейчас на небе появились небольшие тучки, — согласился он. — Но, уверяю тебя, Франчо, эти недоразумения пройдут, и наши звезды засияют еще ярче, — и движением руки он смахнул тучки. — Тот, кто, как мы, сам завоевал себе власть и почет, — продолжал он торжественно и таинственно, — ценит их гораздо больше, чем те, кому они достались при рождении; он их из своих рук не выпустит «Plus ultra! — воскликнул Мануэль и, так как Гойя не понял, написал: Plus ultra»; он пристрастился к этому выражению во время своего пребывания в Кадисе.

Сказано — сделано. Вилен терпеть не мог интеллигентских колебаний и нерешительности, на которые горазды были его друзья и соседи: что колхозник Радий, что интеллигент Владик. В первый же день после зимних каникул, в феврале пятьдесят восьмого, Кудимов подошел к Лере Старостиной и пригласил ее сходить вдвоем в театр:

— В Кадисе я недурно провел время, — сказал Мануэль. — Впрочем, вы, дон Франсиско, там тоже не дремали, — и он хитро прищурился. — В городе ходят рассказы о некоей обнаженной Венере.

— Мне тут в «Студию молодых актеров» билетики достали. Да, ту самую, которой Олег Ефремов руководит [2]. Составишь компанию?