Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вы, мальчики, куда?

— К себе, — ответили ребята. — Мы на мельнице живем.

— Ну, и я с вами. Вас много?

— Нет, немного… Душ двадцать есть, — сказал Филька Поводырь. — А ты кто?

— Я комсомолец.

— А что такое косомолы? — спросил Клон-Циклоп. — Косо молятся, что ли, которые?

— Нет. Комсомольцы — значит коммунистическая молодежь. Мы богу не молимся: мы уверены, что бога нет.

— А кто вам сказал про это? — задал вопрос Филька, недружелюбно посматривая на идущего рядом с ним молодого человека.

— Об этом сказали умные люди.

— А умным кто сказал?

— Самые ученые.

— А самым ученым кто сказал, что бога нет?

— Самым ученым? — переспросил молодой человек; он стал шарить по карманам, вынул коробку папирос и закурил, соображая, что ответить Фильке.

Филька в душе улыбался замешательству своего спутника, но тот делал вид, что медлит ответом исключительно из-за папироски, а вот закурит и задаст вопросик сам.

— А ты бога видел когда-нибудь? — спросил он Фильку, выпуская дым из ноздрей и рта,

— Кого это, бога? Нет, не видал, — ответил Филька.

— А раз не видал, значит, его и нет. Филька засопел и спросил:

— А ты нашего Инженера Вошкина видал?

— Нет, — сказал молодой человек.

— Нет, значит, выходит, Инженера Вошкина нету на свете, а промежду прочим он бороду себе рисует на морде. Вот увидишь.

Комсомолец засмеялся. Фильку поддержал одноглазый. Он сказал:

— Ежели 6м не было бога, тогда и панихиды не служили бы, а над нашим Спирькой поп пел, кадилом махал. И церквей бы не было, и колоколен, и греха бы никакого не было: кого хочешь — убивай, чего хочешь — воруй, никого не бойся, раз бога нет.

Комсомолец опять засмеялся; в глазах его показался задорный блеск:

— Вот темные! Вот темные вы, ребята… Ничего вы не знаете, ото всего отстали. Вам все надо начинать с азов. Вот идите в детский дом: там вас всему научат.

— А вот наш детский дом, а вот главный гитатор, — улыбнулся Филька, указав на мельницу и лаская подбежавшего Шарика.

У входа в подвал возле небольшого костерка лежал на ящике Инженер Вошкин; он мечтательно смотрел в небо, где лениво тянулись облака. Не изменяя позы, он покосился на подошедших, сплюнул через губу и произнес, ни к кому не обращаясь:

— Завтра ночью буду через волховство вызывать душу Дуньки Таракана. Двадцать копеек вход. Учащимся скидка.

Комсомолец выплюнул окурок, улыбнулся и, подбоченившись, сказал:

— Волховства в природе не существует, товарищ. Волховстрой имеется. Души у человека также нет.

— Вот вызову, тогда будет, — проговорил баском Инженер Вошкин. — А сапоги у тебя хорошие, гражданин. Давай меняться, ежели ты сознательный.

Комсомолец присел на пень к костру и расстегнул потертую бобриковую тужурку. На сером пиджаке закраснел в золотом ободке значок.

— Вот иди, товарищ, в детский дом для беспризорных, и сапоги получишь, и белье, и одежду…

— Я белья отродясь не нашивал, — сказал Инженер Вошкин, — а в дом все-таки пошел бы. Чему там обучают?

— Грамоте, ремеслам, чему хочешь.

— Я по-хранцузски желаю изучаться.

— По-русски-то знаешь ли?

— Давай конкурснем! — как ужаленный привскочил Инженер Вошкин и протянул комсомольцу татуированную руку. — Я, может быть, во всех газетах ответственный сочинитель. Только молчу.

Из трущобы вылезли Амелька и прочие.

— Что, все? — спросил комсомолец. — Вот, товарищи, я обращаюсь к вам как старший ваш товарищ. Я член местной ячейки комсомольцев. Мне поручена пропаганда среди беспризорников. — Он поправил ворот рубашки с сиреневым галстуком, и его приятное горбоносое лицо перестало улыбаться. — Вы, товарищи, прекрасно понимаете, что каждый честный гражданин должен не только исполнять законы государства, но и приносить пользу своим личным трудом той стране, где он живет. Теперь посмотрите, товарищи, на себя. От вас государству как от козла — ни молока, ни шерсти. Вот недавно была под баржей зарезана девочка с ребенком. Ребенка родила она через вас, убили ее через вас, и убийца тоже из вашей шайки. Так делают только подлецы да мерзавцы. Уж вы не обижайтесь на меня, но подлее этого, пожалуй, не придумаешь. Понятно я говорю?

Ребята, опустив головы, мигали. Слова «подлецы» и «мерзавцы» больно кольнули их. У Катьки Бомбы дрогнул подборок, из груди вырвался какой-то цыплячий хрип.

Амелька глядел вдаль, насвистывал бродяжью песенку, притворяясь совершенно равнодушным к речам непрошеного гостя.

— Теперь идем дальше. Что же с вами в таком разе делать? Правительство тратит бешеные деньги для борьбы с беспризорностью, даже почтовые марки выпущены, в каждом почти городе имеются дома для вас, но вы оттуда бежите. Вот к примеру взять наши два дома беспризорников. Там водопровод, электричество, сытный стол…

— Стой! — прервал Амелька. — Это верно, что вы в детских домах даете нам многое, очень даже многое, зато отнимаете все.

— Что же мы от вас отнимаем?

— Волю!

Слово «воля» прозвучало, как выстрел. Все радостно заулыбались, даже Филька.

Клоп-Циклоп неожиданно вскочил, взмахнул рукою и запел с ожесточением:



В жизни живем мы только раз,Когда монета есть у нас!



И все с оскорбительной для комсомольца удалью подхватили:



Гей, гей! Живи веселей!Ешь, кури, водку пей…Вы против нас.Мы против вас.А волюшки вольной мы вам не отдадим!Бац-бац-бац!!



— Ну вас к черту! — запальчиво крикнул комсомолец и нахмурился. — Я о деле. А вы что? Воля? Воля должна быть разумная, полезная, с идеологическим подходом. Понятно я говорю? Эх вы, черти коричневые!..

Комсомолец терял самообладание, начинал горячиться:

— Вы оторвались от жизни, от общества, у вас нет к обществу уважения.

— Это к какому обществу? — неожиданно для самого себя ощетинился, как ерш, Амелька и подмигнул своим. — К людишкам, что ли? К городу? Да плевать нам на общество! Мы его не признаем.

— Почему?

— Потому что общество наш враг, все горожане, все людишки. Что мы от них получаем? Да они рады нас в землю на аршин втоптать. А раз они нам враги, значит, и мы взаимно тоже им враги. Ну? — В Амельке подымался дух противоречия: ему был неприятен этот умный, опрятный «чистоплюй».

— Как же так? Общество вам все дает…

— Мы сами берем! — гордо вскинул голову Амелька. У мальчишек раздувались ноздри, воинственно блестели глаза.

— Ну, пускай гитацию, пускай, чего же ты! — с детским озорством крикнул Инженер Вошкин замолкнувшему юноше.

— Нет, мы в людишках не нуждаемся, — спокойно с лукавой язвинкой в прищуренных глазах говорил Амелька Схимник, — Мы надеемся только на себя. Кто шибко бегает да смел, тот и сыт. А ты — на общество?

— Л как же иначе? Конечно ж, так! — воскликнул юноша, искренне удивляясь, что Амелька не может его понять.

— Мы тоже общество. Нас под баржей больше сотни жило.

— Ваше не общество, а сборище — антиобщественно, вредно: оно ничего не производит, только потребляет.

— Заткнись, «красивый»! Не смыслишь ни хрена, — запальчиво махнул рукой Амелька, и все отрепыши злорадно всхохотали, — Ежели вокруг нас враги, как же нам не гуртоваться? Когда нас вместе много, мы сила. А врассыпную — вши. Да мы полгорода спалим, ежели на то пойдет!

Комсомолец в волнении встал, прошелся и снова сел.

— Все твои доводы, товарищ, сущая ерунда, хлам, глупости, — внутренне негодуя на Амельку, сказал он. — В них нет ни малейшей логики, один абсурд, Ну, спалитe город… А дальше что? Нет, нет, это все не то… Это глупо!.. Как бы вы ни гуртовались, в ваших организациях никакой силы не может быть. Не обманывай, товарищ, себя и других. Поразмысли. Человек силен, когда он в обществе, служит ему, работает на общую пользу. Понятно я говорю?

Амелька молчал. Уши его горели, сердце стучало быстро, с перебоями. Конечно же, он во многом согласен с этим «чистоплюем». Но завладевший им дух упорного противоречия, все крепче разрастаясь, удерживал его прямо признаться юноше: «Да, ты, товарищ, прав».

Неустойчивое настроение вожака сразу передалось отрепышам: сидели теперь нахохлившись, пыхтели.

Комсомолец оживился и уверенным тоном учителя сказал:

— Вы ничуть не заботитесь о будущем, товарищи. Да, да.

— О каком будущем? — посвистывая, прищурился Амелька. Однако дымящаяся трубка дрожала в его руке.

— О вашем будущем. Да, да, о вашем! Ну, что вы будете, скажем, через пять лет делать? Станете взрослыми, борода полезет, захотите вступить на трудовую дорогу, а ни черта не знаете. Понятно я говорю? В будущем, товарищи, — все. Уж это верно. Да.

— Ха! Будущее, будущее, — вновь загорелся, сошел с мертвой точки Амелька, скривив в презрительную улыбку свое отечное лицо. — Какое, к чертовой бабушке, будущее!. Вот у тебя есть будущее?

— Конечно, есть! — вскинул на него быстрый свой взгляд комсомолец.

— Врешь! Ерунда! — И Амелька пристукнул кулаком по голому колену. — Будущего нет. Ни у одного человека не может быть будущего, раз у него башка варит. Ты пойми, ты только не серчай; я по-простому… Вот ты размусоливаешь о будущем, загадываешь про свою жизнь, может, на десять годов вперед… А ты уверен, что будешь завтра живой?

— То есть как?

— Вот, может, пойдешь в город, а тебе в башку карниз грохнет с шестого этажа. А может, мы вот вскочим гурьбой, да и задушим тебя?.. А? Во те и будущее твое. — Жилы на шее Амельки раздувались, на углах губ забелели пупырышки слюны.

— Запомни: будущего нет!

Вся детвора с гордостью посмотрела на мудрого Амельку; верно, так и есть: будущего не существует, есть только «сегодня» и «вчера».

Комсомолец с чувством неоправданной надежды вздохнул и проговорил укорчиво:

— С таким взглядом существовать невозможно, товарищи. Кто в будущее не смотрит, а живет только настоящим, тот подобен бессмысленному животному.

18. ПОБЕДА

Вся фигура юноши казалась несправедливо обиженной, подавленной. Его ужасало сознание, что он не сумел исполнить того, что поручила ему ячейка.

— Ты, парень, еще мало каши ел, — с нахальцем сказал Амелька Схимник и сплюнул. — Дурак ты, даром что комсомолец. Брехун.

От этих в упор брошенных грубых слов юношу сразу прошиб пот. Он вскочил и в смущении стал взад-вперед ходить по луговине. Да. Он ясно понимал теперь, что вел разговор с этой бесшабашной братией глупо, неубедительно, туманно, как торговка на базаре. Он видел, что перед ним не фабричные ребята, не городские школьники: перед ним насквозь прожженные жизнью дикие звереныши, влачащие жестокое существование, И все они до зубов вооружены, как шулера фальшивыми картами, какой-то своеобразной логикой, вытекающей из условий их страшного быта.

— Ребята! Слушайте! Я с вами теперь попросту, — поборов в себе обиду и растерянность, начал комсомолец искренним, располагающим к вниманию голосом.

Бездомники — их человек двадцать — навострили глаза и уши. Комсомолец окинул собрание возбужденным взглядом и поднял голос на высокий тон:

— Ребята, кто вы есть? Вы главным образом дети рабочих и крестьян. Как вы попали сюда, в этот омут? Да очень просто. У одного отца-кормильца убили на войне, у другого мать с голодухи умерла, у третьего вымерло все семейство. Шла война, ребята, за войной шла революция, а с революцией бои, голод, мор. Теперь наше государство строится, в гору идет. Мы подымаем запущенные земли, мы пускаем в ход разрушенные фабрики. Вы, может быть, видели, в каком состоянии осталась после гражданской войны наша лесопилка, или, скажем, мебельная фабрика?

— Видали, — неласково прошумели бездомники.

— Ну, вот. А теперь и завод и фабрика полным ходом дуют, полезные вещи производят. И вообще, ребята… Теперь настало время, когда нашему государству до зарезу нужна каждая пара рабочих рук. А ведь вас, ребята, во всей республике много наберется. И что, если б вы все подучились да на работу стали? Вот чудесно бы!

— Ты, я вижу, горазд имать-то нас, — крикнул рыжий отрепыш и сердито запыхтел. — За хомут да в стойло? Мы тебе не клячи водовозные. Мы волю любим!

— Я, может, давно на фабрике служил, — задудил насмешливым баском зубоскал Инженер Вошкин. — Я, может, на фабрике-то в макаронах дырки высверливал.

Бездомники засмеялись.

— Ша! — крикнул Амелька, и все смолкли.

— Шутки в сторону, ребята, — сказал комсомолец. — По-серьезному так по-серьезному… Вот я и говорю. Государство наше крепнет, обстраивается. А рядом и во многих местах по телу государства рассыпаны нарывами вот такие гнойники, как ваши скопища. Позор! И государство, стараясь оздоровить себя, стараясь изжить эту чуму, эту заразную болезнь, борется с беспризорностью…

— Расстрелять нас всех — вот и не будет чумы!

— Зачем? Государство борется разумными мерами, ребята… Оно желает перевоспитать вас…

— Как?

— Через детские дома. Например, дом Розы Люксембург.

— Я из «Розы Люксембург» утек в субботу, — просюсюкал курносый беглец-мальчонка.

— Ну что ж, утек, опять иди. А теперь, ребята, — и комсомолец сбил набекрень свою кепку, — теперь защурьтесь на минуточку и вообразите себе…

— Не защуривайся, братцы, не защуривайся! Он нас обштопать хочет! — предупреждающе вскочил Инженер Вошкин. — Он хочет наш инвентарь слямзить да смыться в кусты. — Рожица у мальчонки серьезная и строгая; он поддернул штаны и снова сел.

— Ничего подобного, — горько усмехнулся комсомолец, — ваш богатейший инвентарь останется в целости. А вот, ребята, вы вдумайтесь со всей серьезностью в тот путь, который мы предлагаем вам. Перво-наперво детдом. Дальше — рабфак или фабзавуч. Отсюда — широкая дорога к станку, на фабрики, на хороший заработок. Один из вас будет, скажем, первосортный столяр, другой — великолепный ткач, третий, скажем, токарь по металлу…

— Я желаю быть токарем по хлебу! — не утерпел Инженер Вошкин. — А могу и по пирогам. У меня зубы вострые, как у слона.

Все опять дружно хохотнули, но смех сразу лопнул, и напряженные взоры беспризорников снова уперлись в комсомольца.

— А те из вас, — продолжал он, — которые в работе на фабрике хорошо зарекомендуют себя, те будут выдвинуты коллективом рабочих и направлены на казенный счет обучаться на механиков, врачей, инженеров.

Глаза и рты бездомников открывались все шире, шире. Многих из них стал подогревать изнутри огонек надежды.

— Самое же главное, ребята, вот в чем. Когда вы сделаетесь заправскими рабочими, вы сами будете, как полноправные хозяева, участвовать со всем коллективом рабочих в устройстве справедливой жизни — такой жизни, при которой не останется ни одного обиженного судьбой человека, а следовательно не будет и ни одного беспризорника. Всем будет тогда место в жизни, всем будет и честный труд и заслуженный отдых.

Комсомолец закурил папироску. Руки его дрожали. Он чувствовал, что одерживает над парнишками победу. Теперь надо закрепить эту завоеванную позицию и нанести последний удар звериной логике отрепышей.

— Итак, ребята, присмотритесь теперь к себе, вникните поглубже в свое положение. Оборванные, босые, холодные, голодные и в большинстве хворые. Вы только взгляните друг на друга, какие у вас болезненные, изможденные лица. Жуть! — Лицо комсомольца стало строгим, взгляд твердым и пронзающим. — Да. Прямо вам говорю, открыто говорю и не боюсь этого: вы паразиты, да, да, паразиты, хищники. Чем вы живете? Воровством. У кого воруете? У пролетарского государства, у рабочих, у того самого класса, который вас родил. Значит, вы у себя воруете.

— Мы у торговок воруем, а не у себя! — ввязался Инженер Вошкин.

— Молчи! — оборвал его Амелька.

— Позор вам всем! Вас презирают? Презирают. И поделом вам. Вас и надо презирать, пока вы не образумитесь и не станете людьми. Вот, например, я… Я, по секрету вам скажу… знаете кто?

— Знаем: бабушку убил, — прищурил левый глаз неуемный Инженер Вошкин.

— Нет, я бабушки, положим, не убивал. А только что я был вот таким же беспризорником, как вы.

— О-о? — загудела детвора. — Врешь… Слепых на столбы наводишь.

— Я говорю вам правду. Я бывший беспризорник. Года три волынился с шатией, и по тихой фене ходил, и на стреме был, и весь блатной разговор лучше вас знаю. А вот я теперь слесарь. И работаю, и учусь, и вот с вами нахожу время беседовать. И чувствую себя прекрасно. Так вы уж, ребята, пожалуйста, не убеждайте меня, что у вас хорошо, у нас плохо.

Бездомники вцепились проверяющим взглядом в руки комсомольца: кисти рук были грязноватые, сильные, действительно рабочие.

— Ну, мне говорить с вами больше не о чем. Перед вами, ребята, две дороги: один путь — в тюрьму, в хворь, в могилу; другой путь — в честную трудовую жизнь. — Он вынул записную книжку с карандашом. — Ну, кто из вас самый разумный, самый честный, записывайся в детский дом. Кто первый, ну?

— Налетай! Подешевело… — по-озорному крикнул Инженер Вошкин и сразу смерк: на его лицо набежали тени.

Все молчали, все вопросительно поглядывали на угрюмого Амельку. Оттопырив губы, вожак нескладно сидел на опрокинутом ведре, мрачно смотрел в землю.

— Вы, черти партейные, на посуле, как на стуле. Горы насулил, — сказал он глухим, враждебным голосом. — А впрочем, — покосился он на своих приспешников, и голос его вдруг подобрел: — Как хотите, ребята… Теперь действительно вот-вот зима.

Отрепыши облегченно передохнули: точно гора с плеч. Груди их задышали порывисто.

— Я жду, — насторожил комсомолец карандаш.

Смело поднялись пять рук, за ними робко, нерешительно еще с десяток. Рука Инженера Вошкина тоже было потянулась вверх, но он испуганно схватил ее другой рукой и резко осадил.

— Ну, а ты, малыш? Разве у тебя нет желания в детдом?

— Осадков нет, тенденций нет, — оттопырив губы, скорбно замигал мальчонка. — Наверное не знаю, но, вероятно, навряд ли. А впрочем, нет.

— Жаль, жаль. А ты подумай-ка…

— Вопрос исперчен… На фиг! — вскочил Инженер Вошкин. Губы его подрагивали, трепетал каждый мускул лица. Он круто повернулся спиной к комсомольцу, подхватил спадавшие генеральские штаны и, ссутулясь, нырнул в свою берлогу. На его ресницах нависли крупные слезы.

Берлога неуютна и пуста. Он забился в проплесневелый угол, уткнулся носом в пригоршни и, тихонько повизгивая, заплакал.

Он весь был под обаянием слов комсомольца. Ему до смерти хотелось попасть в детдом, но как же вот взять да и бросить Амельку? Ведь вожак примет его за «легаша», за предателя, за последнюю паскуду. А главное дело — Крым. Попадешь в детдом, навек прощайся тогда с Крымом. А все-таки до чего расчудесно было бы в детдоме…

Бросаясь в думах от детдома к Крыму, от Амельки к комсомольцу и не в силах выпутаться из противоречивых скудненьких своих мыслишек, мальчонка вдруг стал ненавистен самому себе.

— Сейчас обштопаю свою морду — не надо лучше… Паршивый пацан ты, Вошкин. Шибзик! — Он крепко сжал кулаки, заскрежетал зубами и с чувством злобной лютости начал лупить себя по дрожащим щекам, обливаясь горькими слезами.

Меж тем сияющий комсомолец переписал ребят, застегнул тужурку, сделал гордый жест рукой и, как власть имущий, крикнул:

— Хряй за мной, зарегистрированные! А кто схлюздил — до свиданья!

Сразу отмежевалась от остающихся товарищей дюжина ребят. Почесываясь, поеживаясь, не глядя на Амельку, они поспешили за комсомольцем. Кто-то прогнусил вслед им:

— Легаши! Собачки!..

— Ша! — строго оборвал Амелька.

В это время Инженер Вошкин выставил свою заплаканную рожицу в узкое окно подвала и сквозь слезы покрикивал уходившим оборванцам:

— До свиданья! До свиданья! Не забудьте заземлить антенн…

Его глаза были большие и мокрые.

Амельке вдруг захотелось поговорить с комсомольцем по-серьезному. Ну и хороший парень этот комсомолец. Эх, если б встретиться с таким же головастым года на три раньше!

В душе беспризорного парня что-то затосковало, лопнуло; сердце его перевернулось; он твердо теперь решил сделаться человеком, то есть он, в сущности, думал точно так же, как и комсомолец.

Но как забрать силу над собой, как переломить жизнь свою, чтоб сразу — трах! — и все по-новому? Разве посоветоваться с комсомольцем? Нет, поздно, стыдно: ведь Амелька так самоуверенно отчеканил ему, что будущего для человека нет.

— Дурак, — вслух обругал он самого себя, угрюмо поглядывая в спину уходившего быстрыми шагами юноши. Куда же он идет? Он отправится к своим, к людям, к братьям, на трудовую повседневную работу, в свет.

А здесь, в склепе, тьма была, бесцельность жизни, прозябание и хлад.

Амелька удалился на берег и просидел там в окаменелой неподвижности до самой ночи. Да, конечно, надо бросить эту путаную жизнь. А то что это такое? Нет, довольно! Надо хоть маленько и людям пособить. А главное из главных — мать, самоглавнейшая Настасья Куприяновна. Уж кто-кто, а он-то, Амелька-то, теперь твердо положил дать ей взаправдашний покой. Вот ужо-ужо, перед отъездом в Крым, он напишет ей покаянное письмо, вложит в то любезное письмо пятерку, а нет — и «червячок». Лишь бы с этим проклятым Иваном Не-спи покончить по-хорошему. Хоть бы он, бандитская морда, под расстрел попал.

Так упорно и тревожно Амелька думал о своем. Но сердце и голова его устали жить и думать. Хотелось в отчаянье крикнуть, позвать на помощь.

— Матушка! — нервно стуча зубами, прохрипел Амелька. Он выхватил с груди пузырек, где кокаин. Но пузырек был пуст.

С севера меж тем надвигалась седая туча; рваные, беспризорные облака неслись по пустынным небесам, — в ночь разразится метель, ударит стужа. Горе бездомной шатии!

Однако голодранцы делали вид, что им легко и весело. Забрались в свой склеп, затопили печь. Неунывающая Катька Бомба, подмурлыкивая песни и пересмеиваясь с ребятами, стала разводить тесто для лепешек.

Клоп-Циклоп, подмигнув единственным глазом Инженеру Вошкину, сказал:

— Разрисуй мою морду, чтоб страшнее некуда. Завтра утром на дело пойду. По-сухому.

— Ладно, — с готовностью согласился Инженер Вошкин и глубокомысленно добавил: — А ты до завтра доживешь? Будущего, гражданин, нет.

Ночью по всему простору выло и мело.

Утром Амелька едва открыл занесенную снегом дверь их склепа.

— Ну вот, Крым, — сказал он неопределенно и ушел в город.

За ночь снеговая туча пала на землю; перед утром трудолюбивый ветер неплохо поработал: заголубело вверху, солнце смотрит в белизну снегов, все концы неба прояснились и утихли.

Вслед за Амелькой убежал и Клоп-Циклоп. Искусный Инженер Вошкин превратил его лицо в мерзкую, отталкивающую харю: немножко натёртого кирпича, немножко сажи, чуть-чуть какой-то желтоватой дряни, чуть-чуть собственной слюны, — и краски трех цветов готовы. Лицо одноглазого отрепыша стало маской пораженного проказой.

Утренний воздух свеж и вкусен. Сквозь голубоватое от снега, насыщенное светом пространство гудел литым металлом колокол: было воскресенье.

Прельщенный этим звоном и собственной затеей, карапузик Клоп-Циклоп ушел в город и больше не возвращался.

С ним случилось вот что.

В узком переулке он атаковал благочестивую старушку, принадлежавшую, судя по старомодной лисьей шубе с куньим воротником, к бывшему купеческому кругу. Она, осиянная благостью молитвы, безмятежно култыхала на больных ногах из церкви, неся в руке узелок с просвиркой и кутьей. Как вдруг из-за угла — страшный, обезображенный мальчишка:

— Ваш кошелек!!

Старуха впопыхах влезла в сугроб и закричала сиплым басом.

— Заткнись! Народу нет!.. — угрожающе загнусил мальчишка. — Я сифилитик… Видишь! Укушу — и через два часа твой нос провалится. Даешь трешку?!

Когда Клоп-Циклоп оскалил пасть, чтоб куснуть бывшую купчиху, старуха от ужаса лишилась языка, сунула мальчишке бумажный рубль и замычала. Парнишка вырвал у нее узелок и пошел прочь, пожирая на ходу кутью.

— Почин есть, — бубнил он про себя.

Воодушевленный столь легко доставшимся ему успехом, он атаковал и другую жертву. Эта жертва — тоже женщина и тоже из купеческого круга, но не бывшего, а существующего ныне, попросту — базарная торговка.

— Ваш кошелек!

— Чего та-ко-е?

— Кусну — и через два часа стропила в вашем носу провалятся.

— А вот посмотрим, у кого скорей провалится, — И краснощекая тетка, бойко изловчившись, сгребла налетчика за шиворот.

Клоп-Циклоп рванулся так, что затрещала на нем зеленая кацавейка, но тетка, подкрепившаяся ради праздника винишком, видимо, имела порядочную силу. Клоп-Циклоп заорал «караул!» и бросил узелок с недоеденной кутьей. Потом стал всячески божиться, что он парнишка хотя и одноглазый, но вполне здоровый, глаз ему выклюнул журавль, а морду нечаянно разрисовал приятель-озорник. Тетка, пыхтя и не говоря ни слова, волокла его. Тогда Клоп-Циклоп стал жадно плакать и молить о пощаде, взывая к милосердию базарной торговки.

Но появился милиционер, тетка подозвала его, и Клоп-Циклоп был доставлен куда надо.

19. ПИСЬМО К МАТЕРИ. ТЕНЬ ДУНЬКИ ТАРАКАНА

— Завтра, либо послезавтра — в Крым, — объявил вернувшийся из города Амелька.

— Завтра не существует, потому что… — опять опротестовал Инженер Вошкин. — Сам же ты сказал.

Амелька не ответил. Он весь в нетерпеливом возбуждении: какой-то радостный порыв светился в его утомленных, болезненно прищуренных глазах. Может быть, странное предчувствие близкого свидания с матерью, а может, приятные вести с такой силой взвинтили померкший Амелькин дух. Амелька слышал на базаре: Иван He-спи, варнак, бандит, налетчик, накрепко засыпался, засел в тюрьму» откуда один выход для него — расстрел. И, стало быть, Амелька навсегда получил полнейшую свободу.

Не позже завтрашнего дня он наведет точные справки, так ли это. Вот если б — да!

Он купил в городе два листа бумаги, марку и конверт. Сейчас станет сочинять письмо ей, матке Настасье Куприяновне. Амелька сам удивился проснувшемуся в нем чувству к матери; он не знал, где оно родилось, какими путями обошло, захватило его сердце. Но это чувство долга и любви теперь пленило его всего, и плен тот сладостен и тяжек.

Еще держались сумерки. На западе догорали оранжевые, золотистые, зеленоватые тона, Посиневшие от холода, голодные ребята разводили костер. Инженер Вошкин обучил Шарика верховой езде. Шарику надоело баловство; он обсобачил парнишку предостерегающим лаем и, голодный, забился в угол мрачного, сырого склепа возле ног Амельки.

Амелька стоял на коленках, облокотившись на перевернутый вверх дном ящик, и сочинял письмо. Огарок поводит вправо-влево золотым своим хвостом. На ящике два слизняка; им неприятен свет огарка и неприятен человек, пыхтящий возле них; они невидимо вздрагивают, просят смерти. Амелька смахивает их на пол, топчет сапогом.

«Бесценная матушка, Настасья Куприяновна. Это пишет тебе сын твой, небезызвестный Амельян.

Бесценная матушка, вот уже почитай три года я убег из родимых краев и тебя бросил, горемыку. А из-за чего — ты знаешь сама. Что же это они делали со мной, особливо этот самый мироед Гаврила Колотушкин? А я потому озлобился, как сирота я есть, потому что разные буржуи угробили моего родителя, а вашего супруга и вас навек осиротили. Тяжко мне было, вот и озорство пошло Лучше бы меня убили, а не тятьку. Бесценная матушка, Настасья Куприяновна, то есть гак я люблю тебя, не нахожу слов. Одна подушка знает, сколько я проливаю горьких слез. А живу я шибко худо, ноют мои руки, ноют мои ноги, и сердце ноет, и сам я весь больной, изжеванный. Ежели не брошу бродяжить, чую, умру. Потому жизнь моя шибко тяжелая. Ну, клянусь тебе богом, бесценная матушка, Настасья Куприяновна, вот только съезжу в Крым, прогреюсь на солнышке для здоровья и вернусь, родимая, к тебе, вернусь на всю жизнь нашу. Уж вот-то заживем! Не скучай, не плачь, дожидай меня, пожалуйста, уж теперь скоро, совсем скоро свидимся с тобой. Уж ты прости меня как-нибудь, не проклинай, не плачь, А я тебя, бесценная матушка, Настасья ты моя Куприяновна, видел о прошлый год в городе нашем, только не смел подойти, потому — больной я весь и лицо опухло, и одет скверно, ты бы испугалась, не признала бы сына своего. А вот как хотелось подойти… Я, может быть, ходил след в след тебе и слезы…»

— Амелька, шамать хочешь? — вбежала с улицы Катька Бомба.

— Подь к черту! Вонючка… — буркнул Амелька, погасил огарок и вытер рукавом мокрые глаза.

Катька ушла. Амелька запер дверь, зажег огарок и стал доканчивать письмо.

Ему надо сейчас же снести письмо на почту, чтоб как можно скорей мчалось оно в деревню к матери. Он шел через парк, плотно стиснув зубы. Вызванные письмом переживания детства снова и снова вставали в возбужденном Амелькином мозгу. Его душа была охвачена злобной жалостью к своей судьбе, к матери, к убитому белогвардейцами отцу. Инстинкт жестокой мести овладел им вдруг. Ну, попадись ему теперь буржуй или какой-нибудь белогвардеец, он сразу отвинтит ему башку, вспорет брюхо, кишки намотает на березу. Схватил чугунный диван, с яростью отломал узорчатую ручку, подволок к пруду и бросил в зазвеневший, провалившийся ледок. Поднял камень и метким швырком разбил электрический фонарь. Попробовал вырвать с корнем молодое деревцо, но сила не взяла, заскрежетал зубами. Пошел вперед, надбавляя шагу и тяжело, с присвистом дыша. Опрокинул на ходу еще четыре скамьи, выломал ворота, дал по шее нищенке-старухе. Потом пришел в себя и, весь потный, огляделся. Все мутнело, вздрагивало перед глазами, и оголенное сердце его стало остывать.

— Бабка! — крикнул он нищенке. — Прости меня, бабка.

Проехал пьяный извозчик, раскачиваясь во все стороны, будто у него измяк, сломился позвоночник. По всему городу вспыхнули разом фонари. А вот и почта.

Поздно вечером, перед тем как укладываться спать, Инженер Вошкин объявил, что ровно в полночь он будет необычайным волшебством вызывать душу мертвой Дуньки Таракана.

Смотрели все. Уж, наверное, Инженер Вошкин выкиснет напоследок какое-нибудь забавное коленце. Всем было радостно: вот лягут спать, вот проснутся, а там придет курьерский поезд — и прощай, зима, здравствуй, здравствуй, долгожданный светлый Крым!..

Был радостен, но как-то по-особому и Филька. Крым… Он верил и не верил. Мрачная тень погибшего дедушки Нефеда охлаждала его чувство.

— Завтра, либо послезавтра — в Крым, — подтвердил Амелька,

— Завтра, завтра! — настойчиво закричала детвора.

От предвкушенья новых встреч и новой жизни у всех стало ныть в груди, где-то там, у сердца. Какое-то беспокойное томленье и жгло и тормозило бродяжьи порывы оборванцев. Так у иных захватывает дух, когда они смотрят с большой высоты в бездну.

— Начинается, начинается, начинается! — торжественно возгласил Инженер Вошкин. Он трижды обошел вокруг яркого костра и вынул из тряпицы моржовый зуб морской собаки.

— Ежели ты устроишь взрыв, как на Спирькиных похоронах, живьем в костер брошу, — пригрозил Амелька.

— Взрыв — что? Взрыв — ерунда с маслом, — прохрипел Инженер Вошкин, — я, может быть, алтайский шаман. Увидишь — сразу с каблуков слетишь, остолбенеешь. Каливостру читал, графа?

Кострище горел пожаром. Кругом — тьма, кругом — ничего не стало: были отрепыши, пожар и тьма. Все сидели. Колдун стоял по ту сторону костра, и ребятам казалось с земли, что он весь по грудь объят пламенем: горит, а не сгорает.

— Кара-дыра-курум! — пронзительно закричал колдун-шаман и резким свистом продырявил мертвый темный воздух.

Катька боязливо прижалась к Амельке.

— Не бойся, — шепнул ей Амелька, — я мальчишке марафеты две понюшки дал.

— Смотрите, смотрите! — таинственно выкрикнул колдун. — Сюда идут покойники со всех погостов… Куда вы? Ксы, ксы, ксы!.. Здравствуй, Спирька Полторы-ноги! А не видал ли ты Дуньку Таракана?

И всем показалось, что к небу пошли от костра дым и смрад.

— Кара-дыра-курум! — стал скакать возле костра колдун и швырнул в огонь волшебный зуб морской собаки.

Из огня выбросилось вверх зеленое пламя, как от пороха, в сторону стрельнули угли и — покажись ребятам: встал над пламенем дымный, сизый, лохматый призрак. Филька разинул рот и приготовился бежать; Катька тихонько вскрикнула, схватилась за Амельку и защурилась; Карась весь насторожился и встопорщился; Пашка Верблюд вскочил, в его руке сверкнул финский нож.

— Здравствуй, Дунька Таракан, — прошипел Инженер Вошкин. Красное, натертое суриком лицо его перекосилось; оно казалось под пламенем костра страшным, искаженным; один глаз его опять закрылся, и вся сила взвившейся в мальчишке жизни сосредоточилась, сгустилась в другом вытаращенном глазу. И всем почудилось, что это не глаз, а горящий черный уголь.

— Батюшки, с ума сошел! — не на шутку оробела шатия.

— Здравствуй, Дунька Таракан! — не своим голосом прокричал Инженер Вошкин. — Смотри, смотри! Кругом все покойники… Здравствуйте, мертвые покойники! А не видали ли вы душу Майского Цветка?

Вдруг из тьмы протянулась живая, настоящая рука покойника и сгребла за шиворот заоравшего благим матом колдуна. Катька взвизгнула, все помчались врассыпную. Чья-то рука настигла во тьме и Катьку. Девчонка обомлела. Филька и Амелька скакали рядом, как запряженные взбесившиеся кони.

А там, у костра, свистки, крик, испуганный лай Шарика.

20. БОЛЬШАЯ СМЕРТЬ

Вот теперь-то у Фильки с Амелькой нет препятствий, чтоб ехать в Крым. Пожалуй, очень хорошо, что их последнее гнездо рассыпалось: Пашки Верблюды с Карасями — лишняя обуза. Ну, правда, Катьку жаль. А впрочем… Много найдется для Амельки таких Катек. Вот и хорошо. Значит, так тому и быть: Крым, Кавказ — и возвращение на родину, к любимой матери, к труду. Отлично.

Ах, если б Амелька знал, что его письмо придет в деревню и не застанет Настасьи Куприяновны!

Амелькина мать вот уж третьи сутки живет в том городе, где сын: вышли у нее дома какие-то неприятности с сельским обществом. Кажется, кусок кровной земли богатей хотели вырвать у нее: сын в нетях, шаромыжничает где-то, ну, баба может и без земли существовать. Вот и поехала Настасья Куприяновна к городским властям за правдой. Была у ней тайная надежда и Амельку встретить, А впрочем… Его с борзыми кобелями не найти. Разве что бог обиженному сердцу матери заблудшую тропу укажет. Только вряд ли, нет уж, чего там толковать.

Ах, если б знала Настасья Куприяновна, что ее Амелька — вот он, тут…

Амелька с Филькой меж тем поджидали курьерский поезд, чтобы тотчас же ехать в Крым. До поезда еще долго — два часа. Станция вся в электрических огнях, вокзал залит светом. Приятели греются в третьем классе. Наскучило сидеть. Вышли, прильнули глазами к окну в буфет.

Вдруг на плечо Амельки Легла чья-то тяжелая рука. Амелька оглянулся и чуть не Закричал. — На твоей шее триста пятьдесят долгу по разверстке, — звучно прошептал Иван He-спи. — Да старый долг…

— Ты?! Откуда? — только и мог сказать Амелька.

— Пойдем.

Они остановились за углом вокзала. Иван He-спи в мужичьем старом армяке, в мужичьей шапке, в лаптях. Черные глаза горели, рыжая накладная борода топорщилась.

— С кооперативом — помнишь? — лопнуло. Часть убытка — на тебе.

— Откуда ж мне? Нас разогнали.

— Твое дело.

— Я в Крым собрался, в боржомщики. Сейчас еду… Иван He-спи достал из-за пазухи кинжал, молча постучал о сталь ногтем и сказал:

— Видишь? Деньги будешь уплачивать Ваньке Турку — буфетчику в пристанской чайной. Я пошел. — И он скрылся.

В душе Амельки померкли все огни; мрак охватил его и оторопь. Как тряпичная кукла, не чувствуя себя, он приблизился к Фильке, все еще стоявшему у вокзального окна.

— Все равно, поеду… Пусть убивает… Поеду! — выкрикнул самому себе Амелька.

За окнами, в буфете, пальмы на столе, цветы. А за столиком, как раз возле окна, где стояли оборванцы, сидел человек в порыжелой кожаной тужурке, в теплых сапогах, на голове — шапка, поверх шапки — шаль, концы ее крест-накрест сзади в узел. Видимо, у человека зубы разболелись. Так и есть: снял человек шаль, щека подвязана платком. Человеку подали котлеты с макаронами. У Фильки потекла слюна. Человеку принесли полбутылки коньяку, человек потребовал самых лучших папирос и кофе. Принесли и это. Потом парней прогнали от окна.

— Богатый, дьявол… Спекулянт, по-нашему — барыга, — сказал широкоплечий, приземистый Амелька, устало шагая больными простуженными ногами. Он все еще был в сильном волнении, в голове вспыхивали планы: что делать, как спасти себя от смерти, от бандита? И какой черт наврал ему, что бандит схвачен и сидит в тюрьме?

Вскоре подкатил товарно-пассажирский поезд. Тысяча народу высыпала из вагонов на платформу.

Амелька с Филькой сызнова приникли к тому же окну. Человек суетливо расплачивался с официантом. Бумажник человека туго набит деньгами.

— Глянь, тысячи, — прошептал Амелька. Он дрожал, не попадая зубом на зуб, и обозленные глаза его горели хищно. — Барыга, сволочь, спекулянт.

Человек обмотал голову по-бабьи шалью, вскинул за плечи торбу, сытно рыгнул, взял мешок под мышку, выкатился на платформу и стал пробираться к поезду. Но поезд брали с бою. Поезд торопился уходить в направлении к Москве, чтоб очистить путь ожидавшемуся курьерскому, который вот-вот примчится, постоит немного, свистнет и укатит в Крым.

Амелька цепкими глазами неотступно следил за похожим на бабу человеком. Вот голова в шали пропестрела в стороне, вот мотнулась влево и исчезла.

Ударили два звонка.

— Филька! Дожидай меня в городе, в чайнухе «Отдых»… Завтра утром… вернусь!.. — вскричал на бегу Амелька. Он быстро обогнул хвост поезда и вскочил с другой стороны его на тормозную площадку.

Амелька зорко заприметил, что человек в кожаной тужурке, в бабьей шали, сидит на ступеньках площадки пятого с краю товарного вагона.

Поезд до отказа набит пассажирами. Амелька с искусством акробата перебирается по крышам с вагона на вагон. На пятой площадке — что за чудо! — человека нет, вместо него двое мальчишек стоят в обнимку, напевают развеселую. Ах, черт! Неужто Амелька просчитался? Он быстро — на шестой вагон. Спустился. И сердце его остановилось. Здесь!

Он с размаху ударил ногой в спину сидевшего на приступках человека. И в жестокости, разинув страшный рот, поймал звериными глазами, как спекулянт в клетчатой шали, в кожаной тужурке кувырнулся под откос.

Когда поезд, пофыркивая, поплевывая и скрежеща железом, пополз в гору, Амелька соскочил. Вместе с ним соскочил и Филька. Он не хотел бросать приятеля и тоже там, на станции, ловко впрыгнул в поезд. Он не умел лазить по крышам — где же ему угнаться за Амелькой? Погруженный в думы, он стоял на площадке, посматривая на белевшие снега. Вдруг… Кто это? Амелька…

Амелька бежал возле путей к человеку; у человека — деньги… Наконец-то Амелька разочтется с этим проклятым Иваном He-спи, получит вольную и, может быть, поедет в Крым по-пански, в спальном.

Вот зачернело на снегу. Это сброшенный спекулянт-барыга лежал недвижно…

От быстрого бега Амелька задыхался; его оставляли силы, звенело в висках; уши оглохли, рот пересох. Он подбежал к распростертому, со сломанной шеей, трупу, С жадным криком, с подлой удачливой улыбкой он припал на корточки и пыхтя рванул на мертвеце тужурку, чтоб скорей завладеть деньгами. Вдруг проворные пальцы Амельки остановились, будто пораженные параличом: вглядевшись в лицо мертвеца, он с воем опрокинулся на спину и пополз по снегу прочь.

— Амелька, Амелька, что ты! — вскричал подоспевший Филька,

Амелька, рыча, поднялся, с размаху ударил Фильку в грудь ножом и бросился к железнодорожному мосту, задыхаясь и хрипя.

— Стой! Куда? Стрелять буду! — пригрозил постовой красноармеец.

— Стреляй! — И безумный Амелька схватился за перила, чтоб спрыгнуть в черную, окаймленную молодым льдом полынью.

Однако красноармеец вовремя поймал его.

Раненого Фильку тоже пощадила смерть.

Остался невредим и спекулянт: он сразу же втискался в вагон и теперь храпит на верхней полке.

Поплатилась жизнью лишь мать Амельки, Настасья Куприяновна. Сгубили ее шаль, тужурка мужа и судьба

А вернее всего — исключительный, непоправимый случай.



Август — декабрь 1928 г.

ЧАСТЬ 2. МРАК ДРОГНУЛ

А и в некую пору Будет каждому вору На Руси жить отменно негоже. Л. Н. Трефолев.
… Выйдет парень рабочий И до воли охочий Л. Н. Трефолев.
1. ДВЕРЬ ЗАХЛОПНУЛАСЬ НАДОЛГО

Пути Фильки и Амельки сплелись теперь довольно крепко.

Приятелей привезли в тот же самый родной им город. Амельку пришлось связать: он ополоумел и кусался. Связанный, он плакал или с хохотом выкрикивал: «Мамка! мамка!»

Филька тоже плакал — не о своей участи, а глядя на Амельку.

Вот и вокзал, милый, такой знакомый бан. Амелька пришел в себя. Они оба с Филькой заплаканными, обозленными глазами взглянули на то несчастное окно, за которым сидел вчера ненавистный спекулянт — барыга. Будь он, окаянный, трижды проклят.

С вокзала парней отправили под конвоем в городскую милицию. Был солнечный день, праздник. Свисавшие с крыш ледяные сосульки таяли, снег прел, разводя по дорогам кашу.

Их вели вдоль улицы, примыкающей к торговой площади. Проезжавшие на базар крестьяне злорадно перемигивались друг с другом, перебрасывались словами: