Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Первую половину нашей поездки Эллисон молчала. Потом долго и горько пожаловалась, что я сделал для нее термос с кофе вместо текилы и заставил переодеться в более подходящую одежду для дальней поездки. Среди вещей Кэролайн мне удалось найти брюки «Банана рипаблик»[125] на завязках и свитер с воротником, закрывающим шею, которые отлично подошли Эллисон. Как только мы сели в машину, она с ногами забралась на пассажирское сиденье «Ауди» моей матери, так что ее колени оказались рядом с приборным щитком, а лицо за кофейной чашкой и парой пурпурных маминых темных очков, обнаруженных Эллисон в бардачке. В самом начале она слегка постанывала, и я подумал, что ее может вырвать, но как только мы выехали из города, она оживилась.

И хотя Матрена Васильевна вынудила меня походить еще по деревне, и хотя в мой второй приход долго отнекивалась:

Эллисон даже решила зайти вместе со мной в офис налогового инспектора, когда мы добрались до Уилминга, маленького административного центра, состоящего, главным образом, из здания Американского легиона и «Дэйри куин».[126] Инспекция работала в субботу из-за того, что там же находились почта и продуктовый магазин. После того как я сумел получить нужные документы и копию выплаченных Лесом налогов за последние пять лет, мне пришлось признаться самому себе, что иметь рядом его жену, к тому же красивую блондинку, очень полезно: ее присутствие существенно ускорило бюрократические процессы.

— Не умемши, не варёмши — как утрафишь? — но уж встретила меня на ногах, и даже будто удовольствие пробудилось в ее глазах оттого, что я вернулся.

Когда мы вернулись в машину, Эллисон налила себе еще кофе.

Поладили о цене и о торфе, что школа привезет.

— Фу-у-у, — выдохнула она.

Я только потом узнал, что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрена Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги — за палочки. За палочки трудодней в замусленной книжке учетчика.

— Просто он довольно крепкий, — ответил я. — Ты не привыкла к «Питс».

Так и поселился я у Матрены Васильевны. Комнаты мы не делили. Ее кровать была в дверном углу у печки, а я свою раскладушку развернул у окна и, оттесняя от света любимые Матренины фикусы, еще у одного окна поставил столик. Электричество же в деревне было — его еще в двадцатые годы подтянули от Шатуры. В газетах писали тогда «лампочки Ильича», а мужики, глаза тараща, говорили: «Царь Огонь!»

Она содрогнулась.

— Он похож на «Старбакс» или что-то в таком же роде?

Может, кому из деревни, кто побогаче, изба Матрены и не казалась доброжилой, нам же с ней в ту осень и зиму вполне была хороша: от дождей она еще не протекала и ветрами студеными выдувало из нее печное грево не сразу, лишь под утро, особенно тогда, когда дул ветер с прохудившейся стороны.

— «Питс» по отношению к «Старбакс» — все равно что Платон по сравнению с Сократом. Со временем ты его оценишь.

Кроме Матрены и меня, жили в избе еще — кошка, мыши и тараканы.

Полмили Эллисон смотрела на меня, потом решила заняться налоговыми документами и кофе. Она пролистала бумаги на летний домик Леса.

Кошка была немолода, а главное — колченога. Она из жалости была Матреной подобрана и прижилась. Хотя она и ходила на четырех ногах, но сильно прихрамывала: одну ногу она берегла, больная была нога. Когда кошка прыгала с печи на пол, звук касания ее о пол не был кошаче-мягок, как у всех, а — сильный одновременный удар трех ног: туп! — такой сильный удар, что я не сразу привык, вздрагивал. Это она три ноги подставляла разом, чтоб уберечь четвертую.

— Ублюдок. Два года назад он поменял почтовый адрес, чтобы счета не приходили домой. Как раз в тот момент, когда мы поженились.

— Он хотел иметь место, о котором тебе ничего не известно. Возможно, уже тогда он подумывал сбежать и готовил пути к отступлению.

Но не потому были мыши в избе, что колченогая кошка с ними не справлялась: она как молния за ними прыгала в угол и выносила в зубах. А недоступны были мыши для кошки из-за того, что кто-то когда-то, еще по хорошей жизни, оклеил Матренину избу рифлеными зеленоватыми обоями, да не просто в слой, а в пять слоев. Друг с другом обои склеились хорошо, от стены же во многих местах отстали — и получилась как бы внутренняя шкура на избе. Между бревнами избы и обойной шкурой мыши и проделали себе ходы и нагло шуршали, бегая по ним даже и под потолком. Кошка сердито смотрела вслед их шуршанью, а достать не могла.

Она скептически рассмеялась.

Иногда ела кошка и тараканов, но от них ей становилось нехорошо. Единственное, что тараканы уважали, это черту перегородки, отделявшей устье русской печи и кухоньку от чистой избы. В чистую избу они не переползали. Зато в кухоньке по ночам кишели, и если поздно вечером, зайдя испить воды, я зажигал там лампочку — пол весь, и скамья большая, и даже стена были чуть не сплошь бурыми и шевелились. Приносил я из химического кабинета буры, и, смешивая с тестом, мы их травили. Тараканов менело, но Матрена боялась отравить вместе с ними и кошку. Мы прекращали подсыпку яда, и тараканы плодились вновь.

— И на какой адрес приходили счета в Остине? К его подружке?

— Скорее всего, он завел почтовый ящик, где хранилась его корреспонденция. Подружка — это слишком рискованно.

По ночам, когда Матрена уже спала, а я занимался за столом, — редкое быстрое шуршание мышей под обоями покрывалось слитным, единым, непрерывным, как далекий шум океана, шорохом тараканов за перегородкой. Но я свыкся с ним, ибо в нем не было ничего злого, в нем не было лжи. Шуршанье их — была их жизнь.

— Ублюдок. Ты сумеешь найти его летний домик?

И с грубой плакатной красавицей я свыкся, которая со стены постоянно протягивала мне Белинского, Панферова и еще стопу каких-то книг, но — молчала. Я со всем свыкся, что было в избе Матрены.

Я покачал головой.

— Не знаю.

Матрена вставала в четыре-пять утра. Ходикам Матрениным было двадцать семь лет, как куплены в сельпо. Всегда они шли вперед, и Матрена не беспокоилась — лишь бы не отставали, чтоб утром не запоздниться. Она включала лампочку за кухонной перегородкой и тихо, вежливо, стараясь не шуметь, топила русскую печь, ходила доить козу (все животы ее были — одна эта грязно-белая криворогая коза), по воду ходила и варила в трех чугунках: один чугунок — мне, один — себе, один — козе. Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе — мелкую, а мне — с куриное яйцо. Крупной же картошки огород ее песчаный, с довоенных лет не удобренный и всегда засаживаемый картошкой, картошкой и картошкой, — крупной не давал.

У нас был точный адрес, но на озере это ничего не значило. Большинство людей регистрируют свой адрес как почтовый ящик на главной автостраде, их может быть несколько сотен — серебристые прямоугольники с потускневшими надписями и цифрами. Даже если мы найдем нужный, он может находиться на значительном расстоянии от нужного нам дома. Скорее всего, пара миль по неизвестной проселочной дороге, посыпанной гравием, где повороты отмечены табличками с фамилиями людей, которые там живут. Часто там и вовсе нет никаких указателей, и приходится рассчитывать только на устные указания. Если удается избежать внимания местных жителей, озеро Медина вполне подходящее место для человека, решившего спрятаться от всех.

Мне почти не слышались ее утренние хлопоты. Я спал долго, просыпался на позднем зимнем свету и потягивался, высовывая голову из-под одеяла и тулупа. Они да еще лагерная телогрейка на ногах, а снизу мешок, набитый соломой, хранили мне тепло даже в те ночи, когда стужа толкалась с севера в наши хилые оконца. Услышав за перегородкой сдержанный шумок, я всякий раз размеренно говорил:

Мы миновали Вумен-Холлоу-Крик и проехали между холмами по автостраде 16. Соотношение между кемперами[127] и обычными машинами резко изменилось в пользу первых.

— Доброе утро, Матрена Васильевна!

Эллисон принялась изучать мешочек с лекарствами моей матери, висевший на зеркале заднего вида, поглаживая украшавшие его бусинки.

И всегда одни и те же доброжелательные слова раздавались мне из-за перегородки. Они начинались какии-то низким теплым мурчанием, как у бабушек в сказках:

— Откуда ты знаешь Мило? Не похоже, чтобы вы… Ну, не знаю, вы как «Странная парочка».[128]

— М-м-мм… также и вам!

— Ты видела шрам у меня на груди?

И немного погодя:

Эллисон удивилась.

— Ты шутишь.

— Нет, Мило этого не делал. Просто у него возникла идея, что из меня получится хороший частный детектив.

— А завтрак вам приспе-ел.

Дорога стала такой извилистой, что я не мог смотреть на Эллисон, но она целую милю молчала, обратив пурпурные очки в мою сторону. Мне мешало отсутствие шума и ветра, характерных для моего «ФВ». В материнской «Ауди» тишина казалась раздражающей.

Наконец Эллисон переплела пальцы и вытянула руки.

Что на завтрак, она не объявляла, да это и догадаться было легко: картовь необлупленная, или суп картонный (так выговаривали все в деревне), или каша ячневая (другой крупы в тот год нельзя было купить в Торфопродукте, да и ячневую-то с бою — как самой дешевой ею откармливали свиней и мешками брали). Не всегда это было посолено, как надо, часто пригорало, а после еды оставляло налет на нёбе, деснах и вызывало изжогу.

— Ладно, и что было дальше?

— Мило выступал помощником адвоката защиты в деле об убийстве. Его первая большая работа для конторы «Терренс энд Голдмен» в Сан-Франциско. Ему потребовался человек, который мог выследить свидетеля — торговца наркотиками, видевшего, как произошло преступление. Мило думал, что я справлюсь с этой задачей. Он рассчитывал, что таким способом сумеет произвести впечатление на босса.

Но не Матрены в том была вина: не было в Торфопродукте и масла, маргарин нарасхват, а свободно только жир комбинированный. Да и русская печь, как я пригляделся, неудобна для стряпни: варка идет скрыто от стряпухи, жар к чугунку подступает с разных сторон неравномерно. Но потому, должно быть, пришла она к нашим предкам из самого каменного века, что, протопленная раз на досветьи, весь день хранит в себе теплыми корм и пойло для скота, пищу и воду для человека. И спать тепло.

— И ты нашел того парня.

Я покорно съедал все наваренное мне, терпеливо откладывал в сторону, если попадалось что неурядное: волос ли, торфа кусочек, тараканья ножка. У меня не хватало духу упрекнуть Матрену. В конце концов она сама же меня предупреждала: «Не умемши, не варёмши — как утрафишь?»

— О да, я его нашел. После чего несколько дней провел в больнице Сан-Франциско.

— Спасибо, — вполне искренне говорил я.

— Мило удалось произвести впечатление на босса?

— На чем? На своем на добром? — обезоруживала она меня лучезарной улыбкой. И, простодушно глядя блекло-голубыми глазами, спрашивала: — Ну, а к ужоткому что вам приготовить?

— Нет, ему это не помогло. Зато я понравился боссу. Когда меня выпустили из реанимации.

К ужоткому значило — к вечеру. Ел я дважды в сутки, как на фронте. Что мог я заказать к ужоткому? Все из того же, картовь или суп картонный.

Эллисон рассмеялась.

— И он предложил тебе работу?

Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка ее кругловатого лица, которую, заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить. Увидев на себе холодный глаз объектива, Матрена принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое.

— Она. Она предложила мне пройти стажировку. Мило она уволила.

Раз только запечатлел я, как она улыбалась чему-то, глядя в окошко на улицу.

— Еще лучше. К тому же женщина.

— Да, она определенно женщина.

В ту осень много было у Матрены обид. Вышел перед тем новый пенсионный закон, и надоумили ее соседки добиваться пенсии. Была она одинокая кругом, а с тех пор, как стала сильно болеть — и из колхоза ее отпустили. Наворочено было много несправедливостей с Матреной: она была больна, но не считалась инвалидом; она четверть века проработала в колхозе, но потому что не на заводе — не полагалось ей пенсии за себя, а добиваться можно было только за мужа, то есть за утерю кормильца. Но мужа не было уже двенадцать лет, с начала войны, и нелегко было теперь добыть те справки с разных мест о его сташе и сколько он там получал. Хлопоты были — добыть эти справки; и чтоб написали все же, что получал он в месяц хоть рублей триста; и справку заверить, что живет она одна и никто ей не помогает; и с года она какого; и потом все это носить в собес; и перенашивать, исправляя, что сделано не так; и еще носить. И узнавать — дадут ли пенсию.

Эллисон открыла рот и стала кивать.

Хлопоты эти были тем затруднены, что собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет — в десяти километрах к западу, а поселковый — к северу, час ходьбы. Из канцелярии в канцелярию и гоняли ее два месяца — то за точкой, то за запятой. Каждая проходка — день. Сходит в сельсовет, а секретаря сегодня нет, просто так вот нет, как это бывает в селах. Завтра, значит, опять иди. Теперь секретарь есть, да печати у него нет. Третий день опять иди. А четвертый день иди потому, что сослепу они не на той бумажке расписались, бумажки-то все у Матрены одной пачкой сколоты.

— Ага, Мило хотел произвести на нее впечатление…

— Притесняют меня, Игнатич, — жаловалась она мне после таких бесплодных проходок. — Иззаботилась я.

— Да, не только с профессиональной стороны.

— Но ты и она…

Но лоб ее недолго оставался омраченным. Я заметил: у нее было верное средство вернуть себе доброе расположение духа — работа. Тотчас же она или хваталась за лопату и копала картовь. Или с мешком под мышкой шла за торфом. А то с плетеным кузовом — по ягоды в дальний лес. И не столам конторским кланяясь, а лесным кустам, да наломавши спину ношей, в избу возвращалась Матрена уже просветленная, всем довольная, со своей доброй улыбкой.

— Да.

— Теперича я зуб наложила, Игнатич, знаю, где брать, — говорила она о торфе. — Ну и местечко, любота одна!

Эллисон усмехнулась и ткнула меня в плечо.

— Кажется, частный детектив покраснел.

— Да Матрена Васильевна, разве моего торфа не хватит? Машина целая.

— Чепуха.

— Фу-у! твоего торфу! еще столько, да еще столько — тогда, бывает, хватит. Тут как зима закрутит да дуель в окна, так не столько топишь, сколько выдувает. Летось мы торфу натаскивали сколища! Я ли бы и теперь три машины не натаскала? Так вот ловят. Уж одну бабу нашу по судам тягают.

Она рассмеялась, откупорила термос и налила себе чашку «Питс».

Да, это было так. Уже закруживалось пугающее дыхание зимы — и щемило сердца. Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли — начальству, да кто при начальстве, да по машине — учителям, врачам, рабочим завода. Топлива не было положено — и спрашивать о нем не полагалось. Председатель колхоза ходил по деревне, смотрел в глаза требовательно или мутно или простодушно и о чем угодно говорил, кроме топлива. Потому что сам он запасся. А зимы не ожидалось.

— Эта штука мне нравится все больше.

Мы проехали вдоль озера около мили, когда увидели маленький домик, который почти со всех сторон закрывали холмы и кедры. Озеро находилось так далеко внизу, что глина и известняк на берегу напоминали бежевые края ванны.

Что ж, воровали раньше лес у барина, теперь тянули торф у треста. Бабы собирались по пять, по десять, чтобы смелей. Ходили днем. За лето накопано было торфу повсюду и сложено штабелями для просушки. Этим и хорош торф, что, добыв, его не могут увезти сразу. Он сохнет до осени, а то и до снега, если дорога не станет или трест затомошился. Это-то время бабы его и брали. Зараз уносили в мешке торфин шесть, если были сыроваты, торфин десять, если сухие. Одного мешка такого, принесенного иногда километра за три (и весил он пуда два), хватало на одну протопку. А дней в зиме двести. А топить надо: утром русскую, вечером «голландку».

На озере Медина совсем не просто ориентироваться. Вода извивается, следуя старому руслу реки, на которой построили дамбу, чтобы создать озеро, появились бухточки и тупики, а втекающие и вытекающие речушки выглядят совершенно одинаково. Мы бы могли искать домик Леса до конца недели, если бы нам не помог старый друг.

— Да чего говорить обапол! — сердилась Матрена на кого-то невидимого. — Как лошадей не стало, так чего на себе не припрешь, того и в дому нет. Спина у меня никогда не заживает. Зимой салазки на себе, летом вязанки на себе, ей-богу правда!

Примерно в миле после съезда с 37-й автострады на правой обочине стоял черный «Форд Фестива». Окно со стороны водителя было открыто, за рулем сидел рыжеволосый орангутанг и читал газету.

Ходили бабы в день — не по разу. В хорошие дни Матрена приносила по шесть мешков. Мой торф она сложила открыто, свой прятала под мостами, и каждый вечер забивала лаз доской.

Я проехал четверть мили дальше по дороге, развернулся на сто восемьдесят градусов и остановился. Дождавшись, когда мимо будет проезжать машина с полуприцепом, я пристроился сразу за ним.

— Разве уж догадаются, враги, — улыбалась она, вытирая пот со лба, — а то ни в жисть не найдут.

— Что мы делаем? — поинтересовалась Эллисон.

Что было делать тресту? Ему не отпускалось штатов, чтобы расставлять караульщиков по всем болотам. Приходилось, наверно, показав обильную добычу в сводках, затем списывать — на крошку, на дожди. Иногда, порывами, собирали патруль и ловили баб у входа в деревню. Бабы бросали мешки и разбегались. Иногда, по доносу, ходили по домам с обыском, составляли протокол на незаконный торф и грозились передать в суд. Бабы на время бросали носить, но зима надвигалась и снова гнала их — с санками по ночам.

— Смотри прямо перед собой.

Вообще, приглядываясь к Матрене, я замечал, что, помимо стряпни и хозяйства, на каждый день у нее приходилось и какое-нибудь другое немалое дело, закономерный порядок этих дел она держала в голове и, проснувшись поутру, всегда знала, чем сегодня день ее будет занят. Кроме торфа, кроме сбора старых пеньков, вывороченных трактором на болоте, кроме брусники, намачиваемой на зиму в четвертях («Поточи зубки, Игнатич», — угощала меня), кроме копки картошки, кроме беготни по пенсионному делу, она должна была еще где-то раздобывать сенца для единственной своей грязно-белой козы.

Когда мы второй раз проезжали мимо, рыжий тип в «Фестиве» снова не обратил на меня внимания, но это точно был Элджин, который полностью погрузился в изучение спортивной страницы. Ничего не скажешь, продвинутый метод слежки. Наверное, довольно скоро он догадается проделать дыры в газете.

— А почему вы коровы не держите, Матрена Васильевна?

Я быстро оглядел местность, которую он контролировал. Дорог поблизости не наблюдалось. Я не заметил почтовых ящиков, только изгиб дороги вдоль холма. К озеру спускался крутой склон, заросший густым лесом, так что отсюда невозможно было увидеть, что находится у самой воды, но туда шли линии электропередачи. Из чего следовало, что там есть по меньшей мере один дом и добраться туда можно, лишь проехав мимо Элджина.

— Элджин без Фрэнка, — заметил я. — Не слишком умный ход.

— Э-эх, Игнатич, — разъясняла Матрена, стоя в нечистом фартуке в кухонном дверном вырезе и оборотясь к моему столу. — Мне молока и от козы хватит. А корову заведи, так она меня самою с ногами съест. У полотна не скоси — там свои хозява, и в лесу косить нету — лесничество хозяин, и в колхозе мне не велят — не колхозница, мол, теперь. Да они и колхозницы до самых белых мух всё в колхоз, а себе уж из-под снегу — что за трава?… По-бывалошному кипели с сеном в межень, с Петрова до Ильина. Считалась трава — медовая…

Эллисон оглянулась.

Так, одной утельной козе собрать было сена для Матрены — труд великий. Брала она с утра мешок и серп и уходила в места, которые помнила, где трава росла по обмежкам, по задороге, по островкам среди болота. Набив мешок свежей тяжелой травой, она тащила ее домой и во дворике у себя раскладывала пластом. С мешка травы получалось подсохшего сена — навильник.

— Ты о чем?

Председатель новый, недавний, присланный из города, первым делом обрезал всем инвалидам огороды. Пятнадцать соток песочка оставил Матрене, а десять соток так и пустовало за забором. Впрочем, за пятнадцать соток потягивал колхоз Матрену. Когда рук не хватало, когда отнекивались бабы уж очень упорно, жена председателя приходила к Матрене. Она была тоже женщина городская, решительная, коротким серым полупальто и грозным взглядом как бы военная.

Я рассказал ей о моей вчерашней встрече с Элджином и Фрэнком, о том, как те познакомили мое лицо с асфальтом и едва не подбросили чужой пистолет. Я предположил, что они помощники шерифа и приятели Тилдена Шекли.

Она входила в избу и, не здороваясь, строго смотрела на Матрену. Матрена мешалась.

— Что за дерьмо, — сказала Эллисон. — И они наблюдают за домом Леса?

— Та-ак, — раздельно говорила жена председателя. — Товарищ Григорьева? Надо будет помочь колхозу! Надо будет завтра ехать навоз вывозить!

— Во всяком случае, один из них.

— Значит, мы подберемся к нему, треснем по башке и свяжем?

Лицо Матрены складывалось в извиняющую полуулыбку — как будто ей было совестно за жену председателя, что та не могла ей заплатить за работу.

Я бросил на нее быстрый взгляд, пытаясь решить, шутит ли она, но так ничего и не понял.

— Ну что ж, — тянула она. — Я больна, конечно. И к делу вашему теперь не присоединёна. — И тут же спешно исправлялась: — Какому часу приходить-то?

— Треснем по башке?

— И вилы свои бери! — наставляла председательша и уходила, шурша твердой юбкой.

— У меня есть «Мейс».[129] Поехали.

— Во как! — пеняла Матрена вслед. — И вилы свои бери! Ни лопат, ни вил в колхозе нету. А я без мужика живу, кто мне насадит?…

После истории с Шекли на вечеринке у Дэниелсов я решил не ставить под сомнение ее способности по части треснуть кому-то по башке.

— Это будет запасным планом. Достань пятьдесят долларов из моего рюкзака.

Мы продолжали ехать дальше, пока не оказались возле Теркс-Айс-Хаус.

И размышляла потом весь вечер:

После пятиминутного разговора с Юстасом, продавцом с синими волосами и в вульгарной атласной рубашке, мы выяснили, что нам нужна бухта Мейпл-Энд. Кроме того, Юстас не узнал Леса по фотографии, а Эллисон сообщила ему, что не училась в старших классах с его дочерью. Несмотря на столь огорчительный факт, тот согласился познакомить нас с Бипом, который за пятьдесят долларов одолжит нам свою лодку. Бип и его лодка оказались большими неряшливыми клинообразными предметами серого цвета, с большим количеством вмятин; пахло от них, как от живой приманки. Бип все время улыбался, глядя на Эллисон, и говорил «ха», когда отворачивался.

— Да что говорить, Игнатич! Ни к столбу, ни к перилу эта работа. Станешь, об лопату опершись, и ждешь, скоро ли с фабрики гудок на двенадцать. Да еще заведутся бабы, счеты сводят, кто вышел, кто не вышел. Когда, бывалоча, по себе работали, так никакого звуку не было, только ой-ой-ойинь-ки, вот обед подкатил, вот вечер подступил.

Я попытался предупредить его взглядами, давая понять, что тот подвергается смертельной опасности, но Бип не обращал на меня внимания.

Нам с трудом удалось запустить подвесной мотор, и лодка медленно отошла от причала.

Все же поутру она уходила со своими вилами.

Бухта вывела нас в озеро. В полумиле впереди, на противоположном берегу, склоны холма были усыпаны домами и радиовышками. Изредка на расстоянии в несколько сотен ярдов мимо проплывал катер, и через минуту мы начинали раскачиваться на волнах. К тому моменту, когда мы направили лодку в бухту Мейпл-Энд, озерная вода плескалась у наших щиколоток, и мне пришлось переложить рюкзак на колени. Бип сказал, что небольшие отверстия в днище нам не помешают.

Но не колхоз только, а любая родственница дальняя или просто соседка приходила тоже к Матрене с вечера и говорила:

Эллисон сняла обувь и собралась опустить ноги за борт.

— Завтра, Матрена, придешь мне пособить. Картошку будем докапывать.

— На твоем месте я бы не стал этого делать, — сказал я.

И Матрена не могла отказать. Она покидала свой черед дел, шла помогать соседке и, воротясь, еще говорила без тени зависти:

Она нахмурилась. Под полуденным солнцем пурпурные очки отбрасывали длинные красные тени на ее щеки.

— Ах, Игнатич, и крупная ж картошка у нее! В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!

— Что? Они же все равно промокли.

— Дело не в твоих ногах. Там полно водяных щитомордников.

Тем более не обходилась без Матрены ни одна пахота огорода. Тальновские бабы установили доточно, что одной вскопать свой огород лопатою тяжеле и дольше, чем, взяв соху и вшестером впрягшись, вспахать на себе шесть огородов. На то и звали Матрену в помощь.

Я показал немного вперед, где течение образовывало небольшие водовороты, и Эллисон тут же втянула ноги внутрь лодки.

— Что ж, платили вы ей? — приходилось мне потом спрашивать.

Мы миновали плавучее гнездо и увидели около дюжины серебристо-зеленых змей, которые извивались под поверхностью воды. Эллисон тихонько присвистнула.

— Не берет она денег. Уж поневоле ей вопрятаешь.

— У нас в Фалфурриасе змей можно увидеть только на ремнях. Надеюсь, эти ребята поведут себя правильно, если рядом с ними начнет тонуть лодка.

— Конечно. В прошлом году катавшаяся на водных лыжах девушка угодила в такое гнездо. Она умерла мгновенно.

Еще суета большая выпадала Матрене, когда подходила ее очередь кормить козьих пастухов: одного — здоровенного, немоглухого, и второго — мальчишку с постоянной слюнявой цигаркой в зубах. Очередь эта была в полтора месяца роз, но вгоняла Матрену в большой расход. Она шла в сельпо, покупала рыбные консервы, расстарывалась и сахару и масла, чего не ела сама. Оказывается, хозяйки выкладывались друг перед другой, стараясь накормить пастухов получше.

Эллисон поставила ноги с накрашенными красным лаком ногтями на скамейку рядом с моими ногами и закатала штанины, открыв упругие загорелые икры. Должен заметить, что Кэролайн даже не стоило пытаться с ней в этом соперничать.

— Бойся портного да пастуха, — объясняла она мне. — По всей деревне тебя ославят, если что им не так.

Эллисон оперлась локтем на колено, положила на ладонь подбородок и посмотрела на меня.

И в эту жизнь, густую заботами, еще врывалась временами тяжелая немочь, Матрена валилась и сутки-двое лежала пластом. Она не жаловалась, не стонала, но и не шевелилась почти. В такие дни Маша, близкая подруга Матрены с самых молодых годков, приходила обихаживать козу да топить печь. Сама Матрена не пила, не ела и не просила ничего. Вызвать на дом врача из поселкового медпункта было в Тальнове вдиво, как-то неприлично перед соседями — мол, барыня. Вызывали однажды, та приехала злая очень, велела Матрене, как отлежится, приходить на медпункт самой. Матрена ходила против воли, брали анализы, посылали в районную больницу — да так и заглохло. Была тут вина и Матрены самой.

Дела звали к жизни. Скоро Матрена начинала вставать, сперва двигалась медленно, а потом опять живо.

— Полагаю, вы все это выдумали, мистер Наварр.

— Это ты меня прежде не видал, Игнатич, — оправдывалась она. — Все мешки мои были, по пять пудов тижелью не считала. Свекор кричал: «Матрена! Спину сломаешь!» Ко мне дивирь не подходил, чтоб мой конец бревна на передок подсадить. Конь был военный у нас Волчок, здоровый…

— А почему военный?

Я пожал плечами, стараясь не улыбаться. Мы благополучно проплыли мимо змей.

— А нашего на войну забрали, этого подраненного — взамен. А он стиховой какой-то попался. Раз с испугу сани понес в озеро, мужики отскакивали, а я, правда, за узду схватила, остановила. Овсяной был конь. У нас мужики любили лошадей кормить. Которые кони овсяные, те и тижели не признают.

На южной оконечности Мейпл-Энд, на холмике рос большой клен. Клены нечасто встретишь в Техасе, но этот явно не знал, что здесь ему находиться не положено. Он вымахал по меньшей мере на тридцать футов в высоту и сиял всеми красками осени. Скалистая почва под ним была усыпана оранжевыми и яблочно-желтыми листьями. Несколько женщин загорали на берегу, на старом плавучем причале. В скале были вырублены ступеньки, ведущие к причалу, но они поднимались футов на двадцать выше уровня воды, очевидно, озеро сильно обмелело за последнее время.

Но отнюдь не была Матрена бесстрашной. Боялась она пожара, боялась молоньи, а больше всего почему-то — поезда.

Мы вошли в бухту, которая начала резко сужаться. Очень скоро противоположные берега разделяло не более двадцати ярдов. Вода здесь стала ярко-зеленой, запахло гнилью, тиной, мусором и дохлой рыбой. Береговая линия справа уходила круто вверх, склон зарос кедрами и виргинскими дубами, ветви которых покрылись усеянным шипами бородатым мхом. Со своего места я видел крыши проносившихся по автостраде машин выше того места, где припарковался Элджин.

— Как мне в Черусти ехать, с Нечаевки поезд вылезет, глаза здоровенные свои вылупит, рельсы гудят — аж в жар меня бросает, коленки трясутся. Ей-богу правда! — сама удивлялась и пожимала плечами Матрена.

На берегу я заметил две хижины. Та, что стояла дальше, у самого края обрыва, крытая белой кровельной дранкой, находилась в хорошем состоянии. На воде имелся плавучий причал, чуть выше небольшая лужайка, заросшая травой. На деревянной табличке стояла гордая надпись, сделанная от руки: «ХЕЙДЕЛЬМАНЫ», украшенная маргаритками и лягушками, резвящимися около букв. Вокруг таблички собралась стая пластиковых водоплавающих птиц с ветряными пропеллерами вместо крыльев, дальше виднелась выложенная плитками тропинка, которая вела к дому. Все окна были закрыты ставнями, и я нигде не увидел света.

— Так, может, потому, что билетов не дают, Матрена Васильевна?

На пол-акра ближе к нам стоял сборный металлический барак, занимавший часть склона между водой и автострадой. Деревянный настил начинался от дома и доходил до самой воды. В стене, на которую мы смотрели, выкрашенной в шоколадный цвет, имелась сетчатая дверь и два окна с желтыми шторами. Домик напоминал раковину из гофрированного алюминия, тусклого, как внутренняя часть консервной банки. Сзади торчала металлическая дымовая труба.

— В окошечко? Только мягкие суют. А уж поезд — трогацать! Мечемся туда-сюда: да взойдите ж в сознание! Мужики — те по лесенке на крышу полезли. А мы нашли дверь незапертую, вперлись прям так, без билетов — а вагоны-то все простые идут, все простые, хоть на полке растягивайся. Отчего билетов не давали, паразиты несочувственные, — не знато…

— Мой муж, — Эллисон вздохнула. — Интересно, сумею ли я сообразить, какой из двух домов принадлежит ему?

Всё же к той зиме жизнь Матрены наладилась как никогда. Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Еще сто с лишком получала она от школы и от меня.

Я выключил двигатель лодки, и мы по инерции промчались по высоким водорослям, растущим у берега перед алюминиевой хижиной. В следующее мгновение днище лодки заскрипело по камням, и мы остановились.

— Фу-у! Теперь Матрене и умирать не надо! — уже начинали завидовать некоторые из соседок. — Больше денег ей, старой, и девать некуда.

Нос нашей моторки уперся в нечто напоминающее причал. Цементные опоры все еще стояли на прежних местах, осталось даже несколько досок, не успевших сгнить. Однако я не стал проверять, выдержат ли они мой вес.

— А что — пенсия? — возражали другие. — Государство — оно минутное. Сегодня, вишь, дало, а завтра отымет.

Десятью футами левее причала из воды торчал нос затонувшей лодки. Возможно, памятник предыдущим клиентам Бипа.

Заказала себе Матрена скатать новые валенки. Купила новую телогрейку. И справила пальто из ношеной железнодорожной шинели, которую подарил ей машинист из Черустей, муж ее бывшей воспитанницы Киры. Деревенский портной-горбун подложил под сукно ваты, и такое славное пальто получилось, какого за шесть десятков лет Матрена не нашивала.

Хлюпая по воде, я с трудом выбрался на берег. Эллисон держалась сразу за мной. Я заглянул в темные окна и закрытую дверь алюминиевой хижины.

И в середине зимы зашила Матрена в подкладку этого пальто двести рублей себе на похороны. Повеселела:

Если Элджин не идиот и стоит на страже, рассчитывая, что появится Лес, то его партнер Фрэнк должен находиться где-то рядом. Может быть, у Хейдельманов или даже в домике Леса. Впрочем, если бы Элджин нормально соображал, мне не удалось бы так легко заметить его на шоссе. Пожалуй, у нас есть шансы, решил я.

— Маненько и я спокой увидала, Игнатич.

Мы поднялись по кривым ступенькам по склону холма и оказались на деревянном настиле сбоку от хижины. Со стороны шоссе нас никто не мог увидеть. Никто не выскочил из леса в форме коммандос. Настил громко заскрипел, когда мы подходили к двери. Если кто-то находился внутри, он наверняка уже знал о нашем появлении.

Прошел декабрь, прошел январь — за два месяца не посетила ее болезнь. Чаще Матрена по вечерам стала ходить к Маше посидеть, семечки пощелкать. К себе она гостей по вечерам не звала, уважая мои занятия. Только на крещенье, воротясь из школы, я застал в избе пляску и познакомлен был с тремя Матрениными родными сестрами, звавшими Матрену как старшую — лёлька или нянька. До этого дня мало было в нашей избе слышно о сестрах — то ли опасались они, что Матрена будет просить у них помощи?

Дверь была заперта на висячий замок, и его металлическая дужка проходила через петли. Глупо.

Одно только событие или предзнаменование омрачило Матрене этот праздник: ходила она за пять верст в церковь на водосвятие, поставила свой котелок меж других, а когда водосвятие кончилось и бросились бабы, толкаясь, разбирать — Матрена не поспела средь первых, а в конце — не оказалось ее котелка. И взамен котелка никакой другой посуды тоже оставлено не было. Исчез котелок, как дух нечистый его унес.

Я попросил Эллисон достать мои инструменты из рюкзака и менее чем через минуту сумел снять петли. Конечно, мы могли бы забраться в окно, но я решил, что бить стекла еще рано.

— Бабоньки! — ходила Матрена среди молящихся. — Не прихватил ли кто неуладкой чужую воду освячённую? в котелке?

— Фу, гадость! — сказала Эллисон, когда мы вошли в домик.

Не признался никто. Бывает, мальчишки созоровали, были там и мальчишки. Вернулась Матрена печальная. Всегда у нее бывала святая вода, а на этот год не стало.

Внутри царил мрак, пахло испортившейся пищей и грязным бельем. В свете моего маленького фонарика было трудно понять, что мы видим и что здесь произошло. У левой стены стояла незастеленная узкая кровать. На портативной стереосистеме валялась куча дисков и кассет. Каретка для компакт-дисков — «подставка для выпивки», как ее называл мой брат Гарретт, — торчала наружу. Циновка на полу уже начала распадаться на отдельные квадратики. Изогнутый потолок, затянутый черной тканью, усиливал клаустрофобию. В задней части домика пристроилась маленькая кухня с телефоном, я разглядел одно закрытое ставнями окно и небольшое отгороженное помещение, должно быть, там находилась ванная комната.

Когда наши глаза приспособились к темноте, Эллисон направилась на кухню и подняла стоявшую на электрической плитке сковородку с недожаренной яичницей. Яйца успели застыть.

Не сказать, однако, чтобы Матрена верила как-то истово. Даже скорей была она язычница, брали в ней верх суеверия: что на Ивана Постного в огород зайти нельзя — на будущий год урожая не будет; что если метель крутит — значит, кто-то где-то удавился, а дверью ногу прищемишь — быть гостю. Сколько жил я у нее — никогда не видал ее молящейся, ни чтоб она хоть раз перекрестилась. А дело всякое начинала «с Богом!» и мне всякий раз «с Богом!» говорила, когда я шел в школу. Может быть, она и молилась, но не показно, стесняясь меня или боясь меня притеснить. Был святой угол в чистой избе, и икона Николая Угодника в кухоньке. Забудни стояли они темные, а во время всенощной и с утра по праздникам зажигала Матрена лампадку.

— Два яйца на завтрак, — сказала Эллисон. — Каждый день и никаких исключений.

Только грехов у нее было меньше, чем у ее колченогой кошки. Та — мышей душила…

— Он начал делать яичницу и ушел, — сказал я. — Как ты думаешь, когда это произошло, два или три дня назад?

Немного выдравшись из колотной своей житёнки, стала Матрена повнимательней слушать и мое радио (я не преминул поставить себе разведку — так Матрена называла розетку. Мой приемничек уже не был для меня бич, потому что я своей рукой мог его выключить в любую минуту; но, действительно, выходил он для меня из глухой избы — разведкой). В тот год повелось по две — по три иностранных делегации в неделю принимать, провожать и возить по многим городам, собирая митинги. И что ни день, известия полны были важными сообщениями о банкетах, обедах и завтраках.

Эллисон содрогнулась и поставила сковороду на место.

Матрена хмурилась, неодобрительно вздыхала:

— Что-то вроде того. Значит, ублюдок жив. — Она не выглядела особенно обрадованной. — Наверное, я этого ждала, — осторожно улыбнувшись, проговорила она. — Просто…

— Ездят-ездят, чего-нибудь наездят.

Она зацепилась большими пальцами за пояс позаимствованных у Кэролайн брюк, посмотрела на пол, где валялась мужская одежда, словно кто-то в спешке разбросал грязное белье, и с остервенением пнула ногой рубашки Леса.

Я зашел в ванную комнату. На раковине стояла сумка с мужскими туалетными принадлежностями, рядом с унитазом, сжигающим отходы, который работал на пропане. На крышке были написаны инструкции по технике безопасности, чтобы не спалить дом, когда включаешь систему.

Услышав, что машины изобретены новые, ворчала Матрена из кухни:

Я достал свой «Полароид» и сфотографировал унитаз. В противном случае мне никто бы не поверил. Затем я сделал еще несколько снимков — яичница, грязное белье и разбросанные компакт-диски. Потом подошел к телефону, стоящему на кухонной стойке, и поднял трубку. Линия работала. Переключив тоновый набор на пульсовый, нажал кнопку повтора номера. Не дождавшись гудка, повесил трубку, вызвал тот же номер, записал его на руке и стал ждать. Никто не взял трубку после десяти гудков, автоответчик тоже не включился.

— Всё новые, новые, на старых работать не хотят, куды старые складывать будем?

— Трес, — позвала Эллисон.

Еще в тот год обещали искусственные спутники Земли. Матрена качала головой с печи:

Я обернулся. Она укоризненно смотрела на меня, держа в руке сковородку с яичницей.

— Ой-ой-ойиньки, чего-нибудь изменят, зиму или лето.

— Это — или баллончик? — прошептала она.

Исполнял Шаляпин русские песни. Матрена стояла-стояла, слушала и приговорила решительно:

— Что?..

— Чудно поют, не по-нашему.

И тут я услышал шум, будто кто-то поднимался по скрипучим ступенькам крыльца, стараясь соблюдать осторожность.

— Да что вы, Матрена Васильевна, да прислушайтесь!

Глава 38

Еще послушала. Сжала губы:

— Не. Не так. Ладу не нашего. И голосом балует.

По желтым занавескам промелькнула тень, и в дверном проеме возник Фрэнк Бубба, вежливый помощник шерифа, с которым я познакомился вчера вечером. Он нахмурился и прижался носом к сетчатой двери, пытаясь разглядеть, что происходит внутри. На нем были джинсы и оранжевая гавайская рубашка. Ничего не скажешь, продвинутая техника наружного наблюдения.

Зато и вознаградила меня Матрена. Передавали как-то концерт из романсов Глинки. И вдруг после пятка камерных романсов Матрена, держась за фартук, вышла из-за перегородки растепленная, с пеленой слезы в неярких своих глазах:

Я посмотрел на Эллисон.

— А вот это — по-нашему… — прошептала она.

— С тобой весело, но сейчас я попрошу тебя положить сковородку на место, ладно?

— Ты спятил?

— Положи сковороду на место.

2

Глаза Фрэнка приспособились к темноте, и он узнал меня. Я улыбнулся и помахал ему рукой. Он посмотрел на Эллисон, та медленно опустила сковороду и тоже помахала ему рукой.

Так привыкли Матрена ко мне, а я к ней, и жили мы запросто. Не мешала она моим долгим вечерним занятиям, не досаждала никакими расспросами. До того отсутствовало в ней бабье любопытство или до того она была деликатна, что не спросила меня ни разу: был ли я когда женат? Все тальновские бабы приставали к ней — узнать обо мне. Она им отвечала:

— Жаль, что у нас нет пистолета, — прошептала она, — мы бы могли выстрелить в него пять или шесть раз.

— Вам нужно — вы и спрашивайте. Знаю одно — дальний он.

— Заткнись, — попросил я. — Пожалуйста.

И когда невскоре я сам сказал ей, что много провел в тюрьме, она только молча покивала головой, как бы подозревала и раньше.

Фрэнк распахнул дверь и вошел.

А я тоже видел Матрену сегодняшнюю, потерянную старуху, и тоже не бередил ее прошлого, да и не подозревал, чтоб там было что искать.

Его лицо было таким красным, словно его отчищали щелоком, но в глазах плескался туман, светлые усы торчали в разные стороны. Он выглядел усталым, раздраженным, но не слишком удивленным.

— Все правильно, — сказал Фрэнк. — Вам просто необходимо быть здесь.

Знал я, что замуж Матрена вышла еще до революции, и сразу в эту избу, где мы жили теперь с ней, и сразу к печке (то есть не было в живых ни свекрови, ни старшей золовки незамужней, и с первого послебрачного утра Матрена взялась за ухват). Знал, что детей у нее было шестеро и один за другим умирали все очень рано, так что двое сразу не жило. Потом была какая-то воспитанница Кира. А муж Матрены не вернулся с этой войны. Похоронного тоже не было. Односельчане, кто был с ним в роте, говорили, что либо в плен он попал, либо погиб, а только тела не нашли. За одиннадцать послевоенных лет решила и Матрена сама, что он не жив. И хорошо, что думала так. Хоть и был бы теперь он жив — так женат где-нибудь в Бразилии или в Австралии. И деревня Тальново, и язык русский изглаживаются из памяти его…

Рация у него на поясе щелкнула и затрещала. Он не сводил с меня глаз, когда подносил ее к губам.

— Все в порядке, Гарвуд. Ложная тревога.

Послышался невнятный ответ, и мне показалось, что я узнаю голос Элджина. Смысла его слов мне разобрать не удалось.

Раз, придя из школы, я застал в нашей избе гостя. Высокий черный старик, сняв на колени шапку, сидел на стуле, который Матрена выставила ему на середину комнаты, к печке-«голландке». Все лицо его облегали густые черные волосы, почти не тронутые сединой: с черной окладистой бородой сливались усы густые, черные, так что рот был виден едва; и непрерывные бакены черные, едва выказывая уши, поднимались к черным космам, свисавшим с темени; и еще широкие черные брови мостами были брошены друг другу навстречу. И только лоб уходил лысым куполом в лысую просторную маковку. Во всем облике старика показалось мне многознание и достойность. Он сидел ровно, сложив руки на посохе, посох же отвесно уперев в пол, — сидел в положении терпеливого ожидания и, видно, мало разговаривал с Матреной, возившейся за перегородкой.

— Да, ничего существенного, — сказал Фрэнк и отключил звук.

Когда я пришел, он плавно повернул ко мне величавую голову и назвал меня внезапно:

— Ложная тревога? — спросил я.

— Батюшка!… Вижу вас плохо. Сын мой учится у вас. Григорьев Антошка…

Фрэнк оглядел комнату, постукивая рацией по бедру.

— У Элджина имеются вполне определенные желания, которые он мечтает реализовать, если увидит тебя еще раз. Я не хочу, чтобы он волновался.

Фрэнк снова огляделся в поисках места, где можно было бы присесть, и выбрал кровать. Он опустился на матрас и после некоторых колебаний принялся стаскивать левый сапог.

Дальше мог бы он и не говорить… При всем моем порыве помочь этому почтенному старику, заранее знал я и отвергал все то бесполезное, что скажет старик сейчас. Григорьев Антошка был круглый румяный малец из 8-го «Г», выглядевший, как кот после блинов. В школу он приходил как бы отдыхать, за партой сидел и улыбался лениво. Уж тем более он никогда не готовил уроков дома. Но, главное, борясь за тот высокий процент успеваемости, которым славились школы нашего района, нашей области и соседних областей, — из году в год его переводили, и он ясно усвоил, что, как бы учителя ни грозились, все равно в конце года переведут, и не надо для этого учиться. Он просто смеялся над нами. Он сидел в 8-м классе, однако не владел дробями и не различал, какие бывают треугольники. По первым четвертям он был в цепкой хватке моих двоек — и то же ожидало его в третьей четверти.

— Прошу меня простить, — проворчал он, — ноги меня убивают.

Но этому полуслепому старику, годному Антошке не в отцы, а в деды и пришедшему ко мне на униженный поклон, — как было сказать теперь, что год за годом школа его обманывала, дальше же обманывать я не могу, иначе развалю весь класс, и превращусь в балаболку, и наплевать должен буду на весь свой труд и звание свое?

— Ты хочешь, чтобы мы их тебе помассировали? — осведомилась Эллисон. Она стояла, опираясь на кухонную стойку с таким видом, словно ей стало скучно. Потом повернулась ко мне и спросила: — И этот парень умудрился уложить тебя на асфальт?

И теперь я терпеливо объяснял ему, что запущено у сына очень, и он в школе и дома лжет, надо дневник проверять у него почаще и круто браться с двух сторон.

Уши Фрэнка стали такими же оранжевыми, как его рубашка. Он приподняла брови.

— Да уж куда крутей, батюшка, — заверил меня гость. — Бью его теперь, что неделя. А рука тяжелая у меня.

— Новая женщина?

В разговоре я вспомнил, что уж один раз и Матрена сама почему-то ходатайствовала за Антошку Григорьева, но я не спросил, что за родственник он ей, и тоже тогда отказал. Матрена и сейчас стала в дверях кухоньки бессловесной просительницей. И когда Фаддей Миронович ушел от меня с тем, что будет заходить — узнавать, я спросил:

— Эллисон Сент-Пьер. На самом деле она очаровательна.

— Не пойму, Матрена Васильевна, как же этот Антошка вам приходится?

Имя было ему знакомо, возможно, репутация тоже.

— Дивиря моего сын, — ответила Матрена суховато и ушла доить козу.

Фрэнк бросил на меня усталый сочувствующий взгляд и стянул второй сапог. У него были синие носки, но разных оттенков.

Разочтя, я понял, что черный настойчивый этот старик — родной брат мужа ее, без вести пропавшего.

— То, что произошло вчера вечером, мне не понравилось, мистер Наварр. Совсем не понравилось.

И долгий вечер прошел — Матрена не касалась больше этого разговора. Лишь поздно вечером, когда я думать забыл о старике и работал в тишине избы под шорох тараканов и постук ходиков, — Матрена вдруг из темного своего угла сказала:

— А ты бы попробовал оказаться на моем месте — носом на гравии.

— Я, Игнатич, когда-то за него чуть замуж не вышла.

Под усами промелькнула улыбка.

Я и о Матрене-то самой забыл, что она здесь, не слышал ее, — но так взволнованно она это сказала из темноты, будто и сейчас еще тот старик домогался ее.

— Ты меня не понял. Если кто-то беспокоит мистера Шекли, я могу немного на него надавить. Не моя проблема.

Видно, весь вечер Матрена только об том и думала.

— Звучит вдохновляюще.

Она поднялась с убогой тряпичной кровати и медленно выходила ко мне, как бы идя за своими словами. Я откинулся — и в первый раз совсем по-новому увидел Матрену.

Эллисон, которая с грустным видом теребила баллончик, висевший на ее цепочке с ключами, вздохнула.

Верхнего света не было в нашей большой комнате, как лесом заставленной фикусами. От настольной же лампы свет падал кругом только на мои тетради, — а по всей комнате глазам, оторвавшимся от света, казался полумрак с розовинкой. И из него выступала Матрена. И щеки ее померещились мне не желтыми, как всегда, а тоже с розовинкой.

— Шек заботится о своих людях, — продолжал Фрэнк. — В нашем округе все тесно связаны между собой. К нам постоянно суют нос частные детективы, их интересуют дела «Пейнтбраш», они пытаются решить проблемы с установлением отцовства, сделать фотографии для шантажа, вариантов полно. И я без колебаний объясняю им, что у нас им нечего делать.

— Он за меня первый сватался… раньше Ефима… Он был брат — старший… Мне было девятнадцать, Фаддею — двадцать три… Вот в этом самом доме они тогда жили. Ихний был дом. Ихним отцом строенный.