Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

СЛАВЯНСКОЕ ФЭНТЕЗИ

антология

Дмитрий Тедеев, Мария Семёнова

БУСЫЙ ВОЛК — 2

(отрывки из романа)

ЛАТГЕРИ

Тёмное облако как-то неожиданно наползло на луну, и сосновый лес, только что стынувший в прозрачном серебре, превратился в сплошную стену отчётливо зловещего мрака.

Быть может, уцелевшим жителям деревни эта тьма казалась спасительной и благодатной, но Латгери распознал в ней неотвратимо-тяжеловесную поступь гибели.

Чужой мрак шёл к нему семивёрстными шагами, чтобы растоптать уже окончательно, и он не промахнётся…

За первой громадиной-тучей, налетевшей с востока, клубился сомкнутый строй таких же чёрных великанов, переполненных тяжёлым сокрушительным гневом. Острие этого гнева искало Латгери и должно было рано или поздно его отыскать, но мыслимо ли сразу нашарить в беспорядке свежего бурелома маленькую обречённую жизнь?.. Тьме не будет позволено даже на время стать милосердной. Небо вспыхнуло от края до края, разорванное ветвистой огненной молнией.

Латгери не успел зажмуриться и увидел среди туч рыжебородое мужское лицо, застывшее от горя и ярости. Целый миг, показавшийся бесконечным, распластанный на земле мальчишка и Небесный Воитель смотрели друг другу в глаза. Латгери успел понять, что вот сейчас просто умрёт от непереносимого ужаса, но миг кончился, и на земную твердь обрушился звук удара Божественной Секиры. Чудовищный гром расколол и заполнил собой мироздание, заложил уши, вышиб напрочь способность соображать, бояться, ощущать боль…

Вселенная содрогнулась, и тут же последовала новая вспышка, новый, ещё более страшный громовой удар, счастливо прошедший мимо сознания Латгери… — а за ним ещё и ещё. Стеной хлынул дождь, уже не солёный, исторгнутый продранным брюхом Змеёныша, а самый настоящий, тёплый и пресный. Бог Грозы нёсся над ночным лесом, гвоздя удирающего Змеёныша своей Огненной Секирой, и каждый такой взмах, должно быть, открывал ему новые причины для гнева.

Лес, над которым летела облачная колесница, был чудовищно осквернён и изгажен. Злую силу, сотворившую непотребство, отбросила совокупная воля людей и заступницы-Луны, последние поганые остатки её корчились в божественном грозовом пламени… Но там, внизу, по зелёной плоти Земли неровной полосой пролёг уродливый след, и его сумеет теперь залечить лишь неторопливое время.

Только вчера здесь высились стройные великаны-сосны, совсем недавно радовали глаз своей красой и величием, задевали кронами облака, о чём-то шептались со звёздами… Ныне лесное воинство было вырвано с корнем, медовые стволы — исковерканы и расколоты в щепы, свежая хвоя — смешана с грязью.

Как будто прекрасное женское лицо перечеркнуло ударом безжалостного кнута…

Страшно гневался Бог Грозы и люто досадовал, мало не опоздав оборонить свою землю от нежданной беды.

Тучи тяжело ворочались в небе, умывали раненый лес, силились очистить от скверны…

Тугие струи дождя пробудили Латгери от беспамятства. Глаз он больше не раскрывал, но того первоначального страха больше не было. Ну пришиб бы его Небесный Воитель, дальше-то что? Далеко не самое страшное, что с человеком может случиться… Лёжа на спине с раскинутыми руками, Латгери ловил ртом небесную влагу. Не потому, что так уж мучился жаждой. Не потому, что от этого питья ему мог быть какой-нибудь прок. Просто открывать и закрывать рот, глотать дождевую воду — было единственным, что он теперь мог.

Латгери плоховато помнил, что же с ним стряслось. Кажется, его зацепило, когда венны сумели как-то отпугнуть или одурачить Змеёныша и ошалевшее чудище накинулось на своих. Не помогли ни завесы Свирелей, ни спешно воздвигнутые охранные заклинания! Кто мог предвидеть, кто мог поверить в подобное? Латгери, как все, смотрел вверх, в вихрящееся жерло, падавшее им на головы, и, как все, не мог поверить собственным глазам… Зато смог заметить, как лопнула, словно изнутри взорвавшись, крона высоченной сосны. Как мелькнул толстый сук или даже обломок ствола, который швырнуло вниз, именно швырнуло, ибо летел он быстрей всякого падения, только Латгери почему-то успел с тошнотворной окончательностью понять — не просто так летит, а именно к нему, и увернуться, отскочить уже никак не получится… Тяжёлый обломок в самом деле настиг Латгери и вроде бы не особенно сильно задел его по загривку… и краем сознания он успел с облегчением отметить ничтожность ушиба: подумаешь, назавтра и не вспомню… только ноги почему-то сразу же подкосились… да не просто подкосились, пусть и удивительно бестолково, а как бы вовсе исчезли… сразу и окончательно… Латгери увидел их нелепо раскинутыми и чужими, утратившими ощущение, а дальше была тьма.

Та самая, которой не позволили даже на время стать милосердной.

Очнувшись в первый раз, ещё до грозы, Латгери сразу вспомнил о беде с ногами и, не теряя самообладания, решил их ощупать…

Руки тоже не повиновались ему.

Вот когда навалился непроглядный, нерассуждающий ужас. Латгери открыл рот заорать, чтобы хоть так выплеснуть из себя малую толику вселенского страха… Рот смог исторгнуть всего лишь слабенький не то хрип, не то стон. Тогда Латгери рванулся изо всех сил, сумел дёрнуть ещё повиновавшейся ему головой — и опять провалился в беспамятство, на сей раз от боли.

Теперь он лежал очень тихо, глотал дождь и пытался сообразить, что же ему теперь делать. Делать? Вернее, как теперь быть… насколько, собственно, это вообще от него зависело…

Отчасти утешало только одно. Есть боль — значит, есть жизнь. Вот если она начнёт утихать, тогда вправду останется лишь стиснуть зубы и ждать скорого конца. А пока она вспыхивает огнём и жжёт сотнями раскалённых углей, значит, не исчезла надежда сделать ещё усилие и переплавить её в движение и жизнь…

Латгери согласен был вынести любое страдание ради того, чтобы шевельнулся хоть палец, но пока ничего не получалось. В свои неполные тринадцать зим он хорошо знал, что происходит, когда у человека перешиблен хребет, и это заставляло его яростно гнать прочь все мысли о раздробленных позвонках и оборванной мозговой жиле. Нет! Он не собирался сдаваться. «Я просто сильно зашибся. Сейчас я немного отдохну, соберусь с силами и встану. Я обязательно встану. Заставлю это глупое тело подняться, и пусть только посмеет ослушаться…»

Он помнил, как ему удалось дёрнуть головой, и решил повторить это движение, только не так резко, чтобы снова не провалиться в беспамятство. Собравшись с духом, Латгери напряг мышцы… Разум немедленно залила гасящая сознание боль, но мальчишка был готов к ней и лишь заскрипел зубами от ярости, силясь сдвинуть голову ещё хоть на вершок.

Он поворачивал её влево: он чувствовал, что там, совсем недалеко, находился кто-то живой.

Когда глаза всё-таки залила чернота, сквозь которую были бессильны пробиться поредевшие вспышки Небесного Огня, а гул в ушах похоронил даже звуки громовых раскатов, — голова Латгери перекатилась на сторону. «Я смог! Пока совсем немного, но смог! Главное — начало… Я — Латгери… Я не зря ношу это имя…»

Вот только дальнейшие успехи покамест не торопились к нему. Латгери лежал на холодной мокрой земле, раз за разом собирая на вдохе волю в огненный шар. Он сжимал этот шар в плотный жгучий комок и на выдохе пускал его вдоль позвоночника, по рукам и ногам, приказывая ожить, заранее ощущая, как это будет…

Руки и ноги всё не оживали. Тело оставалось чужим и мёртвым, ниже шеи его как бы даже вообще не было. Латгери сумел кое-как повернуть голову, но приподнять её и посмотреть на себя было за пределами его сил.

И он — нет, не прекратил, а лишь временно отложил эту борьбу, решив для начала рассмотреть того, кто тихо сипел и задыхался где-то поблизости.

О да, совсем рядом умирал человек. Не просто мучился беспомощностью и болью, как вполне живой Латгери, а именно умирал, в этом никаких сомнений быть не могло. Латгери успел повидать смерть в самых разных её проявлениях. И он нипочём не ошибся бы, спутав умирающего от ран с просто раненым, даже весьма тяжело. И даже если слышал только дыхание.

Ему понадобилось до предела скосить глаза, но всё же при вспышке далёкой молнии Латгери сумел разглядеть силуэт человека, вроде бы обнявшего высокий расщеплённый пень. Человек стоял, прижимаясь к дереву грудью и держась руками за лезвия длинных смолистых мечей, в которые ярость Змеёныша превратила прочное дерево…

«Зуррат, — с первого взгляда узнал его Латгери. — Зуррат…»

Голова десятника медленно покачивалась туда-сюда, мокрая грива спутанных волос не давала рассмотреть лицо, однако Латгери успел увидеть достаточно, чтобы воочию представить глаза, закатившиеся под лоб, и ощеренный рот, хрипящий в последней муке. Стоять-то Зуррат стоял, но только потому, что упасть уже не мог. Та же сила, что отняла у Латгери способность к движению, играючи насадила Зуррата на острый древесный отщеп и оставила умирать на нём, как на колу.

Вот забавно, старый десятник, которого никакое чудо уже не могло спасти, всё никак не желал расставаться с ускользающей жизнью, всё длил и длил её мучительные мгновения, и пропоротая грудь, надо же, совершала очередной вздох…

Для Латгери это сипящее, хлюпающее дыхание зазвучало сладостной музыкой. Сосредоточившись, он принялся жадно пить страдание Зуррата, смакуя каждый глоток драгоценной силы, припадая к источнику волшебного могущества, равного которому не знал даже Владыка. О да, Зуррат был силён, и неравная схватка со смертью высвобождала сейчас всю его силу, всю до конца, заставляла извлекать её из самых тайных глубин…

Латгери пил, как прежде грозовую воду, пил и старался не обронить ни капли.

Пожалуй, умирать Зуррат будет ещё долго, его мучения вряд ли прервутся до рассвета. А значит, Латгери посетило везение, какого вряд ли дождался бы недостойный. До рассвета надо успеть так насытиться жгучей силой не желающего умирать чужого тела, чтобы обязательно суметь пробудить к жизни тело собственное. А дальше… А там видно будет, что дальше. Сейчас — пить, глотать, впитывать в себя силу… Только бы ничто этому не помешало…

К тому, кто думает о победе, приходит победа. А того, кто ждёт отовсюду погибели, эта самая погибель очень скоро и настигает.

Между переплетением изломанных древесных стволов Латгери увидел цепочку зеленоватых огоньков, то ли отражавших Луну, то ли наделённых собственным светом… Огоньки приближались бесшумно и очень быстро. Серые волки, братья веннов, именовавших себя Волками. Наверняка они теперь прочёсывали чащу в поисках уцелевших врагов…

Латгери даже толком испугаться не успел, настолько всё быстро произошло. Вот вокруг приблизившейся пары зелёных огней сгустилась лесная тьма и обернулась… Ох, что это был за волк!..

Мальчишка, думавший, что уже неспособен чего-либо бояться, испугался до такой степени, что сделал худшее из возможного: представил себя… даже не представил, это не то слово, — на какое-то время он действительно стал мёртвым. Латгери умел это делать, жестокая наука Владыки не прошла даром. Только став мёртвым, можно превратиться в непобедимого воина. Только мёртвый может воистину почувствовать движение чужой жизни. И не просто почувствовать, но и предвосхитить это движение, распознать его задолго до того, как оно состоится. Чтобы оборвать жизнь сильного врага, надо ощутить эту жизнь лучше, чем сам враг. А для этого необходимо вначале умереть. Путь воина — это путь навстречу смерти.

И Латгери умер. Перестал дышать, ощущать страх и ненависть, вообще перестал мыслить. Он не вздрогнул, даже не моргнул, когда холодный волчий нос ткнулся в его лицо. Волк немного постоял над изувеченным мальчишкой, обнюхивая человеческое дитя, зачем-то прикинувшееся пищей, потом отошёл к взрослому, хрипевшему неподалёку.

Этот чужак тоже вошёл в лес со злом. Он умышлял против людей, кровных братьев лесных охотников. В обоих постепенно затихало биение жизни. Хорошо… Незачем вести сюда двуногую родню… Волк, фыркнув, шагнул прочь и сразу исчез, растаял в ночи без следа.

Латгери ощутил его уход и попытался вновь вернуться к жизни. Получалось плохо, погружение в смерть оказалось слишком глубоким. Возвращение и раньше скверно удавалось ему, а уж теперь… теперь, когда его жизнь трепетала, как язычок пламени на порывистом ветру, а пучины беспамятства обещали такой долгожданный, такой желанный покой…

«Ну нет, — сказал себе Латгери, и ярость вернулась к нему. — Я не умру. Пусть явится настоящая смерть и призовёт меня, но и тогда я ей не поддамся без боя! Никто и ничто не сможет меня победить, покуда я сам не признаю своего поражения! А я его нипочём не признаю…»

Слабо застонав от жестокого напряжения, мальчишка ощутил наконец, что сумел нащупать и зацепиться за тонкую ниточку собственной жизни. Вот и хорошо. Теперь — вслушиваться в утробные хрипы умирающего Зуррата и пить, пить, пить драгоценную силу, собирать, взращивать, копить её в себе. Латгери ещё поборется, ещё сумеет сразиться с врагами, ощутить сладость крови, выпущенной из их жил. Он, Латгери, — сумеет.

Недаром ведь сам Владыка дал ему это имя… И пообещал при всех, что, мол, этот маленький Латгери когда-нибудь станет настоящим Латгаром! А пока и Латгери, стало быть, великая честь! Сказал, и сопляк-мальчишка всей кожей ощутил лютую зависть взрослых, опытных воинов. Ещё бы! Мавут наградил его именем зверя, никогда не сдающегося в бою. Да, он убежит от заведомо более сильного, потому что безрассудная храбрость есть глупость. Но когда бежать некуда, Латгар примет бой, кем бы ни был стоящий перед ним враг. Без страха и сомнений бросится он навстречу погибели и станет биться яростно и отважно, без мольбы о пощаде. И может быть, ещё одержит победу!

Кто же мог предвидеть, что решительный бой придётся вести в мокром ночном лесу, где никто не увидит его малодушия и не воспоёт его мужества… Латгери всё равно не сдастся и не отступит, просто потому, что он — не кто-нибудь, а Латгери! Крысёныш!

ВОЛЧОНОК

Небо в восточной стороне начинало понемногу светлеть и вот уже явственно засинело, отделилось от чёрной стены леса, густая предрассветная тьма начала таять и торопливо отбегать в по-прежнему непроглядную чащу… Всё равно даже там ей не отсидеться! Ещё немного, и юный Бог Солнца явит себя просыпающемуся миру, согреет его ласковым теплом, озарит ярким светом, от которого тьме не спастись даже в самом густом подлеске, под старыми корягами и замшелыми валежинами. В кротовые норы, в глубокие подземелья загонит её пресветлое утро…

Сторонний путник, бредущий без дороги глухими лесами веннской страны, этого самого утра ждал бы если не как избавления, то уж точно как позволения снова тронуться в путь. Не таковы здешние чащи, чтобы кто попало разгуливал здесь по ночам! Тут же провалится нога сквозь сплетение скользких корней, и хорошо, если кости не хрустнут. А вытащишь ногу, и в лицо, в самые глаза ткнутся острые обломанные концы нависших ветвей. Успеешь отвести их ладонью, и вот уже крутанулся камень под сапогом, и вот уже ты съезжаешь куда-то с отвесного гранитного лба, и не за что зацепиться, и высоко ли падать и что ждёт на дне — неведомо, пока не долетишь…

Надо думать, такого путника насмерть перепугали бы шестеро молодых Волков, парней и подростков, легконогих и босых, во всю прыть бежавших сквозь подёрнутые туманом непролазные дебри. Мелькнули бы в самых дальних отсветах костерка — и исчезли бы, не остановившись, даже шага не сбив и оставив бедного путника до утра творить охранительные знамения: люди то пробежали? Или, может, бесплотные духи лесные?..

А им что, Волкам, они были здесь дома. И лес свой знали не хуже, чем избы с дворами. Те самые ловчие корни и опасные кручи стелились им под пятки ровной дорожкой, а хищные сучья лишь расчёсывали пепельно-русые кудри.

Особенно теперь, когда венны из рода Волков спешили ему, лесу, на помощь.

Ну ладно, не всему лесу, конечно, а всего одному существу, ждавшему спасения, но всё равно…

Перепрыгивая кусты, Бусый всё прислушивался к ровному дыханию бежавшего сзади Ульгеша. Была у чернокожего парнишки удивительная способность пускаться с другом-венном, с Бусым то есть, в разные вылазки, куда его звать, в общем-то, не собирались, полагая затеваемое дело чуждым Ульгешу и по рождению, и по сноровке, — а он увязывался всё равно, причём делал это как-то так, что замечали его уже погодя, когда поздно бывало ради него возвращаться. И шёл себе, и, глядишь, радел о веннских делах, словно тут родился, да ещё и сноровку являл вполне удивительную для умника и тихони, Что когда-то на лыжах, что вот теперь. Видно, правду молвил дедушка Аканума, — отец парня действительно был великим вождём. А и не ошиблась веннская поговорка, утверждавшая — доброй крови не спрячешь… как и дурной…

Двое друзей быстрыми ящерицами пробирались сквозь месиво изувеченных стволов, мягко касаясь, словно поглаживая их ладонями. И Бусого вдруг остро кольнула жуткая мысль, что опорой его рукам служили не бесчувственные брёвна, а ещё живые израненные тела воителей, что, не умея отступать, приняли неравный бой с лютым врагом, пали на родную землю и теперь отдавали ей последнюю кровь. И даже того больше: воины эти его, Бусого, ласковые прикосновения ощущали и всем сердцем на них откликались…

Ощущение было мимолётным, нахлынуло и исчезло. Позволить себе в этом беге-полёте отвлечься на постороннюю мысль значило тут же расшибиться о пень или корягу. А расшибаться было нельзя, недосуг. Следовало спешить. Братья ждали подмоги.

После нападения Змеёныша на деревню никто из Волков в sty ночь так и не сомкнул глаз. Не до того было. Все понимали, что Змеёныш явился не сам по себе, его сюда привели, привели враги, и враги эти, именем Мавутичи, были где-то недалеко. А ещё было очень похоже, что раненый Змеёныш, обозлённый нежданным отпором, уже издыхая, набросился на самих Мавутичей. Здорово небось потрепал, но вот насколько здорово? Вдруг кто-то уцелел? И захочет всё-таки сунуться в деревню?

Если их хозяин, Мавут, хоть вполовину соответствовал тому, что говорил о нём Бусый, это были не пустопорожние страхи. А что, пусть попробуют сунуться, коли охота. Есть чем встретить… И проводить…

Мавутичи — это не Змеёныш, отчего ж с ними не совладать и без помощи свыше!

Оттого Волки, и взрослые охотники, и старики, и женщины, и детвора, все до единого, простояли ночь под открытым небом. Впитывали в себя огненную ярость Божественной грозы, торжественно очищались от скверны, принимали священное омовение тёплым грозовым ливнем. Когда Громовержец унёсся на сверкающей колеснице прочь — стали вслушиваться в начавшуюся перекличку своих братьев, лесных волков. Летом волки в стаи не собираются, ни к чему, но сегодня случай был особый, и на призывный клич вожака собралась вся большая семья. Собралась — и словно частой гребёнкой принялась вычёсывать лес, отыскивая, как поганых блох, уцелевших врагов.

Нашли очень немногих. Да и то — совсем неопасных, о чём тут же оповестили двуногих братьев в деревне.

А незадолго до рассвета позвали на помощь.

И как только Волки услышали этот призыв, Севрюк тут же, не мешкая, отправил в путь пятерых юнцов, считавшихся самыми быстроногими. И Ульгеша, дёрнувшегося с ними, ни рукой, ни словом не остановил. Поди не лишним окажется. Нечасто звала на помощь лепная родня, но уж если звала…

Мальчишки добрались до места, когда стало уже почти светло.

Бусый с Ульгешем добежали чуть вперёд остальных, последнюю валежину они перепрыгнули разом, но зрелище двух серых теней, поднявшихся навстречу, заставило потомка Леопарда сбиться с ноги. Ну то есть на чернокожего мальчишку никто не собирался нападать, он не был врагом волков и Волков, но он не был и Волком, и оба зверя покосились на него так, что он счёл за благо остановиться.

Бусого они встретили точно любимого брата.

Когда валежину перелезли остальные подростки, слегка отставшие и задохнувшиеся от напряжённого бега, Бусый уже сидел на коленях, с очень прямой спиной, и… безмятежно улыбался. Совершенно особой улыбкой, породило которую отнюдь не веселье. На его ладони, протянутые вперёд, сквозь разошедшийся туман упал первый солнечный луч, и Волчатам на миг показалось, что руки парня источали собственное золотое свечение.

Ибо он их простирал над телом волчонка. Рядом лежала мёртвая волчица, жутко бесформенная, похожая на смятую тряпку. На мать с малышом рухнул кусок толстого сучковатого бревна, обломок дерева, никогда не виданного в здешних краях. Откуда приволок его Змеёныш, из какого отравленного, напоённого злом далека?.. Волчице повезло, она умерла сразу и не слышала жалобного плача сынишки. Острый сук воткнулся под правую лопатку волчонка и, словно копьё, пронзил его насквозь, чтобы уйти глубоко в землю. И этот же сук остановил непомерную тяжесть чужого бревна, не позволив ему оказать малышу последнюю милость.

И волчонок ещё жил, ещё с болью и надеждой, с тихой радостью смотрел на родню, зверей и людей. Бусый сумел даже на время облегчить его страдания, отвести боль, и неразумное звериное дитя решило, что теперь уж всё будет хорошо. Наконец-то его нашли свои. Взрослые, умные, сильные и добрые родичи. Больше не о чем плакать, теперь его обязательно спасут. Не важно как, что-нибудь придумают. Вот только мама не отзывается…

Пользуясь тем, что волки вроде бы больше не обращали на него пристального внимания, Ульгеш обошёл кругом бревна, присел рядом на корточки, осторожно коснулся… Да-а, под рукой ощущалось совсем не то, что успела запомнить ладонь во время бега по лесу. Змеёнышу понадобилось вывалить посреди суши топляк, умерший так давно, что все воспоминания о зелёной солнечной жизни успели захлебнуться тёмной мёртвой водой… если и были они когда, эти воспоминания! Правда, изначально мёртвых деревьев никто не видал, как им, мёртворождённым, расти-то? Тем не менее Ульгеш сомневался. Он знал подобные топляки, что таились в стоячей непроглядной воде, как уснувшие крокодилы. Вздумаешь наступить, и нога не найдёт опоры в осклизлом гнилье. Но если надо защемить лодку или остановить плот, тот же самый топляк внезапно обнаруживает железную крепость. Все ножи затупятся, иззубрится лезвие топора, покуда перерубишь последний сучок…

Сук, который нужно перерубить…

И нож, который не иззубрится и не затупится…

Ульгеш подхватился с земли, осенённый, оглянулся на друга…

Бусый всё так же улыбался особенной улыбкой, его правая рука продолжала творить странные, но завораживающе красивые и полные силы движения над телом распластанного малыша, а левая в это время…

Левая рука Бусого тянула из поясных ножен подарок Крылатой родни.

Вот он погладил волчонка по голове, низко наклонился к нему, что-то прошептал в мохнатое ухо…

И Ульгеш замер, так и не произнеся ни звука. Перед ним вершилось Волчье таинство, в котором ему, чужеплеменнику, не было места. Что сейчас сделает Бусый? Быстро и милосердно взмахнёт ножом, чтобы мама наконец-то отозвалась волчонку — уже там, в священных лугах, куда добрые звери возносятся между вздохами, прямо посередине прыжка, не очень-то и заметив мгновение смерти…

— У меня отец почти так же напоролся, — самым обычным голосом сказал Бусый. И примерился лезвием к окровавленному сучку. — Помнишь? Ну, тогда?

И Ульгеш сразу вспомнил когда, и снова начал дышать, и услышал в утреннем лесу робкое, какое-то растерянное, но всё же пение птиц, и понял, что жизнь будет продолжена.

— Две слеги приготовьте, потолще да подлиннее, — распоряжался Бусый. — И с разных сторон под бревно их подсуньте. Вот здесь и вот здесь…

Не надо учить венна, как жить и обходиться в лесу, даже если венн этот — сущий мальчишка. Ребята мигом вырубили надёжные жерди, напоминавшие скорее нетолстые брёвнышки — из неломающейся рябины, и то-то, знать, радовалось славное дерево, сбитое бурей с корней, но сумевшее оградить ещё одну жизнь!

Бусый быстро и осторожно работал в это время ножом, надрезая сук над спинкой волчонка. Ульгеш поднял отлетевшую деревяшку… На миг он ужаснулся, заподозрив в ней благородный маронг, но только на миг. Древесина маронга отливала глубокой бархатной краснотой, а здесь был цвет мертвечины.

Мальчишки между тем приспособили слеги под бревно, примерились, взялись поухватистей, приготовились…

— Давайте потихоньку… Потихоньку, сказано вам! Так, ещё… Ещё немного… Стой… Ещё… совсем чуточку… Вот так замрите!

Крепкие Волчата и Ульгеш не посягали откатить в сторону Змеёнышево бревно, они лишь подвесили непомерную тяжесть на своих слегах, в то время как нож Бусого плавно скользнул поперёк подрезанного сука — и отделил его от ствола. Волчонок слегка трепыхнулся, но не взвизгнул.

— Теперь выше поднимайте! Ещё! Держите!

Перехватив нож зубами, Бусый подсунул одну ладонь под брюшко волчонка, а другой принялся быстро и осторожно выгребать из-под него дёрн. Устроив ямку, принялся кромсать лезвием нижнюю часть глубоко воткнувшейся деревяшки…

Бревно висело у него прямо над головой, цепляя крючьями веток волосы на затылке, но кому ещё доверит себя венн, если не кровной родне да стальному клинку? Не подвели ни нож, ни родня. Сук распался под лезвием, как масло. Спасибо тебе, Брат Огня из племени вилл, пусть небо всегда будет просторно под крыльями твоего симурана!..

Бусый выпрямился.

— Бросай!

Змеёнышев топляк с многопудовым глухим чмоканьем лёг на прежнее место, просев во мху ещё ниже, потому что его больше не поддерживал сук. Парни вытирали рукавами рубашек мокрые лица.

Волчонок лежал на ладонях у Бусого, маленький, мокрый и жалкий, почти такой же бесформенно-смятый, как и его мать, но — живой. Пока ещё живой. Вот он было решил, что уже стало всё хорошо, и попробовал шевельнуться, но тут же взвизгнул и снова притих.

Бусый наклонился к нему.

— Держись, малышка.

Его ладони поили теплом замёрзшего, измученного волчьего ребёнка. Тот вдруг чуть повернул голову и… лизнул Бусого в щёку.

«Летун…»

Беспокойная память немедля подсунула предсмертное пожатие Летуновой пасти.

«А что, если…»

Нет. Летун был собакой, веннским волкодавом, а собак в роду Волков не держали. Зачем, если есть братья волки? Но братья волки обитали в лесу, а не во дворах. Такой не будет ждать хозяина на пороге и умывать ему языком заплаканное лицо. Волк — плохая собака, как и собака — плохой волк. Кого выбрать? И надо ли выбирать?..

«Может, я скверный Волк… или не совсем Волк, я же только по отцу…»

Бусый шёл, очень быстро шёл, размашисто и мягко ступая. Быстрее в деревню, к дедушке Соболю! Вот бы ещё изловчиться через тот завал с волчонком на руках перелезть! Ладно, там видно будет, не перелезем, так обойдём!

«А что, если я в самом деле нового Летуна на руках несу?..»

ПЛЕВОК

Солнце стояло уже высоко, когда венны разбрелись по Змеёнышеву Следу в попытке сообразить, сколь же дорого обошлась победа их лесу, а стало быть, им самим. Не задело ли ближние ягодники и болотце, питающее ручей Бубенец? Не затронуло ли Журавлиные мхи, на которых вернувшиеся птицы как раз выводили птенцов?..

Постороннему человеку Волки напомнили бы погорельцев, которые, отстояв половину дома, довольно-таки растерянно бродят среди головней, оставшихся от второй половины, и внешне бесцельно перебирают измазанную копотью утварь: что уцелело, что нет? Что может ещё сгодиться в хозяйстве?..

Густо пахло разогретой солнцем смолой, точно на лесосеке, когда расчищают землю под огород.

— Я читал в книге про такой След, уразивший[1] землю Нарлак, — сказал Ульгеш. — Путешествующие доносят, будто он занимает чуть не четверть страны. Купцы гонят упряжных лошадей по два-три дня, не смея остановиться на отдых или ночлег!

Бусый покосился на мономатанца и недоверчиво хмыкнул. Он уже попривык доверять учёности друга, но это было уж слишком. Такое вот жуткое месиво вздыбленных корней, обломанных веток, земли, травы и воды — да на трое суток пути?..

— Ты лучше подумай, — сказал Ульгеш, — каков должен быть тамошний Змей, чтобы подобный След сотворить!

Бусый честно попробовал. И почувствовал себя букашкой, которая увернулась от воробья и взялась за победные песни, полагая, будто страшней воробья нет птицы на свете. Ощущение было не из тех, от которых за плечами появляются крылья. Бусый нахмурился и буркнул:

— Беззаконный народ, верно, живёт там, в этом Нарлаке. Иначе с чего бы такой Змей раз за разом находил к ним дорогу!

Ульгеш спокойно отозвался:

— Можно и так сказать, а можно по-другому. Например, что нарлакскому племени особое дело на свете отведено, за все другие народы против Змея стоять… — Смутился под изумлённым взглядом Бусого и поспешно добавил: — Это не я выдумал, это Салегрин Достопочтенный так пишет, и Эврих из Феда не опровергает его…

А Бусый оглянулся на тихое «Ух ты…» шедшего рядом с ними Ярострела и успел уловить мечтательный, светящийся взгляд мальца. Ярострел, по свойству всех на свете мальчишек, успел отодвинуть от себя ночной страх. Взошло солнце, и ему уже хотелось в Нарлак, порадеть и постоять против летучей напасти ещё хуже вчерашней. Бусый вдруг почувствовал себя ужасно взрослым, видевшим жизнь. Давно ли он сам был таким, как меньшой братец Ярострел? Казалось — очень давно…

А Ульгеш продолжал:

— Знаешь, очень на многое можно посмотреть с одной стороны, а можно — с другой. И окажется, что нет в этом ни греха, ни ошибки. Дедушка Аканума рассказывал мне про императора Дакори, взявшего власть восемьсот лет назад. Он дал мне прочитать две разные книги: в одной говорилось, что Дакори был из народа сехаба, а в другой — что он вышел из племени мибу. Одна описывала его жестоким завоевателем, другая — мудрым собирателем земель. И обе обладали внутренней стройностью, и каждая звала на свою сторону… — Ульгеш говорил задумчиво и так, как рассказывают о чём-то очень важном. — Я спросил дедушку, где же тут истина, и он ответил мне: «Знаешь, в нашем городе люди посейчас иногда ещё режутся насмерть из-за того, возлагал ли Дакори на себя белые перья сехаба или буйволиные хвосты мибу. Им кажется, что стоит выяснить это с окончательной определённостью, и настанет вековечная слава либо вековечный позор. Ты можешь, конечно, сделать выбор и отстаивать его до конца жизни. А можешь попробовать объять оба воззрения и разобраться, что же следует из каждого для нашей сегодняшней жизни…» — Ульгеш вздохнул. — Я вот думаю, может, не случайно мой великий и неназванный отец вручил меня именно дедушке Акануме, жрецу Мбо Мбелек Неизъяснимого… Может, однажды я должен буду на что-то с разных сторон посмотреть… и не поторопиться хвалить или осуждать…

Бусый молча положил руку ему на плечо, крепко сжал. Он-то знал теперь имя отца и мог произнести его в любое мгновение, когда пожелается: Иклун Волк. А вот Ульгешу такого счастья было не дано. Пока?



Бусый остановился около павшего дуба, чьи вывернутые корни ещё грозили, ещё пытались схватить давно улетевшего Змеёныша. Изба с крышей легко поместилась бы среди этих корней… Вообще-то дубы водились здесь неохотно, они предпочитали западные чащи с их снежными, но менее морозными зимами. В краю Волков им было холодновато, обычно они не вырастали высокими, всё жались под защиту Земли. Этот же — гордость деревни — стоял на своём холме великаном. Даже теперь, поверженный, изувеченный, он непостижимым образом сохранил суровую красоту и достоинство. Как убитый в бою воин. Сражённый, но не побеждённый, не сдавшийся. Даже жестоко изрубленный, с разбитым стволом и обломанными ветвями — он продолжал сражаться с врагом. До самой смерти. И встретил эту смерть, не дрогнув, не отступив, не склонив гордой головы…

Рядом послышался тихий вздох. Незаметно подошедшая тётушка Синеока тоже во все глаза смотрела на погибший дуб и явно думала о том же, о чём размышлял Бусый. Итерскел стоял подле. Наученный горем, всё водил глазами по сторонам, надеялся оборонить Синеоку от всякой напасти. От врага, если такой рядом вдруг затаился… Бусый в который раз вспомнил Колояра и подумал, как они всё-таки похожи, Колояр и Итерскел. Друг на друга и… на дуб этот, каким он был, покуда красовался здесь, на холме. Та же спокойная надёжность, бесхитростный нрав, неумение склониться перед злом. Даже если зло это сильнее окажется…

Почувствовав, что глаза вот-вот обожгут слёзы, Бусый подошёл к поверженному дубу и обнял его. Мать Белка научила его приникать телом к благим, почитаемым веннами деревьям. Просить добрых сил у сосны, берёзы, липы, ореха… У дуба — в первую очередь. И деревья всегда охотно делились с человеческим ростком частичкой своей спокойной, несуетной силы… Только сейчас Бусый ничего не просил. Скорее наоборот: пытался отблагодарить частью своей силы. За то, что дуб этот его, Бусого, от Змеёныша телом своим пытался прикрыть…

Дуб мальчишеского подарка не принял… Смертельно израненный, он был ещё жив, потому что деревья живут и умирают иначе, чем люди. И он даже сейчас попытался утешить пожалевшего его маленького человечка, укрепить его дух, влить в него остатки своей безбрежной некогда силы. «Это — жизнь, росточек. Мы уходим в землю, чтобы снова встать из неё. Это — жизнь…»

И Бусый ощутил неожиданное облегчение, на душе стало светло. Благодарно потёршись о ствол щекой, мальчишка выпрямился и пошёл дальше, тихонько прикасаясь ладонями к другим деревьям, прощаясь с ними, пытаясь утешить…

Деревья откликались ему. На разные голоса откликались уже из глубин последнего сна, превращавшего живой изломанный лес в обычный валежник…

Потом Бусый оглянулся на Синеоку и увидел, что его малая тётка куда-то смотрела — пристально, во все глаза. Да не на завал, а куда-то дальше, сквозь мешанину стволов.

Итерскел тронул её за руку, но девушка, отмахнувшись, двинулась дальше вдоль сваленных в неряшливом, непристойном беспорядке деревьев. А потом указала рукой куда-то вглубь Змеёнышева Следа, в самые дебри, невнятно замычала и… попыталась полезть туда. И конечно, сразу упала бы, не подхвати её Итерскел.

— Что там, тётушка Синеока?

Марк Твен

Она замахала руками, указывая направление, силясь что-то ему объяснить. И Бусому, как обычно некстати, в который раз подумалось, что — ну нет, дурочкой, как многие полагали, его малая тётка ни в коем случае не была. Глубоко внутри она по-прежнему всё понимала и обо всём верно судила, только ни сказать, ни телом внятно выразить не умела. Потому что в далёкий и страшный день некая часть её души съёжилась до того крепко, что расправиться уже не смогла…

Правдивая история, записанная слово в слово, как я ее слышал

— Что там, тётушка?

— Ммм…

Был летний вечер. Сумерки. Мы сидели на веранде дома, стоявшего на вершине холма, а тетка Рэчел почтительно присела пониже, на ступеньках, как подобает служанке, да притом еще цветной. Она была высокого роста и крепкого сложения; и хотя ей перевалило уже за шестьдесят, глаза ее еще не померкли и силы ей не изменили. Нрав у нее был веселый и добродушный, и смеяться ей было так же легко, как птице петь. Теперь она, как обычно по вечерам, оказалась под огнем — иными словами, под градом наших шуток, что доставляло ей огромное удовольствие. Она покатывалась со смеху, закрывала лицо руками и тряслась и задыхалась в припадке веселья. В одну из таких минут я посмотрел на нее и сказал:

Вот так-то: он только что с деревьями разговаривал, разумея их речи, а с собственной тёткой объясниться не мог.

— Нам полезть туда? — спросил Бусый. — Посмотреть?

— Тетка Рэчел, как это ты ухитрилась прожить на свете шестьдесят лет и ни разу не испытать горя?

Синеока отчаянно задёргала головой, движение вышло беспорядочным, но Бусый успел подметить самое его начало и понял: девушка пыталась кивнуть.

Она замерла. Наступила тишина. Потом она повернула голову и, глядя на меня через плечо, сказала без тени улыбки:

И мальчишки полезли. Гибкими ужами — между расщеплёнными, грозящими бедой сучьями и стволами. Нет, деревья никого не хотели обидеть, просто в телах своих они были вольны не более, чем несчастная Синеока. Пачкая в смоле одежду и руки, Бусый с Ульгешем и Ярострелом пробирались туда, где — птицы хорошо видели это сверху — среди бурелома имелась маленькая прогаль.

— Мисту Клеменс, вы не шутите?

Вот уж не ждал Бусый, ступая на мягкую, взбитую ночным вихрем землю и щурясь от брызжущего в глаза солнца, что здесь его перво-наперво… ударят! Причём вполне чувствительно, неожиданно и жестоко! А главное — непонятно кто, непонятно как!.. Да ещё и — вовсе не прикасаясь, не трогая тела, одним внутренним устремлением!..

Я удивился и тоже перестал смеяться. Я сказал:

Он понял только, что его посягали убить. И убили бы, добавься к решимости, помноженной на лютую ненависть, ещё хоть сколько-нибудь силы. А поскольку сил не было, вместо сокрушительного удара получился шлепок — муху прихлопнуть.

— Ну да, я думал… я полагал… что у тебя никогда не бывало горя. Я ни разу не слышал, чтобы ты вздыхала. Твои глаза всегда смеются.

Она повернулась ко мне, полная волнения:

Всё это Бусый сообразил за мгновение, понадобившееся ему, чтобы отыскать на прогали нападавшего. Сперва его ищущий взгляд остановила фигура широкоплечего воина, обнявшего рослый, сплошь окровавленный пень, но воин был мертвей мёртвого, и взгляд Бусого скользнул дальше, чтобы нащупать мальчишку.

Вот так-то: его подстерёг и тщился предать смерти ровесник.

— Знала ли я горе? Мисту Клеменс, я вам расскажу, а вы судите сами. Я родилась среди рабов; я знаю, что такое рабство, потому что сама была рабыней. Ну вот, мой старик — муж мой — любил меня и был ласков со мной, точь-в-точь как вы ласковы с вашей женой. И были у нас дети — семеро деток, — и мы любили их, точь-в-точь как вы любите ваших деток. Они были черные, но бог не может сделать детей такими черными, чтобы мать не любила их и согласилась расстаться с ними, — нет, ни за что, даже за все богатства мира.

Этот ровесник лежал на спине, беспомощно разбросав руки и ноги, мокрый, закиданный землёй, ветками и клочьями дёрна, похоже, нешуточно покалеченный, со странно подвёрнутой шеей, на бескровном лице жили одни глаза, но взгляд этих глаз внятно говорил: убил бы тебя, если бы мог.

Но — не мог.

Ну вот, я росла в Виргинии, а моя мать росла в Мэриленде; и как же она гордилась тем, что родилась в таком аристократическом месте! Было у ней одно любимое присловье. Выпрямится, бывало, подбоченится и скажет: «Что я, в хлеву родилась, чтоб всякая дрянь надо мной смеялась? Я из тех цыплят, что от Старой Синей Наседки — вот кто я такая!» Это они себя так величают — те, которые родились в Мэриленде, — и гордятся этим. Да, это было ее любимое присловье. Я никогда его не забуду, потому что она часто повторяла его и сказала в тот день, когда мой Генри ободрал руку и чуть не проломил себе голову, а негры не поспешили помочь ему. Да еще сказали ей что-то поперек. А она подбоченилась и говорит: «Слушайте, негры, разве я в хлеву родилась, чтоб всякая дрянь надо мной издевалась? Я из тех цыплят, что от Старой Синей Наседки, — вот кто я такая!» — и унесла ребенка на кухню и сама сделала перевязку. Я тоже повторяю это присловье, когда сержусь.

Последних встреченных в его жизни врагов ему уже не удастся сразить. Хотя он честно пытался, сделал всё, а может, даже и больше. И оттого ему нечего было стыдиться…

Бусый вдруг вспомнил бывшего венна, его страшно расширившиеся зрачки и железное мужество перед лицом жестокой боли и казавшейся неминуемой смерти. А ещё ему невесть почему вспомнилось, как когда-то, совсем мальцом, он увидел в клети с припасами крысу. Схватил веник и погнал её, и думал уже, что в угол загнал, — а крыса вдруг как развернулась в узком проходе меж кадками да как бросилась на него, тут и веник из руки выпал…

Ну вот, как-то раз говорит моя старая мисси: я, мол, разорилась и продаю всех своих негров. Как услыхала я, что она повезет всех нас в Ричмонд на аукцион, я — господи боже ты мой! — я сразу поняла, чем это пахнет.

Подошедший Ульгеш сунулся было мимо Бусого, но тот его придержал. К этому мальчишке надо было подходить как к раненому животному: и помочь совесть велит, и что он сейчас выкинет — почём знать. Судя по тому удару, настоянному на желании и умении убивать, при малейшей к тому возможности этот парень дел мог наворотить — не расхлебаешь потом.

Одушевляясь рассказом, тетка Рэчел поднималась все выше и теперь стояла перед нами во весь рост — черный силуэт на звездном небе.

— Эй, — окликнул Бусый негромко.

— Нас заковали в цепи и поставили на высокий помост — вот как эта веранда, — двадцать футов высотой; и народ толпился кругом. Много народу толпилось. Они подходили к нам, и осматривали нас, и щупали нам руки, и заставляли нас вставать и ходить, и говорили: «Этот слишком старый», или: «Этот слабоват», или: «Этому грош цена». И продали моего старика и увели его, а потом стали продавать моих детей и уводить их, а я давай плакать; а мужчина и говорит мне: «Замолчишь ты, проклятая плакса?!» — и ткнул мне в зубы кулаком. А когда увели всех, кроме маленького Генри, я схватила его, прижала к груди и говорю: «Вы, говорю, не уведете его, я, говорю, убью всякого, кто притронется к нему». Но Генри прижался ко мне и шепчет: «Я убегу и буду работать — и выкуплю тебя на волю». О, милый мой мальчик, он всегда был такой добрый! Но они увели его… они увели его, эти люди, а я билась, и рвала на них одежду, и колотила их своими цепями; и они меня колотили, но я уже и не чувствовала побоев.

Он понятия не имел, разумел ли незнакомец по-веннски, и подавно не представлял себе, откуда здесь, на Змеёнышевом побоище, было взяться мальчишке. Не Змеёныш же, действительно, приволок его из неведомой дали, чтобы сбросить из-под облаков?.. Стоило подумать об этом, и память тотчас же подсунула топляк, убивший волчицу и мало не убивший волчонка.

— Слышь, мы тебя не обидим…

Да так и увели моего старика и всех моих деток — всех семерых, — и шестерых я с тех пор не видала больше; и исполнилось этому двадцать два года на пасху. Тот человек, который купил меня, был из Ньюберна и увез меня туда. Ну вот, время шло да шло, и началась война. Мой хозяин был полковник Южной армии, а я у него в доме была кухаркой. Когда войска северян взяли город, южане убежали и оставили меня с другими неграми в огромном доме совсем одних. Заняли его северные офицеры и спрашивают меня — согласна ли я для них стряпать. «Господь с вами, говорю, а для чего же я здесь?»

Вместо ответа ровесник плюнул в сторону Бусого. Это простое движение вычерпало уже самые последние силы, плевок шлёпнулся здесь же, возле щеки, мальчишка равнодушно прикрыл веки, полностью утратив интерес к врагам и к тому, что они дальше будут с ним делать, лицо стало изжелта-серым.

Они были не какие-нибудь — важные были офицеры! А уж как гоняли своих солдат! Генерал велел мне распоряжаться на кухне и сказал: «Если кто вздумает к вам приставать, гоните его без разговоров; не бойтесь, говорит, вы теперь среди друзей».

— К нему с добром, а он вон как! — возмутился Ярострел. И ругнулся: — Крысёныш!

Ну вот, я и думаю: если, думаю, моему Генри удалось бежать, так, наверно, он ушел на Север. И вот как-то раз, когда собрались офицеры, вошла я к ним в гостиную, и вежливо присела, и рассказала им о моем Генри, а они слушали меня все равно как белую. Я и говорю: «А пришла я вот зачем: если он убежал на Север, откуда вы пришли, то, может, вам случилось встретить его, и вы скажете мне, где он теперь и как его найти. Он был очень маленький, у него шрам на левой руке и на лбу». Лица у них стали грустные, а генерал говорит мне: «Давно ли вы с ним расстались?» А я говорю: «Тринадцать лет». Тогда генерал говорит: «Значит, он теперь уже не ребенок, он взрослый человек».

— Язык-то попридержи, — окоротил его Бусый. Не сознаваться же при меньшом, что ему самому стало здорово не по себе. — Кто в болезни лишнее молвит, никаким судом не судим!

А мне это и в голову не приходило раньше. Для меня-то он все был маленький мальчуган; я и не думала, что он вырос и стал большой. Но тут я все поняла. Ни один из этих господ не встречался с ним, и они ничего не могли мне сказать о нем. Но все это время мой Генри был в бегах, на Севере, и сделался цирюльником, и зарабатывал деньги, только я ничего этого не знала. А когда пришла война, он и говорит: «Полно мне, говорит, цирюльничать, попробую отыскать мою старуху мать, если она еще жива». Продал он свою цирюльню, нанялся в услужение к полковнику и пошел на войну; всюду побывал — все искал свою старуху мать, нанимался то к одному офицеру, то к другому: весь Юг, мол, обойду. А я-то ничего не знала. Да и как мне было знать?

РАЗГОВОРЫ В БАНЕ

Ну вот, как-то вечером у нас был большой солдатский бал; солдаты в Ньюберне всегда задавали балы, и сколько раз устраивали их в моей кухне, — просторная была кухня. Мне это, понимаете, не очень-то нравилось: я служила у офицеров, и мне было досадно, что простые солдаты выплясывают у меня на кухне. Ну да я с ними не церемонилась, и если, бывало, рассердят меня, живо выпроваживала вон из кухни.

Деревенские дворы уже затопили вечерние сумерки, но небо ещё оставалось светлым, когда Волки, взрослые мужчины и парни со старшими мальчишками, вернулись домой. Ну то есть не совсем пока что домой. Под кров, за общий стол, к жёнам, детям и матерям им пока что было нельзя. С самого рассвета они собирали по лесу мёртвых врагов. И предавали их погребению. Не так уж много было Мавутичей, но, содей Змеёныш своё дело, как следовало по замыслу Владыки Мавута, — вполне хватило бы добрать уцелевших…

Теперь им самим Волки выбрали подходящее место в десятке вёрст от деревни, там, где чёрные ели мешались с дрожащими вечной дрожью осинами, и вырыли одну большую могилу — на всех.

Как-то вечером, было это в пятницу, явился целый взвод солдат черного полка, карауливших дом, — в доме-то был главный штаб, понимаете? — и тут-то у меня желчь расходилась! Страсть! Такое зло разобрало! Чувствую, так меня и подмывает, так и подмывает — и только и жду, чтоб они меня раззадорили чем-нибудь. А они-то танцуют, они-то выплясывают! Просто дым коромыслом! А меня так и подмывает, так и подмывает! Немного погодя приходит нарядный молодой негр с какой-то желтой барышней и давай вертеться, вертеться — голова кружится, глядя на них; поравнялись они со мной и давай переступать с ноги на ногу, и покачиваться, и подсмеиваться над моим красным тюрбаном. Я на них и окрысилась: «Пошли прочь, говорю, шваль!» И вдруг у молодого человека лицо разом изменилось, но только на секунду, а потом он опять начал подсмеиваться, как раньше. Тут вошли несколько негров, которые играли музыку в том же полку и всегда важничали. А в ту ночь уж и вовсе разважничались. Я на них цыкнула. Они засмеялись, это меня раззадорило; другие тоже стали хохотать — и я взбеленилась! Глаза мои так и загорелись! Я выпрямилась — вот этак, чуть не до потолка, — подбоченилась да и говорю: «Вот что, говорю, негры, разве я в хлеву родилась, чтобы всякая дрянь надо мной издевалась? Я из тех цыплят, что от Старой Синей Наседки, — вот кто я такая!» И вижу, молодой человек уставился на меня, а потом на потолок — будто забыл что-то и не может вспомнить. Я, значит, наступаю на негров — вот так, как генерал какой; а они пятятся передо мной — и в дверь. И слышу я, молодой человек говорит, уходя, другому негру: «Джим, говорит, сходи-ка ты к капитану и скажи, что я буду в восемь часов утра; у меня, говорит, есть кой-что на уме, и я не буду спать эту ночь. Ты уходи к себе, — говорит, — и не беспокойся обо мне».

И не то чтобы ёлки с осинами чем-нибудь провинились, венны тоже чтили их как благие деревья, только их благо было особого рода. Они не дарили человеку добрую силу, они, наоборот, забирали дурной жар, лихорадку и боль. Оттого-то испокон века венны заговаривали зубную боль на еловую палочку, а злобную нечисть спроваживали хорошим осиновым колом, загнанным в сердце, чтобы не вылезла из могилы… Чем, собственно, Волки сегодня до вечера и занимались.

А был час ночи. В семь я уже вставала и готовила офицерам завтрак. Я нагнулась над печкой — вот так, пускай ваша нога будет печка, — отворила ее, толкнула дверцу — вот как сейчас толкаю вашу ногу, и только было достала противень с горячими булочками и подняла ее, глядь — какое-то черное лицо просунулось из-под моей руки и заглядывает мне в глаза — вот как теперь на вас гляжу; и тут я остановилась да так и замерла, гляжу, и гляжу, и гляжу, а противень начал дрожать, — и вдруг… я узнала! Противень полетел на пол, схватила я его левую руку и завернула рукав — вот как вам заворачиваю, — а потом откинула назад его волосы — вот так, и говорю: «Если ты не мой Генри, откуда же у тебя этот шрам на руке и этот рубец на лбу? Благодарение господу богу на небесах, я нашла моего ребенка!»

Прикосновение к мертвецу, тем более чужому и непотребно погибшему, — оскверняет. Здесь только что нарушалась граница живого мира, на ту сторону уходила замаранная злобой душа, в муках истекала из тела, насаженного на пень или стиснутого в древесном расщепе… И как знать, затянулась ли нарушенная черта, и не проскочило ли навстречу уходившей душе что-нибудь такое, о чём на ночь глядя не стоит и поминать?

О нет, мисту Клеменс, я не испытала в жизни горя. Но и радости тоже.

А стало быть, после нынешних трудов одного омовения было недостаточно. Не отгонишь скверну, пока благодать Воды не умножится благодатью Огня.



Ульгеш знал, конечно, что такое баня. Сколько они с дедушкой жили у веннов, столько и мылись по-веннски. Топили каменку, радовались горячей воде… Мылись, правда, сам-друг, вполуха и вчуже, с удивлением слушая рассуждения белокожих северян о квасе и вениках…

Сегодня Ульгеш в самый первый раз отправился в баню вместе с веннами, уже не как гость, — как свой.

Честно сказать, веников юный мономатанец побаивался. Всё представлял, как это его станут с размаху хлестать пучками прутьев, отмоченных в кипятке. Берёзовыми, дубовыми… даже подумать страшно — сосновыми. Получалось нечто похожее не на омовение, а скорее на жестокую порку. На родине Ульгеша это считалось наказанием для рабов. Как вытерпеть, да ещё и не показать добрым хозяевам ни обиды, ни боли? Ведь они не унизить его желают, не истязать, а доставить радость и удовольствие!..

Вот мужчины окатились водой, смывая пот и первую, внешнюю грязь, а потом, заранее покряхтывая от удовольствия, стали забираться на полки. Молодые и те, кто поотчаянней, — под самую крышу, кто поскромней — чуть пониже, жару и пару и здесь достанет в избытке. Загодя подогретый квас начал щедро выплёскиваться на раскалённые камни и взрываться облаками невидимого прозрачного пара, жгучего и душистого. Ульгешу показалось, что этот пар беспрепятственно проникал сквозь кожу, расплавлял мышцы, добирался до самых костей, согревая корни души…

— Ложись, — сказали Ульгешу.

Юный мономатанец потихоньку вручил себя Неизъяснимому и растянулся на выскобленных досках, ожидая свистящих ударов наподобие тех, что уже раздавались поблизости. Однако вместо ударов веник лишь заметался над его спиной, почти не касаясь кожи, лишь обдавая горячими облачками пара, плотного, как ласковая рука. На миг отлучился — и, возвратившись, начал поглаживать, сперва осторожно, потом всё уверенней и крепче… И наконец принялся хлестать, но что это было за хлестание! Так плещет крыльями лебедь, так взмахивают ветвями, роняя лепестки, цветущие деревья на весеннем ветру…

Ульгеш блаженствовал, его душа словно воспарила над телом и витала отдельно, кувыркаясь и возрождаясь в раскалённой купели, — когда его подхватили с полка и под локти выставили из огненного пекла прямо наружу, во влажный сумеречный холодок.

— Ладно, хватит с тебя, пока не сомлел.

Под ногами сами собой пронеслись растрескавшиеся мостки, и — а-ах-х! — распаренное тело приняла студёная и тёмная вода банного пруда. Ульгеш вынырнул, отфыркиваясь и чувствуя, как душа водворяется обратно в плоть, а рассудку возвращается ясность.

Следом за Ульгешем начали выходить венны, их белые от природы тела пламенели огненным свечением. Кто-то пробегал по мосткам и, ухая, поднимал брызги в пруду, кто-то обливался из вёдер на берегу… Улыбались, поглядывали на Ульгеша, вылезшего из воды. Ох и чёрен парнишка! Неужто после пара с вениками чернота даже чуточку не отошла?

Переведя дух, вернулись в парилку, но парились уже степенней, умиротворённей, без той отчаянно-весёлой ярости, что поначалу. Длили праздник очищения тела и души.

Выйдя наружу в третий раз, начали рассаживаться на завалинке и чурбаках, медленно, с наслаждением потягивали квас, переговаривались, прикидывали работу на завтра. Говорили, конечно, взрослые, мальчишки встревать без спросу не смели.

— А я говорю, нельзя эти деревья на избы пускать!

— Деды наши из буревала не строили и нам не велели…

— Что у нечисти в зубах побывало, не свято.

Речь шла о том, что же делать с великим множеством леса, погубленного Змеёнышем. Венны, умевшие заменить деревом железо, камень и глину, никогда не взяли бы для строительства дома лесину, засохшую на корню. Они знали, что в таком доме хозяева очень скоро начнут чахнуть и сохнуть, и никакой лекарь не разберёт отчего. Никогда не вставили бы в стену и бревно с глубоким сучком, чтобы через этот сучок Незваная Гостья не вытянула чью-нибудь душу. И нипочём не подошли бы с топором к дереву, внешне здоровому, но жалобно скрипящему на ветру. Срубишь его — и не даст спать ночами душа замученного человека, оказавшаяся заключённой в стволе…

Что же делать с деревьями, с немалым множеством деревьев, погибших нехорошей, злой смертью — от бури, накликанной злым колдовством?

— На дрова разве пустить, да и то, не было бы пожара нам от таких дров…

— Погодь, Бронеслав. — Седой Севрюк положил руку на колено. — Так можно сказать, что нам и шапки на земле надо было покинуть, коли у нас их тем вихрем с голов поснимало.

Мужчины засмеялись. Бронеслав, выходец из рода Барсука, такой же седой и кряжистый, как Севрюк, буркнул что-то и замолчал, однако другие слово брать не спешили. Можно было назвать весь След нечистым и воспретить детям приближаться к завалам. И после не удивляться заведшемуся там злу. Можно было дождаться сухой погоды и просто всё сжечь. Или можно было пустить в дело поваленные стволы — и ночей не спать, размышляя, а не беду ли в гости зовёшь себе и всему своему роду…

— А у вас как о таких делах судят? — спросил вдруг Севрюк, обращаясь к Ульгешу.