Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Да, мое признание смягчило напряженность. Оно, будто струя озона, освежило воздух. Еще бы! Такое признание возбудит интерес любого смертного. Подобное заявление, даже сделанное вскользь, обязательно приковало бы к себе внимание ученых. Новое, неслыханное, таинственное привлекает всех, даже самых отъявленных тупиц. Раньше тайна всегда связывалась с поиском сокровищ. Моя тайна могла дать той сто очков вперед. Ученому не пристало выражать удивление, выказывать волнение, проявлять излишний пыл, он должен постоянно помнить о профессиональном достоинстве – это закон. Поэтому мои приятели взяли себя в руки и скрывали свое нетерпение. Выдержав глубокомысленную паузу, как и подобает ученому, Луи приступил к делу, спросив нарочито спокойно:

– Гек, как понимать твое заявление – в переносном смысле или в прямом – как научный факт?

– Как научный факт.

– Если раньше ты не был холерным микробом, то кем же ты был?

– Американцем.

– Кем?

– Американцем.

– Это звучит как-то неопределенно. Мне непонятно. Что значит американец?

– Человек.

– Э… э, тоже непонятно. А ты, Лем, понимаешь?

– Ничего, хоть убей, – с отчаянием в голосе ответил Лем.

– Что такое человек? – продолжал допытываться Людовик.

– Существо, которое вам не известно. Человек живет на другой планете.

– На другой?

– На другой? – эхом отозвался Гулливер. – Что ты хочешь этим сказать?

– То, что сказал.

Он насмешливо хмыкнул:

– Главный Моляр – планета! Удивил, ничего не скажешь. Просвещенные умы веками ищут родину микроба скромности, а теперь, Гек, ответ найден!

Во мне нарастало раздражение, но я сдержался и сказал:

– Я этого не говорил, Лем. Я не имел в виду Главный Моляр.

– Как же так? Послушай, Гек…

– Я понятия не имею о Главном Моляре. Мне наплевать на Главный Моляр. Я там сроду не был.

– Что? Ты не…

– Не был. Никогда не был. Я…

– Вот это да! А где ж ты получил свое несуразное имя?

– Выдумал. Мое настоящее имя на него ничуть не похоже.

– Назови свое настоящее имя.

– Б. б. Бксхп.

– Послушай, Гек, – сказал Людовик, – зачем тебе понадобились все эти небылицы? Какая от них польза?

– Я был вынужден лгать.

– Но почему?

– Если б я сказал всю правду, меня бы упрятали в сумасшедший дом. Решили бы, что я с ума свихнулся.

– Не представляю, чтоб такое могло произойти. Почему правда должна вызывать такую реакцию?

– Потому что ее бы неправильно поняли и сочли ложью. Выдумкой умалишенного.

– Брось, Гек, не давай воли воображению. Полагаю, что тебя бы правильно поняли. Ты…

– Нет, это мне нравится! Всего минуту тому назад я открыл вам парочку подлинных фактов, и вы меня не поняли. Стоило мне сказать, что я родом с другой планеты, как Лем решил, что я говорю о Главном Моляре, этой ничтожной жалкой глухомани, а я имел в виду, черт побери, то, что говорил, – другую планету. Не Блитцовского, а другую планету.

– Ну и простофиля, – вмешался Гулливер, – другой планеты просто не существует. Многим микробам нравится забавляться теорией, будто существуют другие планеты, но ты сам прекрасно понимаешь, что это всего лишь теория. Никто не принимает ее всерьез. Она ничем не подтверждается. Нет, Гек, твой подход явно не научный. Прислушайся к здравому смыслу – выбрось эти бредни из головы!

– Я повторяю – это не бредни, существует другая планета, я вырос на ней.

– Ну, если это так, ты должен знать о ней очень много. Ты обогатишь нас знаниями, поведав о ней…

– Нечего насмехаться! Я могу пополнить сокровищницу вашего опыта так, как она никогда доселе не пополнялась, при условии, что вы будете слушать и размышлять, а не высмеивать все, что я говорю.

– Это несправедливо, Лем, – сказал Людовик, – кончай свои шутки. Как бы тебе самому понравилось такое обращение?

– Ладно. Продолжай, Гек, расскажи нам о новой планете. Она так же велика, как наша?

Меня разбирал смех, и я притворился, будто подавился дымом; это позволило мне кашлять вволю, пока опасность не миновала, и тогда я сказал:

– Она больше Блитцовского.

– Больше? Ну и чудеса! Во сколько раз больше?

Это был щекотливый вопрос, но я решил идти напролом.

– Она, видишь ли, так велика, что, если оставить на ней планету Блицовского, не привязав ее где-нибудь веревкой и не пометив этого места, уйдет добрых четыре тысячи лет на то, чтоб ее отыскать. Пожалуй, даже больше.

С минуту они взирали на меня с немой благодарностью, потом Людовик сполз со стула, чтоб вволю нахохотаться, катаясь по полу, а Гулливер вышел за дверь, снял с себя рубашку и, вернувшись, положил ее, сложенную, мне на колени. У микробов это означает: браво, ты превзошел самого себя. Я швырнул рубашку на пол и, обращаясь к обоим, заявил, что они ведут себя подло. Приятели тут же утихомирились, и Лем сказал:

– Гек, мне и в голову не пришло, что ты это всерьез.

– И мне тоже, – поддерждал его Людовик, утирая слезы смеха, – я и вообразить такое не мог, ты захватил нас врасплох.

Потом они уселись на свои места, всем видом изображая раскаяние, и я готов был им поверить, но вдруг Лем попросил меня рассказать еще одну небылицу. Будь на его месте кто-нибудь другой, я б его ударил, но смертоносных гноеродных микробов лучше не трогать, если есть возможность прибегнуть к третейскому суду. Людовик отчитал Гулливера, потом они оба принялись умасливать меня, пытаясь вернуть в доброе расположение духа, и скоро добились своего сладкими речами; трудно долго сохранять надутый вид, когда два приятеля, любимых тобою десять лет, играют, как говорится, на слабых струнках твоего сердца. Вскоре расспросы продолжались как ни в чем не бывало. Я сообщил им несколько незначительных фактов о своей планете, и Людовик спросил:

– Гек, каковы же действительные размеры этой планеты в цифровом выражении?

– В цифровом? Тут я – пас! Эти цифры на Блитцовском не уместятся!

– Ну вот, снова ты за свои сумасброд…

– Подойдите к окну – оба! Посмотрите вдаль. Какое расстояние вы охватываете глазом?

– До гор… Миль семьдесят пять.

– А теперь подойдите к окну напротив. Как далеко видно отсюда?

– Здесь нет горного рубежа, поэтому трудно определить расстояние на глаз. Долина сливается с небом.

– Короче говоря, происходит бесконечное удаление и исчезновение в пространстве?

– Именно так.

– Прекрасно. Допустим, это бесконечное пространство символизирует другую планету. Бросьте семя горчицы где-то посредине и…

– Вина ему! – закричал Лем Гулливер. – Вина, да поскорее! Мельница лжи того и гляди остановится!

То говорил практический ум – ум, лишенный сентиментальности, рельсовый ум, если так можно выразиться. У него большие возможности, но нет воображения. В нем всегда царит зима. Впрочем, нет, не совсем так – скажем, первая неделя ноября. Снега еще нет, но он вот-вот выпадет, небо затянуто тучами, временами сеется мелкий дождь, иногда проплывают туманы; во всем неясность, настороженность, растущая тревога; заморозки еще не ударили, но зябко – около сорока пяти градусов по Фаренгейту. Ум такого склада ничего не изобретает сам, не рискует деньгами и не проявляет заботы о том, чтобы осуществилось изобретение другого; он не поверит в ценность изобретения, пока другие не вложат в него деньги и труд; все это время он выжидает в сторонке, а в нужный момент вылезает вперед, первым получает акции на общих основаниях с учредителями и загребает деньги. Он ничего не принимает на веру, его не заставишь вложить деньги в фантастическое предприятие на самых выгодных условиях и поверить в него, но, понаблюдав за ним, вы обнаружите, что он всегда тут как тут и, когда фантастика становится явью, получает на нее закладную.

Для Лема Гулливера моя планета была фантастикой и останется фантастикой. Но для Людовика, человека эмоционального, с богатым воображением, она была поэтическим произведением, а я – поэтом. Он сам сказал мне эти красивые слова. Совершенно очевидно, что я наделен прекрасным благородным даром, а моя планета – величественный и впечатляющий замысел, фундамент, если так можно выразиться, ждущий своего архитектора; гений, способный мысленно заложить такой фундамент, полагал он, может возвести на нем чарующий дворец – причудливое сочетание воздушных куполов и башен снаружи и диковинного интерьера; умиротворенный дух будет витать там, исполненный благоговения, не замечая быстротечного времени, ничего…

– Вздор! – прервал его Лем Гулливер. – Это как раз в твоем духе, Людовик XIV, – вечно ты готов строить замок из десятка кирпичей. Гек заложил большой фундамент, и ты уже доволен, ты уже видишь отель, который Гек на нем построит. Но я другого склада. Когда этот кабак будет построен, я готов вступить в пай, но вкладывать в него деньги на этой стадии – дудки, у меня пока есть голова на плечах!

– Ну, разумеется, – парировал Людовик, – это в твоем духе, Лем Гулливер, мы тебя знаем и знаем, к чему ты клонишь. Ты всегда тянешь нас назад своими сомнениями, ты отбиваешь охоту к любому делу. Если Гек сумеет продолжить не хуже, чем начал, это будет самая возвышенная поэма мировой литературы, и все, кроме тебя, поверят в то, что ум, способный вообразить такой величественный фундамент, способен вообразить и дворец, создать диковинные материалы и божественно сочетать их. И ты говоришь о мельнице лжи! Еще придет день, когда ты, Лем Гулливер, станешь молить бога ниспослать тебе такую мельницу!

– Бей, бей! Все шары в лунках, кроме девятого. Переходи на другую дорожку, приятель! Я разбит, я уничтожен, но все равно держу пари, что Геку не построить отель – сейчас. Ты считаешь, что у него есть материалы для строительства – это твое дело, а по-моему, если он заложил фундамент такой величины, спор не о том, что это прообраз дворца, а о том, воздвигнет ли он сам дворец. Гек уже иссяк, вот увидишь!

– Я не верю этому. Ты ведь не иссяк, Гек?

– Иссяк? Да я еще не приступал к делу.

– Ну как, Лем Гулливер? Что ты на это скажешь?

– Скажу, что его слова еще не доказательство. Давай, Гек, пускай в ход свою мельницу лжи – вот и все, что я скажу. Пусть дерзает.

Людовик заколебался. Лем заметил это и бросил насмешливо:

– Ты прав, Луи, не стоит его переутомлять.

– Я сомневаюсь не потому, что боюсь за него, Лем Гулливер, не думай. Мне пришло в голову, что это несправедливо. Надо дать Геку передышку для восстановления сил. Вдохновение не вызовешь механически, оно не является по команде, оно скорее…

– Можешь не искать оправдания. Ну и что с того, что он иссяк? Я вовсе не собираюсь давить на Гека. Дай ему передышку, пусть восстанавливает силы. Ты прав: вдохновение не вызовешь механически – нет, это вещь духовная. Поставь перед ним кувшин с вином.

– Мне он ни к чему, – сказал я, чувствуя, что должен прийти на помощь Луи, – я могу обойтись и без вина.

Луи просветлел лицом.

– Так ты в состоянии продолжать, Гек? Ты и вправду так думаешь?

– Я не думаю, я знаю наверняка.

Лем насмешливо хмыкн\\л и предложил мне, как он выразился, «выплеснуть опивки».

XII

Снова начались расспросы. Меня попросили дать описание моей планеты.

– По форме она круглая, – начал я.

– Круглая? – встрепенулся Гулливер. – Ну и форма для планеты! С нее тотчас бы все упали, даже кошка – и та бы не удержалась. Круглая! Закупоривай кувшин, Луи! Геку не нужно вдохновение! Круглая! Ах, холера…

– Оставь его в покое! – взорвался Людовик. – Критиковать причудливый поэтический вымысел с позиций холодного разума несправедливо и недостойно, Лем Гулливер, и ты это прекрасно знаешь!

– Что ж, пожалуй ты прав, Луи, беру свои слова обратно. У меня сложилось впечатление, будто Гек привел обычный факт, и это сбило меня с толку.

– Я и привел факт, – возразил я, – если он может сойти за поэтический вымысел – не моя вина, он все равно остается фактом, и я стою на том. Это – факт, Людовик, вот тебе мое честное слово.

Людовик был ошеломлен. Некоторое время он глядел на меня с оторопелым видом, потом обреченно произнес:

– Я совсем запутался. Не знаю, как быть в таком случае, в жизни ни с чем подобным не сталкивался. Я не представляю себе круглой планеты, но ты, вероятно, думаешь, что она существует, и искренне веришь в то, что побывал на ней. Я больше ничего не могу сказать, не покривив душой, Гек.

Я очень обрадовался и сказал растроганно:

– Спасибо тебе, Луи, от всего сердца – спасибо. Ты подбодрил меня, а мне нужна поддержка: передо мной задача – не из легких.

Гноеродному микробу мои слова показались сентиментальными, и он с издевкой произнес:

– Дорогие девочки! Ах, ах, ну до чего же трогательно! Ну посюсюкайте еще немножко!

Не представляю, как можно так себя вести. С моей точки зрения, это – грубость. Я холодно пропустил замечание Лема мимо ушей, не снисходя до ответа. Полагаю, он понял, что я о нем думаю. Я же спокойно продолжал свой рассказ, будто и не заметил, что меня прервали. Это, понятно, уязвило Лема, но я не обращал на него внимания. Сообщил, что моя планета называется Земля, на ней много разных стран и огромную часть ее поверхности занимают моря и океаны.

– Погоди, – остановил меня Гулливер. – Океаны?

– Да, океаны.

– И это тоже научный факт?

– Разумеется.

– Ну тогда, будь добр, растолкуй мне, как они удерживаются на круглой планете? Что мешает им вылиться – тем, что внизу, если внизу есть океаны, а они должны быть: в такой сумасшедшей выдумке должно быть свое сумасшедшее единообразие.

– Никакого «внизу» не существует, – ответил я. – Земля постоянно вращается в пространстве.

– Вращается? В пространстве? Слушай, ты и это выдаешь за факт?|

– Да, это факт.

– Вращается в пространстве и не падает? Я тебя правильно понял?

– Правильно.

– И она при этом ни на чем не покоится? Так?

– Так.

– Из чего же она состоит? Может, это газ, наполняющий мыльный пузырь?

– Нет. Она состоит из скальных пород и почвенного слоя.

– Вращается в пространстве, ни на чем не покоится, состоит из скальных пород, почвы и не падает?

– Ее удерживает на месте притяжение других звездных миров и солнце.

– Других миров?

– Да.

– Стало быть, есть еще и другие?

– Да, есть.

– Сколько же их?

– Это никому не известно. Миллионы.

– Миллионы? Боже милостивый!

– Можешь насмешничать сколько угодно, Лем Гулливер, но тем не менее это правда. Существуют миллионы миров.

– Слушай, а ты не мог бы сбить мне парочку, плачу наличными.

– Я все объяснил тебе, а верить или не верить – твое дело.

– Я-то верю, еще бы не поверить. Такой пустячок я готов принять на веру со связанными за спиной руками. А эти миры, Гек, большие или маленькие?

– Огромные. Земля – крошечная планета по сравнению с большинством из них.

– Как мило с твоей стороны допустить такую возможность! Вот оно – истинное великодушие. Оно подавляет меня, я склоняюсь перед тобой!

Лем продолжал свои гнусные издевки, и Людовику стало стыдно за него, он был взбешен несправедливым отношением Лема ко мне; ведь я говорил правду или, по крайней мере, то, что считал правдой. Людовик прервал Лема в самый разгар его пустопорожней словесной пальбы:

– Гек, каковы компоненты Земли и их пропорции? – спросил он.

– Внеси поправку, – снова встрял назойливый прыщ, – назови его планету мыльным пузырем. Если она летает, это – пузырь, если она твердая, это ложь, – ложь либо нечто сверхъестественное. В общем, сверхъестественная ложь.

Я оставил без внимания и этот бессмысленный наскок, и, не удостоив Лема ответом, обратился к Людовику:

– Три пятых земной поверхности – вода. Моря и океаны. Вода в них соленая, непригодная для питья.

Конечно же Лем не упустил случая:

– Чудеса в решете! Пожалуй, тут ты хватил лишку! Чтобы получить столько соленой воды, потребовалось бы десять миллионов горных цепей чистой соли, да и этого было бы мало. Скажи, отчего в море вода соленая? Отвечай сразу, не придумывай сказок. Отчего она соленая?

– Я не знаю, – признался я.

– Не знаю! Как вам это нравится! Не знаю!

– Да, не знаю. А отчего в вашем Великом Уединенном море вода тухлая?

На этот раз счет был в мою пользу. Лем не мог сказать в ответ ни слова. Он сразу сжался, будто ненароком сел на ежа. Я был безмерно рад, как, впрочем, и Луи: таким вопросом можно посадить в галошу кого угодно, уж вы мне поверьте! Дело в том, что вот уже несколько веков ученые не могут разгадать, что питает Великое Уединенное море, откуда туда поступает вода в таком невообразимо большом количестве, и невозможность разгадать эту загадку постоянно волнует умы так же, как ученых Земли волнует загадка происхождения соли в морской воде.

Немного погодя Людовик сказал:

– Три пятых поверхности – огромное количество. Если б вся эта вода вышла из берегов, произошла бы катастрофа, памятная всем людям.

– Однажды так и случилось, – сказал я. – Дождь лил сорок дней и сорок ночей, вся суша скрылась под водой на одиннадцать месяцев, даже горы.

Я думал, что сострадание, вызванное гибелью всего живого, всколыхнет их, но нет – у настоящего ученого всегда на первом месте наука, а уж потом всякого рода переживания.

– Почему суша не осталась под водой? – поинтересовался Людовик. – Почему вода ушла?

– Она испарилась.

– Какое количество воды унесло испарением?

– Вода поднялась на шесть миль, и вершины затопленных гор глядели на долины, погруженные в воду на пять миль. Испарилась толща воды в шесть миль.

– А почему не испарилась остальная вода? Что ей помешало испариться?

Я никогда раньше над этим не задумывался, и вопрос застал меня врасплох. Но я не подал и виду, хоть у меня на миг перехватило дыхание и, возможно, промелькнула озабоченность на лице; чтоб не вызвать подозрения, я лихорадочно быстро сочинил ответ:

– Там, – сказал я с ощутимым нажимом на слово «там», – закон испарения распространяется лишь на верхние шесть миль. Ниже этого предела он не действует.

Приятели глянули на меня с такой грустной укоризной, что я опустил глаза от стыда. И наступила та гнетущая тишина, изначальное давление которой – тридцать фунтов на квадратный дюйм – возрастает со скоростью тридцать фунтов в секунду. Наконец Лем Гулливер тяжело вздохнул и сказал:

– Право же, это самая ненормальная планета, о какой я когда-либо слышал. Но я не жалуюсь, я уже начинаю привыкать к ее чудесам. Давай еще какой-нибудь фактик, Гек, кидай, я ловлю! Раз, два, три – гони, лихач! Ну, допустим, три пятых – соленая вода, а еще что там есть?

– Материковые льды и пустыни. Но они занимают только одну пятую поверхности.

– Только! Хорошо сказано! Одна пятая материковых льдов и пустынь! Ну и планета! Только одна пя…

Презрительный тон Лема был невыносим; меня будто огнем опалило, я в ярости замахнулся на него, и он осекся.

– Посмотри на свою планету, треть ее… – обидное слово чуть было не сорвалось у меня с языка, но я вовремя спохватился, с усилием стиснул зубы и опустил руку, занесенную для удара. Я воспитывался в культурной среде, и утонченная натура не позволила мне осквернить рот дурным словом. Странные мы существа, с виду – свободны, а на деле закованы в цепи – цепи воспитания, обычаев, условностей, собственных наклонностей, среды, одним словом – обстоятельств, и даже сильные духом напрасно пытаются разорвать эти цепи. И самый гордый из нас, и самый смиренный пребывают на одном уровне; независимо от чинов и званий все мы – рабы. Король, сапожник, епископ, бродяга – все рабы, и ни один в этой компании ничуть не свободней, чем другой.

Я буквально кипел от ярости; утраченный мир был мне глубоко безразличен, в глубине души я даже презирал его, ибо восхищение новой, столь дорогой мне теперь планетой вошло в мою микробскую плоть и кровь, но презрение Лема к утраченному мной родному дому побудило меня встать на его защиту. Я вскочил, бледный от гнева, и разразился целой тирадой:

– Молчите и слушайте. Я говорил правду и только правду – да поможет мне бог! Земля по сравнению с вашей планетой – как эта равнина без конца и края по сравнению с песчинкой! Но сама по себе Земля – ничто, если соразмерить этот крошечный шарик с миллионами гигантских солнц, плывущих в необозримом пространстве, в то время как этот шарик крутится там одинокий и никем не замечаемый, кроме собственного Солнца и Луны. А что такое Солнце? Что такое Луна? Я вам расскажу и об этом. Солнце в сто тысяч раз больше, чем Земля; это белое пламя, когда оно в зените, его отделяет от Земли 92 000 000 миль. Днем оно посылает на Землю потоки света, а когда сгущается ночная тьма, из далекой синевы неба выплывает Луна и обволакивает Землю мягким призрачным светом. Вы не представляете, что такое ночь и что такое день в земном понимании этих слов. Вы знаете свет прекраснее солнечного и лунного – будьте же благодарны за это! На вашей планете всегда день – мягкий жемчужный свет, сквозь который, дрожа и мерцая, пробивается прекрасное нежное пламя опала – будьте же благодарны. Этот свет – ваш и только ваш, ни на одной планете нет ничего подобного, ничто не сравнится с ним очарованием, колдовской красотой и нежностью; ничто не навевает столь сладких грез, не исцеляет больной ум и сломленный дух.

И крошечная Земля, невообразимый колосс по сравнению с вашей планетой, плывет в одиночестве в безбрежном пространстве. А где же миллионы других планет? Пропали из виду, исчезли, стали невидимками, как только великое Солнце выплыло на небо. Но вот наступает ночь, и они снова перед нами! Думаете, небо заполнили неуклюжие черные громадины? Нет, удаленность, непостижимая для вас, превращает их в сверкающие искорки! Они густо заселяют небосвод, и он оживает, вибрирует, трепещет. Из самой гущи Звезд возникает широкий поток бесчисленных звездных светил и разливается по небу из края в край, образуя изумительную арку из огромных сверкающих солнц, превращенных в мерцающие точки колоссальными расстояниями. А где же моя гигантская планета? Она – в этом потоке, бог знает где! Блуждает себе в необъятном океане мерцающих огней, занимая там не больше места и привлекая к себе не больше внимания, чем светлячок, затерявшийся в глубинах опаловых небес над империей Генриленд!

Раскрасневшись от восторга, Людовик воскликнул:

– Бог мой! Дворец – перед нами! Я верил, что Геку под силу его воздвигнуть!

– Бог ты мой! Сверхъестественная ложь – перед нами! Я знал, что Геку под силу состряпать ее! – отозвался Лем.

Было уже два часа утра, и ход заседания нарушила моя маленькая мыслеграфистка, всегда отличавшаяся пунктуальностью. Приятели собрались было уходить, но потом заявили, что уходить не хочется, и это прозвучало вполне искренне. Людовик сказал, что такая поэма вдохновляет на великие дела и возвышает дух, а Лем Гулливер уверял меня с жаром, что, обладай он моим талантом, он – бог свидетель – не произнес бы ни единого слова правды. Они были растроганы, как никогда. Людовик отметил, что я достиг совершенства в искусстве, и Лем с ним согласился. Луи заявил, что и сам хочет заняться поэзией, а Лем признался, что у него тоже есть такое желание, но оба тут же заверили меня, что и не мечтают достичь моих высот. Благодарили за чудесно проведенный вечер. Я был на седьмом небе от их похвал и не мог найти слов, чтоб отблагодарить Людовика и Лема. Какая разительная перемена после долгой, бередящей душу тоски и отчуждения! Мои безразличные ко всему нервы, казалось, сбросили с себя привычную апатию, их взбудоражила новая жажда жизни и радости; меня будто подняли из гроба.

Приятели решили немедленно бежать к месту раскопок и рассказать обо всем остальным – на это я и рассчитывал. Осуществится мой план – миссионеры понесут истину всей пастве, и я верну их былое расположение, в этом я ничуть не сомневался. Перед уходом они встали, приветствуя меня, мы сдвинули бокалы и провозгласили тосты:

Луи. За то, чтоб вернулось доброе старое время! Навсегда!

Лем. Пей до дна! Пей до дна!

Гек Да благословит нас бог!

Затем Людовик и Лем удалились нетвердой походкой, поддерживая друг друга, и затянули песню, которой я научил их в те самые добрые старые времена.

– Гоблсквет лиикдуизан хоооослк! (Домой мы не придем, пока не рассвете-ет!)

Археологическая находка породила в нас такой энтузиазм, что мы решили вести раскопки двадцать четыре часа в сутки, день за днем, сколько потребуется, лишь бы продвинуться в работе как можно больше, пока весть о находке не попала за границу и нам не стали чинить помехи.

Сейчас я был целиком поглощен историей Земли, которую записывал на мыслефон, опасаясь, как бы мои познания в этой области не стерлись в памяти; я намеревался поскорее закончить свой труд, а уж потом как следует поработать на раскопках. История Японии заключала это фундаментальное исследование; завершив его на сегодняшнем сеансе записи, я мог со спокойной душой отправиться в шахту, где нашли останки окаменевшей блохи. Тем временем миссионеры будут делать свое дело, и почему бы мне не уповать на то, что к моменту моего появления там «обращение» завершится, – разумеется, при условии, что я изложу историю Японии как можно подробнее. Так мне казалось, во всяком случае.

К счастью, мыслефон вышел из строя, и требовалось какое-то время на его починку. Если показать Екатерине Арагонской, как ремонтировать аппарат, времени уйдет больше, и я решил прибегнуть к ее помощи. Екатерина Арагонская была очаровательная девушка и к тому же толковая, способная ученица; хоть она и считалась «неболезнетворным» микробом, то есть вышла из народа, из самой гущи забитого трудового люда – малоимущего, угнетаемого, презираемого, что бескорыстно служит смиренной и покорной опорой трону, без чьей поддержки он развалился бы, как карточный домик (а он таковым и является), – хоть Екатерина Арагонская и вышла из этой среды и разумелось, что по природе она глупа, как пробка, Екатерина, как я уже упомянул, была вовсе не глупа. Из-за давней авантюры ее прародительницы в Екатерине Арагонской текла капелька вирусно-раковой крови, которая в силу происхождения должна была течь в ком-то другом, и эта крошечная капелька оказалась очень важной для Екатерины. Она сильно повысила ее умственные способности по сравнению со средним интеллектуальным уровнем неболезнетворных микробов, потому что вирусы рака чрезвычайно умны и всегда отличались высоким интеллектом. И у других аристократов порой рождаются талантливые дети, но у вирусов рака, и только у вирусов рака, это в порядке вещей.

Екатерина была дочерью моих соседей. Она и ее qeschwister[26] были сверстницами и подружками старших детей семьи Тэйлоров – я говорю о тех, с кем свел знакомство, поселившись в их доме. Хозяйские и соседские дети обучали меня местным диалектам, а я, в свой черед, учил английскому, вернее – подобию английского, вполне подходящему для неболезнетворных микробов, сотни детишек из этих двух семейств, делая вид, что это язык, на котором говорят в Главном Моляре. Екатерина раньше других усвоила английский и стала в нем, как говорится, докой. Разумеется, она говорила по-английски с местным акцентом. Я всегда беседовал с ней по-английски, чтобы дать ей разговорную практику, да и самому не позабыть родной язык.

Имя «Екатерина Арагонская» выбрал ей не я. Мне бы это и в голову не пришло: оно вовсе не подходило такой пигалице. В земной микроскоп ее можно было разглядеть лишь при увеличении в тысячу восемьсот раз. Но, разглядев ее, земной исследователь не удержался бы от восторженных восклицаний; ему пришлось бы признать, что она удивительно хороша собой, красива, как кремневая водоросль. Екатерина сама выбрала себе такое имя. Она услышала его случайно, когда мы записывали историю Англии, и пришла в восторг от его звучания, заявила, что это самое очаровательное имя на свете. Она отныне просто не могла жить без него, и потому стала называть себя Екатериной Арагонской. До сих пор ее звали Китти Дейзиберд Тимплтон, и это имя вполне гармонировало с ее маленькой изящной фигуркой, свежим цветом лица, беспечностью и придавало ей особую прелесть. Заменяя непроизносимые местные имена на легкие для произношения человеческие, я всегда старался, чтобы имя не вызывало предубеждения и злых насмешек по поводу разительного несходства с тем, кого я им одаривал.

Девушка хотела зваться Екатериной Арагонской, готова была разразиться слезами в случае отказа, и я решил: так и быть; имя подходило к ее внешности и сути не больше, чем последнее прозвище, данное мне Лемом Гулливером, – Нэнси Лем Гулливер – вульгарен, ему претит всякая утонченность; он считает утонченность натуры признаком феминизации мужчины.

Уж очень ей хотелось, и я сдался, разрешил ей называться Екатериной Арагонской. А услышала она о Екатерине Арагонской совершенно случайно. Это произошло однажды вечером, когда я записывал на мыслефон свои соображения по поводу истории Англии. Мыслефону вы диктуете не слова, а лишь мысли – впечатления: они не проговариваются, не облекаются в слова; вы записываете одним махом, за секунду целую главу, и машина схватывает ваши мысли на лету, записывает их и увековечивает; отныне им суждено сверкать и гореть вечно, они преисполнены блеска и наряду с этим предельно ясны и выразительны; по сравнению с ними членораздельная речь, даже самая яркая и совершенная, кажется невнятной, тусклой и безжизненной. О, если вы хотите узнать, что такое северное сияние интеллекта, когда все небо объято бушующим пламенем и на землю низвергаются ливни божественных многоцветных огней ослепительной красоты, включите мыслефон и послушайте одно из великих творений, которые вдохновенные мастера, жившие миллионы лет тому назад, передали в мечтах этим машинам

Вы сидите перед мыслефоном молча, машине диктует не язык, а душа ваша, но порой, увлекшись работой, вы, сами того не замечая, произносите какое-нибудь слово. Именно так получила свое новое имя Екатерина Арагонская. Я записывал впечатления о царствовании Генриха VIII и, разволновавшись при воспоминании о том, как жестоко он обошелся с первой женой, невольно воскликнул:

– Бедная Екатерина Арагонская!

Китти удивилась, что я разразился речью во время диктовки; утратив самообладание, она перестала крутить заводную ручку мыслефона и сделала большие глаза. Царственное звучание и музыкальность произнесенного мной имени потрясли Китти, и она с жаром воскликнула:

– О, как это мило, как recherche[27] О, я согласилась бы умереть за право называться этим именем! О, я полагаю, оно просто очаровательно!

Улавливаете? Какая смесь жеманства и самодовольства таилась в прелестной крошке! Лексикон выдавал ее с головой. Слово «умереть» было не чем иным, как аффектацией: Китти была микробом и могла думать не о смерти, а лишь о дезинтеграции. Однако ей не пришло на ум сказать, что она готова дезинтегрироваться, лишь бы получить красивое имя, – о нет, это звучало бы слишком естественно.

Спустя некоторое время мы записывали «Историю Англии от Брута до Эдуарда VIII». Как только Китти явилась в то утро, прервав наше веселое застолье, я заметил в ней разительную перемену: она была серьезна, держалась уверенно и спокойно, даже величаво. Куда делись ее суетливое притязание на успех, манерность, жеманство, глупые фальшивые улыбочки, куда подевались стеклянные «кораллы», латунные браслеты, дешевые побрякушки, искусственные волны прически, прислюнявленный завиточек на лбу! В темном платье, простом и опрятном, она была воплощением скромности, ее глаза излучали искренность и чистосердечие; искренность и чистосердечие звучали и в ее голосе. «Вот чудо! – подумал я. – Китти Дейзиберд Тимплтон больше не существует, подделки под Екатерину Арагонскую больше не существует, подделка превратилась в чистое золото, это подлинная Екатерина, достойная своего имени!»

Пока она возилась с машиной, налаживая ее под моим руководством, я осведомился о причине столь разительной перемены, и Китти ответила без промедления – просто, откровенно, без тени смущения, я бы даже сказал – с радостью и благодарностью. Китти принялась читать книгу «Наука и богатство, с толкованием Библии»[28] с намерением выяснить для себя, почему она так популярна в новой секте, которую в народе в насмешку величают «сумбуряне». Вдруг за какие-то десять минут она ощутила в себе перемену, одухотворяющую перемену – плоть ее будто улетучивалась. Китти продолжала читать, и процесс преображения продолжался; через час, когда он завершился, Китти стала воплощенным духом без малейших признаков телесной оболочки

– Екатерина, ты не похожа на дух, ты заблуждаешься, – возразил я.

Но она была уверена, что это – не заблуждение, и воспринимала все так серьезно, что у меня отпали последние сомнения – Китти верила в то, что говорила. Для меня ее слова были бредом, галлюцинацией, часа два тому назад я бы так и сказал. Чувствуя свое превосходство, я взирал бы на Екатерину с состраданием с недосягаемой высоты и советовал бы ей выкинуть из головы эту галиматью, явную несуразицу и прислушаться к голосу рассудка. Сказал бы так раньше, но не сейчас. Час-другой тому назад и сейчас были две разные даты. За короткий промежуток времени я сам сильно изменился. Я наблюдал, как два незаурядных ума насмехались над тем, что я знал наверняка, называли мой рассказ галлюцинацией и бредом, а ведь предназначение ученых – скрупулезно и всесторонне исследовать явление природы, отделить факт от вымысла, истину от иллюзии и вынести окончательное суждение; но именно талантливые ученые отмахнулись от моего рассказа о Земле – без малейшего колебания, без малейшего опасения впасть в ошибку. Они думали, будто знают, что другая планета – иллюзия, я же знал, что это реальность.

Перечень известного нам абсолютно точно не так уж велик, и не часто выпадает удача пополнить этот перечень, но в тот день я его, по моему разумению, пополнил. Я понял, что очень рискованно выносить суждения по поводу чужих иллюзий, пока не вникнешь в суть дела. Ты считаешь, что рассказ собеседника – бред, а он, может быть, открыл новую планету.

В душе я был уверен, что Екатерина стала жертвой галлюцинации, но у меня язык не повернулся сказать ей об этом. Мои собственные раны были еще слишком свежи. Мы обсудили ее нынешнее состояние, и Екатерина изложила свои соображения весьма занимательно. Она заявила, что такой вещи, как материя, не существует, материя – выдумка Смертной души, иллюзия. Забавно, ничего не скажешь! Чья иллюзия? Да любого, кто думает не так, как она. До чего же просто: произносишь «иллюзия», и вопрос исчерпан! О, боже, мы все устроены на один лад. Каждый из нас знает все и убежден, что знает все, а остальные для него – дураки или заблуждающиеся. Один полагает, что ад существует, другой – что его нет; один утверждает, что высокие тарифы – это хорошо, другой – что это плохо; один – что монархия – лучший строй, другой – что отнюдь не лучший; в одном веке все считают, что ведьмы есть, в другом – что их нет; одна секта верует, что только ее религия – истинная, а остальные 64 500 000 000 сект думают иначе. Среди всех категоричных судей не найдется ни одного, кто превосходил бы по уму представителей и апологетов других воззрений. Но этот забавный факт не смиряет гордыни ни одного из судей и ничуть не уменьшает их непоколебимой уверенности в собственном всезнайстве. Ум – просто упрямый осел, но должно пройти несколько столетий, прежде чем до него дойдет эта истина. Почему мы так уважаем мнение любого человека или микроба, жившего до нас? Клянусь, не знаю. Почему я так уважаю собственное мнение? Ну, это совсем другое дело!

Екатерина утверждала, что нет ни боли, ни жажды, ни заботы, ни страдания – все это фантазии, выдумки Смертной души, ибо, лишенные материи, эмоции могут существовать только как иллюзии, следовательно, они вообще не существуют, коль скоро не существует материи. Екатерина называла эти выдумки «претензиями» и утверждала, что может в мгновение ока справиться с любой из них. Если это, к примеру, боль, то достаточно повторить формулу точно по книге «Научная формулировка бытия», сопроводив ее словами: «Боли не существует», и разоблаченная претензия тотчас улетучится. Екатерина заявила, что так называемых «болезней» нет и в помине, как и «боли», и в длинном перечне микробских болезней-претензий любую можно одолеть методом, описанным выше. Исключение составляет, пожалуй, лишь зубная боль. Это, конечно, выдумка, как и все остальное, но все же лучше показать больной зуб дантисту. В таком поступке нет ничего аморального, противного вере, ибо лечение у дантиста санкционировано самой Основательницей секты «сумбурян», посещавшей клинику, где применяется обезболивающий газ, и таким образом осветившей отклонение от принципа.

Екатерина заверила меня, что приподнятое состояние духа – реальность, а уныние – выдумка. В ее душе якобы нет отныне места заботам, горестям, волнениям. Судя по ее виду, так оно и было.

Я попросил Екатерину изложить основные принципы ее секты простыми словами, чтоб я мог понять их и запомнить, и она охотно согласилась:

– Смертная душа, будучи идеей Высшей Рефракции, проявленной и освещенной в Бактерии в координации с Бессмертным духом, пребывающим в неопределенности, каковой является Истина, Всеобщее Благо, проистекающее из необходимости, ускоренной сочетанием с элементами Добро-Добро, Больше Добра, Максимальное и Наивысшее Добро; Грех, будучи выдумкой Смертной души, действует в отсутствие души, и иначе быть не может, ибо закон есть закон и действует вне юрисдикции, и результатом первостепенной важности является то, что наш дух, освобожденный от материи, является ошибкой Смертной души, и кто бы того ни пожелал, – может. Это – Спасение.

Екатерина спросила, принимаю ли я ее слова на веру, и я ответил, что принимаю. На самом деле я в это учение не поверил и сейчас не верю, но что мне стоило сказать ей пару приятных слов и порадовать Екатерину, вот я и сказал, что верю. Открыть ей правду было бы грешно, а грешить без особой надобности не имеет смысла. Следуй мы этому правилу, наша жизнь была бы чище.

Я остался очень доволен беседой: она еще раз доказала мне, что человеческий ум и ум микроба во многом схожи; люди и микробы способны мыслить, и эта способность, несомненно, ставит их выше всех остальных животных. Чрезвычайно интересно!

Теперь мне предоставилась возможность разрешить вопрос, давно занимавший меня, – об отношении микробов к низшим животным. В своем человеческом существовании я хотел верить, что наши друзья и меньшие братья будут прощены и последуют за нами в благословенное царствие небесное. Мне было нелегко обрести эту веру: слишком многие придерживались противоположной точки зрения. По правде говоря, я не знаю, на чем основывалась моя вера. И тем не менее стоит мне увидеть, как дружелюбный пес ласково помахивает хвостом и глядит на меня преданными глазами, будто предлагая любовь за любовь, или пушистый кот без приглашения устраивается вздремнуть у меня на колене, льстя мне своим доверием, или добродушная лошадь, с первого, взгляда признав во мне друга, тянется к моему карману в надежде получить сахар (о, если б она могла передать свой нрав роду человеческому и поднять его до уровня своего собственного!) – я каждый раз снова преисполняюсь этой верой наперекор общепринятому мнению.

Когда я обсуждал этот вопрос с оппонентами, они заявили:

– Вы открываете низшим животным путь в царствие небесное на том основании, что они невинны и не совершали зла по закону своего естества, а как быть с москитами, мухами и им подобными? Где вы собираетесь провести грань? Все твари одинаково невинны, где же грань?

На это я обычно отвечал, что не собираюсь проводить никакой грани. Мне не по душе мухи и их друзья, но дело не в этом: то, что человек способен вытерпеть здесь, он способен вытерпеть и там, сейчас же речь идет о высокой материи – о справедливости. Даже по элементарным нормам нравственного поведения несправедливо допустить в рай одно существо, достойное уважения потому, что оно получило жизнь и дух от бога, и не допустить другое. Но эти доводы оказались неубедительными. Моим оппонентом был человек, уверенный в своей правоте, и я тоже был уверен в своей правоте. О чем бы ни зашла речь, ни один из спорщиков не признается, что он не прав И это оттого, что мы способны мыслить.

Однажды я отправился с этим вопросом к одному доброму и мудрому человеку, который…

XIV

Этот человек был священником. Он сказал: – Давайте рассуждать логически; логика – основной закон моей профессии, и это хороший закон. Сумбур в беседе ни к чему не приведет. Если начинаешь с середины и тыкаешься туда-сюда, мешаешь все вопросы в кучу, вместо того чтоб распределить их по значимости, рискуешь заблудиться в трех соснах и ни к чему не прийти. Начнем с начала. Вы – христианин?

– Христианин.

– Что есть тварь?

– Все, что было сотворено.

– Это в широком смысле слова. А имеет ли оно более конкретное значение? – \'

– Да, в словаре сказано: особенно живая тварь.

– Значит, в слово «тварь» мы вкладываем именно этот смысл?

– Совершенно верно.

– Следовательно, оно всегда несет этот смысл, даже без определения?

– Да, всегда.

– Если мы отбросим определение, собака – тварь?

– Разумеется.

– А кошка?

– Тоже тварь.

– И лошадь, и крыса, и муха, и все прочие?

– Естественно.

– В каком стихе на миссионеров возлагается обязанность нести слово божие язычникам – и тем, кто приемлет его, и тем, кто не приемлет?

– «…Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди…»[29].

– Нет, там смысл бесконечно шире: «…идите по всему миру[30] и проповедуйте евангелие всякой твари». Как, по-вашему, эти слова просты и ясны или туманны и неопределенны?

– По-моему, просты и ясны Я не усматриваю в них двусмысленности.

– А пожелай вы фальсифицировать смысл этих слов, распространив их только на человека и исключив все другие существа, к какой хитрости вы бы прибегли?

– Это достигается умелой подтасовкой и обманом, но мне по душе изначальный смысл этих слов. Я вовсе не хотел бы исказить их.

– А вы знаете, что простой смысл, заключенный в этих словах, не изменялся и не подвергался сомнению 1500 лет?

– Да, знаю.

– Признаете ли вы, что авторитет отцов церкви[31] в наше время так же велик, как и авторитет любого богослова, их последователя, и что ни один из них не усомнился в ясности языка этой заповеди и не пытался внести уточнения?

– Да, признаю.

– А известно ли вам, что произошедшая перемена – новейшее течение богословской мысли и что еще три столетия тому назад христианские священники считали, что эта великая заповедь распространяется и на бессловесных тварей, а потому и католические, и протестантские священники проповедовали евангелие животным, почтительно повинуясь незыблемой заповеди?

– Да, мне это известно.

– Что имел в виду господь, повелев идти по всему миру и проповедовать евангелие всякой твари?

– Спасение тех, кто слушает евангелие.

– Высказывались ли сомнения, что он преследовал именно эту цель?

– Нет, такие сомнения не высказывались. Это представлялось бесспорным.

– Так вот, если внимательно вникнуть в смысл заповеди и не играть словами, следует сделать один-единственный вывод: божья милость и спасение распространяется на все его создания; царство небесное не станет нам чужбиной, нет. Оно будет нам домом. И все животные будут там.

Наконец– то я услышал разумную, беспристрастную мысль, ясную, справедливую и благородную мысль, созвучную с милосердием, свойственным творцу! Она отринула все мои сомнения, опасения, вернула мне веру, и я вновь ощутил почву под ногами. Священник был прав, его слова проняли меня до глубины души, и я благодарил его в самых прочувствованных выражениях. Вероятно, мои чувства были красноречивее слов, и мой собеседник растрогался. Мне хотелось, чтоб он повторял эти добрые слова снова и снова, бессчетно, ибо они принесли покой моей душе; священник угадал мою немую мольбу и с жаром произнес:

– Да, все твари будут в царствии небесном. Не беспокойтесь, ни одна созданная им тварь, выполняющая свое предназначение на земле, не будет лишена счастливой обители: они выполнили свое предназначение и заслужили награду, все они будут там – все, вплоть до самого крошечного и ничтожного.

Самого крошечного… Я ощутил легкий холодок в крови. Какое-то смутное подозрение закралось мне в душу. Я рассеянно глянул на него и пробормотал:

– И микробы, разносчики болезней?

Он чуть заколебался, а потом перевел разговор на другую тему.

Так вот, как я уже упоминал, меня всегда волновало, последуют ли за нами в счастливую обитель наши бессловесные друзья, и я решил обсудить это с Екатериной. Я спросил ее, отправятся ли, по ее мнению, за нами в рай собаки, лошади и другие животные, чтоб там, в царствии небесном, вновь стать нашими баловнями и любимцами. Екатерина сразу же проявила интерес к этой проблеме. Полюбопытствовала, известно ли мне, что раньше она была прихожанкой Государственной церкви Генриленда и исповедовала одну из самых распространенных на Блитцовском религию, знаю ли я, что прихожане постоянно обсуждали тот же вопрос, когда поблизости не было духовных лиц, и удивилась – неужели не знаю?

– Да, да, конечно знаю, – поспешно заверил я Екатерину, – просто случайно вылетело из головы.

Признайся я, что никогда об этом не слышал, она бы очень огорчилась, а зачем огорчать ближнего, не сделавшего тебе ничего плохого? Лем Гулливер выложил бы все начистоту; он лишен Нравственного Чувства, ему все равно, справедлив он или нет. Такова уж его природа, и, возможно, он не отвечает за свои поступки. А вот я несправедлив, потому что отвечаю за свои поступки; я не поступаю справедливо, потому что считается добродетельным поступать справедливо, а это, по-моему, низкое побуждение; я поступаю так, потому что… в общем, на то много причин, и я не помню, какая из них главная, и, в конце концов, это не столь важно. Оказывается, Екатерину всегда интересовало, есть ли загробная жизнь у животных; она имела вполне определенные взгляды на этот счет – раньше, разумеется, и она с удовольствием поделится со мной своими соображениями – нынешними, разумеется. Но она не вправе говорить своими словами на религиозные темы: членам ее секты это запрещено, ибо неумелое изложение может привести к ошибке. Потом Екатерина приступила к делу, да так бойко, что я понял: «книгу» она вызубрила наизусть:

– Что касается данного вопроса, то, как учит нас по наитию наша Основательница, верность первозданной Истине в сочетании и в зависимости от промежуточной и пролонгирующей, будучи неизбежно подчиненной ауто-изотермальной и ограниченной подсознанием в данном контакте, всегда спорадичном и доведенном до белого каления, вследствие чего мысли и поступки тех, кто возносится в Обитель Блаженных, ассимилируются под воздействием истины, освобождающей нас, что иначе было бы невозможно.

Екатерина перевела дух. Очевидно, я слушал ее невнимательно и упустил какое-то связующее звено; извинившись, я попросил Екатерину повторить все с самого начала. Она повторила – слово в слово. Речь вроде бы звучала просто и ясно, но смысла я не улавливал.

– Екатерина, а ты все понимаешь? – спросил я.

– Конечно, – кивнула она.

– Мне кажется, я тоже понимаю, но я в этом не совсем уверен. Как думаешь, кто вознесется в Обитель Блаженных?

– Нам не дозволено толковать текст, толкование искажает смысл.

– Ну, тогда не надо. Не стану притворяться, будто благоговею пред текстом, но все же я не хотел бы, чтоб с ним случилась такая неприятность. Но ты можешь сказать кое-что, не причинив ему вреда, можешь только кивать головой, я все пойму без слов. Сформулируем вопрос иначе: кому не дано вознестись в Обитель Блаженных? Спорадикам или доведенным до белого каления? Спорадикам? Не произноси ни слова, лишь кивни. Кивни или отрицательно покачай головой.

Но Екатерина была начеку: а вдруг кивок расценят как толкование текста, что категорически запрещено?

– Речь идет о животных? Уж это ты можешь сказать?

Екатерина была готова повторять формулировку снова и снова, сколько мне будет угодно, но строгие правила секты не позволяли ей что-либо добавить или выпустить, изменить порядок слов, ибо откровение Божие, им же облеченное в слова, – свято.

Я подумал, что неплохо бы применить это разумное правило к другому священному писанию и парализовать усилия ремесленников – тех, что выкинули животных из этого прекрасного милосердного творения.

– Послушай. Екатерина, – предложил я, – начни-ка все сначала, но медленно. Ты знай говори, а я буду засекать время. Как только я решу, что хватит, иначе мне не управиться без посторонней помощи, я дам знак, ты остановишься, а я, подхватив конец фразы, наведу порядок; потом ты выдашь еще одну часть и так далее и так далее, пока не доберемся до самого конца. Такой товар лучше всего продавать в рассрочку. Но помни: никакой спешки, медленно и внятно. Готова? Вводи мяч в игру!

– Какой мяч?

– Есть такое выражение. Начинай! Еще раз: готова? Ну!

Екатерина сообразила что к чему и прекрасно справилась со своей задачей. Однотонным металлическим голосом – так звучит молитва, записанная на фонографе, – но, по крайней мере, отчетливо Екатерина вещала:

– Что касается – данного вопроса, – то, как учит нас – по наитию – наша Основательница, – верность первозданной Истине – в сочетании и в зависимости от промежуточной и пролонгирующей, – будучи неизбежно под…

– Стоп! – сказал я. – На первый раз хватит. Посмотрим, что у нас на руках. Увы! Карты хорошие, но нет пары одной масти. Впрочем, партия не безнадежна. Промежуточная – пролонгирующая – чем не пара?

Ободренный успехом, я сказал:

– Валяй дальше, Екатерина. Сбрасываю три карты, беру прикуп.

Екатерина не поняла меня, и немудрено: с ее-то образованием! Я уклонился от объяснения, заявив, что объяснения запрещаются законами культа. Яд не возымел действия. Я часто жалил Екатерину ядовитыми шуточками только потому, что знал, как она устойчива к яду; он не причинял ей ни малейшего вреда. Я острослов по природе, а когда человек устроен таким образом, ему доставляет удовольствие слушать самого себя. А если окружающие поощряют его искусство, трудно сказать, каких высот он может достичь. Полагаю, что своим высокоразвитым чувством юмора я обязан почти исключительно дядюшке Эссфолту. Он любил меня слушать, и это побуждало меня оттачивать свое мастерство. Однажды я рассказывал ему про корову, которая… Я уже позабыл эту историю и не помню, что она вытворяла, эта корова, но что-то очень забавное, дядюшка Эссфолт едва не помер со смеху. Колики начались, по полу катался.

– Не ломай себе голову над прикупом, Китти, – сжалился я, – это тоже специальное выражение. С первой попытки нас постигла неудача, используем вторую. Пошла!

Но и вторая попытка кончилась неудачей. Она походила на снег в теплый день: снежинки – совершенство сами по себе – таяли прежде, чем ты успевал скатать из них снежок.

– Испробуем другой способ, – предложил я. – Порой глянешь на трудное предложение в иностранном тексте и сразу понимаешь смысл, а начни копаться в деталях – ты пропал. Будем действовать этим методом. Так вот – никаких запятых, тире или пауз; выпаливаешь все заклинание одним духом – в общем, Эмпайр экспресс, дуй без остановки в Олбани! Раз, два, три – в путь!

Вот это было зрелище! Издалека слышится шум экспресса, мгновение – и он показался вдали, мчится по рельсам с неистовой скоростью, как черт за христианином; еще мгновение – и он с ревом и грохотом пролетает мимо, выдыхая черный дым; еще одно мгновение – и он стремительно скрывается за поворотом, лишь носятся в воздухе листья, клубится пыль да сыплется сверху зола. Вскоре все успокаивается, и уж ничто не напоминает о происшедшем.

Когда мебель перестала кружиться у меня перед глазами и вместо целого хоровода Екатерин я увидел одну, я признал, что готов сдаться, если мне позволят сохранить личное оружие. Потом я ощутил горечь поражения и чуть было не ляпнул, что Основательница действительно подарила миру идею – бредовую идею, но вовремя сдержался. Зачем причинять боль Екатерине? Она беззащитна, бедняжка, потому что лишена чувства юмора, с моей стороны это было бы просто невеликодушно. На ее месте я бы мигом нашелся и язвительно отпарировал:

– У тебя самого бредовая идея!

Но такое немногим приходит в голову. Большинство сообразит, как надо было ответить, лишь на следующий день – вот вам и разница между талантом и подражателями. Талант дает ответ вовремя.

Я заметил, что Екатерину раздосадовала неудача: девушка искренне любила свою новую веру и с огорчением поняла, что она вовсе не имеет триумфального успеха, на который Екатерина рассчитывала. Выражение лица бедняжки было красноречивее слов, и у меня не хватило духу признаться, что я потерпел фиаско, пытаясь найти нефть в этой геологической формации; и тогда я слукавил: сказал, что как-нибудь на досуге я взорву скважину, и фонтан, по моим подсчетам, даст не меньше тысячи баррелей[32] в день. Лицо Екатерины озарилось такой радостью, что я немедленно увеличил выход нефти в четыре раза при тех же затратах. Потом я предложил Екатерине записать заклинание на мыслефон, что она не преминула сделать. Я объяснил ей, что, на мой взгляд, заклинание следует дезартикулировать, то есть разложить на первоначальные фонемы. Слова лишь искажают суть заклинания, нарушают ход мысли, вносят полную неразбериху в содержание; мыслефон же превратит словесную руду в кашицу, совсем как драга – золотоносную руду, и вот они перед тобой – крупицы самородного золота, захваченные ртутью, чистые четыре доллара прибыли, золото высочайшей пробы, высвобожденное из руды. Каждая золотая крупица цела-целехонька, выловлена из одиннадцати тонн жидкой грязи! Четыре доллара, и в каждом по сотне центов! Ничего, что монета еще не отчеканена, вы имеете полное представление о ее номинальной стоимости – вот что главное, а там, если пожелаете, чеканьте ее, выбивайте на ней профиль Генриха, и она будет ходить альпари[33] по всей империи Генриленд, а в своем первозданном виде – по всей планете из конца в конец!

Екатерина была в восторге, я даже пожалел, что не оценил заклинание в девять долларов. С минуту я колебался, но угрызения совести заставили меня воздержаться от прибавки. Это означало бы семьдесят шесть центов за тонну, а я был уверен, что эта руда не даст такой выход золота, даже с помощью цианида.

Я вздохнул, и Екатерина тут же пожелала узнать, что меня тревожит; она стала очень отзывчивой, потому что новая религия освободила ее от бремени размышлений о собственных бедах, впрочем, собственных бед у нее теперь не было.

– Мне бы хотелось поговорить с кем-нибудь о животных, последуют они за нами в мир иной или нет, – начал я. – Видишь ли, Китти…

– Графиня! – крикнула Екатерина, подбежав к окну. – Вон там у пожарного крана дремлет брат Пьорский. Подойдите к нему, попросите его, пожалуйста, зайти сюда на минутку! – Екатерина объяснила: – Пьорский с удовольствием побеседует с вами на эту тему. Он очень славный. Помните, он как-то заходил сюда, собирал пожертвования? Не помните? С тех пор, правда, прошло несколько лет, но я думала, у вас на памяти этот случай. Пьорский – вроде священника, только называется по-другому: в его секте священников нет, а есть братья – так их прихожане называют. Он был моим духовником до того, как я стала прихожанкой Государственной церкви, или еще раньше… нет, пожалуй до того или примерно в это время.

– Почему ты не ведешь учет? и

– Учет чего? – спросила Екатерина, снова направляясь к окну.

– Духовных занятий. Составила бы график