Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Земля-а-а!

«Морскую змею» приподняло очередной волной, и у Аквилы, повернувшего голову назад, чтобы взглянуть через плечо, внезапно застлало глаза — и причиной тому были не только соленые пряди волос, хлестнувшие по лицу.

Еще три дня они шли вдоль побережья, постепенно приближаясь к суше, а к концу третьего дня взяли направление прямо к низким топким берегам Таната. Ветер вдруг снова упал, и им пришлось опять грести, чтобы помочь едва надутым парусам. Вдоль фальшборта[21] между отверстиями для весел они вывесили щиты — черные, темно-красные, синие, темно-желтые и золотые, а на носу кораблей укрепили фигуры с оскаленной пастью, которые до тех пор лежали под палубой, надежно укрытые от беснующегося моря. Горделивые и зловещие, варварские ладьи цепочкой, как стая диких гусей, устремились к Британии, прямо к месту назначенной высадки.

Аквила греб, упираясь подбородком в плечо, обшаривая взглядом рыжую береговую полосу. Наконец вдалеке он увидел знакомый горб — холм, похожий на выгнутую спину кита и увенчанный серыми крепостными стенами. Вульфнот поставил рулевое весло прямо, и Аквила понял, что они держат курс на Рутупии.

Сосредоточенно прищурив глаза, Вульфнот провел «Морскую змею» вслед за «Штормовым ветром» в устье извилистого протока, который отрезал Танат от материка. До Аквилы, мерно раскачивающегося взад и вперед в такт ударам весел, донесся запах болот: горечь болотной воды, смешанная со сладковатым духом болотных трав. В Ютландии болота пахли совсем не так, и в груди у Аквилы заныло. С грохотом спустили парус, собрав его огромным полосатым пучком, похожим на бутон лилии, до гребцов донесся голос Вульфнота: «Еще! Еще!» — и по бокам заскользили рыжеватые плоские берега. Ладьи с разгону выскочили на белый песок по другую сторону канала, команда попрыгала за борт, лодки втащили на берег как можно дальше от прилива.

Аквиле было хорошо знакомо это место: они с Феликсом приходили сюда охотиться на болотную дичь. Он помнил волнистую полосу морских водорослей вдоль линии прибоя, дюны из ракушечника, по которым ползли желтые побеги вики и мелких полосатых вьюнков. Пытаясь отдышаться, он стоял подле затихшей «Морской змеи»; у него возникло ощущение, что сейчас он увидит собственные следы и следы Феликса на сыпучем белом песке. Он бросил украдкой взгляд через плечо и увидел Рутупийский маяк, возвышающийся на фоне заката. Ему почудился высокий язык пламени наверху над башней, но то был всего лишь отблеск закатного солнца на облаке.

Гребцы передали ребятишек с судна через борт, помогли перебраться на берег женщинам и конюху с продырявленным плечом. Кое-кто уже занялся мычащим скотом, битком набитым в трюме «Морской колдуньи».

— Ну вот и добрались! Мы на месте, братья, теперь эта земля будет наша! — воскликнул Эдрик. Он зачерпнул ладонями горсть серебристого песка, торжествующим жестом поднял руки кверху, и песок потек у него между пальцами.

Из-за следующей петли протоки торчала серпообразная корма большой ладьи, а на фоне неба выступали оленьи рога, прикрепленные на концах конька судового навеса. В воздухе стоял слабый запах дыма, свидетельствуя о присутствии человека, чего не было, когда Аквила с Феликсом били на Танатских болотах диких уток. Едва успели «Штормовой ветер» и «Морская змея» оказаться на песке выше линии прилива и команды их засуетились вокруг лодок, как со стороны дюн послышался окрик и вниз сбежал человек; хрустя ракушечником, он зашагал к ним: рослый мужчина с широким кирпично-красным лицом и шапкой светлых ячменных волос.

— Кто вы?

— Юты из Уллас-фьорда, что к северу от Сунфирта, — отозвался Эдрик. — Я — Эдрик, сын вождя.

— Приветствую тебя, Эдрик, сын вождя из Уллас-фьорда. — Мужчина обвел взглядом женщин и детей. — Как видно, хотите поселиться тут?

— Да, хотим. Тяжелые времена настали в Уллас-фьорде. Плохой урожай, суровая зима, вот сыновья и снялись с места, чтобы искать другие земли и на них хозяйничать. Уж так издавна повелось у ютов. А ветер принес нам слух, будто у Хенгеста найдется землица для добрых людей, которые его поддержат.

— Кхе-кхе! — Светловолосый издал что-то среднее между рычанием и смехом. — Землица… Сдается мне, если на остров Танат еще набьется народу, придется нам распахать соленые берега и сеять хлеб ниже линии прилива.

— Ну, может, поговорим с Хенгестом, а там и переберемся в другую часть побережья. Все равно, — Эдрик ухмыльнулся и мотнул подбородком на извилистую протоку, — не вечно же Морским Волкам устраивать логово только по эту сторону канала, так ведь?

— Это уж решай с Хенгестом. — Человек откинул назад голову и засмеялся грубым лающим смехом. Смех подхватили другие мужчины — все новые и новые люди появлялись из-за дюн; сверху сбежали две молодые женщины и за ними мальчик с собакой.

Да, на Танате теперь и впрямь полно народу, а ведь три года назад было пусто. Старожилы и вновь прибывшие взялись все вместе выгружать привезенные запасы, выводить на берег и загонять в загоны скот, сооружать на ладьях навесы, ибо решено было, что мужчины из Уллас-фьорда заночуют на палубах вместе со всем имуществом, а женщин с детишками и раненого отведут в селение.

Много позднее, когда окончательно стемнело и мужчины съели все, что принесли им из селения женщины, и напились пахты и зеленого привозного вина, и улеглись спать под навесами, Аквила, лежавший с остальными рабами под кормой, приподнялся на локте, чтобы взглянуть на Рутупийский маяк, отделенный от него протокой. Длинная цепь, прикреплявшая его как собаку к фальшборту на ночь, слегка при этом загремела, и кто-то сонно выругался. Но Аквила не обратил на это никакого внимания, так же как и на хлопанье парусины на ветру. Он весь был устремлен к Рутупиям, туда, за болота и рукава устья, через пролегшие три года. Он вспомнил ту самую ночь, когда последние римские войска покинули Британию и когда он разжег огонь маяка в знак прощания и одновременно как вызов. Сейчас в ветреной весенней темноте маяк не светил, не было света и в местном городке, теснившемся под крепостными стенами. Городок возник для обслуживания крепости, как обычно бывало под крылом у Орлов. А после того как Орлы улетели, городок прекратил свое существование.

Аквилу вдруг пронзило острое чувство одиночества, ему показалось, что сейчас он еще дальше от своего прежнего счастливого мира, чем прежде, пока жил в Ютландии, потому что морское пространство скрадывало ту глубокую пропасть, которую преодолеть невозможно. Его словно когда-то давно похитили, унесли в другой мир, и вот, вернувшись, он застал свой прежний мир мертвым, застывшим и обнаружил, что он там остался совсем один.

7

Женщина в дверях

Мелкие селения и отдельно стоящие новенькие с виду хозяйства разбросаны были по зеленым низинам Таната вперемежку с редкими местными рыбацкими деревушками. Средоточием этого сообщества варваров стал город Хенгеста, расположенный в половине дневного перехода к северу от того места, где высадился отряд из Уллас-фьорда: обширный лагерь, окруженный валом, рвом и частоколом, — раскидистое скопление усадеб, крытых тростником лачуг из прутьев, обмазанных глиной, и даже приспособленных под жилье палубных навесов, похожих на припавших к земле зверюг. Все это толпилось вокруг большого крашеного бревенчатого дома, Медхолла, вместе с хлевом и амбарами составлявшего усадьбу самого Хенгеста. Кое-где у ограды какого-нибудь дома выстроились в ряд соломенные ульи, кое-где попадался огородик с капустой или участок, уставленный скирдами, верхушки которых были притянуты жгутами вниз, чтобы не раскидал ветер. Взад-вперед ходили светловолосые женщины с полными ведрами надоенного молока; другие женщины, сидя на пороге дома, растирали зерно каменными ручными жерновами. На солнцепеке играли дети и собаки, мужчины чистили оружие. На навозных кучах в окружении кур рылись привязанные за ногу петухи. В уголках, где потеплее, прятались полудикие злобные кошки. Скот мычал, люди орали, слышались звонкие звуки арфы, в воздухе стоял запах жарящегося мяса, водорослей и навоза, и все покрывал дым от множества очагов. Это и был город Хенгеста.

Аквила, направлявшийся к лачуге оружейника, чтобы починить кинжал Тормода, озирался кругом со странным чувством, что он призрак в этом большом, шумном, не успевшем еще пустить корни городе, который вырос здесь, на Танате, за эти три года. Он в который уже раз посторонился, пропуская повозку, груженную мешками с зерном, едущую со стороны береговых ворот. Было совершенно очевидно: Танат не может прокормить своим зерном всю эту ораву. Должно быть, зерно поступает с материка — дань Лиса Вортигерна, которую тот платит волку, поселившемуся в его доме. А такая повозка — не сослужит ли она и ему службу, когда настанет время для побега, мелькнуло в голове у Аквилы. В город-то они въезжают гружеными, а вот что они везут обратно? Быть может, что-нибудь такое, под чем легко спрятаться?

Когда три дня назад ладьи вытащили на берег, Аквила имел намерение бежать при первом же удобном случае. Однако Эдрик, оставив на берегу женщин и детей, сразу же отвел воинов прямо сюда, в город Хенгеста, и удрать возможности не представилось. Но зато это дало Аквиле время подумать. Он понял, что глупо бежать, даже не попытавшись разузнать в таком большом лагере хоть что-нибудь о Флавии. Поэтому он отложил осуществление своего замысла и принялся наблюдать, прислушиваться и приглядываться с напряженным вниманием.

Он немного заблудился в этом обширном лабиринте и теперь осматривался по сторонам, стараясь выбрать правильное направление. Неподалеку он заметил женщину, сидящую на пороге дома: темноволосую, в ярко-синем шерстяном платье; она сняла головной убор, положила его рядом и, низко наклонив голову, расчесывала волосы. Перед ней между лапами терпеливой седомордой собаки самозабвенно играл годовалый малыш. Женщина что-то тихонько напевала, то ли про себя, то ли мальчику, что-то невнятное, без слов, но очень нежное и мелодичное, и при звуках этой песенки дыхание у Аквилы прервалось. Лица женщины он не видел, оно было прикрыто жесткими густыми, блестящими, как конская грива, волосами. Из таких волос, когда их расчесывают в темноте, вылетают искры. Сердце у него замерло, он почувствовал легкую дурноту, он не мог поверить своим глазам, не хотел верить… но тут она разняла рукой волосы спереди, собираясь откинуть их назад, и он увидел зеленый блеск на ее пальце и узнал изумруд со щербинкой, отцовский перстень, который в последний раз видел на руке Вирмунда Белая Лошадь. И возможность не верить, за которую он отчаянно цеплялся, была у него враз отнята.

Он стоял молча, не шевелясь, но женщина вдруг быстро, словно испугавшись, подняла голову. Вся кровь отхлынула у нее от лица — оно стало мертвенно-бледным, и глаза сделались черными дырами. Она встала и стояла неподвижно, глядя на него. Мальчик, прижавшись к ее ногам, тоже таращился на Аквилу круглыми черными глазенками; старый пес поднял голову и тихонько заскулил, но все остальные звуки жизни лагеря словно куда-то ушли, стихли, как стихает ветер и наступает мертвая тишина.

Было ясно, что она тоже не может поверить своим глазам. С последней их встречи Аквила из мальчика, можно сказать, превратился в широкоплечего, дочерна загорелого мужчину с выбеленными кончиками волос на голове и бороде — постарались солнце и соленые ветры Ютландии. Глубокая складка залегла у него на переносье и белый шрам выходил из-под волос, стягивая загрубевшую кожу на виске; тяжелый железный ошейник раба охватывал ему горло. Он увидел неуверенность в ее глазах и еле удержался от того, чтобы закатать рукав туники и показать ей дельфина… «Если бы я вернулся после долгого отсутствия и никто меня не узнавал, как Одиссея, я бы отвел тебя в сторонку и сказал: „Гляди, у меня на плече дельфин, я твой пропавший брат“, а она бы засмеялась и сказала: „Я скорее узнаю тебя по носу, такой нос не забудешь…“» Да, он только сейчас понял, насколько сам изменился, увидев, как изменилась она. Совсем взрослая, в лице появилось что-то новое, незнакомое, и оно уже не искрилось смехом. К тому же на ней было сакское платье из тонкой синей шерсти с зеленым и красным шитьем по вороту и на рукавах — такое платье не носят рабыни. Все это он успел заметить, не отводя при этом глаз от ее лица, как до этого заметил и малыша, цепляющегося за ее юбку.

Наконец, едва шевеля губами, она прошептала:

— Аквила…

Кровь застучала у Аквилы в висках, отзываясь болью в старом шраме.

— Да, — ответил он.

— Мне сказали, ты умер.

— Не по их милости я остался в живых. — Тон его был суровым. — Помнишь, как выли волки в ту ночь — близко, слишком близко для летней поры. Меня привязали к дереву на опушке леса. Волки не пришли, зато я попал в руки другой банде. Почти три года я прослужил рабом на ютской ферме. А что было с тобой, Флавия?

Она сделала судорожный жест рукой, показывая на ребенка, как будто этим отвечая на вопрос. Наступило тяжелое молчание. Затем Аквила проговорил:

— Он от того… от желтоволосого великана, который унес тебя тогда на плече?

Она кивнула:

— Значит, ты видел?

— Да, видел. И слышал, как ты звала меня на помощь. Я пытался вырваться, чтобы помочь тебе. Я до сих пор вижу это во сне. — Он поднял руки, по-прежнему держа в одной из них кинжал Тормода, и прижал к лицу. Слова его зазвучали глухо: — Все это время меня преследовала мысль, что ты в руках саксов. Я изо всех сил молился… я и не думал, что так можно молиться, раньше я не слишком-то верил в силу молитв. Но тут я молился, чтобы, если ты жива, найти тебя. — Он отнял руки от лица и посмотрел на нее. — Бог ты мой! Разве я мог представить, где найду тебя и как все будет!

— А разве не всегда так бывает? — спросила она. — Мужчины сражаются, а после битвы женщины достаются победителям.

— Разные бывают женщины, — с горечью отозвался Аквила. Но, увидев, что она отшатнулась, будто от удара, спохватился: — Нет, нет, Флавия, я не хотел этого сказать, я сам не знаю, что говорю…

— Если бы я знала, что ты жив, наверно, у меня хватило бы духу убить себя, — проговорила Флавия после долгой томительной паузы. — Пойми, я думала, никто не уцелел и я осталась одна на свете.

— Да, да, понимаю, Флавия.

Она помедлила, вглядываясь ему в лицо, потом, как всегда, быстрым резким движением отвернулась и, сев на скамеечку, опять принялась расчесывать волосы.

— Нам нельзя больше разговаривать — и так мы говорим слишком долго. Может, нас уже заметили… Аквила, тебе надо бежать!

— Как ни странно, я и сам об этом думал.

— Конечно, конечно. Но сейчас, ты же понимаешь, сейчас это нужно сделать как можно быстрее. Вирмунд Белая Лошадь умер, но сыновья его здесь. Они видели, как ты убил их брата, и могут тебя узнать. А если это случится, они жестоко отомстят за смерть родича.

Аквила слушал равнодушно, ему было все равно. Он испытывал такое чувство, словно ничто и никогда не будет уже его волновать. Но все же он попытался настроиться на ее лад.

— Легко сказать — бежать. Тормод, мой… мой повелитель, требует меня много раз на дню, а каждый вечер я чищу и чиню его доспехи. Ночью я сплю у его ног, как пес, а мой ошейник… привязан цепью к столбу палатки. — Последние слова Аквила произнес сквозь стиснутые зубы.

Флавия немного помолчала, продолжая заплетать тяжелые пряди. Потом сказала:

— Послушай. Через две ночи в Медхолле у Хенгеста ожидается большой праздник. Сам Вортигерн пожалует на пир, еды и питья будет вдоволь, и почти за все платит он. К полуночи все так напьются, что им будет не до своих рабов, когда они отправятся спать, — если только они доберутся до дома, а не заснут по дороге в тростниках. Этот случай нельзя упустить.

— А стража у ворот? — Аквила, не глядя, бессмысленно дергал кушак, делая вид, будто поправляет его или достает что-то.

Флавия завязала кончик косы ремешком, перекинула тяжелую косу на спину и только тогда ответила:

— Я позабочусь о страже у береговых ворот. И еще я тебе принесу напильник, чтобы ты избавился от ошейника. Приходи к корабельной мастерской с задней стороны — ты ее легко узнаешь по носовой галерной фигуре перед домом и терновому дереву около двери. Иди, когда веселье будет в разгаре, и, если меня не увидишь, — жди. Если же я приду первая, я буду тебя ждать.

Он молчал, и она бросила на него обеспокоенный взгляд.

— Ты придешь, Аквила? Придешь?

— Приду.

Она подхватила на руки ребенка, дергавшего ее за юбку.

— Пойдем, малыш, нам пора есть. — Она встала и уже хотела войти в дом, как Аквила остановил ее вопросом, хотя и понимал, что задавать его глупо, что это неважно, но все-таки не мог удержаться:

— Флавия, как к тебе попал отцовский перстень?

Она задержалась в дверях, высоко подняв хмурого мальчика и откинув назад голову, чтобы уклониться от смуглой ручонки с растопыренными пальчиками, хлопавшей ее по лицу.

— Я же сказала — Вирмунд умер. Перстень перешел к старшему сыну, а от него я получила его как свадебный подарок.

Она ушла. Старый пес некоторое время продолжал лежать, приподняв голову и не спуская настороженного взгляда янтарных глаз с Аквилы, который стоял словно прикованный к месту. Затем пес встал и поплелся к входу и там улегся поперек порога.

Аквила тоже повернулся и пошел, ошеломленный, оглушенный, как бывает с тяжелоранеными, которые вначале ощущают лишь онемение в том месте, где спустя мгновение появится невыносимая боль. С усилием пробиваясь сквозь туман в голове, он наконец вспомнил, куда и зачем шел — отнести в починку кинжал Тормода, — и побрел дальше, искать мастерскую оружейника, потому что ничего другого хоть сколько-нибудь толкового он делать не мог.



Два вечера спустя Аквила сидел на скамье для нищих у входа в большой бревенчатый дом Хенгеста. Глубоко надвинутый капюшон грубошерстного плаща скрывал его лицо и ошейник раба. Он жадно наблюдал за происходящим внутри дома. Конечно, благоразумнее было бы затаиться в укромном уголке, пока не придет время идти к корабельной мастерской, однако хотел он того или нет, а невидимые нити притягивали его к дому, где шел пир. Весь вечер он искал взглядом Флавию, до тошноты страшась увидеть ее среди остальных женщин. Но вот пиршество кончилось (странно было видеть такое обилие пищи), столы на козлах убрали и прислонили к главной стене, и Аквила понял, что Флавии тут нет. По крайней мере нет среди тех, кто подавал мед этим золотоволосым боровам и Рыжему Лису.

Весь вечер он также высматривал человека, которого видел всего один раз, — того, кто подарил Флавии на свадьбу отцовский перстень. Правда, Аквиле он запомнился как некое чудовище, гигант нечеловеческого вида, а он, возможно, был лишь рослый и светловолосый мужчина, каких у Хенгеста в Медхолле собралось очень много. Аквила так и не смог его узнать.

Он все еще находился в каком-то оцепенении, и состояние это помогало ему взирать на открывавшуюся ему картину с отрешенной ясностью, как смотрят на равнину с горы: длинный зал, наполненный плывущим жаром и дымом факелов; женщины, снующие взад-вперед с большими кувшинами с медом; собаки на крытом тростником полу; арфист у очага; воины, развалившиеся на скамьях с кубками в руках, из которых плескался мед. Он увидел ближайший круг Хенгеста, тех, кто обычно собирался у его очага, и еще каких-то смуглых людей, с рыжеватыми волосами из команды Вортигерна, — саксы и бритты вперемежку на одной скамье, прислонясь плечом к плечу, пьющие из одного рога. От этой картины веселого застолья Аквилу замутило. Самых главных персон он знал: вот тот большой, широколицый, животастый — это Хорса, брат Хенгеста. А вон тот, с бледным гордым лицом, Вортимер, старший сын короля, — даже в Медхолле он не расставался со своим соколом, сидящим в колпачке у него на запястье. Сразу за ним в ленивой позе полулежал человек в клетчатой шелковой тунике, чем-то он привлек внимание Аквилы, но кто он — Аквила не знал.

— Кто там за Вортимером, лицо у него такое, точно сейчас кинжалом пырнет? — шепнул он маленькому сморщенному рабу, своему соседу.

— Родич Рыжего Лиса, — ответил тот, — кажется, Гвитолином звать. Не хочешь больше пива, так отдай мне.

Аквила протянул ему костяную чашу, которую, сам того не замечая, давно поставил себе на колено. Взгляд его с Гвитолина (чье имя пока ничего ему не говорило, хотя позже ему суждено было ближе узнать его) снова обратился на тех двоих, что сидели рядом на резном троне посредине зала.

Хенгест был настоящий великан, и дело было не только в росте — когда впоследствии Аквила вспоминал об этом вечере, ему представлялось, что голова Хенгеста почти касалась освещенного низа средней балки, выше которой клубился дымный мрак. Глаза золотоволосого седеющего гиганта, зеленовато-серые как изменчивое зимнее море, были устремлены на арфиста, игравшего у очага. Широко расставив колени, Хенгест сидел наклонившись вперед, обхватив пальцами одной руки рог, а другой теребя на горле ожерелье из необработанного желтого янтаря, — какая-то женственная, не вяжущаяся с его обликом привычка, и, однако, она придавала ему почему-то зловещий вид.

Сидящий рядом с ним человек казался просто карликом. Это был сам Вортигерн, Рыжий Лис, король Британии: долговязый, тощий, с рыжими волосами и редкой бородой; пальцы его узких рук были унизаны кольцами, драгоценные камни сверкали так же, как сверкали его темные глаза, которые непрерывно обегали весь зал, пока он перебрасывался словами со своим собеседником, не задерживаясь ни на одном лице, ни на одном предмете. Аквила отчужденно, с холодным любопытством наблюдал за ним и думал уже без всякой злобы: а что бы он испытывал, если бы знал, что сын человека, которого он убил — а именно на Вортигерне лежала вина за убийство отца, тут неважно, кто нанес удар, — следит сейчас за ним со скамьи нищих, видит, как бьется пульс на его длинной глотке, и размышляет о том, как в сущности легко, с помощью небольшого кинжала или даже голыми руками, отнять у него жизнь. Тем более что он, Аквила, наверняка много сильнее Вортигерна.

О чем же они, интересно, разговаривают, эти двое, разрывающие Британию между собой на куски? О чем ведут беседу под звуки арфы и то нарастающий, то негромкий гул голосов? И ради чего затеян столь грандиозный пир? Хотя, какова бы ни была причина, сейчас это уже не имеет значения. Дело Рима и прежнего королевского дома в Британии мертво. Оно мертво почти три года. И все-таки любопытно было бы узнать, о чем они сговариваются, что на уме у Вортигерна. Именно Вортигерна, а не Хенгеста, потому что Хенгест — враг по ту сторону ворот, а Вортигерн — предатель в собственном доме.

Вортигерн тоже не прочь был бы узнать, что крылось за этим грандиозным пиром, хотя желание это было уже не таким настойчивым, как вначале, — вино оказало свое действие. В Британии нынче нелегко достать заморского вина, но у Хенгеста оно — отменное, хоть и пьют его здесь по-варварски, из рога. Может, оно и добыто пиратским способом, но какая разница… Он осушил рог в золотой оправе так стремительно, что немного густого красного вина потекло по бороде; он опустил рог на колено, и сразу же девушка, сидевшая на ступеньках трона, встала и снова наполнила рог. Высокая девушка, горделиво выступающая в своем темно-красном платье, с крученым золотым обручем, произведением искусного ювелира, в волосах цвета красного золота. Красное, как ее платье, вино заплескалось в роге, на поверхности заплясали пузырьки. Вортигерн поднял на нее глаза; он видел ее словно сквозь дымку. Все сейчас было окутано дымкой, золотистой, как волосы девушки. Одна ее тяжелая коса упала на грудь и задела ему руку; девушка распрямилась и улыбнулась Вортигерну — одними глазами, такими же переливчатыми, серо-зелеными, как у отца. Русалочьи глаза, подумал Вортигерн, и остался доволен собой, сравнение получилось красивым, достойным даже поэта.

Девушка налила вина своему отцу и опять уселась на ступени, поставив высокий кувшин рядом с собой. Хенгест поднял рог:

— Будь здоров! Пью за тебя, мой король. Пусть меч власти никогда не выпадет из твоей руки.

— А я за тебя, — отозвался Вортигерн со смешком. — Теперь-то, надеюсь, не выпадет — нынче угроза со стороны Рима, а значит, и молодого Амбросия, миновала. — Не в его обычае было говорить о таких вещах открыто, перед всеми, но сейчас вино, видимо, развязало ему язык.

Хенгест тоже рассмеялся, весело поглядывая вокруг с благодушным видом подвыпившего человека.

— Для меня и для тех, кто со мной, угроза от Рима и Амбросия, не скрою, сыграла добрую роль. Земля здесь — лучше, жирнее, чем у нас на севере. И живем мы тут у тебя как в семье. И все-таки…

Он не закончил фразы, но Вортигерн тут же ухватился за нее:

— Что «все-таки»? Чего еще ты от меня хочешь?

— Нет, нет, ничего, — торопливо, хотя и с притворной неохотой возразил Хенгест, не поднимая глаз от чаши с вином. — Просто временами меня берут сомнения — так ли уж безопасны северные границы короля. Король поставил меня с моими боевыми дружинами стеречь дверь от пиктов на севере. Что ж, пиктов мы отогнали, и эта опасность поутихла. Тогда король повелел нам встать в южных воротах против другой угрозы. Но мне порой приходит на ум — а что, если раскрашенный народ опять хлынет с севера, там ведь осталась такая жидкая защита, а сильного вожака, чтобы устоять, и вовсе нет.

Вортигерн встревожился и насторожился:

— И что из этого следует? Если я пошлю тебя и хотя бы половину твоих дружин на север, нам тут обороняться будет нечем. До той поры, пока Амбросий живет в горах, к нему всегда будут стекаться люди.

— Не волнуйся. — Хенгест сделал отметающий жест рукой. — Это так, всего лишь случайная мысль. Мало ли что приходит в голову по ночам, когда переешь мяса и оно комом лежит под грудной костью… А все ж неплохо бы поставить там какого-нибудь вожака с дружинами, вот таких, как мы, воинов, которые связаны верностью королю Вортигерну, чей мед они пьют и чьи золотые украшения носят.

Вортигерн впился в него взглядом, словно почуял западню.

— И кого бы ты выбрал, если бы выбирать вожака пришлось тебе? — спросил он.

Хенгест изобразил удивление, будто до того момента и думать об этом не думал:

— Погоди-ка, дай сообразить. Выбрал… Да, кого же? Ну вот, есть Окта, мой сын. У него, конечно, свои дружины, свои победы за Великим морем. Но если бы он нашел, что дело того стоит… — Он оборвал себя и нетерпеливо взмахнул рукой. — Неважно. Забудь о моих словах, Вортигерн, господин очага, у которого я сижу. Что-то я заболтался… это все вино. Кстати, о вине… — Он перевел взгляд на девушку в красном платье и нахмурился. — Эй, дочь моя, ты позабыла о своей обязанности! Разве ты не видишь, у короля рог опустел! Налей-ка еще гостю и своему отцу.

Она быстро подняла голову, встала, взяла кувшин и еще раз наполнила чашу кельтского короля.

— Это для меня не обязанность, а сердечное удовольствие. Молю о прощении, я не заметила, что рог моего повелителя пуст.

— Это хорошо, когда рог пуст и его наполняет такая прекрасная дева, — учтиво ответил Вортигерн.

Она на миг подняла на него глаза, но тут же опустила золотистые ресницы, так что он не успел разглядеть, что выражал ее взгляд.

— Король, мой господин, очень добр к своей служанке.

Хенгест круто обернулся к музыканту. Арфист сидел возле очага и небрежно перебирал струны небольшой арфы, как человек, который знает, что его не слушают.

— А ну-ка, сыграй нам как следует да спой «Битву готов и гуннов»! Что за пир без песни?!

Арфист усмехнулся, вздернул голову, как приготовившийся залаять пес, и запел быструю и какую-то неистовую старинную балладу, отрывисто ударяя по струнам, отбивая бешеный скачущий ритм. Звонкие удары, точно искры из очага, взлетали кверху, в клубящийся над головой дым, сильный звучный голос певца, не то поющего, не то декламирующего, заполнил зал, и мало-помалу спорящие, болтающие, хохочущие, хвастающиеся мужчины смолкли и обратились в слух. Вортигерн слушал, откинувшись на спинку трона; одной рукой он поигрывал стоящим на колене рогом, а другой, опершись на резной подлокотник, обхватил бороду. Беспокойный взгляд его блестящих глаз по-прежнему обегал дымный, битком набитый зал, освещенный пламенем очага.

Когда смолкли последние скачущие звуки и стихнул взрыв всеобщего одобрения, Хенгест повернулся к гостю:

— Ну и как моему господину нравятся наши сакские песни?

— Недурно, — ответил Вортигерн, — но для моего слуха слишком резко, да и мелодии нет никакой. — Он улыбнулся, как бы желая смягчить колкость своих слов. Улыбка редко появлялась на его лице и была бы приятной, не обнажайся при этом слишком много заостренных мелких зубов. — У каждого народа своя музыка, свои песни. Я принадлежу к другому народу, и поэтому музыка моих родных гор для меня слаще любой иной.

Хенгест хлопнул себя ладонью по колену.

— Король верно говорит: каждому человеку песни своего народа кажутся милее. Хорошо, пусть только король выразит желание, и, может быть, даже здесь найдется кое-что ему по вкусу, что напомнит аромат родных гор.

— Даже так? Значит ли это, что среди твоих домашних рабов есть уэльский арфист?

— Нет, не уэльский арфист, но кое-кто не менее искусный в игре на арфе. — Хенгест сделал незаметный знак девушке в красном, все еще стоявшей возле трона. — Видишь ли, моя дочь Ровена до такой степени мечтает угодить тебе, что выучилась песням твоего народа как раз у такого арфиста и надеется, что ты разрешишь ей спеть. Вели ей, и она споет. Она будет рада доставить тебе удовольствие.

Вортигерн опять заглянул в русалочьи глаза хенгестовской дочери.

— Поет она или молчит — смотреть на нее — счастье для любого мужчины, — сказал он. — Однако пусть она споет.

8

Магическое пение

До сих пор беседа их велась тихими голосами под веселый гул огромного зала и бренчание арфы и не достигала ничьих ушей, но последние слова были произнесены в тишине, наступившей с окончанием старинной саги, и как бы предназначались всем присутствующим. И когда Ровена, несшая свою голову так горделиво, как будто золотой обруч был короной, подошла к огню и взяла у музыканта изящную черную арфу, все глаза устремились на нее, в том числе и хмурый взгляд человека, сидевшего на скамье нищих у двери, в капюшоне, надвинутом глубоко на лицо.

Чтобы знатная дама взяла у музыканта арфу и перед всем сборищем отцовских гостей в Медхолле запела — это было неслыханным бесстыдством. Но еще большим позором для сакской женщины было появиться на людях с непокрытой головой. И тем не менее Аквила, который сразу же обратил внимание на то, что на ней нет головного убора, в этот миг забыл о ее бесстыдстве. Он знал только, что она красива, красива как никто, и что он ненавидит ее.

Она опустилась на пол у очага, поставила арфу на колени, прислонила ее к плечу и несколько мгновений сидела так, глядя в огонь, и пламя, казалось, взметнулось вверх, словно приветствуя ее, словно между пламенем и ею было некое сродство. Она сидела, почти беззвучно перебирая струны из конского волоса, с таким задумчивым видом, как будто была далеко отсюда и просто не видела, не замечала разгоряченных выпивкой лиц, обращенных к ней, так как находилась с ними в разных мирах. Но вот она принялась щипать струны сильнее, извлекая из арфы странную музыку, состоящую из долгих пауз и отдельных звенящих нот; они рождались поодиночке, как крохотные серебряные птички, словно жаворонки они взлетали кверху, к окутанным дымом стропилам, трепетали там наверху и потом исчезали. Но вот они стали следовать чаще, и начала проступать мелодия. И вдруг, по-прежнему не отрывая взгляда от огня, Ровена запела.

Глядя на нее, Аквила ожидал, что голос у нее будет сильный, высокий и чистый. Он и был сильный и чистый, но при этом глубокий и сумрачный голос.



Яблоня цветет белым цветом на земле живых,
Тень от цветов падает на мой каменный порог,
В ветвях птица трепещет и поет.
Зелена моя птица, как зелена земля людей, но песнь приносит забвение.
Внемли и забудь землю.



Рожденный и воспитанный в Британии, Аквила мог говорить на местном языке не хуже, чем на латыни, и, хотя пела она на незнакомом наречии, он уловил суть песни, и магия ее странным образом взволновала его. И под воздействием этой магии ему стало казаться, будто большой освещенный зал и воины на скамьях, наклонившиеся вперед, и даже те двое на троне — все это лишь фон для девушки с арфой возле очага.



Облетают лепестки с моей яблони, летят по ветру,
Падают как снег, но снег теплый,
А птица трепещет и поет в ветвях,
Она синяя, моя птица, как сине летнее небо над землей людей.
Но здесь небо совсем другое.



Она отвела глаза от огня и посмотрела на короля Вортигерна, сидящего рядом с ее отцом: он весь подался вперед. Его беспокойный взгляд наконец-то успокоился, замер, прикованный к ее лицу. Наблюдавший за нею из-под надвинутого капюшона Аквила вдруг подумал: «Да ведь она колдунья! Наверняка колдунья. Флавия не один раз говорила про магическое пение…»

Ровена встала и плавно, в такт медленной призрачной музыке, приблизилась к подножию трона и там снова опустилась на ступеньку, не отводя глаз от худого рыжеволосого мужчины.



Серебряные яблоки висят на ветвях, сгибаются под их тяжестью ветви.
Дерево поет, звенит на ветру,
Но птица трепещет среди ветвей молча.
— Птица моя красная, красная, как любовь моего сердца,
Неужели ты не придешь ко мне?



Аквиле показалось, что последние слова долго еще звучали наверху, прильнув к стропилам, даже когда певица наконец встала и, не поглядев на Вортигерна, направилась, метя красным подолом по тростниковому полу, в сторону очага, чтобы вложить арфисту в протянутые руки маленькую арфу.

Хенгест бросил ей вдогонку взор, выражавший, похоже, торжество, но быстро погасил его, насупив нависшие золотистые брови. Однако Вортигерн ничего этого не заметил, так как глаза его неотрывно следовали за удаляющейся Ровеной. «Отныне они всегда будут следовать за ней, — понял вдруг Аквила. — В его представлении она перешла из сакского мира в его мир, сделалась частью его детства, его родных холмов, песен его народа и тех красивых сумасшедших грез, которыми грезит его народ».

Тишину разорвал пронзительный хриплый вскрик сокола, сидевшего на руке у Вортимера. Ни с того ни с сего он вдруг бешено забил крыльями. Юноша поднялся, стараясь унять расходившуюся птицу. Он был еще бледнее обычного и учтиво кланялся отцу и гостю, бормоча какие-то извинения:

— Мой сокол… видно, еще недостаточно приручен… Молю простить. — Он, пятясь, отступил в тень, стремясь скорее добраться до выхода.

Чары, сковавшие все собрание и заставившие умолкнуть даже саксов, распались, вновь поднялся гомон. Тормод и еще один юный воин, сидевшие у дальнего очага, разгоряченные вином, затеяли спор, выхваляясь друг перед другом, — спор грозил перейти в ссору.

— Один раз я бился с тремя по очереди и всех одолел!

— Подумаешь! Я дрался с тремя зараз…

Пора идти, подумал Аквила. Он встал и бросил последний взгляд на просторный зал Медхолла. Все эти два дня он был в состоянии какого-то оцепенения и не отдавал себе полностью отчета в том, что именно сегодня он попытается бежать, что так или иначе подходит конец годам, прожитым среди саксов, и к рассвету он будет либо свободен, либо мертв. Но сейчас, в этот последний момент, когда глаза ему застилал дым от факелов, а в ушах стоял звон арфы, сердце у него невольно сжалось и дыхание перехватило. Наконец он повернулся и выскользнул в темноту.

В продолжение вечера он ел все, что ему перепадало, поскольку не знал, когда удастся поесть в следующий раз, пил, однако же, мало, чтобы голова оставалась ясной. Но все равно в голове у него гудело от дыма и чужих хмельных паров, и ему пришлось немного постоять за дверью, глубоко втягивая ночной воздух, чтобы мысли прояснились. Затем он двинулся к корабельной мастерской. С удивлением он вдруг заметил, как светло кругом, он и забыл, что сейчас полнолуние и луна уже взошла. Ночь была тихая, светлая, редкий туман поднимался от воды и тускло мерцал, заползая между бревенчатыми домами и палатками, которые больше чем когда-либо походили сейчас на припавших к земле животных. Звуки пира затихли у него за спиной, и его обступил город Хенгеста — мирный, пустой, лишь луна да туман, ибо все, кто не принимал участия в пиршестве, уже спали или спокойно сидели у собственного очага, заперев дверь дома или закрыв палатку поплотнее, чтобы уберечься от промозглого воздуха.

Один раз дорогу перебежал полосатый призрак — кошка; она обернулась и зыркнула на него расширенными в лунном свете враждебными глазами. Больше ему не встретилось ни одной живой души на всем пути до показавшейся впереди мастерской, которая стояла почти у самых береговых ворот. Он нарочно побывал здесь еще днем. Это уединенное место на пустыре относилось скорее к болотам, чем к городу, хотя домик и стоял внутри городской ограды. Аквила легко узнал его по описанию Флавии. Туман здесь был гуще из-за близости воды, он извивался, обтекал как влажный светящийся дым горбатые очертания хижины и старого тернового дерева. К стволу терна была прислонена резная фигура — носовое украшение ладьи с оскаленной мордой, задранной кверху, словно какое-то чудовище на гребне фантастического моря. Сперва Аквиле почудилось, будто там никого нет, но в тумане кто-то шевельнулся, и Аквила увидел, что Флавия опередила его.

— Пришел все-таки, — сказала она, когда он очутился рядом.

Этих очевидных слов можно было и не говорить, но так бывает: цепляешься за очевидное, за будничное, находя в этом спасение.

— Пришел, — ответил он, бросив быстрый взгляд на едва проступавшие в тумане ворота.

Флавия заметила его и покачала головой:

— Никто нас не услышит, некому. Я же тебе говорила, что стражу возьму на себя.

Он похолодел:

— Флавия, что ты хочешь этим сказать? Что ты с ними сделала?

— Не бойся, я не отравила их. Просто они поспят несколько часов.

— Но как тебе… — начал Аквила, но она прервала его:

— Это было нетрудно. Они очень обрадовались, когда я им принесла чашу с медом с пира Хенгеста. Теперь гляди. — Она достала узелок из-под плаща. — Тут немного еды, кинжал, и еще я утащила старый напильник. Еды хватит, чтоб затаиться на день-другой, пока ты не избавишься от своего ужасного ошейника. А тогда уж сможешь показаться на люди.

Аквила взял у нее узелок, пробормотав сам не зная что. Они постояли так, глядя друг на друга. Будничное вдруг перестало помогать, и Аквила сказал хриплым голосом:

— Флавия, я видел… сегодня я слышал магическое пение. Леди Ровена творила магию над Рыжим Лисом. Но она не расчесывала волосы. И вряд ли из ее волос в темноте полетят искры.

Флавия задержала дыхание.

— Не надо, Аквила! Твои слова причиняют боль. В моем пении ведь не было магии, я бы не вынесла, если бы ты стал относиться ко мне не так, как раньше. А сейчас…

— Пойдем со мной, — вырвалось у Аквилы. Слова его можно было принять за внезапный порыв, но он-то знал, что на самом деле это не так.

— И бросить малыша?

Последовало молчание. Затем он сказал:

— И его возьми. Найдем где укрыться. Я заработаю на вас обоих.

— На ребенка от сакского отца?

Аквила посмотрел на свою руку, державшую узелок, и усилием воли заставил себя разжать судорожно сжавшиеся в кулак пальцы.

— Я постараюсь забыть про отца и помнить только, что он твой сын, — старательно выговорил он.

Она подошла ближе, совсем вплотную, подняла лицо. Оно казалось очень белым в лунном свете, в клубящемся тумане, а на фоне этой белизны глаза снова превратились в черные провалы.

— Аквила, одна моя половина с радостью умерла бы завтра ради того, чтобы сегодня пойти с тобой, и я не сочла бы это слишком дорогой ценой. Но другая половина никогда отсюда не уйдет.

— Ты хочешь сказать, что не можешь оставить… этого человека?

— Помоги мне, Господь! Ведь он мой муж!

Еще мгновение, и она отодвинулась от Аквилы.

— Тебе пора идти. На, возьми. — И она протянула ему что-то.

— Что это?

— Отцовское кольцо.

Аквила не двигался.

— А как поступит он, когда узнает, что ты отдала его свадебный подарок и почему отдала?

— Я скажу, что потеряла его.

— И он поверит?

— Может, и нет. Но он не тронет меня. — Какими странными, светящимися вдруг стали ее глаза в лунном свете. — Я в безопасности, родной. Он воин отважный, но бить меня не станет.

Аквила положил свободную руку ей на плечо и вгляделся в ее лицо, пытаясь понять ее слова.

— Что это, Флавия, любовь или ненависть?

— Не знаю. Может, то и другое вместе. Но это не имеет значения. Важно, что я принадлежу ему. — Она говорила тусклым, безжизненным голосом. — Возьми перстень… и постарайся простить меня.

Он снял руку с ее плеча, взял кольцо и надел себе на палец. Оцепенение, до сих пор помогавшее ему, начало проходить, на него навалилось ощущение надвигающейся беспросветной тоски. Где-то в глубине души он все надеялся, что Флавия уйдет вместе с ним; он не мог смириться с тем, что все случившееся уже не изменить. И он сказал таким же невыразительным, как у нее, тоном:

— Раз уж я бегу с твоей помощью, Флавия, и взял отцовский перстень из твоих рук, значит, придется мне простить тебя.

Оба замолчали и направились к воротам. Часовые лежали в неуклюжих позах, тут же валялась чаша из-под меда.

Аквилу вдруг охватил страх.

— Флавия, ведь когда они очнутся, они скажут, кто принес им мед!

— Не скажут. Тогда луна еще не взошла, а я постаралась изменить голос. Они ни о чем не догадаются.

Она взялась за поперечину, запиравшую ворота, но Аквила, отстранив сестру, сам поднял тяжелый брус и чуть-чуть приоткрыл ворота — лишь настолько, чтобы проскользнуть в щель. Сделав шаг вперед, он еще раз обернулся к Флавии — в последний, в самый последний раз. Она стояла неподвижная, отчужденная, плащ темнел в клубящемся тумане, и отсюда, из ворот, он почти не различал ее лица. Он еще сделал какое-то движение, хотел было шагнуть к ней, но она не пошевелилась, и он тоже остановился и опустил поднятую руку.

— Да хранит тебя Бог, Флавия, — сказал он.

— И тебя, — прошептала она. — Пусть Он всегда хранит тебя. Вспоминай меня иногда… даже если это будет больно.

У Аквилы вырвался не то хриплый стон, не то рыдание, он отвернулся и шагнул в мерцающий туман, который окутывал навесы и длинные ладьи, вытянутые выше линии прилива. Больше он не оборачивался, но за спиной услышал тихий тяжелый скрип ворот, которые плотно закрылись за ним.

Тут же, на берегу, виднелось несколько рыбачьих лодчонок, но Аквиле не хотелось оставлять следов на пути своего бегства. Вода прибывала, скоро между Танатом и материком останется лишь узкий канал. Если взять к югу, в сторону Рутупий, то через несколько миль начнутся протоки, которые он знал, как человек знает линии своей ладони. Проще перебраться вплавь там. Он повернул к югу, держась края возделанной земли, и довольно скоро достиг знакомых солончаков. Туман уже рассеивался, зашевелились болотные птицы. Но в небе еще не было признаков наступающего дня.

На отмели, образованной наметенным с дюн песком и галькой, там, где они с Феликсом часто вытаскивали на берег свою лодку, он разделся и, увязав в свой грубый плащ тунику и то, что дала ему Флавия, взвалил узел на спину и ступил в воду. За эти три года канал несколько изменил русло, но Аквила без труда переплыл его и очутился среди дюн. Отряхнувшись как пес, он развязал плащ и натянул на мокрое тело тунику. Плащ снаружи несколько намок, но скользкий плотный ворс не пропустил воду внутрь, так что пища оставалась сухой. Он вновь скатал узел, едва сознавая, что делает. Он вообще сознавал все не очень ясно и делал то или иное просто потому, что в данный момент следовало это сделать. Сейчас, например, следовало двинуться к темнеющему вдали лесу. И он двинулся туда.

Луна побледнела, быстро подступил рассвет, уже от скрытого за горизонтом солнца порозовело перистое облако. Над головой на фоне тусклого утреннего неба пронеслась стая диких уток. Неприветливый свет наступающего дня уже омывал плоскую болотистую местность, когда, оставив ее позади, Аквила достиг первых приземистых, покореженных ветром дубов и боярышников на окраине большого Андеридского леса, который простирался от моря до моря. Аквила немного углубился в лес, отыскал полянку среди кустов ежевики и орешника, сел и, прислонившись к стволу дуба, развязал узелок с едой. Он поел, не разбирая вкуса. Потом достал напильник и принялся распиливать ошейник, чтобы поскорее избавиться от него. Понадобилось, однако, совсем немного времени, чтобы понять: ошейник самому распилить невозможно, ведь невозможно с усилием работать напильником, не видя, что делаешь. Но в конце концов это не так важно. Как только он окажется подальше от сакских охотничьих троп, он найдет кузнеца и попросит распилить кольцо. А пока, прежде чем трогаться дальше, ничего другого не остается, как прилечь и отдохнуть. Он сунул бесполезный напильник обратно в узелок и улегся, положив голову на руку. Сквозь листву молодого дубка проглядывало небо, тысячи синих глаз словно смеялись над ним за то, что он так страстно молился Богу, просил Его помочь разыскать Флавию, и вот Бог внял его молитве… Ну нет, больше уж он никогда не будет молиться!.. Он, правда, сказал Флавии, что прощает ее, но слова эти были пустым звуком, они ничего не значили, и Флавия это поняла. Он знал, что поняла. И сейчас чувствовал себя потерянным, его захлестнуло черной волной ожесточения. Последнее, за что он держался, ушло у него из рук. Нет, не совсем последнее — сохранилась еще надежда разыскать того, кто предал отца.

Он отступился бы и от этой, последней, надежды ради Флавии, если бы она ушла с ним, потому что не годится следовать дорогой мести, когда отвечаешь за жизнь женщины и ребенка. Но Флавия отказалась идти…

Аквила продумывал все хладнокровно, до мелочей. Он будет по-прежнему держать путь на запад, пока не окажется вне досягаемости для саксов, затем он избавится от рабского ошейника и тогда снова повернет назад к варварам. Маленький птицелов, наверное, продолжает липнуть к Морским Волкам. В любом случае услышать про него можно скорее всего в сакском лагере. И рано или поздно он непременно о нем услышит, даже если на это уйдет двадцать, а то и тридцать лет.

Откуда ему было знать, что на это уйдет всего лишь три дня.

9

Лесное святилище

Наверное, он все-таки заснул, потому что солнечные лучи падали сквозь ветви косо, испещряя пятнами покров из бурых прошлогодних листьев. А значит, было уже далеко за полдень. Он встал, поел немного, снова убрал остатки пищи в узелок и двинулся на запад.

В лесу изредка попадались случайные тропы, но на другой день он наткнулся на старую местную дорогу с колеей, которая была старой уже тогда, когда о дорогах легионеров еще не было и речи. Вела она как будто в нужном направлении, и Аквила решил воспользоваться ею, чтобы сэкономить силы, и больше с нее не сходил. К вечеру следующего дня дорога привела его в местность более холмистую, совсем иной горный мир, с длинными лесистыми гребнями, где ноги ступали по песку, а деревья были высокими и росли на большом расстоянии друг от друга, не то что в сырых дубовых рощах, заросших кустарником, которые остались позади. Погода испортилась, ветер принес легкий холодный дождь. Аквила промок насквозь и выбился из сил, так как шел почти без отдыха с раннего утра. Если останавливаться и отдыхать, птицелов, чего доброго, далеко оторвется от него. Поэтому Аквила шел и шел дальше.

В лесу уже смеркалось, когда, усталый, он взобрался на пологий склон очередной гряды и уловил в сыром, пахнущем прелым листом воздухе дуновение древесного дыма. Он остановился, принюхался и вдруг недалеко от дороги, в гуще орешника и калины, увидел мелькание теплого желтого пламени. Должен же он наконец выйти к людям, избавиться от предательского ошейника! К тому же ему нужна пища. С последними крошками содержимого узелка он расправился на рассвете, и теперь пустота в желудке толкала его к огню. Почти безотчетно он свернул с дороги в придорожные заросли, туда, откуда манил его огонь домашнего очага.

Раздвинув ветки орешника, он шагнул вперед и очутился на краю небольшой расчищенной поляны — ее, вероятно, хорошо было видно днем с тропы — и увидел перед собой огородик, где (насколько он мог разглядеть в полумраке) росли бобы и капуста. Посреди поляны стояла кучка мазаных низких хижин с высокими вересковыми крышами; над одной из них вился дымок сквозь промозглую желтизну угасающего заката, а через открытую дверь мягко светилось пламя. Аквила в нерешительности помедлил на краю прогалины, не уверенный, что полностью покинул сакские владения. Но тут он разглядел, что с молодой березки, росшей возле самых хижин, свисает, вырисовываясь на угасающем бледно-желтом закате, не что иное, как небольшой колокол, ошибиться он не мог. Ну а там, где висит христианский колокол, не может быть саксов.

Он прошел между рядами мокрых бобов к освещенной двери и остановился на пороге. Позади шелестел сеющий мелкий дождик, а в хижине горел огонь, что-то булькало в котле, трепетал теплый свет очага, и внутренность хижины золотилась, как сердцевина чайной розы. У очага стояла низенькая скамеечка, а подальше, под скатом крыши — большая, с подушкой из плетеной соломы. В остальном внутри было пусто, лишь на торцовой стене висел крест из рябинового дерева, не очищенный от коры, а перед ним стоял человек в грубошерстной тунике и, воздев руки, молился. Аквиле хотелось сказать: «Не трудись, не поможет, Бог только посмеется над тобой!» Но остатки благородного воспитания принудили его прислониться к косяку и ждать, пока святой человек кончит молиться.

Ему казалось, что он вошел совершенно бесшумно, однако молящийся, очевидно, почувствовал его присутствие и напрягся, но все же не обернулся до конца молитвы. Только после этого он повернулся и взглянул на Аквилу, стоявшего в дверях и едва державшегося на ногах. Хозяин хижины был невысокого роста, но коренастый, с могучими плечами и с кротчайшим лицом.

— Бог приветствует тебя, друг, — сказал он, как будто Аквила был желанным гостем.

— И тебя тоже, — отозвался Аквила.

— Наверное, ты нуждаешься в пище и крове? Добро пожаловать.

Не отрываясь от двери, Аквила откинул с плеч складки промокшего плаща.

— Да, нуждаюсь, но сперва помоги мне избавиться вот от этого. — Он показал на свою шею.

Хозяин кивнул, опять же не выказав ни малейшего удивления:

— Ну да, ошейник сакского раба.

— У меня есть напильник. Но самому тут не справиться.

— Конечно, еще бы. — Человек потянул Аквилу внутрь дома, поддерживая его под локоть, словно знал лучше самого Аквилы, до какой степени тот ослаб. — Но сперва поешь, а уж потом займемся этой штукой.

И вот уже Аквила сидел на скамеечке у огня, на полу лежал его мокрый плащ, а человек в бурой тунике накладывал ему из котла, висящего над огнем, вареных бобов в красивую, выточенную из березы миску. И он, обжигаясь, хлебал похлебку, а рядом на полу его ждал ломоть темного ячменного хлеба с куском сотов, хозяин же сидел на большой скамье и молча, с тихим удовольствием, не задавая вопросов, наблюдал за ним. И только прикончив больше половины миски, Аквила заметил, что котел пуст, и застыл, не донеся роговую ложку до рта.

— Я ем твой ужин!

Хозяин улыбнулся:

— Уверяю тебя, тем, что ты съедаешь мой ужин, ты делаешь для меня доброе дело. Я стремлюсь к суровой жизни, которая не считается с зовами плоти. Но увы! Зов плоти могуч. Душе моей одна польза, когда тело мое испытывает голод. К сожалению, именно этот вид умерщвления плоти дается мне с наибольшим трудом. Разве что удается уговорить ближнего своего помочь мне, как сейчас помогаешь ты. — Его кроткий взор упал на миску, которую Аквила решительно отставил на край очага, а потом снова вернулся к нему. — Закончи доброе дело, друг, чтобы я заснул сегодня с радостью в сердце.

Слегка поколебавшись, Аквила взялся за миску.

Когда бобы и хлеб с медом исчезли, хозяин поднялся со словами:

— Думается, ты проделал долгий путь и порядком измучен. Ляг поспи. Успеется завтра снять кольцо.

Аквила упрямо затряс головой:

— Нет, я больше ни одной ночи не лягу с железом Морских Волков на шее!

Святой человек испытующе вгляделся в него. Затем сказал:

— Так и быть. Дай сюда напильник, встань на колени ближе ко мне и наклони голову пониже.

Наверное, лишь к полуночи напильник перепилил последнюю полоску металла, прорвав ее с такой силой, что голова у Аквилы дернулась и, казалось, чуть не слетела с плеч. Монах с усилием раздвинул концы ошейника и, удовлетворенно вздохнув, положил его на пол, а Аквила, пошатываясь, встал: от долгого стояния на коленях мышцы ног одеревенели, от усталости его качало; он схватился за стойку, чтобы удержаться на ногах, и посмотрел вниз на человека, который столько часов трудился ради него. Видно было, что тот устал не меньше Аквилы, а на большом пальце у него алела кровь — туда ткнулся напильник, когда прорвал металл. Поистине хозяин мог заснуть с двойной радостью в сердце.

Святой человек тоже встал и принялся разглядывать шею Аквилы, осторожно трогая кожу то тут то там пальцами со сплющенными кончиками.

— Ай-ай-ай, здорово тебе натерло железом, вот тут и тут. Я так и думал. Потерпи еще, я помажу тебе кожу, друг, а потом уж и ляжешь.

Вскоре Аквила заснул на охапке чистого папоротника в крошечной хибарке позади главной хижины, напомнившей ему улей.

Когда он проснулся, лачуга была залита солнцем — косые лучи проникали в дверной проем и плескались на беленой стене, как золотая вода. Аквила догадался, что проспал ночь и большую часть следующего дня, и сон его был просто черным провалом, где не было ничего, даже того кошмара, когда он просыпался от криков Флавии. Да, больше этого сна ему не видеть.

Некоторое время Аквила лежал не двигаясь и, прищурившись, глядел на дрожащую золотую воду на стене, и мало-помалу к нему из-за черного провала стали возвращаться недавние мысли и события.

Он медленно сел и чуть-чуть посидел, скрестив ноги, на куче папоротника, трогая пальцами ссадины на шее и ощущая какое-то вялое удовлетворение от того, что ошейник больше не сдавливает горло. Однако пора было трогаться в путь к побережью, назад к саксам, пока еще светло и пока человек в бурой тунике не начал задавать вопросы. Накануне вечером он сжалился над Аквилой и ничего не спрашивал, но теперь гость поел, поспал и самое время расспросить его. Между тем в Аквиле все восставало против этого, шарахалось, как от пальца, подбирающегося к открытой ране.

Он вскочил и подошел к двери. Дождь кончился, и мокрый лес сверкал зеленым хрустальным блеском. На расчищенной площадке перед хижинами мирно рыхлил землю на бобовых грядках хозяин. Аквила оттолкнулся от косяка и зашагал к нему. Бобы как раз зацветали, белые с черным цветки мелькали среди серо-зеленых листьев, и от них шел то ли медовый, то ли миндальный аромат, сильный и сладкий после дождя. Монах распрямился и поджидал Аквилу, опираясь на мотыгу.

— Ты спал долго, — сказал он, — это хорошо.

— Слишком долго, — возразил Аквила. — Я благодарю тебя за пищу и ночлег и за избавление от этого. — Он дотронулся до ссадины на шее. — А сейчас я должен идти.

— Куда?

Аквила заколебался. Что, если он скажет: «Назад, к саксам, я ищу того, кто предал моего отца»? Наверняка монах с кротким лицом примется уговаривать его оставить поиски, ибо отмщение в руках Бога, а не человека.

— Еще не знаю, — ответил Аквила, что в какой-то мере было правдой.

Монах ласково посмотрел на него.

— Совершать пеший путь, не зная, куда идешь, не очень-то надежный способ странствовать. Останься здесь, пока не выберешь верное направление. Ну хотя бы на сегодняшнюю ночь. Я смажу тебе шею еще разок. Не так уж часто Бог посылает мне гостей.

Но, увидев, что Аквила отрицательно замотал головой, он оперся на мотыгу поудобнее и, не спуская с него внимательного взгляда, сказал:

— Я не стану задавать тебе вопросов, спрошу одно: как тебя называть?

Аквила помолчал и наконец ответил:

— Аквила. — Он словно опустил оружие.

— Вот как. А меня — Нинний, брат Нинний из маленькой общины… Она раньше была в лесу, немного подальше. Ну вот, значит, ты остаешься тут еще на одну ночь, а это радость для моего сердца.

Аквила вовсе не говорил, что остается, но в душе он знал, что так и будет. Он понял это сразу, едва сообщил брату Ниннию свое имя. Что-то было в самом этом месте такое… какая-то святость, которая усмиряла его, утишала обуревавшее его беспокойство. Хорошо, он пожертвует еще одной ночью на дороге мщения, но потом уж больше не потеряет ни единой, пока не отыщет птицелова и не потребует расплаты за смерть отца. Но эту ночь, так и быть, пожертвует. Он молча продолжал глядеть на ряды бобов.

Среди бобовых цветков гудели маленькие, янтарного цвета пчелы; как раз в этот момент одна из них вывалилась из цветка. Желтые корзиночки у нее на ногах раздулись от пыльцы. Пчелка с жужжанием свалилась на спину на плоский лист, потом с усилием перевернулась на брюшко и тут же устремилась к другому цветку. Брат Нинний нагнулся и погрозил ей пальцем:

— Хватит тебе на один раз, сестрица. Отправляйся-ка назад в улей.

И пчелка, словно передумав, послушалась и с гудением полетела в сторону главной хижины. Проследив за ее полетом, Аквила увидел, что там вдоль стены стоят три улья, крытые вересковыми крышами.

— Она как будто поняла, что ты ей сказал, — проговорил он.

Брат Нинний улыбнулся:

— Занятный они народ, пчелы. Я был пасечником в нашей общине, пока не пришли Морские Волки. Поэтому-то я и остался в живых.

Аквила вопросительно взглянул на него, но ничего не спросил, решив, что условие не расспрашивать относится к ним обоим. Однако брат Нинний ответил на невысказанный вопрос с большой охотой:

— Я как раз ушел глубоко в лес, когда пришли Морские Волки. Искал улетевший рой. Я злился на себя за то, что упустил пчел, хотя потом… потом стал думать, что, быть может, Бог захотел спасти одного из нас. Пчелы почуяли мою злость, они всегда ее чуют, и долго от меня прятались. А когда они наконец дали себя найти — вот тут, на ветке этого дуба, — и я вернулся домой, неся их в корзине, саксы уже ушли. Кругом было пусто, черно, сгорело все, даже ульи. Но колокол аббатства лежал среди руин целехонький. — Он умолк и осторожно снял с шершавого рукава пчелу. — Тогда такое случалось сплошь да рядом. Сейчас хоть сожженных домов стало меньше, во всяком случае последние три года, с тех пор как Хенгест со своими боевыми дружинами засел на Танате и кормится из рук Рыжего Лиса.

— Просто Хенгесту неохота, чтобы другие грабили землю, которую он облюбовал для себя, — резко заметил Аквила.

— Да, я и сам порой так думаю. И когда я так думаю, я молюсь. А помолившись, иду и сажаю что-нибудь у себя в лекарственном садике и надеюсь, что это зацветет и я сделаю какую-нибудь мазь или отвар и вылечу у ребенка царапину, а у старика кашель — до того, как явятся саксы.

Наступила тишина, наполненная лишь мирным гудением пчел. Затем Аквила вернулся к первоначальной теме:

— А что ты сделал, когда вернулся на пепелище?

— Я помолился за сожженное аббатство и убиенных братьев, а потом подобрал на земле топор, уцелевший колокол и корзинку с пчелиным роем и ушел. И пришел сюда, где перед этим отыскал потерянных пчел. И здесь сделал улей и повесил на березу колокол. И прежде чем приступить к постройке первой хижины, я возблагодарил Бога.

— За что же? — грубо прервал его Аквила.

— За то, что Он сохранил меня и я могу нести дальше Его слово.

— И кому ты проповедуешь? Пчелам и хвостатым белкам?

— Бывает паства и похуже. Но у меня есть и другие слушатели. Вон там подальше, в деревушке, живут железных дел мастера. А в большом лесу таких деревушек много. Некоторые жители слушают меня, хотя, боюсь, они все еще пляшут во славу Рогатого на празднике Белтин. Порой же Бог посылает мне гостя, вот как вчера… Да, но, чтобы мне было чем кормить гостей, надо и поработать еще мотыгой, а то сорняки заглушат бобы.

И он опять принялся с безмятежным видом за работу. Желая хоть частично возместить свой долг за пищу и кров, Аквила взялся помогать ему — подбирать выдранную сорную траву и в плетеной корзине носить на другой конец прогалины, где брат Нинний потом сжигал ее. Местность там резко понижалась к востоку, и в просвете между деревьями открывался синий простор, гряда за грядой перекатывались лесистые холмы, переходя вдали в плоскость — то ли прибрежные болота, то ли морская гладь. Аквила опорожнил корзину и застыл, заглядевшись на открывшуюся картину. Дневной свет уже угасал, и лесистые холмы казались размытыми клубами дыма. Должно быть, он глядит сейчас в сторону Рутупий, туда, где Танат, саксы, где, может быть, осуществится его мечта о мщении. Как глупо было пообещать остаться тут еще на одну ночь, задержаться только из-за того, что место это давало ощущение святости! Нет, он пойдет и скажет брату Ниннию, что отправится прямо сейчас или хотя бы сегодня к вечеру. Позже появится луна в последней четверти, и до сна он успеет проделать не одну милю. И эти несколько миль приблизят его к птицелову.

Среди деревьев начали сгущаться тени; когда он наконец нагнулся и поднял корзину, где-то неподалеку мягко ухнула сова.

— Бывало, я приходил сюда каждый вечер, как только заухает сова, поглядеть на Рутупийский маяк, — раздался у него за спиной голос брата Нинния.

Аквила быстро обернулся к широкоплечему человеку в темном одеянии с мотыгой на плече.

— Отсюда так далеко видать? — с некоторым испугом спросил он. Монах словно подслушал его мысли.

— Иногда да. До маяка миль сорок, но в ясную погоду его хорошо было видно. А в дождь или туман я знал, что он все равно там… Но однажды ночью маяк зажегся с опозданием, хотя все-таки зажегся, и сердце мое радостно забилось, как будто я увидел друга. Но в следующую ночь, сколько я ни глядел, огонь так и не загорелся. И я подумал: «Наверно, его просто скрыл туман». Но тумана-то в ту ночь не было. И тогда я понял, что со старым порядком покончено и мы уже не принадлежим Риму.

Оба помолчали. Потом брат Нинний продолжал:

— Позднее до меня дошел слух — по лесным тропам новости передаются быстро, — что римские отряды отплыли из Британии раньше, чем зажегся в последний раз Рутупийский маяк. Странное дело.

Аквила кинул на монаха быстрый взгляд:

— И впрямь странно. И как же это объясняли люди? Что, по их мнению, крылось за этим?

— Духи… предзнаменования… всякие чудеса.