Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Я это и сделал.

– В таком случае, контракт между нами закончен, друг мой.

– Нет! – воскликнул другой голос, и я сразу понял, кто там вместе с магистром. Это казалось невозможным – какая между ними может быть связь? И все же я знал, что так и было.

Я распахнул дверь и вошел в кабинет.

– Пеппе… – сказал магистр, сделав шаг вперед, словно пытаясь не дать мне войти, но тут же поняв, что уже слишком поздно. – У меня… у меня тут гость.

– Да, – холодным тоном ответил я, – вижу. И я взглянул прямо в глаза человеку, которого мы, уроды, звали Череп.

– А, Пеппе, – сказал он тоном, который мне со всем не понравился, – мы снова встретились! Кто бы мог подумать?!

– Дон Джузеппе. Действительно, кто бы мог подумать?

– Вероятно, нас обоих можно простить за то, что мы надеялись, что больше не увидим друг друга.

Магистр Андреа явно почувствовал себя неловко.

– Слушай, Пеппе… я потом тебе объясню… все, что ты должен знать…

– Не надо никаких объяснений! Я не вправе знать ни кто ваши друзья, ни чем они занимаются. Это ведь ваш дом. Я здесь гость.

– Пеппе… не сердись на меня…

– Но я требую для себя лишь одного права, а именно, права знать обо всем, что касается госпожи Лауры. В этом вы не можете мне отказать. Ведь вы говорили о ней?

Магистр устало вздохнул и сел за письменный стол. Череп, с пародией на улыбку на своем залатанном лице, повернулся ко мне и сказал:

– Полагаю, немного удивительно, что этот благородный господин и такой, как я, оказались знакомы. Не старайся это отрицать, Пеппе! Мы же несколько лет вместе влачили существование в том кочевом аду…

– Неужели ты думаешь, что я могу хоть на миг забыть о тех годах? На одну секунду?

Дон Джузеппе помотал головой.

– Нет, – тихо ответил он, – не думаю.

– Ты покинул маэстро Антонио, как я понимаю?

– Не совсем, дружок. Он покинул меня. Держать меня стало небезопасно.

– Да ну?

– Однажды вечером я слишком много и слишком громко говорил в одной таверне. Кто-то подслушивал. Кто-то слышал меня, и сведения были переданы Инквизиции. За неплохую сумму, не сомневаюсь. Не забывай, меня ведь все еще разыскивают.

– Нас всех разыскивают.

– У Инквизиции долгая память и еще более длинные руки. Антонио Донато предал меня. Он меня продал.

– Что?

– Инквизиция схватила меня… снова.

Я слышал тяжелое дыхание – скорее даже тихие всхлипы – магистра Андреа, склонившегося над письменным столом.

– Они посадили меня в Сан-Анджело.

– Но как… то есть… почему ты здесь? Ты что, бежал? – удивленно спросил я.

– Если только я не нахожусь в двух местах одновременно, – сказал он с сарказмом.

– Так ты сбежал оттуда?

– Да. Но… только после того, как…

– Джузеппе! Нет! – воскликнул магистр, подняв вдруг руку.

Дон Джузеппе пожал плечами.

– Какой смысл? – произнес он усталым голосом. – В конце концов он и так узнает.

– Узнает? Что узнает? – закричал я, не в состоянии сдерживать все возрастающее волнение.

– Кроме того, как он сам сказал, у него есть определенное право.

Магистр тихо проговорил:

– О, во имя любви Господа.

– Там я видел ее, – сказал Череп.

Ее! Лауру! Сердце мое замерло и до боли сжалось и тотчас заколотилось так, что отдельные удары слились в единый бесконечный грохот.

– Ты видел Лауру! – взволнованно воскликнул я. – Ты видел ее!

– Да. Наши с ней камеры были рядом. Я слышал, как по ночам она плачет, очень горько плачет…

– Во имя Господа, прекрати! – закричал магистр Андреа. – Я не могу этого вынести!

– Продолжай, – сказал я, застыв в ледяном спокойствии, но только не оттого, что овладел собой, во мне бушевали страх и злость.

Дон Джузеппе сказал:

– Я понял, кто она. Она постоянно поминала имя отца… и… твое имя, дружок.

– Нет…

– Да! Понимаешь ли, я ведь уже долго знаю Андреа де Коллини. Когда я услышал, что измученное создание в глубине ночи кричит его имя – хотя, кто знает, где день, а где ночь, там, где вечная ночь? – тогда я понял. Я понял, кто она, а поняв, кто она, не мог не понять, что держать ее в заключении могут по единственной причине.

Вдруг совершенно неожиданно, так быстро, что я испугался, Череп развернулся на месте, вскинул обе руки высоко вверх и ударил по плечам Андреа де Коллини. Он приблизил свое уродливое лицо к уху магистра и зашипел:

– Это ведь для тебя вполне обычно, магистр? Что твоих друзей и членов семьи забирает Святая Инквизиция?!

– Ты что, не видишь, что я и так страдаю…

– Страдаешь? Ты? Ты даже не знаешь, что значит это слово! Разве тебе сожгли все лицо до кости? Разве тебя каждый день выставляли напоказ толпе, которая ржала и оплевывала тебя? Разве ты гнил в вонючих подземельях Сан-Анджело? Нет! Нет, нет и нет! С тобой этого никогда не происходило. Все это происходило со мной, со мной и с твоей драгоценной дочерью!

Сейчас магистр уже безудержно рыдал.

– Прекрати! – закричал я, отнимая руки Дона Джузеппе с плеч Андреа де Коллини. – Откуда вы друг друга знаете? Что ты хочешь сказать этим обвинением?

Дон Джузеппе посмотрел на меня диким взглядом. Челюсть его отвисла, на губах была слюна, и я действительно увидел, как на полусожженном лице просвечивает кость.

– Когда-то я был учеником магистра, – сказал он дрожащим голосом. – Да! Я сидел у его ног и впитывал его великое и прекрасное гностическое учение! Я был настолько уверен, что Андреа де Коллини обладает истиной, истиной, которая может облегчить боль в мире и впитать в себя слезы мира, как губка воду, что я даже объявил это в своей церкви. Каким же легковерным я был! Меня арестовали почти сразу и приговорили к сожжению. Но, как ты знаешь, божественное провидение избавило меня от такой смерти (здесь он притронулся к остатку своего подбородка) – за определенную плату, естественно. Да, ведь за все надо платить, магистр Андреа, ведь правда?

Андреа де Коллини поднял голову. Я заметил, что обе ладони с тыльной стороны были мокры от слез.

– Это вина не истины, если тебя наказывают за то, что ты ее объявляешь, – сказал он тихо. – Это вина неведения.

– А мне ты помочь не мог? Ты позволил, чтобы они меня схватили и чуть было не сожгли.

– Что я мог сделать, Джузеппе? Я был бессилен…

– Хотя бы мог попытаться, ублюдок!

Магистр медленно помотал головой. Затем замер.

– Я слышал, что вы говорили о каком-то поручении, о контракте, – сказал я, потрясенный этими откровениями и борясь с глубоким отчаянием, которое накатывало на меня, – с отчаянием, безнадежностью и гневом из-за того, что Дон Джузеппе, Череп – эта тварь – видел мою любимую Лауру своими глазами, а мне не дано было увидеть ее красоты, Лауру, сделавшуюся такой прекрасной от страдания.

– Значит, ты уже, наверное, знаешь, дружок.

– Нет, Дон Джузеппе, я ничего не знаю. Что это за поручение, которое вы, по всей видимости, выполнили?

Череп вздохнул.

– Есть, конечно, способы выбраться из той ужасной крепости, – сказал он, – но их мало. Много лет назад, когда я впервые попал туда, я открыл один из этих способов для себя, но воспользоваться им тогда уже не успел. Тюрьма с тех пор не изменилась, поверь мне, разве что стала еще более сырой и грязной. И, как видишь, сейчас мои ценные знания пригодились.

– И?

– Я пришел сюда. Андреа де Коллини дал мне денег, велел вернуться в Сан-Анджело и передать деньги кое-кому, кто использует их для пользы Лауры. Заплатить за улучшение условий содержания: за свежую пищу, чистую воду. Я не могу сказать, что я вернулся в Сан-Анджело, так как сам я туда снова не пошел – я не настолько доверяю своей удаче, – но тот, кого я послал вместо себя, очень надежен, уверяю вас! Она получит все, что только можно купить на деньги.

– Значит, поручение все-таки выполнено?

– В некотором роде, да. Но с другой стороны, нет. Я поклялся Лауре де Коллини, что вытащу ее из Сан-Анджело…

– Ты разговаривал с ней самой?! – воскликнул я.

– Нет, мои слова передал ей другой человек. Сам я ее тоже видел… дважды… когда ее вели на… на… допрос.

– О, Боже!

– А теперь он не позволяет мне сдержать слово. Он дал мне еще денег… дал денег, чтобы я забыл о клятве, которую ей дал…

Андреа де Коллини неожиданно поднялся. Щеки его раскраснелись, взгляд был неподвижен и полон решимости.

– Не тебе решать судьбу моей дочери, – сказал он очень властно, сейчас он был совершенно спокоен и владел собой.

– Но, магистр! – воскликнул я.

– Нет, Пеппе. Нет. Если что-то можно сделать, я сделаю. Но, похоже, сделать ничего нельзя, совсем ничего. Нужно помнить, что существуют многие другие – все члены нашего братства, – чья безопасность зависит от нашей осмотрительности. Я никогда не позволю поставить эту безопасность под угрозу!

– А она пусть страдает? Уже столько лет?

– Я не хочу, чтобы она страдала. Но я также не хочу подвергать опасности многие жизни ради одной.

– Даже ради жизни своей собственной дочери?

– Я сделаю все возможное, поверь.

Я метнулся к стене и начал колотить по ней кулаками в бессильной ярости. Я услышал, как магистр тихо сказал:

– Далее твое пребывание в моем доме бессмысленно, Дон Джузеппе. Прошу, уходи.

И священник, который совращал кающихся женщин в темноте исповедальни, человек, публично проповедовавший учение, которое считал непогрешимой истиной, тварь с обгоревшим лицом, которую мы, уроды, звали Череп, молча вышел из кабинета.

Потом, расхаживая по библиотеке, заламывая руки от мучительной нерешительности и смятения, магистр сказал мне:

– Не могу понять, почему ее поместили именно туда. Почему, во имя Господа?

– Вероятно, из-за вашего статуса, – предположил я.

– Но это не имеет смысла, Пеппе: я еретик. У меня нет никакого статуса, нет ни прав, ни имущества, ничего нет.

– Но официально вы не еретик… еще не еретик, во всяком случае. Вы же сами сказали, что вендетта, которую ведет против вас Томазо делла Кроче, имеет личный характер. Может быть, он и не заводил никаких записей по вашему делу. Может, он приберегает вас для себя? Все, что нужно задокументировать, можно задокументировать в самом конце, когда вы будете связаны, а он будет злорадствовать и наслаждаться своей победой. А пока – все это только между вами. Он наверняка дождется момента, когда у вас не будет возможности вывернуться. Только тогда он сообщит Инквизиции и призовет писарей и прочую мелочь. Ведь никто в Риме не знает о том, что происходит между вами и делла Кроче, – разве не очевидно? Вы свободно передвигаетесь, дом ваш открыт, к вам все еще приходят друзья.

– А Лаура?

– Лаура его ничуть не интересует, она лишь мерзкий нарост на теле Святой Церкви, который надо отсечь и уничтожить.

– Он явно безумен, – сказал магистр Андреа.

– Действительно безумен. Безумен, во имя Господа.

– Он придет за нами, Пеппе. Я знаю.

Мне очень горько, даже сейчас, но я должен сказать вам, что нам не пришлось ждать, когда придет фра Томазо делла Кроче и принесет с собой ужас. Ужас пришел на следующий вечер: мы получили известие о том, что Лаура Франческа Беатриче де Коллини была признана виновной в ереси по двенадцати пунктам, отказалась отречься, была осуждена судом Инквизиции и передана светской власти. На следующее утро ее должны были заживо сжечь на Кампо-дей-Фьори.

И утро, несмотря на то что я молился, чтобы его поглотила вечная ночь, все-таки очень скоро настало. Это было тихое, ясное, прохладное утро – прекрасная погода для сожжения. В ветреные дни есть опасность, что огонь выйдет из-под контроля. Череп рассказал мне однажды, что искры от его костра разнес ветер, и было уничтожено несколько домов, пламя вокруг столба сожрало у него почти все лицо и наконец было залито неожиданным ливнем.

– Толпа не знала, на что интереснее смотреть, на меня или на пожары. Бессердечные скоты.

Я просил, уговаривал, угрожал, кричал, рыдал и умолял, но магистр Андреа не хотел (или не мог) меня слушать. Только теперь я знаю, что не понимал тогда величину парализовавшего его горя. А тогда голос его звучал так обреченно, так подавленно, что меня переполняло отвращение. Сейчас я убежден, что горе сидело в нем глубже, чем нежелание подвергать опасности жизни других. Это рациональное обоснование его нежелания было лишь тонким слоем лака, которым его отчаявшаяся душа пыталась покрыть огромный, постоянно бурлящий и отупляющий иррациональный страх. Это то же, что пытаться влить океан во флакон от духов. Была и другая причина его бездействия, о которой я узнал только… в общем, намного позже. Вы узнаете об этом в свое время.

– Мы все-таки должны попытаться, ради любви Господа! – воскликнул я. Моё жалкое тельце судорожно дергалось, отчего я делался похожим на марионетку с безнадежно запутавшимися нитями.

– Ничего не сделать.

– Во имя Христа, ведь сжечь собираются Лауру!

– Что мы можем поделать? Мы просто бессильны.

– Андреа… прошу… не говорите так…

– Но это правда, – ответил он слабым, без выражения голосом.

Надежды не было. Он понуро сидел в кресле, тупо глядел на свои руки и бессмысленно теребил золотую нить, которой был обшит край одежды.

С одной стороны, он был совершенно прав: спасти Лауру могла только целая армия из храбрых сторонников, а значит, можно было считать, что она уже мертва. С другой стороны, я полагал, что от фатализма и отчаяния, в которые впал Андреа де Коллини, нам тоже проку было мало. Я и сейчас так думаю, хотя понимаю, что его горе было сильнее, чем тогда казалось.

– Я пойду на Кампо-дей-Фьори, – сказал я, тяжело дыша после вспышки эмоций. – Может быть, мне разрешат посмотреть на нее в последний раз… может, даже поговорить с ней…

– Не жди, что я пойду с тобой, я не могу. Не хочу. Они ее сожгут, но не заставят меня стоять рядом и смотреть.

– Тогда оставайтесь здесь. Меня вы не остановите, – сказал я.

– Пеппе… ты хочешь… ты хочешь смотреть, как она горит? Ты когда-нибудь видел сожжение? Этот ужас словами не описать.

– Значит, ее надо спасти! Дон Джузеппе поможет нам…

– Пеппе, нет!

– Вы не слышали, что он сказал, – он знает! Он знает, как выбраться оттуда…

– Слишком поздно, глупый мечтатель! Слишком поздно…

Андреа де Коллини вдруг встал со стула. Его приятные черты исказили невероятный демонический гнев и ненависть. Глаза вытаращились, вены на висках и на шее надулись и стали похожими на веревки. Он дико замахал в воздухе руками, стал быстро сжимать и разжимать кулаки.

И закричал. Это был надрывный крик полного отчаяния, и от него по спине забегали мурашки.

– Лаура, о Лаура, Лаура!

И все. Он замолчал.

Когда я пришел, на Кампо-дей-Фьори уже собралась большая толпа, одна сволочь и подонки, – даже среди тех, кто не мог прочесть вывешенные властями объявления, новость о сожжении распространилась быстро. Было похоже на базарный день: через реку перебралось много трастеверинцев, они жестикулировали и ругались, воровали с лотков фрукты и смотрели, где бы стащить кошелек. Когда я увидел их, меня передернуло, словно по телу вдруг прошли миазмы от застарелой болезни. Неужели и я когда-то был таким? Может быть, и женщина, называвшаяся когда-то моей матерью, тоже пришла сюда? Ради такого зрелища она переберется через реку. Они были подонками, эти люди, да и едва ли они были людьми; они немногим лучше дикарей, которым не терпится насладиться чужим страданием, которые испытывают инстинктивное сладострастное удовольствие от того, что это не они страдают. Похожее чувство возникает у человека, когда он видит, как кто-то другой поскальзывается и падает на улице, и естественный порыв жалости пресекается в зародыше сознанием того, что упал не ты. Но здесь это чувство увеличено в тысячу раз, бесстыдно выставлено напоказ, рафинировано, отточено и приправлено тонким привкусом темного эротизма. Я чувствовал, как работают втайне половые железы толпы, как они качают соки, напрягают и расслабляют, выделяют смазку и вызывают эрекцию, и я чувствовал, как все это поднимается удушающим ядовитым облаком, волнение, удовольствие, предвкушение, возбуждение от созерцания беспомощности другого человеческого существа, вонь садизма – все это было объединено, смешано как очень пряный salmagundi. Меня едва не рвало.

Я прислушался к обрывкам разговоров:

– …поделом ей, сучке патрицианской!

– Не, никогда не видел сожжения, это мое первое. Отсюда нам хорошо будет видно?

– …и найдем себе пару сочных потаскушек, пока не сделалось горячо, – га, га, га! – будет так горячо, что этой вряд ли понравится. Точно тебе говорю…

– Она трахалась с псами, сама слышала, как говорили.

– И отрицала силу крестного знамения?

– …по запаху определишь, когда начнет гореть кожа…

– Кожа белая, как у лилии, хорошо будет гореть!

– …и в жизни ни дня не работала, блядина!

– И не только с псами, Иисусе, – говорят, что у нее такая вместительная, что даже бык вставит!

– Кто подожжет хворост?

– Иисусе, вот увидишь, как заорет эта белокожая сучка…

Люди проходили мимо, толкали меня; они были так возбуждены предстоящей большой потехой, что не замечали горбатого карлика с залитым слезами лицом.

В центре Кампо-дей-Фьори был установлен столб, веревки, которыми ее привяжут, еще болтались свободными. Вокруг были навалены связки сухого хвороста, так чтобы пламя быстро сожгло ей ноги и пошло вверх по телу. Не было ни дуновения ветерка. Сам я точно не знал, но Череп мне говорил, что почти все жертвы теряют сознание от дыма еще до того, как за дело взялось пламя; я страстно молился, чтобы так оно и было. Я молился о многом без всякой надежды на то, что моя молитва будет услышана: о ливне, который погасит костер, как произошло с Черепом; об отмене приговора в последний момент; о бунте толпы, которую может тронуть жалость, когда она увидит Лауру; о чуде, которое покажет, что происходящий ужас – всего лишь привидевшийся кошмар. Я даже молился о милосердной быстрой смерти, но в исторических записях говорится, что La Pucelle d\'Orleans двадцать минут кричала имя Иисуса и лишь потом отдала жизнь огню.

Я не ожидал увидеть процессию так скоро: она вошла на Кампо почти в полной тишине, пройдя, вероятно, от Сан-Анджело вдоль берега реки. Во главе шел монах-доминиканец, высоко держа распятие и тихо читая из книги; я не мог разобрать, что он читал. За ним еще шли монахи в ослепительно белых на ярком солнце одеяниях. Затем судья, человек с несоответствующим натуре добродушным видом, одетый в широкую парчовую мантию с меховым воротником; а следом – о, а следом! – следом ехала телега, на которой преклонив колена сидела Лаура Франческа де Коллини, одетая в нелепый санбенито, который, по требованию Инквизиции, надевался на тех, кто шел на костер. Изощренная жестокость. Лаура! Голова ее была опущена, золотые волосы ниспадали на плечи водопадом весеннего солнечного света. Руки были связаны за спиной. Она сидела абсолютно неподвижно. За телегой шли псаломщики, кадильщики, круцифер и прочие мелкие церковные служки – все для того, чтобы обогатить мрачный ритуал ее смерти. О да, конечно, если должно быть представление, так пусть будет хорошее представление! Пусть толпе будет на что поглазеть! Чтоб еретическая сучка уж точно орала! И наконец, замыкая процессию, шли с пылающими факелами два факельщика в черных кожаных капюшонах, скрывавших лицо, так что сквозь прорези оставались видны только маленькие блестящие глаза. Загнусавили монахи, и я заткнул уши, чтобы не слышать этого мерзкого звука; я, чьи вздохи сексуального экстаза стали когда-то ее свадебным гимном, теперь был принужден слушать протяжную погребальную песнь ее смертного часа.

Лауру сняли с телеги и затащили на вязанки хвороста. Казалось, что жизнь уже покинула ее тело: голова вяло раскачивалась из стороны в сторону, ноги болтались как тряпки. Ее подняли, прислонили к столбу и начали привязывать к нему веревками. В этот момент ткань ее санбенито зацепилась и порвалась, и я увидел, как ее прекрасная, молочного цвета грудь вырвалась наружу, и кошачий концерт благочестивых монахов был заглушен восторженным ревом похотливой canaille: мужчины зааплодировали, стали поднимать руки и делать пошлые отвратительные жесты. Лишь Богу известно, как бы они реагировали, если бы увидели ее уродство.

Я попытался протолкнуться в первые ряды толпы. Некоторые по ошибке принимали меня за ребенка и автоматически давали дорогу. Я увидел, что круцифер поднял свой золотой крест, укрепленный на длинном деревянном шесте, и держал его так, чтобы крест был прямо у Лауры перед глазами. Факельщики встали по обе стороны от груды хвороста. Я был уже так близко, что видел ее лицо – лицо моей Лауры; оно опухло, было в синяках от ударов, нижняя губа была рассечена, а в уголках рта запеклась кровь. Глаза ее были закрыты. Ей что-то намазали киноварью вокруг шеи – знак какого-то церковного проклятия, который клеймил ее как нераскаявшуюся отступницу.

К этому времени толпа уже расшумелась, и монаху, читавшему церковное заклинание, – лысому толстяку с трясущимися пухлыми белыми руками – приходилось кричать, чтобы его слышали:



– Ввиду того, что Лаура Франческа Беатриче де Коллини была признана священным трибуналом Святейшей Инквизиции виновной в ереси, и ввиду того, что вышеупомянутая Лаура Франческа Беатриче де Коллини, упорствуя в заблуждении, отказалась отречься, а также ввиду того, что вышеупомянутая Лаура Франческа Беатриче де Коллини была передана светской власти для исполнения наказания, при том, что Святая Мать Церковь умоляет светскую власть с милосердием отнестись к заблудшей дочери, пусть же светская власть предаст ее тело огню. Святая Мать Церковь, самая сострадательная и нежная из матерей, обращается к своему небесному Супругу, Господу нашему и Спасителю Иисусу Христу и молит его спасти ее душу от вечного пламени. Но несмотря на это, поскольку Лаура Франческа Беатриче де Коллини упрямо и злостно упорствовала в приверженности ложному учению и пагубном заблуждении, то пусть она, по справедливой воле Всевышнего, воздающего всем тварям по заслугам, будет предана огню, уготовленному нашим Господом и Спасителем Иисусом Христом для дьявола и его падших ангелов, ныне и присно и во веки веков.



Судья зачитал приговор светской власти, бывший лишь кратким изложением лицемерной чепухи, продекламированной толстым монахом: моя любимая Лаура должна быть заживо сожжена.

Двое поджигателей в капюшонах приблизились к хворосту. Золотой крест замер перед закрытыми глазами Лауры. Последний раз проверили веревки. Я стоял теперь так близко, что мог бы протянуть руку и коснуться хвороста, но не мог – не смел – крикнуть ей.

Из толпы какой-то ублюдок проорал во всю глотку:

– Жги суку траханую!

И тут же, как только факелы коснулись хвороста, толпа взревела. Хворост мгновенно начал потрескивая разгораться жестоким оранжево-красным пламенем.

Магистр однажды рассказывал мне, что Совершенные Catharistae шли на костер с песней. Они обретали способность выдерживать боль от огня после проведенного накануне вечером обряда из Rituel de Lyons. Я закрыл лицо руками и стал читать про себя молитвы из этой книги – отрывки из Rituel, заученные наизусть. В отчаянии я надеялся, что благодаря взаимопроникновению или сообщению душ чудесная помощь, какую только могут оказать молитвы, передастся ей от меня. Слова бешено плясали у меня в голове, и мне с трудом удавалось сосредоточиться (так как сейчас шум толпы был оглушителен), но вот молитвы кончились, а больше я вспомнить не мог. Я стоял в оцепенении, беспомощный, покинутый, изгнанник в чужой земле, где каждое лицо, каждый голос, каждое облачко на горизонте, каждая крупинка грязи под ногами бесконечно враждебны мне.

О! О, и тогда я услышал ее крик! – и это был крик невыносимой боли. Зрители тут же затихли, и я не мог удержаться и поднял взгляд.

Санбенито пылал, с треском и шипением горели волосы. Нижнюю часть тела было не разобрать: неясные темные очертания, и всюду искры, обгоревшие куски и бешено бьющиеся языки пламени – живой ужас в черных и красных тонах. Люди стонали – это были низкие, утробные, животные стоны наслаждения, темного, злого экстаза, словно толпа занималась любовью с самим пламенем. Женщины схватили себя за груди и от восхищения широко раскрыли глаза, мужчины стали тайком сладострастно перебирать руками.

Она была человеком-саламандрой, так что даже в невообразимом страдании ее красота требовала поклонения – даже от самого пламени, и оно вспыхивало, металось и облизывало ее, словно обезумевшие от страсти языки, стремилось коснуться тайных ранимых черт, обжигая любовью, и его смертоносные ласки – всепожирающее обольщение. И вот – она божество какого-то чужеземного пантеона, нумен, которому поклоняющиеся посвящали живые картины смерти, ее одеяние – солнце, луна и звезды, и она двигалась, улыбаясь, в самом центре пламени. Вот она – сама звезда, далекая сфера, светящаяся в мрачном пространстве, только не небесный эфир колышется в нем, а отвратительная бесчеловечная алчность, жадно пожирающая, насыщающаяся пролитым этой звездой светом. И вот… и вот снова!.. о, и вот она просто бедная умирающая девушка, привязанная к столбу на костре Инквизиции.

– Лаура! – закричал я. – Лаура, Лаура, Лаура!

Она подняла голову, окутанную ореолом пламени, и открыла глаза. Они, казалось, просто расплавились в жаре, и она ослепла.

– Лаура!

Но все-таки она меня услышала, так как из пламени поднялась рука! Яркая, светящаяся, она словно держала солнечное ядро – ладонь обращена вверх, пальцы полусогнуты, и по толпе прошла дрожь – что-то вроде слабого оргазменного «а-а-х-х-х», которое поднялось и снова затихло, словно ветер прошуршал в пустынном переулке сухими листьями.

Кончики большого и указательного пальца соединились и образовали круг – символ совершенства, законченности и бесконечности, – и у меня не было и тени сомнения в том, что она посылает этот символ мне. Но вот рука опустилась и исчезла. Она услышала мой голос и ответила.

Костер превратился в пылающий ад, ревел, словно ветер в крыльях Ангела Смерти.

Вам, может быть, небезразлично узнать, что сейчас, когда я пишу эти строки, через десять лет после сожжения Лауры Франчески Беатриче де Коллини, лист бумаги под моей дрожащей рукой весь мокрый от слез.

Incipit secunda pars

1521

Мой любимый Лев умер.

Вы, без сомнения, захотите узнать обо всем, что случилось за годы, последовавшие после сожжения Лауры Франчески Беатриче де Коллини, и потребуете объяснить, как я оказался на службе у Льва, тогда еще только кардинала Джованни де Медичи, – я расскажу вам и объясню. Но мне показалось, что уход из мира такого человека, как Лев, заслуживает эффектного вводного предложения, его я и написал. Лев X, Папа Римский из рода Медичи, умер. Он умер в полночь, либо в самом конце первого декабря, либо в самом начале второго декабря, в зависимости от того, как сами вы на это посмотрите. Я раздавлен горем и тоской, и, по-моему, лучший способ справиться и с тем и с другим – это погрузиться в работу и заняться продолжением своих мемуаров, поскольку когда меня охватывают пестрые воспоминания о прошлом, моя нынешняя печаль оставляет меня.

Так что я макаю перо в чернильницу и пишу.

1511 год и далее

Perduc eum, Domine, quaesumus, ad novae vitae

В начале этого года на пьяцца перед тем, что осталось от старого собора Святого Петра, и перед тем, что было началом нового, состоялось большое празднество в честь победы, два года назад одержанной над Венецианской республикой участниками договора в Камбре. Вообще-то, Папа Юлий только в 1510 году добился наконец не только свободы торговли и навигации, но и подтверждения прав церкви в этой Республике. Папские войска к тому же снова взяли Ремини и Фаэнца, так что было решено отметить это событие каким-нибудь подобающим (хотя и запоздалым) зрелищем. Было ли оно действительно подобающим или нет – это другой вопрос: Венеция теперь официально была объединена с папством, вместе с Испанией (и вскоре должна была присоединиться Англия), в Священную Лигу против Франции; и Юлий уже взял у герцога Феррарского, бывшего на стороне французов, Модену. Священная Лига поддерживалась (морально, во всяком случае) почти всей римской аристократией, благодаря превосходной дипломатии (суть которой, как и все у Юлия, выражалась словами suaviter in modo, fortiter in re) Папе удалось объединить роды Орсини и Колонна, которые вместе обладали огромным влиянием. Так что общая обстановка была сложной, и не в последнюю очередь из-за череды бессовестных предательств со стороны самого Его Святейшества. Однако римлян никогда особо не волновало, есть ли ultima ratio устроить хорошее развлечение или нет, во всяком случае с тех пор, как толпа писалась от восторга вокруг пропитанной кровью арены.

Представление происходило в мой последний вечер в Риме – я уезжал, так как не мог вынести пребывания в этом городе после ужасной смерти Лауры. Магистр Андреа распустил слуг, запер дом и дал мне значительную сумму денег.

– Иди куда хочешь, Пеппе, – сказал он устало. – А я даже не знаю… но мы скоро увидимся, в этом я уверен. Бог все устроит, когда придет время. Да пребудет всегда с тобой его благословение.

О, я понимал его доводы – я и сам, как я уже говорил, не хотел оставаться в Риме, – но меня немного удивила его подавленность и смирение.

– Я уезжаю утром, – сказал я ему.

– Решил куда? Я помотал головой:

– Наверное, назад во Флоренцию, магистр.

– Тогда я рекомендую тебя кое-кому, одному своему знакомому. Он будет рад принять тебя.

Вот так это было. Я, как и Андреа де Коллини, ничуть не сомневался, что судьба снова сведет нас, но когда и как это произойдет, тогда я даже не догадывался.

Теперь о праздновании победы.

Я шел среди толпы, и мне казалось все это злой иронией, ведь я знал, что многие из этих людей наверняка были и на Кампо-дей-Фьори и насыщали свою стигийскую алчность зрелищем того, как заживо сжигали Лауру. И вот теперь они пришли насладиться представлением другого рода, но то же неосознанное желание, чтобы их развлекали любой ценой, отмечало тупые рожи подонков клеймом Зверя, и печать Каина крупно выделялась на каждом лбу. Я их всех люто ненавидел. Мне хотелось бить кулаками всех подряд, без разбора, я хотел, чтобы они страдали так же, как я страдал от них. Я жаждал причинить боль, и я смутно, неясно чувствовал, что душевная мука, которую в тот момент я переживал, была просто психической гимнастикой, которая должна соответствующим образом вооружить меня и подготовить для того времени (которое точно настанет!), когда я действительно буду причинять боль, неистово и безжалостно.

Предложенное развлечение было замечательно хитроумной tableau vivant, изображающей движение планет. Были воздвигнуты огромные подмостки, на которых находилась большая деревянная scena, покрытая черным бархатом, из-за чего ее почти совсем было не разглядеть на фоне темной массы полуразрушенной, полупостроенной базилики, находящейся позади. Видны же были только несколько отверстий, подсвеченные сзади свечами, в каждом из которых сидел человек, олицетворяющий какую-нибудь планету или звезду. Венерой, например, была умопомрачительно красивая молодая женщина с обнаженной грудью, завернутая ниже пояса в мерцающее серебро. Солнце изображал молодой человек, с ног до головы покрытый золотой краской, со стеклянным шаром в одной руке и скипетром в другой. И так далее, и тому подобное. Должен признать, что все это производило сильное впечатление. Особенно когда «планеты» и «звезды» вдруг начали двигаться! Не знаю, как это сумели сделать, – могу лишь предположить, что было устроено так, что небесные персонажи сидели на подвижных концентрических кольцах, выходящих из отверстий в scena. Венера начала опускаться и исчезла, а солнце поднялось, различные звезды заходили в одни отверстия и появлялись из других. А когда из отверстия слева на самом краю живой картины появилась луна, толпа зааплодировала: на большом белом полумесяце сидела девушка в голубом и серебряном, лоб ее украшала диадема из звезд, а с колен струился каскад серебристой звездной пыли.

За scena работа наверняка была очень тяжелой: надо было крутить огромные шестерни и колеса, приводившие в движение всю конструкцию. Но гул и скрежет механизмов заглушало пение Сикстинского хора, который исполнял мотет Луиджи Феррари во славу Господа, явленную на небесной тверди.

Папа Юлий II наблюдал из своего окна. Я сумел разглядеть хмурое лицо и длинную роскошную бороду этого старика, и на его лице я заметил раздражение. Когда я уже выбирался из толпы на пьяцца, то услышал, как кто-то сказал:

– Это все Леонардо придумал, но самого его здесь нет.

– Почему?

– Терпеть не может находиться в одном городе с маэстро Микеланджело.

Это, подумал я, вполне естественно: Буонарроти и да Винчи одновременно в Риме – это то же самое, что две пчелиные матки в одном улье.

На следующий день рано утром я отправился во Флоренцию.

Тем временем фортуна то улыбалась, то хмурилась человеку, которому вскоре суждено было стать самым влиятельным лицом в моей жизни. Этим человеком был кардинал Джованни де Медичи, будущий Папа Римский Лев X. Первого октября 1511 года, когда я уже прожил некоторое время в доме, принадлежащем «одному знакомому», которому меня рекомендовал магистр Андреа (кто это был, вы вскоре узнаете), Юлий II назначил кардинала де Медичи легатом в Болонье и во всей Романье. Он сделал это не только из-за того, что надо было поскорее создать антифранцузскую Священную Лигу, но и из-за того, что Юлий положил глаз на Флорентийскую республику, которая поддерживала Собор кардиналов-схизматиков в Пизе, а как я уже сказал вам, Собор был создан для того, чтобы ограничить власть Юлия. Только по этой причине Юлий оказал милость высланным Медичи. Однако будущий Папа Лев проявил медлительность в исполнении своих новых военных обязанностей, что совсем не понравилось горячему, пылкому Юлию. Джованни де Медичи проваландался почти полгода и с трудом сумел оправдаться перед Папой-воином, чтобы его не лишили звания. Кроме того, изменчивая судьба снова подвергла его унижению: одиннадцатого апреля 1512 года объединенные силы Испании и папства потерпели жестокое поражение под Равенной, и в этом сражении кардинал де Медичи был взят в плен и увезен в Милан. Бедный Лев! Когда он был в плену, Юлий предоставил ему право отпускать грехи, освобождать от церковного наказания солдат французского войска, взявшего его в плен, так что он оказался в парадоксальном положении: давал духовную помощь своим врагам. Зачем суровым французам валить к нему за отпущением – совершенно не представляю, но они повалили.

Битва под Равенной произошла в Пасхальное воскресенье. Одиннадцатого апреля 1512 года две враждующие силы встретились на берегу Ронко примерно в двух милях от самой Равенны. Французские силы (на самом деле включавшие в себя немцев и итальянцев) под командованием Гастона де Фуа насчитывали примерно двадцать пять тысяч человек, а силы Священной Лиги – двадцать тысяч. Битву начала артиллерия, основную силу которой составляли пушки графа Феррарского, давнего сторонника французов. Процитирую письмо, написанное Джакопо Гиччардини своему брату Франческо, бывшему в то время флорентийским посланником в Испании:

«Было страшно смотреть на то, как ядра пролетали сквозь строй солдат, и в воздух взлетали шлемы (с головами внутри!), руки и ноги. Когда испанцы поняли, что здесь их разносят в куски, они бросились вперед и вступили в рукопашную. Отчаянная битва продолжалась много часов, и устояли только храбрые испанские пехотинцы, оказав упорное сопротивление. Но в конце концов их смяла кавалерия».

Битва бушевала с 8.00 утра до 4.00 вечера, и исход ее решили наконец немцы, с непоколебимой стойкостью сражавшиеся на стороне французского войска. На поле осталось более десяти тысяч трупов, в том числе и труп французского командующего, деятельного Гастона де Фуа. Генералы Фабрицио Колонна и маркиз Пескарский были взяты в плен, вместе с пухлым, задыхающимся, перепутанным кардиналом Джованни де Медичи. Война никогда не была его сильной стороной. Сама Равенна была жестоко разграблена, и ходили слухи о рождении страшных уродов: одна женщина, говорили, родила ребенка с огромным наростом вместо коса, а другая сделалась матерью тройни, сросшейся ступнями.

Известия о поражении дошли до Папы Юлия 14 апреля, и весь Рим был в панике: стали поговаривать, что дух Гастона де Фуа поразит Юлия и возведет на престол Петра нового Папу. Сам Юлий подумывал о бегстве, но в конце концов его воинственный темперамент возобладал, и он отчитал трясущуюся, ропщущую толпу из своего окна, пообещав сложить тиару, если ему не удастся изгнать французов из Италии. Он проклял трусость кардиналов, и теперь они оказались между двух огней, словно между Сциллой и Харибдой: с одной стороны, они боялись французов, а с другой – были в ужасе перед гневом Его Святейшества. Джулио де Медичи, посланный плененным кардиналом Джованни де Медичи в Рим с охранным свидетельством от французов, сообщил Юлию, что потери французов огромны, что новый командующий армией, Ла Паличе, в ссоре с надменным кардиналом Сансеверино и что французы не в состоянии идти на Рим; что победа под Равенной на самом деле была пирровой. Юлий решил нанести ответный удар. Его решимость была основана на том, что ему удалось удивительным образом получить помощь от римской аристократии, в первую очередь от семей Колонна и Орсини.

Пизанский Собор схизматиков, перебравшиеся в Милан, воодушевленный победой французов, заявил теперь, что Юлий должен быть отстранен от всей духовной и мирской администрации и смещен. Однако это сборище недовольных придурков, думающих только о себе, поддерживали все меньше и меньше, и даже король Франции Людовик XII признал, что Собор – всего лишь призрак, который должен был напугать Юлия и которого Юлий ничуть не испугался. Более того, схизматики вынуждены были терпеть унижение, так как видели, как сотни солдат оккупационных войск бросаются на колени перед кардиналом де Медичи и молят об освобождении от церковного наказания, которое они навлекали на себя, ведя войну против верховного понтифика. Сам же верховный понтифик открыл Пятый Латеранский Собор (созванный отчасти как контрмера против Пизанского Собора), что и проделал с большой помпой. Произошло это 3 мая. К этому времени к Священной Лиге присоединилась Англия. И, председательствуя на Латеранском Соборе, Юлий нашел время послать украшенную жемчугом Золотую шапочку кардиналу Шиннеру и его швейцарскому войску, беззаветно преданным Святой Матери Церкви и Папе, и пообещал им свободный проход через папские владения, а также обильный запас продовольствия. В то же время, когда швейцарская армия с Шиннером во главе хлынула в Италию, император Максимилиан, теперь менее заинтересованный в дружбе с Францией, отозвал немецких пехотинцев, сыгравших такую решающую роль в битве под Равенной.

Положение французов было безнадежным. Четырнадцатого июня швейцарским войскам сдалась Павия, а герцогство Миланское, осажденное папской армией, состоящей из венецианцев и испанцев под командованием герцога Урбинского, восстало против своих французских хозяев. Кардиналы-схизматики обнаружили, что положение их невыносимо, и бежали в Асти, оттуда они перебрались в Лион, где их порыв зловонного телогическо-политического ветра наконец затих. Генуя отказалась от союза с французами и избрала Джованни Фрегозо дожем; Римини, Чезена и Равенна вернулись к Папе, и наконец двадцатого июня Оттавиано Сфорца, епископ Лоди, вошел в Милан в качестве наместника Юлия. Людовик XII потерял все, включая город Асти, принадлежавший его семейству. Ликующий кардинал Шиннер написал Юлию из Павии, подробно описав череду чудесных побед, и весь Рим взорвался блеском победных празднеств.

По всему Вечному городу разносились истеричные вопли: Юлий! Юлий! Венецианский посланник писал по этому поводу:

«Никогда ни один император или генерал-победитель не получал таких почестей при въезде в город, какие получил Его Святейшество сегодня. Нам нечего больше теперь просить у Господа Бога, и нам остается только благодарить его за этот триумф».

Кардинал Джованни де Медичи, которого французы, покинув Милан, намеревались взять во Францию, сумел бежать во время переправы через реку По и совершил отнюдь не победный бросок и спрятался в Болонье. Он, без сомнения, скорее ковылял, чем бежал.

В то время как все это происходило, пока Рим быстро переходил от паники к праздничным оргиям, я тихо жил в одиночестве в доме одного отсутствующего чужестранца, обслуживаемый лишь двумя его слугами. Джованни Лаццаро де Маджистрис, известный также под именем Серапика, данным ему из-за его небольшого роста, оказался как раз тем человеком, о котором магистр Андреа говорил, что тот будет рад принять меня. Он являлся управляющим при кардинале Джованни де Медичи и был с ним во время ссылки.

В одиночестве я много размышлял, плакал о бедной Лауре, жалел, что рядом нет Андреа де Коллини, молился об отлетевшей душе Барбары Мондуцци. Кроме того, я много и глубоко размышлял о природе Гностического учения, которому я теперь полностью отдался. Я ни мгновения не сомневался в том, что я действительно отдался этому учению, всецело и без всяких оговорок, весь с потрохами, так как в качестве рабочей философии гностицизм давал мне все необходимое для того, чтобы встречать жизнь лицом к лицу. Ведь Гностическое учение все так хорошо объясняло. О, не знаю, соответствуют ли фантастические имена и титулы, которые мы славили на своих литургиях, каким-либо действительным существам или это просто поэтический прием, удобный способ обозначения сил к властей, знание о которых изначально ultra vires. Тем не менее я знаю, что добро и зло в нашем материальном существовании точно уравновешено и что жизнь на этой планете, отмеченная страданием, болью и скоротечностью, сотворена последним. Я знаю, что тот, кого мы зовем «истинный Отец», абсолютно не принадлежит царству материи, в которой мы заключены, как в тюрьме, и что он непрестанно призывает нас снова подняться к его вечным объятиям, из которых мы пали.

Я знаю, что отречение от соблазна плотского удовольствия – единственно верный путь из этого ада; да, плоть действительно является источником удовольствия, и Создатель сделал ее такой нарочно, чтобы несчастные созданные по его замыслу дети могли бесконечно воспроизводить себя. И пока они бьются в слизи и дерьме, Йалдабаот-Йахве (или как бы он ни звался) стоит над ними и кричит: «Поклоняйтесь мне! Склонитесь предо мной! Почитайте меня! Меня! Меня!» Это он дал мне уродливое тело, я это знаю точно, поскольку просто невозможно представить, чтобы Истинный Отец пожелал бы взвалить на меня такое бремя. Поэтому я как раз сознаю, какие наслаждения может дать плоть, и я их отвергаю, либо воздержанием, либо извращением. Я просто не могу забыть о том, что точно так же, как шепот ночи пронзают стоны и вздохи от сладострастно пульсирующего сплетения рук и ног, каждым утром бесчисленные предсмертные хрипы поют элегию новому дню; что губы, прижатые в пылу страсти к бедру или груди, совсем скоро, сухие как пергамент, задрожат и испустят последний зловонный вздох. Любовников может охватить блаженство, но в следующий раз их охватит черная прямоугольная яма в земле. Я констатирую факты, на этих фактах и основана моя приверженность принципам гностицизма.

(О, я прочитал, что написал только что! Под старость я глупею!)

Благодаря военачальнику Юлию II мое одинокое существование закончилось, так как он объявил войну Флорентийской республике, которая в течение всей кампании против папства поддерживала Францию, и кардинал Джованни де Медичи снова был поставлен во главе папских войск, усиленных испанскими солдатами. Прато был жестоко разграблен, и кардинал де Медичи был не в состоянии умерить зверства испанцев. До смерти запуганные теперь флорентийцы сдались, и в сентябре Медичи снова ступил на родную землю – первым приехал Джулиано, затем кардинал, но раньше их обоих прибыл Серапика.

У меня возникло непередаваемо жуткое ощущение, когда я столкнулся с человеком, явно не карликом, но близким к тому, чтобы им считаться; могу даже сказать, что если бы он не был правильно (и даже красиво) сложен, то вполне мог бы считаться карликом. Он излучал какую-то отрешенную утонченность, которая делала его очень привлекательным. Его темные волосы были длинны, и это удивительным образом подчеркивало безукоризненную перламутровую кожу цвета светлого стеатита. Позднее он рассказывал мне, что омывал каждое утро лицо смесью сливок и спермы мальчиков, но не представляю, откуда он брал последнее, так что я мало этому верю. Думаю, ему просто хотелось, чтобы так думали. Он производил впечатление экзотического растения, роскошного хрупкого цветочка, который нежно лелеют в оранжерейной среде элегантности и изысканности.

– Так, значит, ты и есть Пеппе? – задал он риторический вопрос. – Надеюсь, милый, ты относился к моему дому как к собственному! Я так долго в нем не был, дом наверняка тосковал по жильцу. Слуги хорошо о тебе заботились?

– Очень хорошо. Я просто не знаю, как вас отблагодарить…

– Не нужно никаких благодарностей, милый. Всем друзьям Андреа де Коллини здесь рады.

Мы сели за круглый стол из персикового мрамора на трех бронзовых ножках, в замысловатый узор которых въелась патина. На столе стояли майоликовый кувшин со сладким вином, такие же чашки и блюдо с миндальными dragees.

– Очень их люблю, – объяснил он, вложил одну конфетку в розовый бутон губок и начал звучно сосать. – Это то, что можно назвать моей личной резиденцией. У меня есть также апартаменты с Его Высокопреосвященством.

– Его Высокопреосвященством? – переспросил я, – С каким именно Высокопреосвященством?

– Ну, милый! Конечно же с Джованни де Медичи! Я прибыл раньше него и Джулиано, чтобы все подготовить. Он здесь так долго не был – можешь это представить? Был выслан из города, который практически был рожден его дедом. Здесь творилось просто безумие, ведь так?

– М-да, в городе было неспокойно, – сказал я.

– Неспокойно? Милый, да отцы города просто обосрались! Конечно, никто не хотел, чтобы Его Преосвященство пошел в наступление и захватил город, да еще во главе этих зверей испанцев – ходят слухи, что в Прато насиловали не только женщин, но и мужчин, – так что ему город преподнесли на блюдечке. Ну и правильно, у флорентийцев ведь очень короткая память. В общем, мне надо сделать просто кучу дел до того, как приедут он и Джулиано. От тебя, конечно, потребуется помощь. Его Преосвященство просто абсолютно на меня полагается – он совсем не то, что это старое ракообразное Сансеверино.

– Кардинал Сансеверино? Тот, что прошел через Фламинию, намереваясь сместить Юлия?

– Он. Да. Он обещал мне карьеру, а назначил заведовать псарней. Представляешь? Я просто не мог справиться с этими зловонными зверями – они постоянно ссали мне на ноги. И, милый, какой там шум! Даже заниматься любовью с женщиной (я так полагаю) наверняка не так отвратительно. Насмешники постоянно надо мной издевались, и в конце концов я решил, что с меня хватит. Перейти от одного Высокопреосвященства к другому было довольно просто, и у меня не было причин пожалеть об этом. Джованни просто милашка, и я уверен, что ты преуспеешь в жизни. Здесь во Флоренции он будет настоящей силой – Джулиано будет лишь номинальным правителем.

Он хихикнул и сплел свои ухоженные пальчики.

– Теперь снова будет так весело! – воскликнул он.

Я отпил сладкого вина, затем сказал:

– Откуда ты знаешь Андреа де Коллини?

– Его что, обвинили в колдовстве? – спросил Серапика, начав вдруг раздражаться. – Ничуть бы не удивился. Он всегда выкидывал какие-нибудь штучки, уж это я знаю.

– Он очень дорогой и близкий мне друг, – сказал я быстро.

– Ах да, да, ну конечно, милый. Я не имел в виду ничего плохого! Просто… ну…

– В Риме сожгли за ересь его дочь.

– Именно. Нет дыма без огня, как говорят. О Боже, это не нарочная игра слов. Но, я надеюсь, у Инквизиции ведь ничего нет против Андреа?

– Нет.

– Кроме того, если бы даже и было, у него много влиятельных друзей. Ему нечего бояться Инквизиции.

– Ты не сказал, откуда ты его знаешь, – сказал я. Серапика похлопал длинными темными ресницами.

– Он одолжил мне денег, однажды. Очень много, вообще-то. Понимаешь, кроме того, что я служу у Его Преосвященства, у меня есть еще и собственное дело – я имею в виду финансовое. Андреа де Коллини помог мне начать, он даже рекомендовал меня важным клиентам. Я многим ему обязан. Я уже несколько лет его не видел.

– Он скорбит по дочери.

– Да, могу себе представить. Он вдруг вскочил со стула.

– Но сейчас не время для печали! – пропел он трелью. – Давай веселиться! Во Флоренцию возвращаются Медичи!



Серапика был чрезвычайно кротким человеком, из-за этого, вероятно, кардинал де Медичи и взял его к себе на службу. Насколько я мог выяснить, обязанности у него были неопределенны, но он, кроме всего прочего, вел счетные книги Его Высокопреосвященства. Он явно обладал поистине удивительным даром заставлять цифры сходиться, когда все свидетельствует об обратном. Его «частное финансовое предприятие» заключалось, во-первых, в том, что он проделывал такую же нумерическую тауматургию для других богатых клиентов, а во-вторых, он тайно занимался ростовщичеством. Я не был склонен углубляться в детали ни того, ни другого его занятия, да и зачем мне? Это не мое дело. Кроме того, он сразу проявил ко мне, совершенно незнакомому человеку, такой empressement, за что я очень ему благодарен. В его доме я прямо-таки пользовался правом на узуфрукт: я мог ходить где мне вздумается, пользовался вещами и удобствами, и скоро стало ясно, что он намеревается ввести меня в свой круг общения. Думаю, за этим лежала бескорыстная человеческая доброта – а проще, ему не хотелось, чтобы мне было одиноко. Он ни разу даже не упомянул о моей уродливой внешности; я убежден, что это из-за врожденного такта по отношению к другим, а не из-за чувствительности к своему малому росту. Это не было перенесением своих чувств на меня. Я сознаю всю иронию этого – как вы уже прочли, я начал откровенно ревновать к нему, причем безосновательно, так как если кого-то и можно обвинить в том, что он узурпировал любовь Льва, так это меня. Однако в свое время вы сможете сами об этом судить.

Ни я не интересовался денежными diversions Серапики, ни он не проявлял ни малейшего любопытства относительно моих отношений с Андреа де Коллини. Думаю, он говорил правду, когда сказал, что магистр Андреа однажды одолжил ему денег и рекомендовал его услуги клиентам; и раз уж сейчас зашла об этом речь, я не помню, чтобы Серапика вообще когда-либо говорил неправду. Он ни в чем не был двусмысленным, разве что в косвенных сексуальных намеках и в своих бесстыдных шутках. Он, конечно, любил мужчин – нельзя сказать, что это как-то меня волновало, – и я подозреваю, что в этом состоит другая причина, по которой кардинал де Медичи взял его к себе на службу.

Однажды вечером произошел довольно интересный случай.

Почти весь третий этаж с одной стороны дома Серапики занимала коллекция античной скульптуры. Там было шестнадцать или семнадцать очень хороших и очень дорогих статуй, в основном греческих, и почти все они (раз уж они греческие) изображали обнаженных мужчин в различных атлетических или вычурных позах. Я взял себе в привычку в конце дня (ничего особенного в течение него не сделав) бродить по галерее, тянувшейся по всей длине зала. Так я обнаружил, что неподвижное спокойствие и самообладание статуй вызывало во мне душевный покой, который уменьшал, во всяком случае хоть как-то, внутреннюю тревогу от недавних воспоминаний. Иногда я говорил с ними, шептал все секреты своего маленького сердца в их мраморные уши, веря, что даже если они не слышат меня, то кто-то где-то все-таки слышит.

В тот вечер я брел по галерее немного позже, чем обычно, и свет в помещении уже начал меркнуть. Мои молчаливые неподвижные друзья отбрасывали длинные тени, а их мускулистые конечности, застывшие в спортивных движениях, которые не были начаты и не будут закончены, сплетались в chiaroscuro полумрака и темноты.

Я рассматривал статуи, как вдруг мне почудилось, вернее, я почти был уверен, что краем глаза заметил какое-то легкое, быстрое движение. Я тут же выбросил эту мысль из головы, прекрасно зная, какие шутки может проделывать полумрак. Но вот я снова его увидел, и на этот раз сомнений быть не могло: кто-то или даже что-то шевелилось. Я, конечно, встревожился: может быть, забрался вор?

Или хуже, чем вор? Злоумышленник, поджидающий меня, чтобы захлопнуть ловушку? В голове даже промелькнула мысль, что это может быть эмиссар Томазо делла Кроче. Я наблюдал зачарованно, с ужасом (ведь ужасное всегда зачаровывает), как медленно по параболе начала опускаться рука, как нога начала медленно подниматься с постамента, на котором она, по всем правилам, должна была быть прочно закреплена.

– Кто здесь? Кто это? – воскликнул я, пытаясь не выдать голосом страха.

Тут же последовал ответ:

– Это всего лишь я, милый. Ведь правда, вид у меня просто божественный?

Серапика проворно спрыгнул с пьедестала и стал передо мной, уперши руки в стройные бедра. Он был совершенно гол и весь покрыт каким-то порошком (молотый стеатит, как сказал он мне потом. Вот и объяснение жемчужной бледности кожи, на которую я обратил внимание при первой встрече), а на голову был надет венок из побеленных лавровых листьев.

– Не упрекай меня, милый, – пропел он мелодичной трелью. – Это просто моя небольшая фантазия. Я считаю их своими товарищами по игре.

– Но что ты делаешь? – спросил я.

– Делаю? Да ничего! Я скорее состояние, чем действие. Я просто стою по полчаса на плите и чувствую себя ужасно по-гречески, страшно атлетично и наслаждаюсь такой приятной компанией. А потом, когда становится прохладно, игра заканчивается.

Позднее он дал более подробное eclairissement.

– Вообще-то они принадлежат Его Высокопреосвященству – я бы не смог себе позволить такие превосходные статуи. Не так давно Его Святейшество Юлий II начал собирать собственную коллекцию, а Его Высокопреосвященство не любит, чтобы его превосходили в преданности античности – или, точнее, мужской обнаженной натуре, хотя этим Юлий на самом деле не интересуется. Если только мужская обнаженная натура не размахивает мечом, да и тогда он уделит больше внимание орудию войны, а не тому орудию, что между ног… Не знаю почему, но мне нравится так делать. Полагаю, Пеппе, что благодаря этому я хоть на короткое время могу почувствовать себя кем-то другим – эффектным, восхитительным, неподвластным воздействию времени. Я просто завидую постоянству, понимаешь, может быть, поэтому мне нравится заниматься деньгами, не знаю. Ведь без денег никогда ничего не обходится. Все постоянно пользуются ими, нуждаются в них, не любят быть без них. Деньги переходят из рук в руки, но сами никогда не меняются, если понимаешь, что я имею в виду.

– Да, думаю, понимаю.

– Мы почти все время вынуждены жить с острым чувством непостоянства; можно даже усомниться, есть ли вообще хоть что-то хоть в чем-то немного стабильное. Республики возникают и рушатся, демагоги приходят и уходят, еретики проповедуют ересь и горят на костре, пакты, союзы и лиги формируются и распадаются со страшной быстротой; меняется даже мода, а я, поверь, мой милый, стараюсь никогда не отставать от моды! Иногда от этого прямо голова идет кругом… Ай, ладно, отбрось заботы! Завтра вечером сюда прибудет на обед Его Высокопреосвященство, и могу обещать, мой маленький друг, это будет изрядный вечер!

И следующим утром Его Высокопреосвященство Джованни де Медичи, в сопровождении своего брата Джулиано, вошел в город, и это был странный триумф в сдержанных тонах.



1521

Я только что вернулся с похорон бедного Льва. Что за низкопробное, убогое, недостойное, позорное мероприятие! И конечно, как только было объявлено о его смерти, хлынули насмешки и оскорбления. Просто тошнит при одной мысли о тех былых льстецах, подхалимах и членососах, которые лебезили перед ним, выпрашивая еще несколько дукатов, и которые сейчас судорожно строчат свои мерзкие стишки и распространяют их по городу. Вчера они пели дифирамбы, сегодня – клевещут и лгут. Против Льва были выдвинуты все виды обвинений. Мне, конечно, все равно, но о том, что действительно является правдой – например, о страсти быть отдолбанным хорошо оснащенным молодым человеком, – едва ли упоминают, в то время как обвинений безо всякого основания – например, в том, что рука у него была прижимистая, – сейчас столько, сколько оргазмов в борделе. На деньги Лев был так же скуп, как и на жопу, – то есть совсем не скуп; на самом деле он был расточительно щедр.

В одном желчном пасквиле, который мне довелось прочесть как раз сегодня утром, написано:



«Intravit ut vulpes, vixit ut leo, mortuus est ut canis».



Антонио да Спелло произнес похоронный панегирик, который вряд ли можно было назвать многословным – каким бы ему следовало быть на самом деле, так как в таких случаях они всегда многословны. Лев заслуживал мучительно затянутой витиеватой речи, а получил лишь краткую констатацию неоспоримого факта, что он мертв. В одном месте я даже заметил небольшое suggestio falsi:

«Конечно, Его Святейшество, как хорошо известно, был, в отличие от своего горячего предшественника, склонен к осторожности в международных делах, – говорил старый лис. – И при многих обстоятельствах это – добродетель. Книга притчей Соломоновых восхваляет осторожность, а мы все прекрасно знаем, что Его Святейшество был человеком, почитавшим Святое Писание и крайне не расположенным давать мгновенные ответы на вопросы международного значения».

Ну конечно, правда, что Лев был человеком благоразумным, никогда не принимавшим политических решений поспешно, но намек на то, что он был хронически нерешителен, – совершенная ложь.

Вездесущий Парис де Грассис, папский церемониймейстер (несомненно, репетируя фразу для записи в свой дневник – vademecum), шепнул мне:

– Ipse sermo fuit brevis, compendiosus et accomodatus, правда?

– Иди прочь и оставь меня в покое.

А что касается самих похорон – parturient montes! Я знаю, что бедный Лев был полным человеком, но неужели шестеро крепких носильщиков не могли нести его гроб ровно? В одном месте пути гроб так сильно наклонили к земле, что тело Льва сползло на фут или два; митра с головы свалилась, а папское одеяние задралось так высоко, что показались круглые, пухлые, с ямочками колени. Я чуть не разрыдался, вообще-то я действительно разрыдался, но потом. Папе из великой семьи Медичи, давшему начало золотому веку Афины Паллады, выделили очень бедное место упокоения – всего лишь скромное надгробие над его останками в соборе Святого Петра. Конец Льва очень резко контрастирует с блеском его правления. Правда, конечно, что другие Папы претерпели еще большее унижение – Александра VI Борджиа, например, опухшего и побелевшего от яда и августовской духоты, перетаскивали с места на место, оставляя вонять, пока его управляющие хватали все, что только можно было унести, – но мне-то что до этого? Лев, который сиял при жизни подобно солнцу, не должен был угаснуть подобно коптящему фитилю.

Где блистательное великолепие, свойственное Льву X? Где свет учености, преданность античности, искусствам и культуре, что было его величием и славой? Он ушел из жизни с вздохом таким же зловонным, как и его знаменитый пердеж. Бедный Лев.

Серапику арестовали этим утром и содержат под стражей по обвинению в растрате; глупенький ублюдок, видно, продолжал пользоваться своим талантом финансового крючкотворства, работая и личным казначеем Льва, – но об этом я ничего не знаю, так как я не совал нос в денежные отношения Серапики и Льва. Не знаю, где его содержат, но такой оранжерейный цветок, как Серапика, неизбежно увянет и погибнет, запертый в четырех сырых темных стенах. Можно попытаться узнать, где он, и послать ему коробку миндальных драже, которые он так обожает.



1512

В то утро, когда кардинал Джованни де Медичи вошел во Флоренцию, я получил письмо от Андреа де Коллини. Письмо не было датировано, но его явно доставили из Рима. Я был и удивлен и встревожен: сожжение Лауры стало катастрофой, величайшей трагедией, но оно, казалось, вызвало в магистре не горе, а замешательство. Я не мог этого понять. Также не мог я примирить жалкую бездеятельность, нашедшую на него, со смелостью и силой характера, которые, как мне известно, ему присущи. Я разорвал ленточку и сорвал с письма толстую восковую печать. Вот что я прочел:


Пеппе, мой друг и ученик!
Приветствие от пораженного горем магистра и благословение от единственно истинного Бога.
Я решил, что он должен умереть. Ты знаешь, о ком я говорю. Я уже начинаю находить способы… способы осуществить правосудие… да, правосудие, а не месть! Я приеду и все тебе расскажу. Сейчас меня занимает многое – иногда я почти не могу думать. Но в душе я силен. Это может быть сделано, это должно быть сделано, и это будет сделано!