Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Как и Лермонтов, Юрий Николаевич влюблен в кузину. Какие из многочисленных лермонтовских кузин «зашифрованы» в образах Элизы и Любови — вычислить невозможно.

Заруцкий, друг Юрия, как утверждает Хохряков, «списан» со Столыпина (Монго), ближайшего лермонтовского друга. Но — так ли это на самом деле? Насколько возможно ставить здесь знак равенства? Мне кажется, образ Заруцкого, скорее, связан с персонажами из «Сабуровского цикла» стихотворений, из той темы, которую Лермонтов развивает в «Отрывке», в стихотворении «К Д***ву»: это ложный друг. Главный герой устремляется к нему со всем пылом нерастраченной жажды дружить, но что он видит в ответ?

Нет, не злодея, не предателя — это было бы слишком хорошо! Он видит человека легкомысленного и пустого. Однако понимание истинного характера Заруцкого приходит к Юрию не сразу.

Итак, в начале пьесы мы видим одинокого и мрачного Юрия, молодого человека двадцати двух лет, и узнаем о конфликте между его бабушкой и отцом. Хуже того, Юрий влюблен в кузину — в задумчивую Любовь. Это чувство запретно, ведь Юрий с Любовью — близкие родственники; однако сердцу не прикажешь…

И тут — отдушина! Приезжает давний приятель Юрия, гусар Заруцкий. Встреча друзей проходит на подъеме; Юрий как будто не слышит, кому он доверяется, с кем откровенничает, настолько сильна потребность Юрия дружить, открыть душу близкой душе.



Юрий. Как ты переменился во время разлуки нашей — однако не постарел и такой же веселый, удалой.

Заруцкой. Мое дело гусарское — а ведь и ты переменился ужасно…



Переменился ли Заруцкий? Ох, похоже, что нет, просто прежде Юрий не видел своего друга хорошенько, ясным взглядом, а теперь начинает подозревать, что отдал «чувства лучшие свои» пустышке.

Но ему необходимо выговориться — конфликт между родственниками измучил его, и потому вопрос об истинной сущности Заруцкого отодвинут, отставлен на задний план.



Юрий. Да, я переменился — посмотри, как я постарел, — о если б ты знал все причины этому, ты бы содрогнулся и вздохнул бы.

Заруцкой. В самом деле. Чем больше всматриваюсь — ты мрачен, угрюм, печален — ты не тот Юрий, с которым мы пировали, бывало, так беззаботно, как гусары накануне кровопролитного сраженья…

Юрий. Ты правду говоришь, товарищ, — я не тот Юрий, которого ты знал прежде, не тот, который с детским простосердечием и доверчивостью кидался в объятья всякого, не тот, которого занимала несбыточная, но прекрасная мечта земного, общего братства…

Заруцкой. Полно! полно! — я не верю ушам своим… Объясни мне — я, черт возьми, ничего тут не могу понять. — Из удальца — сделался таким мрачным, как доктор Фауст! полно, братец, оставь свои глупые бредни…



Юрий спешит выговориться — слова так и рвутся из его «измученной груди»:

«Помнишь ли, как нетерпеливо старался я узнавать сердце человеческое — как пламенно я любил природу — как творение человечества было прекрасно в ослепленных глазах моих — сон этот миновался — потому что я слишком хорошо узнал людей…»



На эту пламенную исповедь Заруцкий как ни в чем не бывало замечает:

«Вот мы гусары — так этими пустяками не занимаемся — нам жизнь — копейка, зато и проводим ее хорошо…»

Юрий как будто не слышит: «Без тебя у меня не было друга, которому мог бы я на грудь пролить все мои чувства, мысли, надежды, мечты и сомненья…»

Семейная распря измучила его.

«У моей бабки, моей воспитательницы — жестокая распря с отцом моим, и это все на меня упадает…»

Раздор между близкими — это лишь симптом общей болезни, и Юрий страдает в основном из-за этого. «… По какому-то машинальному побуждению я протянул руку — и услышал насмешливый хохот — и никто не принял руки моей — и она обратно упала на сердце… Любовь мою к свободе человечества почитали вольнодумством — меня никто после тебя не понимал…» Здесь возникает вдруг образ нищего из стихотворения «У врат обители святой», которое посвящено Екатерине Сушковой. Не только жестокая девушка — вообще все кругом кладут камень в протянутую руку, а ведь рука эта предлагает дружбу и любовь. «Меня никто после тебя не понимал», — говорит Юрий в самоослеплении; но понимал ли его Заруцкий? Сдается мне, Заруцкий — один из тех ложных друзей юности (может быть, неповинно ложных), которые не говорили, но слушали, делали вид, что понимают, но не понимали в силу собственной ограниченности. Высказывая самые сокровенные свои мысли и чувства Заруцкому, Юрий не встречал возражений и считал, будто нашел наконец родственную душу, а Заруцкий просто «хорошо проводил время». Теперь настала пора разоблачения. Заруцкий заговорил.

Сперва Юрий просто не обращает внимания на то, что произносит друг, — обаяние прошлого еще не рассеялось.

А Заруцкий между тем изрекает банальности (если не сказать — пошлости): «Эх любезный, черт с ними!., всех не исправишь!»

Это — после описания космического одиночества, которое испытывает Юрий! Ничего себе, понял и утешил.

А Юрий продолжает исповедь — мало ему интриг, которые выставляют не в лучшем свете самых близких ему людей, — он еще и влюблен! И эта любовь — глубокая, безграничная — сулит ему одну лишь горечь…

Заруцкий и здесь на высоте: «Я помогу тебе — на то и созданы гусары: пошалить, подраться, помочь любовнику — и попировать на его свадьбе».

«Она никогда не будет мне принадлежать, — отвечает Юрий, — я хочу погасить последнюю надежду — я не хочу любить, — а все люблю!..»

Это признание Заруцкий преспокойно пропускает мимо ушей. Он торопится поставить себя вровень с Юрием и сообщает: «Послушай, брат, знаешь ли, я сам люблю и не знаю, любим ли я; мне стало жалко тебя, ты очень несчастлив. — Послушай! зачем ты не пошел в гусары — знаешь, какое у нас важное житье — как братья — а поверь, куда бабы вмешаются — там хорошего не много будет!»

Роковые обстоятельства начинают сжимать вокруг Юрия свои кольца. Заруцкий якобы влюблен — на самом деле это называется «волочиться» — в дочь Василия Михайловича Волина, красивую и кокетливую Элизу, любимицу отца. Мы бы сказали, что Элиза — «блондинка». Она строит глазки и охотно ходит на свидания к гусару, чтобы его «мучить». Гусар, со своей стороны, желает хорошо провести время с красивой барышней. «Женщины так часто нас обманывают, что и не грешно иногда им отплатить той же монетою, — рассуждает сам с собой Заруцкий, закручивая усы. — Элиза эта преинтересная штука, хотя немного кокетится — да это ничего. — Первое свиданье при свидетелях, а второе — тет-а-тет… Можно отважиться — а если нет; ну так можно жениться — впрочем, мне этого не очень хочется. Гусарское житье, говорят, повеселее…»

Совершенно иначе воспринимает чувство к женщине Юрий. Вызвав Любовь ночью на свидание, он признается ей:

«Прошедшую ночь, когда по какому-то чудному случаю я уснул спокойно, удивительный сон начал тревожить мою душу: я видел отца, бабушку, которая хотела, чтоб я успокоил ее старость на счет благополучия отца моего, — с презреньем отвернулся я от корыстолюбивой старухи… и вдруг ангел-утешитель встретился со мной, он взял мою руку, утешил меня одним взглядом, одним неизъяснимым взглядом обновил к жизни… и… упал в мои объятья. — Мысли, в которых крутилась адская ненависть к людям и к самому себе, — мысли мои — вдруг прояснились, вознеслись к небу, к тебе, Создатель, я снова стал любить людей, стал добр по-прежнему. — Не правда ли, это величайшее под луною благодеяние? — и знаешь ли еще, Любовь, в этом утешителе, в этом небесном существе, — я узнал тебя!..»

Этот монолог выражает то отношение к любви, которое останется в лермонтовской лирике навсегда. «Влечение пола» — сила страшная и могущественная, способная изуродовать человека, исказить и погубить его личность; но истинная любовь возвышает и одухотворяет; она спасительна в самом прямом смысле слова.

В предмете своей любви он замечал отблеск божественной гармонии, которую он определял как «дивную простоту». В этих стихотворениях находила отражение лермонтовская «жажда идеального»:



Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все оболыценья света, но не свет…
……
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил…

(«1831-го июня 11 дня»)


Представляя себе облик возлюбленной, поэт освобождается от кипения земных страстей; он начинает ощущать божественную тишину.

В стихотворении 1832 года, обращенном к Варваре Лопухиной, Лермонтов рисует именно такой женский образ — умиротворяющий:



Она не гордой красотою
Прельщает юношей живых,
Она не водит за собою
Толпу вздыхателей немых.
И стан ее — не стан богини,
И грудь волною не встает,
И в ней никто своей святыни,
Припав к земле, не признает.
Однако все ее движенья,
Улыбки, речи и черты
Так полны жизни, вдохновенья,
Так полны чудной простоты.
Но голос в душу проникает,
Как вспоминанье лучших дней,
И сердце любит и страдает,
Почти стыдясь любви своей.



Почему «почти стыдясь»? Потому что любит земной любовью, а это существо — небесное…

Однако земные чувства к земным существам до добра явно не доводят. В том же году Лермонтов пишет стихотворения, обращенные к совсем другой женщине — к Наталье Федоровне Ивановой («Н. Ф. И.»), и там уже все выглядит совершенно иначе:



Она была прекрасна, как мечта
Ребенка под светилом южных стран;
Кто объяснит, что значит красота:
Грудь полная, иль стройный, гибкий стан,
Или большие очи? — но порой
Все это не зовем мы красотой:
Уста без слов — любить никто не мог;
Взор без огня — без запаха цветок!


О небо, я клянусь, она была
Прекрасна!., я горел, я трепетал,
Когда кудрей, сбегающих с чела,
Шелк золотой рукой своей встречал,
Я был готов упасть к ногам ее,
Отдать ей волю, жизнь, и рай, и все,
Чтоб получить один, один лишь взгляд,
Из тех, которых все блаженство — яд!



Ого! Здесь совершенно другой образ и другое чувство! Говоря о Лопухиной, поэт отводит глаза от того, что Заруцкий назвал бы «женскими прелестями», — от стана, от груди, — он лишь ощущает исходящую от этой девушки тишину и признает эту тишину божественной. Она — ангел, проливающий покой на измученную душу.

Та же, которая «прекрасна, как мечта», — она обладает всем набором непобедимого женского оружия. И юный поэт, подверженный всем искушениям плоти, сражен наповал. Чувство это темное и необоримое, Лермонтов называет его «ядом». В другом стихотворении того же периода он опять возвращается к образу «яда»:



Я счастлив! — тайный яд течет в моей крови,
Жестокая болезнь мне смертью угрожает!..
Дай Бог, чтоб так случилось!., ни любви,
Ни мук умерший уж не знает…



Вспомним этот «яд», когда дочитаем до конца драму «Люди и страсти»…

В наперсницы своей «любви» Заруцкий избирает тихую Любеньку. Он умоляет девушку устроить ему свидание с Элизой. При этом он выражается несколько вычурно и, главное, опять пошло! «Умоляю вас. Сделайте меня счастливым. — Вы не знаете, как горячо мое сердце пылает… если когда-нибудь Купидон заглядывал в ваше сердце… Во имя того юноши, который мил вам, заклинаю вас, приведите ее сюда…» При этом Заруцкий становится на колени и берет Любовь за руку.

Свидетелем этой сцены в саду становится Юрий. Для него происходит нечто вроде повторного крушения мира. Только что на него буквально обрушились небеса — конфликт между бабушкой и отцом дошел до крайней точки. Юрий в ловушке: какое бы решение он ни принял — статься ли с бабушкой, уехать ли с отцом, — это решение будет убийственным.

«Дурно кончаются мои дни в этой деревне, — мучается он. — Какие сцены ужасные… мое положение ужасно — как воспоминание без надежд… чрез день мы едем… но куда? Отец мой имеет едва довольно состояния, чтоб содержать себя… и я ему буду в тягость… о! какую я сделал глупость… но тут нет поправки… нет дороги, которая бы вывела из сего лабиринта… Что я говорю?., нет, моему отцу я не буду в тягость… лучше есть сухой хлеб и пить простую воду в кругу людей любезных сердцу… нежели здесь веселиться среди змей и, пируя за столом, думать, что каждое роскошное блюдо куплено на счет кровавой слезы отца моего… это адское дело…»

И в этот самый миг он видит сцену, которую очень легко истолковать как любовную: Заруцкий и Любенька! Он на коленях и держит ее за руку!

Не то ужасно, что друг и возлюбленная изменяют (как счел Юрий) ему у него за спиной; ужасно то, что оба они оказались недостойны его чувств. Это все ужасно пошло… Лучший друг, поверенный самых глубоких переживаний. И ангел чистоты — Любовь.

«Довольно!.. — не выдерживает Юрий. — Пистолеты будут готовы в минуту…»

Он вручает Заруцкому пистолет: «Вот наша дружба!»

Заруцкий, естественно, в недоумении: «Что это значит?.. Я не хочу! — растолкуй мне, за что и на что?., может быть, ошибка… черт возьми, я не стану с другом стреляться».

Юрий ничего не объясняет — он обезумел: «Если он меня убьет, она ему не достанется; если я его убью… о! мщенье!.. она ему никогда не достанется, ни ему, ни мне… Смерть ему, похитителю последнего моего сокровища, последнего счастья души моей…»

Он оскорбляет Заруцкого, называет его «слабодушным ребенком», попрекает тем, что он «способен стоять на коленках пред женщинами». Заруцкий наконец берет пистолет; происходит путаное объяснение; Юрий не хочет слушать, не хочет ничего говорить и в конце концов признается:

«Тайна тяготит мое сердце… короче: я должен с тобою стреляться…»

Но дуэль остановлена: прибегает Любовь. Обычные вопросы: «Что это?» — указывая на пистолет. Юрий, даже и не думая прятать пистолет: «Ничего»…

Дуэль отложена на завтра, и тут вступает в действие первый конфликт, семейная распря: брат Николая Михайловича (отца Юрия) — Василий Михайлович (отец Любови и Элизы) — плетет собственные интриги и оговаривает Юрия перед отцом.

«Разве Марфа Ивановна не воспитала его, разве не старалась об его детстве, разве не ему же хотела отдать все свое имение — а он — оставит — ну да это для отца, — да как поступает с ней; со стороны жалко смотреть, — груб — с нею как с последней кухаркою…» — жалобится Василий Михайлович перед братом. Тот в недоумении: «Что же из этого всего ты хочешь вывесть?»

«А то хочу вывесть, — продолжает Василий Михайлович, — что он, обманув ее, может обмануть и тебя. Видишь: тебе кажется, что он с ней так дурно поступает, ее оставляет, про нее дурно говорит… а кто знает, может быть, и ей он на тебя Бог знает как клевещет?.. Я хочу тебе открыть глаза из одной дружбы к тебе — и у меня, поверь, не одни подозрения — без доказательств не смел бы я говорить… Вчерась… он говорит своей бабке: довольны ли вы теперь моей привязанностию! — вам тяжко присутствие моего отца! — я ему про вас наговорил, он с вами побранился — и теперь вы имеете полное право ему указать порог…»

Отец еще не верит: «Кто это слышал?» Василий Михайлович не моргнув глазом отвечает: «Я». «Надобно солгать!» — прибавляет он в сторону.

И происходит нечто совершенно ужасное: отец проклинает сына.

Теперь у Юрия выбита последняя опора из-под ног. Он разражается длиннейшим монологом:

«Мой отец, меня проклял!., в ту минуту, когда я для него жертвовал всем: этой несчастной старухой, которая не снесла бы сего; моею благодарностью… в тот самый день, когда я столько страдал, обманутый любовью, дружбой… мое терпенье кончилось… что мне жизнь теперь, когда в ней все отравлено… что смерть! переход из одной комнаты в другую…»

В стакан уже всыпан яд: «Как подумать, что эта ничтожная вещь победит во мне силу творческой жизни? что белый порошок превратит в пыль мое тело, уничтожит создание Бога?., но если Он точно всеведущ, зачем не препятствует ужасному преступлению, самоубийству; зачем не удержал удары людей от моего сердца?., зачем хотел Он моего рожденья, зная про мою гибель?., где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?., о! человек, несчастное, брошенное создание… он сотворен слабым; его доводит судьба до крайности… и сама его наказывает; животные бессловесные счастливей нас: они не различают ни добра, ни зла; они не имеют вечности… Я стою перед творцом моим. Сердце мое не трепещет… я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло его тронуть!..»

Этот монолог дает основания исследователям говорить о «богоборческой направленности» драмы; но так ли это? Самоубийца, отчаявшийся человек, и «должен» произносить богоборческие монологи; невозможно прервать дарованную Богом жизнь без того, чтобы не отрицать благости Промысла, без того, чтобы не бросить вызов небесам. Насколько Лермонтов и Юрий — одно лицо? Ведь сколько ни страдал сам Лермонтов — он не стал принимать яд, а вместо того сел и написал драму…

Далее события для Юрия развиваются просто ужасно. Кажется, ужасней уж быть не может — но нет; подслушав разговор Любови и Элизы, он узнает, что ошибался — Любовь и Заруцкий вовсе не влюблены и их разговор в саду не был изменой Юрию. Более того, Любовь по-прежнему всей душой предана Юрию, она ради него на все согласна:

«Я его утешу, пойду к его отцу. На коленах выпрошу прощенье… одна моя любовь может его утешить… он всеми так жестоко покинут!..»

Вот тут к Юрию приходит осознание, и он в отчаянии обращается сам к себе со словами упрека: «Злодей! самоубийца!»

Любовь рыдает у него на шее: «Люблю ли я тебя?., благодарю небо!., наконец я счастлива… друг мой… я тебе всегда была верна… Тебя все покинули».

«Ты ошибаешься! — отвечает Юрий гордо. — Я всех покидаю… Я еду в далекий, бесконечный путь… Мы никогда, никогда не увидимся».

Любовь не понимает и отвечает просто: «Если не здесь, то на том свете». Но для Юрия не существует другого света — «есть хаос… он поглощает племена… и мы в нем исчезнем… мы никогда не увидимся… разные дороги… все к ничтожеству… нет рая — нет ада… люди брошенные бесприютные созданья». Он почти дословно повторяет здесь свой первый монолог (над стаканом с ядом), очевидно, ему нравятся формулировки.

Любовь не верит: «О всемогущий!., он не знает, что говорит».

Юрий признается: «Я — принял — яд!»

Любовь дает самый простой совет: «Молись!»

«Поздно! поздно!» — твердит Юрий, но она не сдается: «Никогда не поздно… молись! молись!»

Тень вечного проклятия уже нависла над самоубийцей: «Нет, не могу молиться».

«О ангелы, внушите ему! — Юрий!» — вместо Юрия молится Любовь, и тут начинается агония: «Мне дурно!..»

Он умирает на руках любимой женщины.

«Маловская история»

12 января 1831 года в Московском университете возобновились занятия, «но лекции как самими профессорами, так и студентами посещались неаккуратно», по воспоминанию П. Ф. Вистенгофа.

6 марта вышел последний номер «Ведомостей о состоянии города Москвы», которые издавались во время эпидемии холеры. Болезнь была побеждена. А буквально через несколько дней после этого знаменательного события в Московском университете произошла знаменитая «маловская история» — история с профессором М. Я. Маловым, о которой долго потом вспоминали и которая вошла во многие мемуары. Этот профессор читал историю римского законодательства или теорию уголовного права. Любимой его темой было рассуждение «о человеке». Он постоянно заставлял студентов писать на эту тему, чем надоедал им, и «вообще выводил их из терпения назойливым и придирчивым своим характером». В конце концов студенты решили от него избавиться. Вот, например, что рассказывает Александр Иванович Герцен:

«Малов был глупый, грубый и необразованный профессор в политическом отделении. Студенты презирали его, смеялись над ним…

Вот этот-то профессор… стал больше и больше делать дерзостей студентам; студенты решились прогнать его из аудитории… У всех студентов на лицах был написан один страх: ну, как он в этот день не сделает никакого грубого замечания. Страх этот скоро прошел. Через край полная аудитория была непокойна и издавала глухой, сдавленный гул. Малов сделал какое-то замечание, началось шарканье.

«Вы выражаете ваши мысли, как лошади, ногами», — заметил Малов, — и буря поднялась, свист, шиканье, крик: «Вон его, вон его!» Малов, бледный, как полотно, сделал отчаянное усилие овладеть шумом и не мог; студенты вскочили на лавки. Малов тихо сошел с кафедры и, съежившись, стал пробираться к дверям; аудитория — за ним, его проводили по университетскому двору на улицу и бросили вслед за ним его калоши… Университетский совет перепугался и убедил попечителя представить дело оконченным и для того виновных или так кого-нибудь посадить в карцер».

Такая история могла повлечь за собой серьезные последствия, вплоть до отдачи в солдаты.



Послушай! Вспомни обо мне,
Когда, законом осужденный,
В чужой я буду стороне —
Изгнанник мрачный и презренный.


И будешь ты когда-нибудь
Один, в бессонный час полночи,
Сидеть с свечой… и тайно грудь
Вздохнет — и вдруг заплачут очи;


И молвишь ты: когда-то он,
Здесь, в это самое мгновенье,
Сидел тоскою удручен
И ждал судьбы своей решенье!



Через неделю после «маловской истории» Лермонтов вписал это стихотворение в альбом своего университетского товарища Николая Ивановича Поливанова, который в годы студенчества жил с ним по соседству на Большой Молчановке. Поливанов не расставался с поэтом еще несколько лет; позднее они вместе учились в Школе юнкеров. К тексту стихотворения Поливанов сделал приписку: «23-го марта 1831 г. Москва. Михайла Юрьевич Лермонтов написал эти строки в моей комнате во флигеле нашего дома на Молчановке, ночью, когда вследствие какой-то университетской шалости он ожидал строгого наказания».

В стихотворении звучит тема, устойчивая в 1830–1832 годы: размышления о горестной судьбе поэта, участника трагических событий. В стихотворении 1830 года (Сушкова утверждает, что оно обращено к ней) Лермонтов, например, пишет:



Когда к тебе молвы рассказ
Мое названье принесет
И моего рожденья час
Перед полмиром проклянет,
Когда мне пищей будет кровь
И стану жить среди людей,
Ничью не радуя любовь
И злобы не боясь ничьей;


Тогда раскаянья кинжал
Пронзит тебя; и вспомнишь ты,
Что при разлуке я сказал,
Увы! то были не мечты!



Однако пока что участь «изгнанника мрачного и презренного» Лермонтову не грозила всерьез. Университетское начальство опасалось, чтобы не было назначено особой следственной комиссии, которая придала бы «маловскому делу» преувеличенное значение. Подобное «значение» привело бы к серьезным неприятностям для университета вообще, в том числе и для самого университетского начальства. Поэтому ректор Двигубский, благоразумно избегавший затрагивать студентов, у которых имелись влиятельные родственники, поспешил сам подвергнуть наказанию зачинщиков. Несколько человек угодили в карцер, и на том дело для них закончилось. Малов был объявлен ответственным за беспорядки и получил отставку в том же году.

Считалось, что Лермонтов покинул Московский университет именно вследствие «маловской истории»; однако это мнение, как утверждает Висковатов, совершенно ошибочно. Е. Ладыженская, со слов родственницы поэта, «урожденной Б.», также говорит, что Лермонтов вовсе не был «исключен за шалость» из университета. Но вообще-то для начала следует обратить внимание на то немаловажное обстоятельство, что «маловская история» датирована 1831 годом, а Лермонтов подает прошение в правление университета об увольнении его из «онаго» только 1 июня 1832 года, т. е. через полтора года.

А пока что с конца мая 1831 года студенты «уволены в отпуск», и г-н ректор снабдил их «надлежащими для проезда билетами».

Глава седьмая

Н. Ф. И

Начало июня 1831 года Лермонтов провел в гостях в Москве в семье Ивановых.

С этим семейством связано одно из самых сильных переживаний молодого поэта — его любовь к Н. Ф. И., Наталье Федоровне Ивановой. Ее имя везде зашифровано инициалами или звездочками; расшифровкой их занимались многие исследователи, но в первую очередь для любителя российской словесности «загадка Н. Ф. И.» связана с именем Ираклия Андроникова, который подвел черту под многолетними расследованиями и сумел увлекательно рассказать о них.

В своем замечательном эссе «Лермонтов и Н. Ф. И.» Ираклий Андроников повествует о поисках адресата целого ряда любовных стихов молодого поэта.

«Среди юношеской лирики Лермонтова уже давно обращал на себя внимание ряд стихотворений 1830–1832 годов, объединенных темой любви и измены. Четыре стихотворения этого цикла озаглавлены инициалами какой-то Н. Ф. И.».

В первом из них Лермонтов признается:



Любил с начала жизни я Угрюмое уединенье,
Где укрывался весь в себя,
Бояся, грусть не утая,
Будить людское сожаленье…


Мои неясные мечты
Я выразить хотел стихами,
Чтобы, прочтя сии листы,
Меня бы примирила ты
С людьми и с буйными страстями;
Но взор спокойный, чистый твой
В меня вперился изумленный,
Ты покачала головой,
Сказав, что болен разум мой,
Желаньем вздорным ослепленный.


Я, веруя твоим словам,
Глубоко в сердце погрузился,
Однако же нашел я там,
Что ум мой не по пустякам
К чему-то тайному стремился…



В стихотворении 1831 года «Романс к И.» он вновь обращается к той же девушке, которая, по его мысли, сумеет защитить и оправдать его в глазах светской толпы:



Когда я унесу в чужбину
Под небо южной стороны
Мою жестокую кручину,
Мои обманчивые сны,
И люди с злобой ядовитой
Осудят жизнь мою порой, —
Ты будешь ли моей защитой
Перед бесчувственной толпой?



Интересно, кстати, сопоставить это стихотворение с диалогом, который вспоминает Екатерина Сушкова («…я для вас ничего более, как ребенок». — «Да ведь это правда; мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжают в свет, а вы еще стоите на пороге этого света…» — «Но когда перешагну, подадите ли вы мне руку помощи?»)

Но «И.» — не Сушкова; это совершенно другая женщина. В драме «Странный человек» главный герой, Владимир Арбенин, опять вспоминает этот разговор. «Помните ли, — спрашивает он Наташу, Наталью Федоровну, — давно, давно тому назад я привез вам стихи, в которых просил защитить против злословий света… и вы обещали мне! С тех пор я вам верю как Богу! с тех пор я вас люблю больше Бога! О! каким голосом было сказано это: обещаю!..»

Более того, стихи, в которых Владимир просит его «защитить против злословий света» Наташа носит на своем кресте — она привязала листок со стихами к нательному кресту.



Когда одни воспоминанья
О днях безумства и страстей
На место славного названья
Твой друг оставит меж людей,
Когда с насмешкой ядовитой
Осудят жизнь его порой,
Ты будешь ли его защитой
Перед бесчувственной толпой?



Вновь и вновь Лермонтов возвращается к этой теме. Почему? Чем так важна для него «защита» от мнений света? Почему он видит в этом залог взаимной и верной любви женщины? Не потому ли, что это означало бы родственность душ? Но если он пытался увидеть ее в Наталье Федоровне, то ошибался и очень тяжело переживал потом свою ошибку.

Летом 1831 года появляется новое стихотворение «К Н. И…», и там уже звучит тема перелома в отношениях между девушкой и влюбленным поэтом:



Я не достоин, может быть,
Твоей любви; не мне судить;
Но ты обманом наградила
Мои надежды и мечты,
И я всегда скажу, что ты
Несправедливо поступила…


В те дни, когда, любим тобой,
Я мог доволен быть судьбой,
Прощальный поцелуй однажды
Я сорвал с нежных уст твоих;
Но в зной, среди степей сухих,
Не утоляет капля жажды…



И вновь прощальный поцелуй в стихотворении «К ***»:



Я помню, сорвал я обманом раз
Цветок, хранивший яд страданья, —
С невинных уст твоих в прощальный час
Непринужденное лобзанье.
И снова «яд»…



В этих стихотворениях — намеренно или случайно — звучит старинная куртуазная тема «украденного поцелуя», которую так любили развивать трубадуры. И каждый раз, когда «певцу» удавалось «украсть поцелуй» неприступной красавицы, за дерзким поступком следовала страшная расплата. Не избежал ее и лирической герой Лермонтова.



И опять речь идет о роковом разрыве:
Во зло употребила ты права,
Приобретенные над мною,
И, мне польстив любовию сперва,
Ты изменила — Бог с тобою!



«Ивановский цикл» включает довольно много стихотворений. Кроме озаглавленных «Н. Ф. И…вой», «Н. Ф. И.», «Романс к И…», к нему относятся еще несколько: «Всевышний произнес свой приговор», «Когда одни воспоминанья», «К чему волшебною улыбкой» (последние два включены в текст драмы «Странный человек», к чему мы еще вернемся), «1831-го июня 11 дня», «Не удалось мне сжать руки твоей» (первоначально оно тоже было включено в текст драмы «Странный человек», но затем заменено стихотворением «Моя душа, я помню, с детских лет»), «Видение» («Я видел юношу: он был верхом»). Исследования Б. Эйхенбаума и И. Андроникова расширили круг предположительно относящихся к Н. Ф. Ивановой стихотворений; всего их называют около сорока (в былые времена их относили к Сушковой, к Лопухиной). Большинство этих произведений объединены сквозной темой напрасной, обманутой «жажды любви». Часть полна надеждой увидеть в возлюбленной единственную посреди «бесчувственной толпы» родную душу, душу, оценившую дар поэта («защитницу» от мнений света). Но чаще Лермонтов разражается упреками. Обвинительный тон стихов, написанных после разрыва, связан не только с «изменой», но и с неоправдавшимися предельными ожиданиями поэта. Реальный облик возлюбленный оказался слишком «занижен»: она не оправдала своей завышенной роли, которую отводил ей поэт:



Я не унижусь пред тобою;
Ни твой привет, ни твой укор
Не властны над моей душою.
Знай: мы чужие с этих пор.
Ты позабыла: я свободы
Для заблужденья не отдам;
И так пожертвовал я годы
Твоей улыбке и глазам,
И так я слишком долго видел
В тебе надежду юных дней
И целый мир возненавидел,
Чтобы тебя любить сильней.
Как знать, быть может, те мгновенья,
Что протекли у ног твоих,
Я отнимал у вдохновенья!
А чем ты заменила их?


Зачем так нежно обещала
Ты заменить его венец,
Зачем ты не была сначала,
Какою стала наконец!


Начну обманывать безбожно,
Чтоб не любить, как я любил;
Иль женщин уважать возможно,
Когда мне ангел изменил?


Не знав коварную измену,
Тебе я душу отдавал;
Такой души ты знала ль цену?
Ты знала — я тебя не знал!



Это стихотворение вызывало упреки Лермонтову в эгоизме, в завышенной самооценке, в неумении любить и даже в демонизме. В чем он, собственно, упрекает девушку? В том, что он растратил на нее время, которое мог бы посвятить «вдохновению». В том, что она оказалась не ангелом, а обычной — и даже слишком обычной — земной женщиной. В том, что она, как ему показалось, обещала заменить ему венец (небесный) — и «обманула». Владимир Арбенин в драме «Странный человек» именно этими словами упрекает Наталью Федоровну: «Ты проклянешь свою легковерность… и тот час, тот час… в который подала мне пагубные надежды… и создала земной рай для моего сердца, чтобы лишить меня небесного!..»

Но в том-то и дело, что Лермонтов видел в женщине ангела — существо, способное спасти, вдохновить, одарить божественным небесным покоем. Н. Ф. И. оказалась не такой — поманила, пококетничала и явила свое совершенно «земное» лицо. И самое интересное, мы увидим, что упреки Лермонтова были справедливы. Быть ангелом — не в светском, а практически в прямом значении этого слова — «обязанность» женщины (идеальной возлюбленной). Недаром ведь говорят: «Дай деве крылья — и будет ангел». И точно так же узнавал ангелов в женщинах один афонский старец, который несколько десятилетий прожил в монастыре, не видав там ни одной женщины; под старость он сильно заболел, и его доставили «на материк» в больницу. И когда его окружили санитарки, он совершенно точно уверился в том, что находится в раю и окружен ангелами — так предстали ему женские лица.

Отнюдь не обладая опытом афонского монаха, Лермонтов в свои шестнадцать — восемнадцать лет «обязывал» женщин быть ангелами. А они оказывались… просто женщинами. И к тому же неспособными оценить величие плененной ими души.

Начало «Ивановского цикла» находится в тетради, которую поэт стал заполнять в июле 1831 года. К тому же времени относится и драма «Странный человек», законченная 17 июля. В пьесе выведена девушка по имени Наталья Федоровна Загорскина, которая предпочла герою драмы, молодому поэту Владимиру Арбенину, его друга Белинского. «Я решился изложить драматически происшествие истинное, которое долго беспокоило меня… Лица, изображенные мною, все взяты с природы…» — писал Лермонтов в предисловии к «Странному человеку».

«Не остается сомнений, что в 1831 году Лермонтов пережил трагедию, связанную с девушкой, образ которой он воссоздал потом в своей «романтической драме»… — пишет Андроников и далее указывает на трудность идентификации «Н. Ф. И.»: — В то время как Е. А. Сушкова публиковала «Записки», в которых с увлечением рассказывала о знакомстве с Лермонтовым и о своей отвергнутой им любви, Н. Ф. И., сама так равнодушно покинувшая поэта, тридцать лет спустя старательно вытравляла из его биографии свое имя, чтобы будущие комментаторы «Странного человека» не смогли расшифровать его».

* * *

В ту пору, когда Лермонтов был вхож в семью Ивановых, сам pater familias, Федор Федорович, давно уже умер — это произошло еще в 1816 году. Известный в свое время автор популярной пьесы «Семейство Старичковых» и трагедии «Марфа Посадница», Ф. Ф. Иванов состоял членом Московского общества любителей российской словесности и был дружен с Мерзляковым, а из актеров — с Плавильщиковым, Померанцевым и Шушериным. В своем доме он устраивал некогда литературные вечера; в Москве слыл «занимательным собеседником, весельчаком и записным театралом». Гимн, посвященный памяти Кутузова, сочинения Иванова, исполнялся с окончания войны и вплоть до тридцатых годов девятнадцатого века… Когда драматург скончался, то оставил «в неутешной печали» супругу и «двух милых малюток». Одна из этих «милых малюток» и была загадочная Н. Ф. И. — предмет юношеской любви Лермонтова.

Впоследствии Наталья Федоровна вышла замуж за Николая Михайловича Обрескова, о котором в родословии сказано «поручик, за постыдный офицерскому званию поступок разжалован (30 мая 1826 года) и лишен дворянского достоинства; уволен из военной службы 14-м классом в 1833 году; в гражданской службе с 1836 года, титулярный советник; 14 февраля 1846 года возвращены ему права потомственного дворянства, надворный советник (1857)».

В «Алфавите декабристов» Обресков не числится; «постыдный поступок» был не политический. Ираклий Андроников подробно изложил всю историю. В 1820-х годах лейб-кирасирский полк, в котором служил Николай Обресков, квартировал недалеко от Воронежа, и господа офицеры часто бывали на балах воронежского губернатора. В один из июньских дней 1825 года полковой командир получил неприятное уведомление: по окончании бала, на котором присутствовали господа офицеры, губернатор обнаружил, что из спальни его супруги похищена золотая табакерка, изумрудный, осыпанный бриллиантами фермуар и двадцать три нитки жемчуга. «Вскоре нечаянно все вещи были замечены у Обрескова, который сознался в их похищении. Военный суд лишил его прав состояния и разжаловал в рядовые…»

«Почему Наталья Федоровна Иванова, обращавшая на себя внимание в московском светском кругу, вышла замуж за этого опозоренного человека, для которого были закрыты пути служебного и общественного преуспеяния, этого мы, очевидно, никогда не узнаем», — заключает Ираклий Андроников и переходит к другой, важнейшей части своего расследования. Его интересуют отношения Лермонтова с Натальей Федоровной и — возможно — неизвестные автографы стихотворений.

После долгих поисков и вычислений Андроников в конце концов встретился с внучкой Натальи Федоровны, рассказ которой он приводит в своем эссе:

«Что Михаил Юрьевич Лермонтов был влюблен в мою бабушку — Наталью Федоровну Обрескову, урожденную Иванову, я неоднократно слышала от моей матери Натальи Николаевны… У нас в семье известно, что у Натальи Федоровны хранилась шкатулка с письмами М. Ю. Лермонтова и его посвященными ей стихами и что все это было сожжено из ревности ее мужем Николаем Михайловичем Обресковым. Со слов матери знаю, что Лермонтов и после замужества Натальи Федоровны продолжал бывать в ее доме. Это и послужило причиной гибели шкатулки. Слышала также, что драма Лермонтова «Странный человек» относится к его знакомству с Н. Ф. Ивановой. Почему имя Ивановой никогда не было раскрыто в собраниях стихотворений Лермонтова и почему в биографии Лермонтова нет никаких упоминаний о ней — не знаю. Думаю, что из-за ревности мужа Лермонтов сознательно не обозначал ее имени в своих стихах к ней…»

Как и почти вся лирика Лермонтова, стихотворения, обращенные к Н. Ф. И., для непосвященных абсолютно таинственны — при всей их откровенной прозрачности. Чувство, которое испытывает поэт, явлено с какой-то отчаянной отвагой откровенности; но имена и факты неизменно остаются под покровом.

Глава восьмая

«Странный человек»

Дата, проставленная на черновике «Странного человека», — 17 июля 1831 года — не была окончательной; Лермонтов дорабатывал драму еще несколько месяцев и завершил ее только к декабрю. Но 17 июля, можно считать, она была закончена, хоть и не окончательно.

«Странный человек» представляет собой своего рода «драматический дневник»: драма разделена на 13 сцен, каждая из которых датирована, например: «Сцена II. Ввечеру 28-го августа»…

Главный герой драмы — молодой человек, не старше двадцати лет, по имени Владимир Арбенин. Как и его «предшественник», Юрий Волин из «Людей и страстей», Владимир раздираем сразу двумя трагедиями: семейной и любовной.

Родители Владимира Арбенина оба живы, но находятся «в разводе». Ситуация позорная, и отец Владимира, достопочтенный Павел Григорьевич, всячески это скрывает. Несмотря на то что прошло уже много лет, Павел Григорьевич не может без ненависти вспоминать свою жену: «… Не могу вспомнить без бешенства, как она меня обманывала. О! коварная женщина! Ты испытаешь всю тягость моего мщения; в бедности, с раскаяньем в душе и без надежды на будущее, ты умрешь далеко от глаз моих. Я никогда не решусь увидать тебя снова. Не делал ли я все, чего ей хотелось? И обесчестить такого мужа! Я очень рад, что у нее нет близких родных, которые бы помогали…»

Чувство, которое испытывает читатель (зритель) по отношению к этим супругам, сразу же двойственное: с одной стороны, кажется, Павел Григорьевич прав: не дело замужней женщине обманывать супруга! С другой — какой же он холодный, мстительный человек… Интрига не в том, чтобы разузнать, кто и что сделал, а в том, чтобы понять — почему это произошло?

Владимир Арбенин — как и Юрий Волин — не принимает чьей-либо стороны в семейном конфликте; он отказывается судить любимого, родного человека. Его вынуждают сделать выбор; он отказывается от выбора; именно таков выбор любви. Отец запрещает ему видеться с матерью, которая живет теперь под другой фамилией, дабы не позорить имя Арбенина. И действительно, пока Владимир был мал, т. е. лет восемь, он не встречал Марью Дмитриевну; но теперь, когда у него появилась возможность принимать самостоятельные решения, он возобновил отношения с ней.

Именно сыну в предсмертной исповеди Марья Дмитриевна рассказывает всю свою немудрящую и горестную историю:

«Владимир! ты должен узнать все и судить твоих родителей!.. Отдаю душу правосудному Богу и хочу, чтоб ты, мой единственный друг, не обвинял меня по чужим словам… Я виновна: молодость была моей виною. Я имела пылкую душу: твой отец холодно со мной обращался. Я прежде любила другого: если б мой муж хотел, я забыла бы прежнее. Несколько лет старалась я побеждать эту любовь, и одна минута решила мою участь… Долгим раскаяньем я загладила свой проступок. — Слушай: он был тайною. Но я не хотела, не могла заглушить совесть — и сама открыла всё твоему отцу. С горькими слезами, с унижением я упала к ногам его… я надеялась, что он великодушно простит мне… но он выгнал меня из дому; и я должна была оставить тебя, ребенка, и молча, подавленная тягостью собственной вины, переносить насмешки света… он жестоко со мною поступил!.. Если он мне не простил еще, то Бог его накажет… Владимир? ты осуждаешь мать свою?»

Владимир не хочет «судить», как просит его вначале мать; он не осуждает мать; он не осуждал и отца — в тот краткий миг, когда думал, что отец все простил и сейчас поедет к умирающей, чтобы примириться с нею. Одного только слова Павла Григорьевича было достаточно, чтобы Владимир бросился ему на шею с криком: «У меня есть отец! у меня снова есть отец!.. Боже, боже! Я опять счастлив! Как легко стало сердцу! У меня есть отец!.. Видите ли, батюшка! как приятно сделать, решиться сделать добро… ваши глаза прояснели, ваше лицо сделалось ангельским лицом…»

Но эта радость ненадолго; почти сразу же, едва остыл первый добрый порыв, Павел Григорьевич поддается прежним демонам. Он подозревает Марью Дмитриевну в коварстве: «Разве она не может притвориться и уверить его (Владимира), что умирает? Разве женщине, а особливо моей жене, трудно обмануть?.. О, я предчувствовал, я проникнул в этот замысел, и теперь все ясно. Заманить меня опять… Прехитрый план!.. Однако не на того напали!.. Пускай умирает одна, если могла жить без меня!»

Это решение оказалось роковым для Владимира. Простившись с умирающей матерью, он осыпает отца упреками — и отец в ответ проклинает его. Далее повторяется практически дословно сцена со слугой Иваном (она же была в «Людях и страстях» и почти без изменений оказалась перенесенной в «Странного человека»): молодой хозяин спрашивает слугу, есть ли у того дети. Иван отвечает: «Да еще какие. Будто с неба… добрая жена… а малютки! сердце радуется, глядя на них». Владимир, слово в слово вслед за Юрием Волиным, просит: «Если я тебе сделал добро, исполни мою единственную просьбу… У тебя есть дети… не проклинай их никогда!»

Немало говорится в литературной критике о том, что Лермонтов изобразил в драме «Странный человек» прогрессивные студенческие кружки, бывшие тогда в Москве. «Мысли и суждения московского кружка студентов раскрыты Лермонтовым в сцене IV, где друзья Арбенина горячо спорят о судьбах России, о путях ее национального развития, о величии народного подвига в 1812 году. Слова Заруцкого о значении «великого пожара Москвы» — голос передовых людей, для которых этот героический эпизод — залог внутренних сил нации, голос самого Лермонтова…» (статья из советской Лермонтовской энциклопедии 1981 года).

(Персонаж по фамилии Заруцкий никак не связан со своим «однофамильцем» из пьесы «Люди и страсти».)

Что ж, попробуем послушать студентов, «чьи мысли и чаяния» — и т. д.


«Сцена IV:
17-го октября. Вечер.
(Комната студента Рябинова. Бутылки шампанского на столе и довольно много беспорядка.)
(Снегин, Челяев, Рябинов, Заруцкой, Вышневской курят трубки.)
(Ни одному нет больше 20 лет.)
Снегин. Что с ним сделалось? отчего он вскочил и ушел не говоря ни слова?
Челяев. Чем-нибудь обиделся!
Заруцкой. Не думаю. Ведь он всегда таков: то шутит и хохочет, то вдруг замолчит и сделается подобен истукану; и вдруг вскочит, убежит, как будто бы потолок проваливался над ним.
Снегин. За здоровье Арбенина; sacre-dieu! он славный товарищ!»


Далее говорят о театре, упоминают Шиллера и Мочалова (темы, памятные по письмам Лермонтова из Москвы). Играли, по выражению одного из студентов, «общипанных разбойников Шиллера; Мочалов ленился ужасно; жаль, что этот прекрасный актёр не всегда в духе…» На что же разговор переходит? На романтическое содержание пьесы Шиллера? Отнюдь! Далее следует шутка: «И ты, верно, крепко боялся в театре…» — говорит один из слушателей. «Боялся? — не понимает рассказчик. — Чего?» — «Как же? — следует ответ. — Ты был один с разбойниками!» — «Браво! браво! — фора! тост!» — раздается общий крик».

От Шиллера речь переходит на Арбенина — ради этого, собственно, и затеяна вся сцена; студенты слыхали, что Арбенин «сочиняет», и зачитываются вслух стихотворения. Романтические и любовные «пиэсы» звучат резким диссонансом пустой болтовне пирушки. Все это усугубляется тем, что из соседней комнаты доносятся «многие голоса», возглашающие: «Господа! мы званы на похороны доброго смысла и стыда. За здравие дураков и б…й!»

«Странный человек Арбенин!» — заключает чтение стихов еще один студент. И тут же речь заходит о «судьбах России»: «Господа! когда-то русские будут русскими?»

«А разве мы не доказали в 12 году, что мы русские? — такого примера не было от начала мира! — мы современники и вполне не понимаем великого пожара Москвы; мы не можем удивляться этому поступку; эта мысль, это чувство родилось вместе с русскими; мы должны гордиться, а оставить удивление потомкам и чужестранцам! ура! господа! здоровье пожара Московского!

(Звук стаканов.)».

На сем четвертая сцена заканчивается. По содержанию «вдохновенный монолог» о патриотическом пожаре мало чем отличается от известной реплики Скалозуба: