«Мне предлагают возглавить народ, повести его чрез триумфы и испытания? Предлагают стать средоточием народной мечты и воли?»
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Алексей, еще с вечера, вернувшись в свою просторную квартиру на Тверской, бросился звонить Марине, но так и не дозвонился. Разочарованно упал на кровать, видя, как на лепном потолке плывут водянистые медузы — отражения ночных автомобилей. Ночью ему снилась огромная, висящая в небе лодка, из пламенеющих разрезов клокочут, бурлят, опадают на землю бесчисленные огненные ручьи, и под этими огненными водопадами стоят молчаливые монахи.
Проснулся поздно среди солнца и городского шума. Тверской бульвар за окном был в круглых ярко-зеленых вершинах, краснели на клумбах тюльпаны, из переполненной площади на бульвар переливались машины. Он тут же позвонил Марине:
— Где же ты была? Я вернулся! Так хочу тебя видеть! — упрекая, любя, с нетерпеливой настойчивостью, он звал ее к себе.
— Родной мой, какое счастье, что ты вернулся. Я была на ночных съемках. Не вынимала телефон из сумочки. Ты жив, здоров?
— Приезжай ко мне сейчас, не откладывай. Ты где? Я пришлю машину.
— Я в Останкине. У меня могут быть съемки.
— Скажи начальству, что это царское повеление. Высылаю к тебе машину.
Он позвонил шоферу Андрюше, и тот бодро, молодецким голосом, пообещал:
— Не волнуйтесь, Алексей Федорович. Мигом доставлю, как в сказке про Конька-Горбунка!
Алексей принялся ждать, представляя, как машина ныряет в московских улицах, проскальзывает в узких зазорах, приближается к Останкинской вышке, причаливает у стеклянного входа. Из прозрачного вестибюля, щурясь на солнце, подхватывая летящий по ветру пучок золотых волос, выходит Марина. Усаживается на сиденье, поправляя на коленях свое лучистое, из таинственных тканей платье. Машина мчит ее среди слепящего блеска, прорывается сквозь запруды. Пробирается к высокому, сталинскому дому на Пушкинской площади, где он нетерпеливо расхаживает по комнатам, прислушиваясь к металлическим шелестам лифта. Он чувствовал огромный, в витринах, особняках, небоскребах город как место ее обитания. Словно ясновидец, видел в нем драгоценную светящуюся точку — вел ее по невидимой карте, приближая к себе.
В подъезде глубоко звякнул лифт. Тихо зарокотало, закрутилось в каменных недрах старинное колесо. Эта приближалась она. С каждой секундой увеличивалась его счастье, его страх, почти ужас, заставлявший останавливаться сердце. Хотелось кинуться прочь, спрятаться или, напротив, броситься ей навстречу, обнять на лестничной площадке, у лифта. Раздался звонок, и пока длился звук, Алексей чувствовал их стремительное сближенье, словно в мир влетал метеорит. Марина стояла перед ним с изумленным, любимым, беззащитным лицом, словно была не уверена, ту ли выбрала дверь. Он не видел ее лица, а только чудесный туманный одуванчик света. И в этот свет потянулись его руки, его губы, его счастливые бессвязные возгласы. Они кинулись друг к другу, слепо и безрассудно целуясь, говоря бессмысленные слона. Он увлекал ее из прихожей в комнату по длинному коридору, и она на ходу теряла туфли, легкий плащ с пояском, шелковистую полупрозрачную блузку, под которой, слепя и пугая его, открылась белая, мягкая под его губами грудь. В спальне они упали, обнявшись, поверх китайского покрывала с белым цветком. Целуя ее лоб, глаза, золотистый венчик волос и снова глаза и губы, и подбородок, и горячую шею, боясь смотреть на близкую, с темным соском грудь, он думал, пораженный: «Неужели? Такое возможно? Она? Мы вместе! Так чудесно! Люблю! Невозможно!»
Он ее обнимал, чувствуя сладость, бесконечное, неутолимое блаженство. Глаза его были закрыты. Под ними белое мельканье, скольженье. Сильные, страстные рывки в блестящей лыжне, в которую вонзаются красные лыжи. Сухой, хрустнувший под лыжей цветок, голубые кристаллики инея, льдистая цепочка следов. Он приближается к синему лесу. Все ближе, выше, скользя над вершинами, над гроздьями малиновых шишек, над взлетевшей лазурной сойкой. Белая высота, где с каждым рывком и вздохом приближается несказанное счастье. Высоту нельзя удержать. Стремительное падение вниз. Неразличимо слепящий блеск, словно вспышка поглотила все виденья прошлой и будущей жизни. Сожгла все пространство, в котором жил и еще предстояло жить. Взрыв звезды и гаснущая пустота, ни земли, ни неба. Под веками густая темно-синяя неподвижность, в которой гаснут осколки звезды.
— Ты здесь? У тебя глаза закрыты? Твое сердце бьется? — Он почувствовал, как ее рука коснулась бровей, прошелестела около уха, скользнула по плечу и легла на грудь. — Милый, отзовись.
— Не знаю, что это было.
— Что, милый?
— Сначала я мчался по снежному полю, как в юности, на красных отточенных лыжах. Накатанный блеск лыжни, сухие, торчащие из-под снега соцветья, удар лыжи по сухому цветку, иней опадает с цветка, мгновенье держится в воздухе, повторяя узоры соцветья. Лисий след с обледенелым донцем, в котором, словно в стеклянной рюмочке, блестит голубая искра. Поле выпуклое, сияющее, с далеким туманным лесом. Меня подхватывает на воздух, помещает на небесную дугу, закручивает в солнечную спираль, а потом бросает вниз. И пока я лечу, в ослепительной вспышке мне показывают мое будущее. Но в ней столько блеска, так сжаты виденья, что я не могу рассмотреть. Какие-то воды, дворцы, огненные вензеля, то ли гербы на фасаде, то ли отраженье в воде. И такое упоение, такое страдание, невозможность рассмотреть эти пророческие видения с промелькнувшей опасной тенью. А потом тишина, тьма, как было до сотворения мира. Или, напротив, когда мир сжался в искрящуюся точку, взорвался и исчез. А что видела ты?
— А у меня были аллеи с красными и голубыми деревьями. Клумбы с огненными, сложенными из цветов монограммами. Фонтаны, окружающие брызгами мраморные статуи. Улетающий в ночное небо фейерверк. Чудесная музыка — клавесин, свирель, лютня. Дамы в великолепных кринолинах с раскрытой грудью, кавалеры в напудренных париках. Какие-то шуты и карлики носят разноцветные фонари. А вдали за деревьями великолепный дворец с золотыми горящими окнами. Мы с тобой танцуем менуэт, и я чувствую у себя на талии твою крепкую руку. — Она тихо смеялась, то ли делилась с ним своими сладкими миражами, то ли пересказывала содержание какой-то картины из «Мира искусств».
— В этих вспышках человеку дано угадать свое будущее, — свой триумф или свое поражение. В это последнее мгновение сладость такая, словно ты достиг высшего блаженства. И такая боль, будто тебя мучают в застенке, перед тем как казнить. Но тебе не дано расшифровать эту огненную точку, растянуть ее по времени, разглядеть спрессованные кадры. Остается только предчувствие, тайна собственной жизни и смерти.
— В Москве есть один удивительный ученый, профессор Коногонов. Он изучает тайны мозга. Он построил такие чувствительные приборы, что с их помощью проникает в подсознание и угадывает потаенную человеческую сущность, о которой человек сам не догадывается. Он разгадывает сны, галлюцинации, фантазии сумасшедших и художников. Уж он бы разгадал твои видения.
— А вдруг там какая-нибудь колокольня Ивана Великого, на которую тебя загоняет бешеная толпа и сбрасывает вниз, на кровли, кресты, булыжную мостовую, как Лжедмитрия?
— Нет никакой колокольни, нет никакого Лжедмитрия. Ты — истинный наследник престола, и в тебе течет царская кровь. Твои красные бегущие лыжи — это твои успешные продвижения к триумфу. Белое чистое поле — это белая святая Россия. Черное сухое соцветье — это козни твоих врагов, которые ты сметаешь ударом лыжи. Лисьи следы — это придворные интриги, в которых ты развираешься, как опытный следопыт. Взлет по небесной дуге — это той божественный промысел. А лучистая звезда — это звезда твоей царственной победы, которая загорится на русском небе.
Она гладила его грудь, будто рисовала на ней невидимую буквицу. Закрыв глаза, он чувствовал, как на груди возникает узор, — ветвящиеся цветы и плоды, среди них волшебная птица. И когда она убрала руку, на груди продолжал гореть едва ощутимый ожог.
— Я стремился к тебе. Мне не хватало тебя. Я нуждался в твоих советах.
— А я так гордилась тобой, мой любимый. Смотрела по телевизору все сюжеты. Как ты присутствуешь при пуске ракеты, и генералы, ракетчики чествуют тебя, а ты выводишь на ракете алой краской «Царевич Алексей». И на северном огромном заводе, среди кораблей, когда ты гладишь рукой огромную черную лодку, словно послушное тебе морское чудовище. Ну, прямо как библейский сюжет об Ионе в чреве кита. Рабочие, простой люд, приветствовали тебя, видели в тебе надежду, будущего царя. Эти сюжеты показывали по главному каналу, в самое престижное время. Значит, люди в Кремле сочувствуют тебе, содействуют возрождению в России монархии.
— Вот здесь-то и кроется главная загадка. Не было никакой ракеты, а картонный муляж, который был начинен петардами и шутихами. А все эти ракетчики и генералы — это лицедеи, артисты московских театров. Не было никакой новейшей лодки, которую спустили на воду, а было уничтожение могучего советского крейсера, который распилили по требованию американцев. Меня хотели обмануть, а вместе со мной телезрителей. Нет никакой могучей ракетной техники, могучего подводного флота, а одна видимость, блеф, обман. Россия лишена обороны, ее можно взять голыми руками. Кругом ложь, преступление, предательство. И меня зачем-то вталкивают в эту ложь, громоздят обман ча обманом.
— Подожди, мой милый. Ты, наверное, не все понимаешь. В телевидении важна телевизионная картинка, эффектно сияний сюжет, не важно — реальный или мнимый. Тот, кто помогает тебе в твоем восхождении, хотел показать тебя в самые выигрышные моменты. Если он и пошел на обман, то ради другой, высшей правды. Правды твоего восхождения.
— Нет, здесь кроется чудовищный обман. С самого начала, когда меня силой привезли в Москву из Тобольска, навязали эту роль. Шутник, безвредный Марк Ступник, убит. Меня убеждают, что я наследник дома Романовых. Создают вокруг меня какой-то бутафорский спектакль, привлекают почтенных профессоров, церковных иерархов, высоких чиновников. Спектакль разрастается от действия к действию, от сцены к сцене, и я не знаю, чем он кончится. Какой-нибудь чудовищной финальной сценой, где меня убьют. Мне чудятся ужасные вещи.
— Нет, мой милый. Ты не должен бояться. Я не могу ничего объяснить, я слишком мало знаю. Но я вижу, как вокруг тебя копятся могучие силы, как ты наполняешься энергией, своей собственной и той, что тебе дарят люди. Тебе нужна стойкость, вера. Ты слишком быстро взрастаешь, и твои сомнения — это сомнения бурного роста. Я чувствую, как меняется твоя суть, как в тебе рождается новая личность. Хочу вдохновить, поддержать тебя.
— Мне мерещится во всем этом жестокий и мрачный замысел. Беспощадная, бесчеловечная хитрость. Какое-то страшное преступление, страшная для России беда. Еще есть время. Есть несколько недель, может быть, месяцев. Давай убежим. Они обманывают нас, а мы обманем их. Соорудим какие-нибудь чучела, какие-нибудь манекены. Уложим их в кровать или посадим у окна. Пусть снаружи наблюдают и думают, что мы здесь. А мы будем уже далеко.
— Ну, куда же мы убежим, милый мой?
— Боже мой, велика Россия, необъятна Сибирь. Можно скрыться без следа, уйти от них волчьими тропами.
— Как же убежать от судьбы? Твоя судьба не злая, не ужасная. Твоя судьба светлая, великая, царственная. На тебе перст Божий. Целый век тебя ждала Россия, вымаливала, выкликала. Столько людей на тебя уповает. Стольким людям ты внушил надежду на новое русское царство, справедливое, православное, благодатное. На тебя смотрят живые. К тебе тянутся души убитых. Тебя призывает на царство ни чья-нибудь капризная прихоть, ни чья-нибудь отдельная воля, а сама Россия. Ты должен искупить грех цареубийства. Должен исправить больную огреху отречения. Превозмочь предательство царедворцев, великих князей, генералов, вероломство иерархов церкви. Твое восхождение на престол соединит разорванное русское время, прекратит вековечную русскую рознь. Мы снова станем богооткровенным единым народом, имеющим своего Царя Помазанника. Я вдохновляю тебя. Люблю тебя. Молюсь за тебя.
Она целовала ему грудь. Вдыхала свою нежность, женскую прелесть, молитвенную страстную волю. Голова начинала кружиться. Смолистая дощатая лодка плыла по летней реке. На днище деревянный черпак. Блестки рыбьих чешуек. Весла в деревянных уключинах погружаются в воду, булькают, толкают лодку в темной тяжелой воде, пробираясь сквозь вязкие водоросли, глянцевитые листья, желтые цветы кувшинок. Тускло блеснула рыба. Порхнула голубая стрекозка. Весла туго дрожат, лодка скользит быстрее, вперед, на вольную ширь, на светлую гладь. И вдруг из поды слепящий шар света, голубая молния, огромное зеркало с бесчисленными отражениями, — лица, дома, проспекты, узорные решетки, дворцы. Плавятся, рассекают друг друга, ломаются на множество ярких осколков. Осыпаются, гаснут. Скользнула неясная тень. Пустота. Испепеленное пространство и время.
Она коснулась пальцами его лба, чертила легкие круги, нежные вензеля, витиеватые монограммы. Возвращала ему зрение, память, дыхание.
— А сейчас что видел?
— Сначала лодку, уключины, тесаные весла с красными лопастями, которые вырывали из воды буруны, и они уплывали по воде ленивыми кругами. Синяя стрекозка села на желтый цветок кувшинки. Хлюпнула, тускло блеснула рыбина. Выплывал на середину реки, и вдруг что-то взметнулось, ослепительное, в грохоте, блеске. Так бывает в ночном экспрессе, когда навстречу несется состав. Его прожектор врывается в купе, как шаровая молния, отражается в зеркалах, мечется в бессчетных отражениях. В этих вспышках и блесках какие-то лица, дворцы, города, озаренные дали. Их невозможно разглядеть, невозможно запомнить. Состав проносится, зеркала осыпаются осколками, и ты лежишь, ошеломленный, во тьме где-нибудь между Читой и Иркутском, и не знаешь, что это было.
— Быть может, так же ночью, где-нибудь между Читой и Иркутском, просыпался цесаревич Николай Александрович, когда совершал путешествие на Дальний Восток. Это видение подарила тебе родовая память. Профессор Коногонов умеет проникать вглубь родовой памяти и отыскивать в сознании сына видения отца, а в сознании внука угадывать переживания деда. Наверное, если верить этой теории, у современного человека в родовой памяти таятся видения Адама, когда он еще не был изгнан из Рая. Нам ведь снятся райские сны.
— Нас волнуют райские сны, тревожит «Формула Рая». Люди ищут «Райскую Правду», а за это их помещают в темницы, запирают в сумасшедшие дома. Ты ничего не слышала о «Райской Правде»?
— Это что-то от староверов, от русских скитальцев? Беловодье, Голубиная книга, не так ли?
— Я открою тебе страшную тайну. Мне ее поведали сразу два человека, в разных местах. Горбун, ракетчик, когда мы разглядывали остатки бутафорской ракеты. И священник, из бедного, чудом уцелевшего храма на территории завода, в месте, где были расстреляны монахи. Один рассказал мне, что Юрий Гагарин жив, не погиб в самолетной аварии, а посажен в тюрьму, в колонию строгого режима, на Урале, потому что в космосе, куда он летал, он увидел чертежи рая, ему открылась «Формула Рая». А она не нужна была правителям, и они возненавидели Гагарина. Если бы Гагарин показал людям чертежи Рая и открыл им «Формулу Рая», Советский Союз уцелел и мы бы жили сейчас в процветающей счастливой стране. Другая история — о русском поэте Юрии Кузнецове. Его называли «русским Данте». Он написал поэму «Ад», и все рукоплескали ему. Но потом ему открылась «Райская Правда», и он начал писать поэму «Рай». Все от него отвернулись, а правители схватили его и упрятали в сумасшедший дом, тоже на Урале, объявив народу, что он умер.
— Разве этому можно верить? Это часть спектакля, который с тобой разыгрывают.
— Нет, это истина. Вокруг меня крутились лицедеи, а эти двое, горбун и священник, были подлинными. Горбун мне сказал, что «Формула Рая» ждет человека, через которого она будет явлена миру. Ни Гагарин, ни Кузнецов не сумели ее явить. Значит, сумею я. Никакое царство, никакая Империя не устоит без «Формулы Рая». Я должен ехать на Урал, отыскать их обоих, узнать от них «Райскую Правду».
— Но это опасно. Тебя тоже могут схватить, заточить.
— Если мне суждено стать русским царем, если в Россию вернется монархия, она должна покоиться на «Формуле Рая». Иначе не устоит.
— Мне страшно за тебя, милый.
— Поедем со мной. Возьмешь оператора, мы проникнем в колонию и в сумасшедший дом и расскажем людям о живых Гагарине и Кузнецове.
— Мне невозможно. Начальство поручило мне сделать передачу о потомках великих русских поэтов, писателей, государственных деятелей. Они приезжают в Москву со всей России и изо исех стран мира. Я работаю над этой передачей.
— Тогда я поеду один.
Он смотрел на нее, лежащую рядом. Ее нагота была ослепительной и целомудренной, как у тех, кто, не ведая своей наготы, нежится на отмелях теплых морей, дремлет на первозданных цветах, качается в гамаках, сотканных из душистых стеблей. Она лежала на покрывале, на большом шелковистом цветке, и солнце из-за шторы золотило рассыпанные волосы. Окруженные светящейся кромкой, дышали ее полуоткрытые губы. Мочка уха, просвечивая, казалась сочной ягодой. Немигающие глаза чуть прищурились, и в них таинственно, влажно мерцали зеленые капли. Белые груди были окружены мягкими голубоватыми тенями, и над каждым соском горел крохотный нимб. Дышащий живот был залит ровным светом, и в ложбинке пупка притаилась смуглая тень. Золотистый лобок казался солнечным зайчиком. Длинные ноги были вытянуты лениво и сонно, погружены в прозрачную тень. К ним медленно приближалась солнечная бахрома, и в этом смещении света, в перемещении невидимого за окошком светила чудилось вращенье земли. Он смотрел на нее, как на чудо, ниспосланное ему за несуществующие заслуги и несовершенные подвиги, в знак высшего благоволения.
— Люблю, — говорил он неслышно, — любовь моя.
— Чувствую, как ты смотришь, — сказала она. — Знаешь, о чем я думаю?
— О чем, моя прелесть?
— Ты поедешь в некое царство, в тридесятое государство добывать свою «Райскую Правду». На Урал, к Хозяйке Медной горы. Она подарит тебе малахитовый ларец, в нем перевязанный лентой свиток, а на этом свистке, среди волшебных птиц и дивных цветов, рукописными буквами записана «Райская Правда». Когда вернешься, обещай мне исполнить мое желание.
— Какое желание?
— Мы поедем с тобой в Петербург. Вдвоем, никому не сказав. Это город русских царей, подлинная столица Империи. Я так люблю этот город, так много с ним связано. Покажу тебе любимые дворцы, любимые решетки, сады. Покажу тебе место у Эрмитажа, на набережной, где на сиреневой волнистой Неве трепещет золотая игла, будто плывет золотистый рыбий косяк. Погуляем вдоль Мойки и поклонимся янтарному особняку Пушкина и оранжевым конногвардейским казармам. Пройдем по Марсову полю и полюбуемся Михайловским замком среди густых дубов и кленов. Покажу тебе ампирную церковь, у которой ограда построена из трофейных турецких пушек, скованных цепями. Побываем в Русском музее, у моего любимого Врубеля, Серова, Петрова-Водкина. И, конечно же, восхитимся помпезным, ало-золотым, имперским «Государственным советом». Мне кажется, ты многое узнаешь и вспомнишь своей родовой памятью. Город, который построили твои предки. Где совершалось столько великих деяний и темных преступлений, где обитает русская слава и русский позор. Тебе покажется, что мы уже бывали здесь прежде. Гуляли по набережным и проспектам.
— «В Петербурге мы сойдемся снова, будто солнце мы похоронили в нем…» — тихо загудели, заволновались в нем вещие слова.
— «И блаженное бессмысленное слово в первый раз произнесем…»— вторила она, поймав с полуслова гудящую музыку стиха.
— Хочу произнести тебе блаженное слово, — сказал он, положив ее пальцы себе на глаза.
— Какое?
— Ты услышишь меня?
— Услышу.
— Я люблю тебя. Ты станешь моей женой. Это и есть блаженное слово, которое я хотел произнести.
Она молчала. Сквозь ее пальцы ему на лицо сочилось солнце, будто лилась позолота.
— Ты хочешь сказать, что я буду царицей?
— Ты будешь царицей и матерью моих детей. У нас родятся четыре прекрасные дочери Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия. И младший сын Алексей. И у всех у нас будет жизнь, счастливая, исполненная любви и благоденствия. Нас минует тот ужасный подвал в Ипатьевском доме и та страшная, кромешная Ганина яма. Потому что я добуду «Формулу Рая», тот свиток с волшебными буквицами. Мое царствование будет основано на завещанной «Формуле Рая», на «Райской Правде», которая не позволит пулям вылететь из ужасных ночных револьверов, убивших царских мучеников. Пули больше не будут жужжать вокруг нас.
— Вокруг нас будут жужжать бронзовые летние жуки, садиться в белые пахучие цветы. И золотые шмели, которыми будет полна клумба под окнами нашего дома в Царском Селе. Так и будет, мой милый.
Она целовала его плечо, касалась губами груди, скользяще и нежно гладила его вздрагивающий живот. И он снова качался на больших деревянных качелях, летал между двух поскрипывающих столбов. Вниз — и открывался зеленый травяной косогор, недвижное озеро, тонкий серебряный след от плывущей лодки. Вверх — и высокое небо с белым облаком и семейством парящих ястребов. Вниз — и кто-то идет по склону горы, машет ему букетиком полевых цветов. Вверх — и из синей тучи полетели бесчисленные солнечные капли, наполнили мир драгоценными проблесками. Сорвался с доски, по дуге, над горой, над озером, сквозь прозрачную радугу, превращаясь в слепящую пустоту, в бесконечную сладость и счастье. Немота, слепая тьма, неподвижность.
Уже в сумерках она устало поднялась из постели. Босиком, белея спиной, пошла в коридор, подбирая разбросанную по квартире одежду. Появилась опять, в легком плаще с пояском, стоя в дверях на высоких каблуках.
— Не поднимайся, мой милый.
Было слышно, как стукнула дверь, закрутилось колесо, поплыла вниз кабинка лифта. Она удалялась, растворяясь в огромном вечернем городе.
Он остался лежать на покрывале. Касался пальцами шелковистых лепестков цветка. Чувствовал запах ее духов. Блаженно улыбался.
Ромул не находил себе места в ночных покоях «Дома Виардо». Его мучило искушение применить к заговорщикам последнее средство. Обратиться к верным войскам. Объявить в Москве и нескольких городах России военное положение. Арестовать заговорщиков и тем самым сорвать коварные планы Рема, желавшего восстановить в России монархию. Посадить на престол слабоумного, безвольного провинциала, стать его регентом, сохранить за собой реальную власть на неограниченный срок, оттесняя его, Ромула, навсегда из политики. Военное положение предполагало арест Рема и слабоумного самозванца, изменников-министров и, конечно же, главного предателя — Виртуоза, обманщика и лжеца, игравшего в заговоре «первую скрипку». Однако столь решительному шагу должно было предшествовать обращение к народу. Его мог бы написать для Ромула красноречивый журналист Натанзон, пылкий и убедительный, если бы давно не переметнулся на сторону Рема, забыв прежнего благодетеля. Его могли бы заменить искусные мастера слова, писатели Сорокин или Пелевин, Быков или Ерофеев, если бы они отказались использовать в тексте матерные слова.
В этом обращении следовало рассказать народу о баснословных суммах на иностранных счетах Рема. О его замках в Швейцарских Альпах, средневековых виллах на Лазурном Берегу, о богатых дворцах в предместьях Лондона. Была бы уместна оперативная съемка его похождений в закрытых клубах Сардинии, участие в оргиях на яхтах в Тирренском море, те замечательные кадры, где Рем забавляется в бассейне с мулатками и дрессированными дельфинами. Пусть народ узнает, как Рем, в угоду Америке, саботирует перевооружение армии, тормозит испытание ракетного комплекса «Порыв», распиливает на металлолом стратегические лодки, способные нести баллистические ракеты. Пусть люди ужаснутся его тайному сговору с Америкой, по которому под контроль американцам переходит российский ядерный комплекс. Послание расскажет об остановленном «монархическом перевороте» в России, о самозванце, который намеревался подарить американцам нефтяные и газоносные месторождения Сибири, отделить от России Северный Кавказ, превратить страну в рыхлую конфедерацию. В том же обращении будет объявлено о начале долгожданного Русского Развития, о триллионах рублей, которые он, Виктор Долголетов, направляет на строительство дорог и университетов, медицинских центров и агрогородов, уникальных заводов с технологиями двадцать первого века. Это послание он зачитает по центральным каналам телевидения в момент, когда в Москве начнутся аресты.
Но эти соблазнительные планы прерывала пугливая мысль о судьбе ГКЧП, о провалившихся путчистах, посаженных за решетку. Мысль о тюрьме, о камере, о параше и нарах была невыносима. К тому же, вспоминалось предсказание старца, согласно которому правитель России, то есть президент Игнатий Лампадников, будет убит. И предсказанный срок приближался. Так стоило ли торопить события?
Ромул мучился, нервничал, не раз наливал в хрустальный стакан золотистый хеннесси. Пока вдруг не услышал на другой половине дома пленительный и сладостный голос Полины Виардо. Она пела итальянскую арию. Голос то возносился в необъятные небеса, где обитали не ведающие печалей ангелы. То ниспадал на грешную землю, где мучилась в ревности и безответной любви человеческая душа. Душа его, Ромула.
Захотел увидеть певицу, насладиться вблизи ее чарующим пением. Стал искать ее в доме, следуя туда, откуда изливался голос. Посетил зимний сад, где, казалось, минуту назад была она. Перебежал в библиотеку с персидскими коврами на полу, где шевелилась занавеска от ее прикосновения. Хотел настичь в зале, где в воздухе еще витал тонкий запах французских духов. Искал и кабинете, в столовой, откуда раздавалось пение. И вдруг увидел в сумерках, на пороге своей спальне. Она стояла вполоборота к нему, в белой ночной рубашке с вольным вырезом на груди, с чудесными черными локонами и темными пугливыми, как у антилопы, глазами.
— Не пугайтесь, умоляю… Я так вас люблю… — произнес он, обнимая ее прохладное плечо, увлекая в сумрак спальной, успев мметить, как легко перепорхнули порог ее босые ступни.
Она не противилась. Позволила совлечь с себя прозрачный покров, полыхнувший в темноте голубоватой зарницей. Он жадно ее обнимал. Погружал лицо в горячие груди. Неистово целовал круглый высокий живот. Гладил шелковые прохладные бедра. Чувствовал бровями и переносицей ее шелестящий лобок. Вдыхал ее душный, пряный, сладостный запах.
Он обладал ею слепо, с животной яростью и неутомимой июбретательностью. Душил, сжимая пальцами ее тонкие ноздри и запечатывая поцелуем рот. Делал больно ее ногам, поднимая их ввысь. Хватал губами жаркую плоть, оставляя на теле красные отечатки. Мял и скручивал возбужденные соски. Давил пальцами дрожащие веки. Она терпела покорно, беззвучно. Разбрасывала руки, превращаясь в белый, терзаемый крест. Возносилась над ним, как наездница, бешено скакала, рассыпав по плечам волосы, иолнуя живот и груди. Обращалась к нему спиной, и он видел ее круглый торс, дрожащие лопатки, дотягивался до ее колыхавшейся груди, вдыхал ее парной, плотский запах. Он властвовал над ней. Владел ее пленительным телом, ее божественным голосом, ее загадочной легендарной судьбой, которой завидовали в аристократических салонах Европы, изумлялись дипломаты, поэты, разведчики, в том числе и великий писатель Тургенев, ценитель всего прекрасного, великодушного, благородного.
Иван Сергеевич возник на пороге спальни и смотрел на них молча, внимательно, сложив на груди руки, с длинной шевелюрой, красиво расчесанными бородой и усами.
Его присутствие волновало Ромула.
— Я так мечтал, что мы окажемся втроем, — задыхался он, не выпуская из рук округлый, похожий на амфору, торс Виардо, видя блестевшую от пота ложбинку на ее вогнутой спине. — Как хороши, как свежи были розы…
Эти поэтические слова превратились в длинный вопль, бурлящий клекот, долгий мучительный стон. В паху взорвалась жаркая, больная петарда, брызнули во все стороны перламутровые маслянистые капли. Он упал без чувств, успевая заметить, как повернулся и ушел Тургенев.
Очнулся, почувствовав под собой холодное, скользкое. Уловил неприятный запах резины. Приподнял голову. Под ним лежала расплющенная, утратившая объем надувная женщина. С плоского лица дико, как с вывески, смотрели грубо намалеванные глаза. Он гадливо отстранился, сбросил резину с постели. Резина упала на пол и липко хлюпнула.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Алексей позвонил Директору ФСБ Лобастову и голосом, в котором не было просьбы или заискивания, а уверенная властная воля, произнес:
— Мне нужно побывать на Урале. Посетить под Нижним Тагилом колонию строгого режима. Посещение входит в «монархический проект». Милостивый наследник престола ищет «разбойника благоразумного». Обрести сторонников среди заключенных, пообещать им амнистию — это, как понимаете, входит в замысел руководителей «проекта». Поэтому, будьте любезны, билет в Екатеринбург. Пусть меня встретят и сопроводят в колонию. И если можно, без всякого телевидения.
— Конечно, конечно, — заторопился Лобастов. — «И в мой жестокий век»… Я понимаю… «Восславил я свободу»… Все сделаем в лучшем виде… «И милость к падшим ангелам призывал»…
Уже в полдень Алексей летел на Урал. Был встречен в аэропорту начальником Управления исполнения наказаний, седоватым строгим полковником. От трапа, минуя Екатеринбург, огибая его по кольцу, они помчались на север, туда, где по утверждению горбуна-ракетчика, томился «на зоне» живой Юрий Гагарин. В дороге полковник пытался заинтересовать Алексея рассказами о трудной судьбе офицеров, несущих службу в колониях, о малой зарплате, о нехватке жилья, о нервной работе среди враждебного, склонного к неповиновению и бунту контингента. Алексей отмалчивался. Смотрел на гранитные откосы, поросшие лесом, на дымящие по горизонтам заводские трубы. Размышлял об Урале, таинственном и священном, — становом хребте России, плахе царей, танковом оплоте державы. О Ганиной яме, куда были брошены изрубленные, сожженные, ошпаренные кислотой останки царской семьи, знаменуя страшный конец «белой империи». Из этой ямы, через семьдесят лет, как чудовищный демон возмездия, явился Ельцин, могильщик «красной империи». Алексей думал, что непременно, побывав в колонии у Гагарина и в доме умалишенных у Кузнецова, освободит пленников, а потом посетит в Екатеринбурге Храм на Крови и Ганину яму, с которыми связан таинственным предначертанием. К вечеру они достигли Нижнего Тагила, где черные трубы дымили на красной заре. Переночевали в пригородной гостинице.
Утром подкатили к колонии, на краю унылого поселка.
Здание штаба, куда его привел полковник, было двухэтажное, из силикатного кирпича, со всеми признаками гарнизонного строения. Грязно-зеленые масляные стены. Грубо выкрашенные двери. Тесные одинаковые кабинеты. Циркуляры и приказы на стенах. В кабинетах военные — мужчины и женщины. Мышиного цвета форма. Какие-то папки. Шелестящие бумаги. Назойливый треск телефонов. Находившееся в их распоряжении хозяйство доставляло им массу забот, и эти заботы делали их шумными, раздраженными и подвижными. Начальник колонии размещался в кабинете, где странно пахло железом и несвежей человеческой плотью. Этот запах исходит от громадного сейфа, столь большого, что у Алексея явилась пугающая мысль, не содержится ли в этом сейфе наиболее опасный заключенный, требующий надзора самого начальника. Не здесь ли, в этом железном коробе, долгие десятилетия томится Юрий Гагарин со своей заповедной «Формулой Рая».
— Мы, конечно, слышали о вас, — поднялся навстречу начальник колонии. Он был невысок, лыс, с низким лбом и руками, которые не прижимались к туловищу из-за могучих, разбухших бицепсов. От него исходила биологическая мощь и настороженная чуткость, которая требовалась от вожака племени, находящегося в постоянной борьбе. — И администрация колонии, и заключенные смотрят телевизор и знают вас. Мы вам покажем все, что вы пожелаете. Вы можете побеседовать с заключенными. Можете побывать в отрядах, отведать пищу в столовой, послушать выступление самодеятельного ансамбля. Вас будет сопровождать начальник отряда капитан Маркиросов.
В дверях появился военный, тоже лысый, с остатками черных волос, с могучей, выступавшей из ворота шеей. Он улыбался, но глаза, темные, тревожные, казалось, считывали потаенные мысли, и Алексей испугался, что замысел его будет разгадан. Гагарина спрячут, а его самого арестуют и посадят в этот ужасный сейф, который снаружи был выкрашен в коричневую, с желтыми разводами краску, фальшиво изображавшую древесную фактуру. Никто никогда не узнает о его аресте, никто не хватится о его исчезновении.
— Вы сможете убедиться, как нелегка наша служба. Еще неизвестно, кому тяжелее, — осужденным или администрации колонии, — начальник кивнул на открытую дверь, где стояли другие работники штаба, желавшие взглянуть на Алексея. Все они показались Алексею похожими. Лысоватые, чернявые, низкорослые, с могучими конечностями, проницательными чуткими глазами, они были словно одна семья, — братья, дети, племянники начальника, и он управлял ими не по военному уставу, а по законам племени, ведущего борьбу за существование.
— Тогда пойдемте, — сказал капитан Маркиросов.
Полковник, сопровождавший Алексея из Екатеринбурга, остался в штабе, будто бы желая познакомиться с какими-то документами, а Алексей, покинув штаб, направился вслед за капитаном в колонию.
Обогнув строение штаба, они оказались на сером пустыре, где обрывались дома поселка, кончались деревья, исчезала растущая из земли трава, и все улицы, дорожки и тропки сходились к одной серой асфальтовой дороге, которая мрачно проходила через пустырь и упиралась в стену. Стена была пугающая, уродливо-сложная, состоявшая из нескольких ярусов. Нижний ярус был из бетонных, грубо выбеленных плит с потеками серой грязи. Над ними возвышались высокие дощатые щиты, сколоченные из плохо отесанных досок. Верхняя кромка досок была утыкана штырями, увита клубками колючей проволоки с едким металлическим блеском. Еще выше над проволокой виднелись караульные вышки с козырьками, и там маячили часовые с автоматами. Уродство стены показалась Алексею неслучайной, осмысленной. Здесь присутствовала продуманная эстетика ужасного и отталкивающего, отчуждавшая пространство колонии от окрестного мира. Это отчуждение достигалось невидимым ядовитым полем, какое бывает вокруг кратера вулкана, где земля выжжена и отравлена кислотными газами, и на склонах горы нет ни единой травинки, а только черный и зернистый шлак. Ядовитое и испепеляющее поле окружало колонию, туманило небо над вышками, словно по ту сторону стены шло постоянное тление, поднималась вялая гарь. Алексей чувствовал особый состав воздуха над колонией, его химический, непригодный для дыхания состав. Казалось, вокруг стены искривлялись магнитные силовые линии, как в районе аномалии. Преломлялись световые лучи, и по этим искривленным линиям, не достигая колонии, далеко огибая ее, проносились птицы, частички тополиного пуха, корпускулы света.
Дорога упиралась в железные склепанные ворота, подле которых виднелась проходная — уродливая каменная выпуклость, закупоренная стальной дверью с несколькими сигнальными кнопками. Перед проходной на солнцепеке стояли женщины. Пожилые, в невзрачных кофтах и старомодных платках, и молодые, в кокетливых блузках и нарядных шляпках. Они были похожи одна на другую своим безнадежно-терпеливым ожиданием, покорно-тусклыми лицами, кульками и сумками, которые они поставили на серый шлак пустыря. Казалось, такими их сделало многодневное стояние перед этой глухой стеной, безропотное горе, что привело их из далеких городов и селений к этим глухим воротам, к стальной двери с красными и желтыми кнопками.
— Ой, смотрите, вон кто идет! — ахнула одна из женщин, узнав Алексея. — Это царь, это царь! — Она кинулась к Алексею, хватая его за рукав. — Там мой сын, мой сыночек. Он не убивал. Он не мог убить. Он был добрый, хороший мальчик. Вы пойдите туда и скажите, мамочка ждет. Вы спасите его. Мы за вас будем Богу молиться.
Она цеплялась за него, из-под старенького платка смотрели синенькие подслеповатые глазки, и Алексею было мучительно больно. Он испытывал такую вину перед ней, такое стеснение сердца, словно это он отнял у нее сына, по его вине тот оказался в тюрьме. «Мой народ, — думал он сокрушенно. — Это мой народ».
Сопровождавший Алексея капитан оттолкнул женщину, грубо прикрикнул:
— А ну стоять! Сейчас вас живо отсюда выдворят! — оттеснив испуганную просительницу, он нажал на сигнальную кнопку. В глубине стены затрещало. Железная дверь отворилась, и стальной сквозняк всосал Алексея.
Он почувствовал эту всасывающую силу, словно случился перепад давления. Уши заложило, и он на мгновение оглох и ослеп, оказавшись в стальном полутемном отсеке, как на борту батискафа, который погружался на дно. Капитан прикладывал пластинку к сигнальным датчикам. Лязгали замки, открывались и закрывались двери. Одна решетка сменяла другую. Они проходили сквозь накопители, шлюзы, тесные тамбуры. Во время этого бесконечного прохождения Алексею казалось, что он попал внутрь сложной машины, где его обрабатывают железом. Прессуют, сдавливают, прокатывают сквозь валики, как болванку, обдувают железным ветром, напыляют на кожу металлическую пудру. Превращают в деталь, в железное изделие, по сложной, заложенной в машину программе. Когда наконец они миновали последнюю, лязгнувшую дверь и оказались по другую сторону стены внутри колонии, он был уже другим человеком. С иным зрением и слухом, иными сердцем и легкими, с иной физиологией, позволявшей существовать в иной, неземной среде обитания.
Его поразил неестественный, нестерпимый блеск, от которого было больно глазам. Казалось, в небе горело не солнце, а другое, более яркое, ослепляющее светило, создающее вокруг бесчисленные серебряные вспышки. Мир вокруг был жгуче серебряным, почти драгоценным, если бы не множество острых, как иглы, колючих мерцаний. Этот эффект серебра рождала развешенная и растянутая повсюду колючая проволока. Завитками и плотными клубками она лежала на стене по всей ее протяженности, и каждый зубчик ярко и хищно сверкал. Она была натянута в несколько рядов, на разной высоте, по всему периметру колонии, и на ней, словно капли ядовитого света, сверкали острые жала. Тут же, почти от самой стены, начинались сетчатые, покрашенные серебряной краской решетки, высокие, ослепительно яркие клетки, делившие пространство колонии на квадраты. Вид этих серебряных клеток, этой сверкающей лучезарной проволоки рождал ощущение празднества, какое бывает в перевернутом мире, в помраченной психике смертельно больного, которому дали надышаться веселящим газом. Такое веселящее безумие испытал Алексей, оказавшись среди отточенного серебра, словно его привели на Праздник Зла и предлагали принять в нем участие.
— Тут, знаете, иногда не поймешь, кто зэк, а кто охранник. Кто осужденный, а кто начальник отряда, — произнес капитан Маркиросов. Было видно, что и он, пройдя сквозь механическую обработку проходной, превратился в деталь, и его не обошло стороной безумие этого серебряного, колючего, решетчатого мира.
Квадратные участки, огороженные этим жестоким блеском, были черными, траурными. На черных квадратах, на солнцепеке, сгрудились люди, — темные, как вар, недвижные сгустки, бритые головы, глядящие исподлобья глаза. Множество настороженных, угрюмо-зорких глаз следило за ними, идущими. Так смотрят на зверофермах выращенные в неволе норки и черно-бурые лисы, сохранившие подавленный инстинкт свободы, а также инстинктивное ощущение неизбежного насильственного конца. Алексея мучили эти взгляды. Он стыдился своего здесь появления, своей свободы, сытого, здорового тела, возможности повернуться и в любую минуту покинуть эту жестокую планету, где не растет трава, не гаснет слепящее, словно тысячи скальпелей, светило, и люди слиплись, словно комья черного пластилина, срослись телами, желудками, общим на всех страданием.
— Мы можем зайти. Вы поговорите с заключенными. Cnpoсите, о чем желаете, — капитан остановился перед жестяной надписью «рубеж». Приложил пластину к электронному замку. Дверь с оружейным звяканьем раскрылась, и они прошли внутрь вольера, мгновенно изменив сложившуюся внутри обстановку.
Со всех сторон к ним вяло потянулись люди в черных бушлатах, с номерами, или голые по пояс, в татуировках, в надписях, с фантастическими змеями и драконами. Смыкались, обступали, теснились вокруг, словно огромное существо заглатывало их в свой губчатый, мускулистый желудок. Начало переваривать, выделяло едкий сок, тлетворный запах. Было готово растворить и впитать без остатка.
Совсем близко перед Алексеем оказался невысокий, молодой мужчина с красивым умным лицом, синими глазами, с белесой головой, на которой начали отрастать короткие золотистые волосы. Он был в черном бушлате с нагрудной нашивкой, на которой был начертан пятизначный номер.
— Здравствуйте, — растерянно сказал Алексей и протянул человеку руку. — Как вас зовут?
— Лакшин Анатолий Степанович, — доброжелательно, отвечая на рукопожатие, произнес заключенный.
— За что вы отбываете наказание? — спросил Алексей и тут же устыдился своего вопроса, в котором присутствовало пустое, праздное любопытство, без всякого намерения и возможности помочь попавшему в беду человеку. Но человек охотно ответил:
— Разбойное нападение и убийство.
— Как же это случилось? — все так же робея, спросил Алексей.
— Да кто его знает. С товарищем начали грабить квартиру еврея-ювелира, а он возьми, да и явись. Я его и пристукнул. Как– то машинально, без злобы.
— И сколько же вам дали?
— Пятнадцать лет.
— И сколько уже отбыли?
— Шесть лет.
Заключенный отвечал охотно, откровенно, ничего не скрывая, ничего не стесняясь, будто не раскаивался. Ему нравилось, что его спрашивают, им интересуются. С ним заговорил свежий, явившийся с воли человек, в красивой одежде, пахнущий одеколоном, с легким румянцем на чистом лице, так не похожий на окружавших, надоевших товарищей, с их одинаковыми застиранными бушлатами, несвежим запахом, серыми, выцветшими лицами.
— Вот еще полтора годика отсижу и выйду условно-досрочно.
Алексею было стыдно за свою беспомощность. За то, как нарочито, боясь показаться надменным и чужеродным, он торопливо протянул заключенному руку. За все различие их положений и судеб. За разницу выпавших на их долю страданий. Все это вместе усиливало чувство вины. Вызывало острое сострадание к этим людям, совершившим в прошлой жизни неслыханные злодеяния, но претерпевшим со стороны слепого, как неумолимая машина, государства насилие.
«Мой народ, — думал он с болью, — мой народ, с которым себя не разделяю и для которого готов положить свою жизнь».
— А мы вас знаем, — сказал человек в серой майке с синей замысловатой татуировкой, покрывавшей всю его руку от плеча до запястья, уходившей под майку на грудь и живот и снова выплывавшей волнистыми хвостами и змеиными кольцами на другой руке. — Вас по телевизору часто показывают. Вы и вправду наследник престола? — У человека была длинная костистая голова и вставные металлические зубы. С таким, как у него, лицом в кинофильмах играют блатных, но здесь, под палящим солнцем, на вытоптанном, без единой травинки пустыре, он казался усталым и беззлобным. С наивным удивлением рассматривал Алексея. — А что, если станете царем, отпустите нас по амнистии?
Все заволновались, еще плотнее сгрудились, будто хотели заручиться обещанием, воспользоваться невольным знакомством, опереться на это знакомство в каком-то, предстоящем им всем разбирательстве.
— До этого еще далеко, да и будет ли, — ответил Алексей уклончиво, но не отрицал самой возможности воцарения и связанной с этим амнистией, чтобы не разочаровать этих надеющихся людей. Все оживились, стали переговариваться, с надеждой смотрели на Алексея. Сопровождавший его капитан Маркиросов беседовал с кем-то из заключенных, втолковывал что-то строго и властно. Алексей воспользовался тем, что капитан от него отвлекся:
— Я вот что хотел спросить. Здесь, в этой колонии, мне говорили. Здесь будто бы содержится Юрий Гагарин, космонавт. Он якобы не умер, не погиб в катастрофе. Говорят, он все пишет, чертит какие-то чертежи. Говорит о «Формуле Рая». Вы не слышали?
Он видел, как изменились лица тех, кто стоял рядом. Напряглись, окаменели. Глаза ушли под надбровные дуги, подозрительно, отчужденно смотрели. Все стали расходиться, удалялись от него, разбредались по черному пустырю среди серебряных сверкавших решеток.
— А вы ничего не слышали? — Алексей спросил у молодого, стоящего перед ним заключенного, с кем только что здоровался за руку. У того отчужденно потемнели глаза. У рта образовались две презрительные злые морщинки. Отвернулся и пошел прочь, не ответив.
— Ну что, поговорили? — подошел Маркиросов. — Пойдемте, я покажу вам спальное помещение.
После колючего едкого солнца в казарме отряда было почти темно. Окон не было видно. Под сумрачным потолком горели тусклые голые лампочки. Тесно, сплошными рядами, стояли двухъярусные железные койки, застеленные серыми одеялами. Воздух был недвижный, душный, с застывшими запахами несвежего тела, ветхого белья и железа. Казалось, в казарме образовалась и не рассеивалась туча тяжелых сновидений, безысходных дум, молчаливых страхов, которые прерывались ночными побудками, обысками или внезапными шальными налетами с тонким вскриком, удушающим хрипом, проблеском втыкаемого в тело острия, и потом под лампой, на скомканном одеяле лежало скрюченное тело в окровавленном тельнике.
Их встретил дежурный, бесшумно возникший из тьмы. Рапортовал Маркиросову, стоя навытяжку. Закончил рапорт бодрыми словами: «Нарушений нет». Стоял, переминаясь, круглое добродушное лицо, мягкий взгляд. Тихо улыбался Алексею.
— Все тихо, спокойно? — спросил Алексей, вновь смущаясь нелепости своего вопроса, который был поверхностным и никчемным в этом стиснутом пространстве казармы, где царили особые закономерности, невозможные на земле, а только в этом внеземном бытии, с ограниченными ресурсами жизни.
— Да все у нас хорошо, — ласково глядя на Алексея, ответил дежурный.
— А вас за что осудили?
— Двойное убийство, — мягко ответил дежурный. — Срок — четырнадцать лет
Как же такое стряслось?
— Поехал на охоту. Вернулся на день раньше. Застал жену с любовником. Прямо в коридоре собрал ружье и застрелил обоих. Тут зайцы убитые лежат, а тут они рядом.
— Должно быть, раскаиваетесь, мучаетесь?
— Да нет, давно это было. Я как увидел их, у меня в голове что-то вспыхнуло и ум отключило. Следствие, суд, этап — все, как во сне. Я еще до сих пор не проснулся.
Алексей поражался тому, что этот убийца не вызывает в нем страха и осуждения, а только мучительное сострадание. С ним сотворили нечто такое, что сделало его самого жертвой насилия. Слепая, необоримая машина пропустила его сквозь себя и превратила в деталь. Этот мягкотелый, круглолицый дежурный был больше не способен на ревность, ярость, на охотничью страсть, на погоню за зверем, на безрассудный поступок. В нем был переломан становой хребет, выбит стержень, извлечены внутренности, вместо которых напихали мягкую ветошь, как в матрас.
«Мой народ. Мой бедный любимый народ», — думал Алексей.
Маркиросов прошел в глубь казармы, осматривая койки, заглядывая в деревянные тумбочки. Пользуясь этим, он тихо спросил дежурного:
— Может быть, вы знаете. Здесь, говорят, в колонии содержится Юрий Гагарин, который не погиб, а был схвачен и помещен н колонию. Он будто бы знает какую-то тайну о «Формуле Рая», знает план и чертеж рая. Вы не слышали?
Стоящий перед ним человек слегка отшатнулся, ссутулился, будто ожидал удара. Его лицо при свете тусклых лампочек побледнело, словно он ждал, что его схватят, поволокут, осыпая ударами, закуют в железо.
— Ничего не знаю, — едва прошептал он.
— Ну вот, там, как вы видели, осужденные гуляют на воздухе. Здесь спят. А есть те, кто занимается художественной самодеятельностью.— Маркиросов, приземистый, мускулистый, исполненный упругой напористой силы, приглашал Алексея продолжить осмотр. Покидали казарму, оставляя в ней притихшего сутулого дежурного.
Маркиросов вел его по колонии, прикладывая свою волшебную пластинку к электронным замкам, как колдун, владеющий покоями таинственного дворца, растворяющий ворота в заколдованное, запретное царство.
Они посетили тесную комнату, где работал телевизор, и множество бритоголовых, в темных бушлатах зэков смотрели фильм, заворожено и страстно, веря каждому произносимому на экране слову, каждому цветному кадру. В небольшой зальце ансамбль музыкантов с электрогитарами репетировал, бил в струны, неестественно копировал жесты и ужимки известных рок-звезд, топорща свои черные, с пятизначными цифрами, бушлаты. Тут же сидел художник, разложил краски, кисти. Рисовал при свете электрической лампы картину, копируя маленькую открытку с синей речкой, зеленым лужком и милой избушкой.
Алексей не докучал им вопросами, не нарушал их скудных радостей. Испытывая к ним щемящую жалость, слезное сострадание, повторяя про себя неустанно: «Мой народ. Мой несчастный народ». Не понимал, что вкладывал в эти безмолвные жалобные причитания. Причислял ли себя к обездоленному, исполненному грехов и пороков народу, наивному и в глубине души своей верящему и доброму. Или думал о нем, как будущий царь, принимая его под свой скипетр, под свою милостивую защиту, обещая смягчение его вековечной доли.
«Все они убийцы или воры, так судил им рок. Полюбил я грустные их взоры с впадинами щек»,— печально и нежно звучал в его сердце есенинский акафист, написанный об этом, в пронумерованном черном бушлате, с запавшими глазами зэке, рисующем речку и деревеньку.
Весь час, который он находился в колонии, его не покидало ощущение, что пространство здесь выстроено по таинственному, не трехмерному принципу. Не подчиняется законам эвклидовой геометрии. Составлено из незримых плоскостей и граней, спиралей и эллипсов, в которых блуждает, укорачивается, теряет свою яркость залетающий сюда луч света. Часть световой энергии пропадает бесследно, а вместе с ней утрачивается и часть времени. Человек, здесь оказавшийся, как космонавт, унесенный во Вселенную, теряет в полете часть календарного времени. Выходя на свободу, не узнает окружающий мир, отделенный от него несколькими поколениями. Несмотря на яркость посеребренных решеток и палящее солнце, в воздухе присутствовала загадочная тусклость, прозрачная мгла, как если бы происходило частичное солнечное затмение.
— Ну что вам еще показать? — спрашивал Маркиросов, кажется довольный тем, что визит странного посетителя благополучно заканчивается. — Вот здесь у нас содержатся туберкулезники, отдельно от остальных.
Алексей увидел, как в глубине вольера, сквозь блеск натянутой сетки, двигаются темные существа. По их вялым перемещениям, согбенным фигурам, по тому, как некоторые бессильно сидят на солнцепеке, почти не отбрасывая тени, было видно, что они больны. Там, на черном вытоптанном пустыре, в посеребренных клетках, среди запоров, двухъярусных коек, истлевала их жизнь, с каждым сиплым вздохом отмирала их плоть, и казалось, сам воздух, льющийся сквозь решетку, был пропитан болезнью.
— Что поделать, бич наших колоний, — сокрушенно сказал капитан, торопясь пройти мимо, задерживая дыхание, чтобы не глотнуть тлетворный воздух.
— Я хочу войти к ним, — вдруг сказал Алексей, еще не понимая смысл своего порыва.
— Зачем вам? — спросил капитан раздраженно. — Заразу подцепить, раз плюнуть.
— Я войду, — настойчиво повторил Алексей, понимая, что этим поступком он устраняет разницу между собой и заключенными, преодолевает чувство необъяснимой вины, облегчает их долю, принимая на себя часть их страданий и их болезней.— Я войду.
Маркиросов, угрюмо, отводя темные бегающие глаза, приложил пластину к замку. Они вошли в инфекционный бокс. Кто-то из притулившихся зэков вяло встал. Кто-то продолжал дремотно, отрешенно сидеть. Несколько больных потянулись навстречу.
— Зря вы это, — повторил капитан. — Сюда без респиратора вход запрещен, — и он приотстал от Алексея, не желая приближаться к больным.
Несколько человек обступили Алексея. Они были худы, неряшливы, плохо выбриты, словно махнули на себя рукой, не считая нужным следить за чистотой одежды и тела.
Один, тощий, с серой щетиной и слезящимися, запавшими, как у старой лошади глазами, подошел особенно близко. Сипло дыша, произнес:
— Я жалобу буду писать. Меня по болезни выписать надо, а они без лекарства держат. Хотят, чтоб я здесь отдал концы. У меня температура тридцать восемь и кашель.
Он стал кашлять железным кашлем, выбрасывая из себя струи жаркого, пропитанного пеплом воздуха, словно в груди у него шло горение и наружу выносилась больная, пропитанная ядами гарь. Алексей не стал отстраняться, удержал себя около изнуряемого кашлем больного. «Мой народ. Один с ним воздух, один дух, одна судьба». Дождался, когда хриплый кашель сменился тонким мучительным свистом, спросил:
— За что сидите?
— За дело сижу, за убийство, — ответил зэк, держась за тощую, в седых волосах грудь. — Я ведь сидел два раза. Досижу срок, выхожу, две недели на воле, а потом опять загужу. Водка проклятая. Запью и чего-нибудь сотворю.
— Что сотворили?
— С подругой, с женщиной моей, пили шибко, а где денег брать? Воровали. Раз залезли в избу, в погреб, когда хозяев не было. Банки с огурцами вытаскиваем, а тут хозяин приди. Моя подруга его по темени поленом хватила, он и умер. Я на себя вину взял. Ее отпустили, а меня сюда. Сначала писала, что ждет, а потом писать перестала. Должно, померла от водки. А я вот помру от чахотки. Такая судьба.