Французы дошли до Рейна, французы дошли до Альп, французы взяли Антверпен!
Когда Штопор исчез за ларьками, Катрич сел в машину рядом с Акулой.
— Посмотрите, не забыли ли вы чего-нибудь, — сказал Атос, озираясь по сторонам, чтобы скрыть свое волнение.
Французский штык приставлен к горлу Англии.
— Поехали!
— Кажется, ничего, — ответил Рауль.
— Куда править? — спросил Андрей озабоченно.
Тут-то остров четырех морей и охватила паника, какая нередко охватывает британский народ; вспомним 1805 год, когда Наполеон оказался в Булони и был готов к отплытию, или 1842 год, когда три миллиона чартистов окружили парламент.
— Держи на Таганрогскую. К пожарной части. Знаешь, где это? Там есть местечко, где мы устроим толковище с нашим новым другом...
— У господина виконта нет шпаги, — нерешительно прошептал Оливен, подойдя к Атосу. — Вы приказали мне вчера вечером убрать ту, что он носил всегда.
Когда некие англичане явились в Конвент с поздравлениями, его председатель Грегуар сказал, к их великому ужасу:
В сумрачном, прохладном подвале пожарного депо располагалась небольшая каморка милиции. Ключи от нее Катрич предусмотрительно захватил с собой. Придерживая Акулу с боков, они свели его вниз. По дороге, вспомнив весь свой опыт общения с милицией, Акула продумал тактику поведения и немного воспрянул духом.
— Хорошо, — ответил Атос, — об этом я позабочусь сам.
— Вы куда меня притащили? — начал он «качать права», оглядев подвал и тяжелую, обитую железом дверь, отгородившую его от мира. — Зовите первым делом врача. У меня рука сломана. Иначе говорить не буду.
— Почтенные республиканцы, королевская власть издыхает на обломках феодализма; скоро очищающий огонь пожрет ее; огонь этот не что иное, как Декларация прав человека.
Рауль не обратил внимания на этот краткий разговор и, сходя с лестницы, несколько раз поглядел на Атоса, чтобы узнать, не настало ли время для прощания. Но Атос не смотрел на него.
— И не надо, — успокоил его Катрич. — У меня времени — вагон. Могу даже уйти. Часа на два-три. Вернусь, когда созреешь...
У крыльца стояли три верховые лошади.
— Я буду жаловаться прокурору! — взвыл Акула.
Представляете ли вы, какое действие может произвести Декларация прав человека в стране, где крестьянин не имеет права убить ни лисицу, ворующую его кур, ни ворону, клюющую его орехи?
— Значит, и вы поедете со мной? — воскликнул Рауль, просияв.
— Ай-вай! — бросил Катрич. — Так ты ничего и не понял! Я тебя взял частным порядком. И прокурора ты не увидишь. Здесь я сам — прокурор, судья и адвокат. И выходов у тебя только два — в зону, если будешь вести себя как надо, или сюда. — Катрич потопал ногой по металлической крышке канализационного колодца. — В случае нужды я тебя сам здесь уделаю...
— Да, я провожу вас немного, — ответил Атос. Глаза юноши радостно заблестели, и он легко вскочил на свою лошадь.
Меж тем суд над королем продолжался, и все настоятельнее становилась потребность уничтожить все, что мешало поступательному движению Революции.
Андрей с интересом наблюдал, как меняется выражение лица привыкшего к безнаказанности и в то же время трусливого бандита. Чем больше Андрей вглядывался в лицо Акулы, тем больше подмечал в нем черты, свидетельствовавшие об извращенной человеческой сущности этого отвратного типа. Он чем-то напоминал известного политика из команды Горбачева — круглый лоснящийся свиноблин с маленькими бегающими глазками, с носом бульбой, с губастым ртом алкаша, старательно скрывающего свое увлечение. Человек, наделенный природой такой «вывеской», к тому же обделенный ростом и, судя по числу прыщей на потрепанной физиономии, мучимый неудовлетворенной половой страстью, потенциально опасен для общества. Во имя самоутверждения такой без колебаний пойдет на любое преступление, убьет, продаст, выдаст, будет врать, приспосабливаться, извиваться, становиться на уши, лишь бы не упасть, не исчезнуть из виду, жрать и пить, не отягощая себя трудом, если предательство и нож дают деньгу на прокорм и питье.
Атос не спеша сел на свою, предварительно шепнув несколько слов лакею, который, вместо того чтобы следовать за ними, снова вошел в дом.
Не так важно было для Франции завладеть всем миром, как совладать с самой собой.
Сходство Акулы с видным политиком прошлых лет напоминало Андрею, как еще в военном училище, будучи курсантом, он заспорил с однокашником Виктором Соловьевым о правильности теории Ламброзо. «Вывеска — это все, — азартно утверждал Соловьев. — Что на витрине, то и в магазине». Андрей с горячностью новообращенного марксиста доказывал иное: «Ты посмотри, Вить, какое лицо у Александра Николаевича Яковлева. Подзаборный ханыга. Урка. Глянешь на такого и веришь — убьет, расчленит и закопает, не моргнув глазом. Между тем он член Политбюро ЦК, академик, умнейший на верхах человек». «Раз на морде написано, — возражал Соловьев, — значит, придет время — убьет и продаст. Никуда от этого он не денется».
Рауль, радуясь тому, что граф будет сопровождать его, не заметил или притворился, будто не заметил происшедшего.
Три главных врага грозили Франции неисчислимыми опасностями:
Путники проехали Новый мост, свернули на набережную или, вернее, на ту дорогу, которая в те времена называлась Пепиновым Водопоем, и поехали вдоль стен Большого замка. Около улицы Сен-Дени лакей нагнал их.
Церковь, дворяне, король.
Отспорив однажды, приятели никогда не возвращались к тому разговору, но Андрей всегда ощущал занозу собственной неправоты, засевшую в сознании. Физиономия человека, которого он избрал для подтверждения неправильности старых теорий, как раз их и утвердила. И вот, глядя на свиноблин Акулы, на котором поочередно выражались то наглость, то животный страх, Андрей готов был поднять руки и сказать Соловьеву, окажись он здесь: «Витя, ты прав!»
Церковь, которая, как показала война в Вандее, всецело принадлежала духовенству.
Разговор не вязался. Рауль с болью чувствовал, что минута разлуки приближается. Граф еще накануне переговорил с ним обо всем и сделал все нужные распоряжения. Но взгляд его становился все нежнее, а в тех немногих словах, которые он произносил, слышалось все больше любви. Время от времени он обращался к Раулю с каким-нибудь советом или замечанием, в которых проступала вся его заботливость о нем.
Дворянство, которое в лице шести тысяч эмигрантов, вступивших в армию Конде, подняло вооруженную руку на Францию.
— Так дать тебе время остыть и подумать? — спросил Катрич и прищелкнул свободный браслет наручников к трубе-стояку, проходившей снизу вверх в углу каморки. — Я могу погулять...
Когда они, выехав из города через заставу Сен-Дени, поравнялись с обителью францисканцев, Атос взглянул на лошадь Рауля.
И наконец, король, преступный, но, вследствие дурного воспитания и страшного невежества, мнящий себя невинным и уповающий на божественное право; преступность его доказали позднее сами роялисты: в 1815 году они стали требовать награды за свои подвиги; тут-то и выяснилось, что подвиги эти сводились исключительно к изменам.
— Что тебе надо от меня, гад?! — истошно заорал Акула.
— Смотрите, Рауль, — сказал он, — я вам уже не раз говорил, и вы не должны этого забывать, так как только плохой наездник не помнит об этом. Вы видите, ваша лошадь утомлена и уже вся в мыле, а моя так свежа, как будто ее только что вывели из конюшни. Она станет тугоуздой, вы слишком крепко натягиваете поводья. Заметьте, что от этого вам будет гораздо труднее управлять лошадью. А очень часто жизнь всадника зависит от быстроты, с какой его слушается лошадь. Подумайте только, что через неделю вы будете ездить уже не в манеже, а на поле битвы… Посмотрите-ка сюда, — прибавил он, чтобы сгладить мрачный характер своего замечания, — вот поле, где было бы хорошо поохотиться на куропаток.
— Раз! — сказал Катрич и загнул большой палец левой руки. — Счет пошел.
От Церкви Франция избавилась, издав декрет о продаже церковных имуществ.
Рауль поспешил воспользоваться уроком, данным ему Атосом. Его в особенности тронула деликатность, с какой тот его преподал.
Дворяне сами избавили Францию от своего присутствия, подавшись в эмиграцию.
— Кстати, я заметил кое-что, — сказал Атос. — Когда вы стреляете из пистолета, вы чересчур вытягиваете руку, а при таком положении трудно добиться меткости выстрела. Вот почему вы недавно промахнулись три раза из двенадцати.
— Что «раз»? — не понял Акула.
Оставался король.
— Желтая карточка и штрафное очко. Я поганых слов на свой счет не терплю и за каждое объявляю предупреждение. Дойдет до пяти — назначу пенальти.
— А вы попали все двенадцать раз, — улыбаясь сказал Рауль.
То было последнее препятствие — именно поэтому на него набросились с такой яростью.
— Что тебе надо?! — уже без ругани выкрикнул Акула.
Любимым изречением Людовика XVI, по словам его защитника г-на де Мальзерба, была фраза, являющаяся прямым продолжением знаменитых слов его предка. Людовик XIV говорил: «Государство — это я», а Людовик XVI — «Высший закон — это благоденствие государства».
— Да, потому что я сгибал руку так, что для кисти получалась точка опоры в локте. Вы понимаете, что я хочу сказать, Рауль?
— Правду, гражданин Окулов. Так ведь в законе твоя фамилия?
Оставалось прояснить самую малость: что разумелось под государством — король или нация?
— Да, сударь. Я потом сам пробовал стрелять по вашему совету и достиг полного успеха.
В наши дни на этот вопрос дан четкий ответ, и даже царственная особа, возлагая на себя корону, клянется, что почитает себя не более чем доверенным лицом нации.
Ответа не последовало.
— Да, вот еще, — сказал Атос. — Фехтуя, вы сразу начинаете с нападения. Я понимаю, что этот недостаток свойствен вашему возрасту; но от движения тела шпага при нападении всегда несколько отклоняется в сторону, и если ваш противник окажется человеком хладнокровным, ему нетрудно будет сразу же остановить вас простым отводом или даже прямым ударом.
— Да, вы не раз побивали меня таким ударом, сударь. Но далеко не всякий обладает вашей ловкостью и смелостью.
— Ладно, молчание — знак согласия. А теперь, что слыхал о деле Николая Шаврова?
Увы, воссев на престоле, очень скоро забывают эту клятву.
— Кто это? — делая наивный вид, спросил Акула.
— Какой, однако, свежий ветер! — сказал Атос. — Это уже предвестник зимы. Кстати, если вы будете в сражении, а это, наверное, случится, так как молодой главнокомандующий, ваш будущий начальник, любит запах пороха, помните, что если вам придется биться с противником один на один (это случается сплошь да рядом, в особенности с нашим братом кавалеристом), никогда не стреляйте первый. Тот, кто стреляет первый, почти всегда делает промах, так как стреляет из страха остаться безоружным перед вооруженным противником. А в то время как он будет стрелять, поднимите свою лошадь на дыбы: этот прием несколько раз спасал мне жизнь.
Однако, забыв принцип, мы не отменяем его, но лишь вынуждаем вспомнить о нем других — только и всего.
— Не знаешь? Ну, молоток! Не слыхал ни о самом случае, ни даже фамилии? Ну, хват!
— Я непременно воспользуюсь им, хотя бы из признательности к вам.
Ложная мудрость гласила: «Высший закон — это благоденствие государства».
— Что там такое? — сказал Атос. — Кажется, поймали браконьеров?.. Так и есть. Еще одно очень важное обстоятельство, Рауль. Если вас ранят во время нападения и вы упадете с лошади, то старайтесь, насколько хватит сил, отползти в сторону от пути, которым проходил ваш полк. Он может повернуть обратно, и тогда вы погибнете под копытами лошадей. Во всяком случае, если будете ранены, немедленно же напишите мне или попросите кого-нибудь написать. Мы люди опытные, знаем толк в ранах, — с улыбкой добавил он.
Мудрость истинная гласит: «Высший закон — это благоденствие общества».
Акуле явно недоставало здравого смысла, и он отрицал все сразу, без колебаний.
— Благодарю вас, сударь, — ответил растроганный Рауль.
Меж тем король злоумышлял против благоденствия общества: пытаясь покинуть пределы родного государства; поддерживая сношения со своими братьями-эмигрантами; черня Революцию в послании прусскому королю;
— Не, начальник, не слыхал. Век свободы не видать...
— А, вот и Сен-Дени! — пробормотал Атос.
прося лично или устами королевы — что по сути одно и то же — военной помощи у шурина, австрийского императора.
Катрич усмехнулся:
Они подъехали к городским воротам, около которых стояло двое часовых.
Конвенту почти все это оставалось неизвестным, ибо большинство перечисленных нами фактов открылось лишь в эпоху Реставрации, но инстинктивно члены Конвента понимали, что смерть короля неизбежна.
— Век, конечно, много, но пятилетку не увидишь, это точно.
Что им было делать с королем, сохрани они ему жизнь?
— Кончились ваши большевистские пятилетки, — заученно бросил Акула. — Иные пошли времена. Теперь по таким срокам никто не тянет.
— Вот еще молодой господин; должно быть, тоже едет в армию, — сказал один из них, обращаясь к товарищу.
Находясь в заключении, он постоянно плел бы интриги, чтобы выйти на свободу.
— Ничего, ты у меня высидишь от звонка до звонка. Будь уверен.
Атос обернулся. Все, что хотя бы косвенно касалось Рауля, интересовало его.
Будучи изгнан, постоянно плел бы интриги, чтобы возвратиться во Францию.
— Ну нет, — мотнул головой Акула и сморщился, неосторожным движением причинив себе боль.
Жизнь короля неприкосновенна, возразят нам.
— А что знаешь по делу полковника Буракова?
— Почему вы так думаете? — спросил он.
Но разве жизнь Франции не неприкосновенна в еще большей степени, чем жизнь короля?
Убить человека — преступление.
— А ничего.
— Я сужу по его виду, сударь, — отвечал часовой. — Да и годы его подходящие. Это уже второй сегодня.
Погубить нацию — злодеяние.
— Смотри, старлей, — сказал Катрич, — по-моему, мальчик явно не понимает, куда он попал, и все еще верит, что я с ним играю в КВН. Придется употребить власть, чтобы он понял: здесь не шутят.
И все-таки члены Конвента колебались, не смея поднять руку не на короля — но на человека.
— Значит, сегодня здесь проехал такой же молодой человек, как я? — спросил Рауль.
Катрич взял с тумбочки, стоявшей в углу, свою резиновую палку и, поигрывая ею, сделал шаг к Акуле.
Почти все они — либо устно, либо письменно — высказались против смертной казни.
— Да, очень важный и в богатом вооружении. Должно быть, из какой-нибудь знатной семьи.
— Я ему сейчас напомню, как он ударил старика-пенсионера Артюхина за то, что тот отказался платить дань этим мордоворотам...
Эти люди, которые, повинуясь железной необходимости, столько раз лишали жизни себе подобных, руководствовались в большинстве своем первой заповедью Господней: главная святыня мира — человеческая жизнь.
— Вот у меня и попутчик, сударь, — сказал Рауль, — но, увы, он не заменит мне того, с кем я расстаюсь.
— Начальник! — завопил Акула, испуганно отшатнулся и снова застонал, ощутив боль в руке.
Дюпор сказал: «Нужно, чтоб человек уважал человека».
— Не думаю, чтобы вам удалось догнать его, Рауль, — сказал Атос. — Он успеет порядком опередить вас, так как мы некоторое время задержимся здесь: мне нужно поговорить с вами.
— Я тебя что, ударил?
Робеспьер сказал: «Для вынесения приговора нужно, по крайней мере, единодушное согласие присяжных».
— Как вам будет угодно, сударь.
— Не-е-ет, — подтвердил Акула.
Не случайно последний удар Людовику XVI нанес человек, не имевший права быть членом Конвента, ибо ему исполнилось всего двадцать четыре года; то был Сен-Жюст.
На улицах было много народу по случаю праздника. Подъехав к старинной церкви, в которой служили раннюю мессу, Атос остановил лошадь.
— Тогда заруби на носу: у меня есть показания, что в день убийства полковника тебя видели за рулем зеленого «Москвича». Того, в котором приехал и уехал автоматчик. Будешь мне лапшу на уши вешать?
Провидение устроило так, что он оказался в нужный день в нужном месте.
— Войдемте, виконт, — сказал он, — а вы, Оливен, подержите лошадей и дайте мне шпагу.
— Я только руля крутил. Не стрелял. Даже не выходил из машины. Не виноват ни в чем.
Он поднялся на трибуну.
Он взял у слуги шпагу, и оба вошли в церковь. Атос подал Раулю святую воду. В сердце отца нередко таится зернышко заботливой нежности любовника к своей возлюбленной.
— Так уж не виноват? Будто не знал, куда и зачем едешь.
Все мы знаем, кто такой Сен-Жюст. Мы видели его на портретах — серьезного, худощавого, непреклонного; мы помним его батистовый галстук, скрывающий шею, матовый цвет лица, голубые, по-славянски суровые глаза, похожие на два фаянсовых блюдца, а над ними — ровные, словно по линейке проведенные брови, на которые падают, закрывая низкий лоб, густые волосы.
Молодой человек коснулся руки Атоса и, склонившись, перекрестился.
— Не знал! — горячо возразил Акула. — Падла буду!
— Для того чтобы приговорить к смерти Цезаря, — сказал Сен-Жюст, — не потребовалось никаких формальностей, кроме двадцати ударов кинжала.
Между тем Атос шепнул что-то одному из церковных сторожей, и тот пошел ко входу в склеп.
— Ты давно падла, — сказал Катрич. — Кого вез?
Короля нужно казнить без суда, ибо у нас нет законов, по которым мы могли бы судить его: он сам попрал все законы.
— Идемте за ним, Рауль, — сказал Атос.
— Клянусь, не знаю. Он морду в колготки обул.
Его нужно казнить, ибо он нам враг; суду подвергают лишь согражданина; чтобы удостоиться чести предстать перед судом, тиран должен вначале завоевать звание гражданина.
— Дуру валяешь? Он что, так и шел в засаду в колготках?
Сторож открыл решетку королевской усыпальницы и остановился на верхней ступеньке, в то время как Атос и Рауль спустились вниз. На последней площадке лестницы горела серебряная лампада, под которой стоял на дубовом помосте катафалк с гробом, покрытым бархатным покровом, расшитым золотыми лилиями.
Его нужно казнить, ибо он виновен и пойман с поличным; руки его запятнаны кровью. Впрочем, королевская власть не что иное, как вечное злодейство; король противен природе; между ним и народом нет никакой естественной связи.
— Что ж ты, гад, не веришь, — задухарился Акула.
Так говорил Сен-Жюст.
Горе, переполнявшее сердце молодого человека, и величие храма подготовили его к тому, что он увидел. Он медленно и торжественно сошел по лестнице и остановился с обнаженной головой перед останками последнего короля, которые не полагалось опускать в могилу, где покоились предки, пока не умрет его преемник; эти останки пребывали здесь для того, чтобы напоминать человеческому тщеславию, нередко столь заносчивому на троне: «Прах земной, я ожидаю тебя».
— Два, — сказал Катрич. — Учти, еще три желтых карточки и я тебе сломаю вторую грабку.
Чтобы составить точное представление о действии, произведенном его речью, откроем Мишле:
— Валяй! — отчаянно прогудел Акула.
На минуту наступило молчание.
— Не сейчас, — усмехнулся Катрич. — Чуть позже. Вот отпущу стажера, — кивок в сторону Андрея. — Он у нас человек новый и не поймет, если я тебя разделаю, как бог черепаху. Так что валяй, набирай пока очки. Или ты не веришь, что я могу?
«Речь эта изумила и потрясла слушателей своей жестокостью. Классические сравнения (Людовик — Катилина и проч.) выдавали в говорившем юнца, совсем недавно покинувшего школьную скамью, но никто даже не улыбнулся. Речь Сен-Жюста не была заурядной: она обличала в юноше законченного фанатика. Слова его, неторопливые и размеренные, обрушивались на слушателей так же тяжело и неотвратимо, как гибельное лезвие гильотины. Особенно страшными эти холодные и безжалостные слова казались оттого, что слетали с уст, изяществом напоминавших женские. Если б не пристальный и суровый взгляд его голубых глаз под резко очерченными бровями, Сен-Жюста можно было бы принять за женщину. Быть может, он походил на деву из Тавриды? Нет, ни глаза его, ни кожа, впрочем белая и тонкая, не навевали мысли о целомудрии. Тем не менее кожа эта выглядела очень аристократической: она была так хороша и прозрачна, что казалась слишком красивой и вызывала сомнения в добром здравии ее обладателя.
Потом Атос поднял руку и показал на гроб.
Акула болезненно сморщился, скривил губы:
— Вот временная гробница, — сказал он, — человека слабого и ничтожного, но в царствование которого совершалось множество великих событий. Над этим королем всегда бодрствовал дух другого человека, как эта лампада всегда горит над саркофагом, всегда освещает его. Он-то и был настоящим королем, а этот только призраком, в которого он вкладывал свою душу.
Пышный галстук, который в ту пору носил один Сен-Жюст, очень плотно облегал его шею, и злые языки говорили — возможно, без всякого основания, — что у него золотуха. Галстук и высокий жесткий воротник создавали впечатление, будто у него вовсе нет шеи, — впечатление странное и тем более неожиданное, что высокий рост Сен-Жюста отнюдь не предполагал подобного изъяна. Лоб у Сен-Жюста был очень низкий, макушка как бы приплюснутая, так что волосы, не очень длинные, падали на глаза. Но особенно странной была его походка — походка автомата. Но сравнению с ним Робеспьер казался весельчаком и гулякой. В чем тут было дело — в физическом недостатке, в неизбывной гордыне, в тонком расчете? Не имеет значения. Главное, что походка эта не столько смешила, сколько смущала окружающих. Чувствовалось, что тот, у кого такой твердый шаг, наделен твердой и черствой душой. Поэтому, когда, покончив с королем, он перешел к Жиронде и заговорил о тех, кто сидел в Конвенте справа, повернулся направо и устремил на жирондистов свой суровый, смертоносный взгляд, все в зале кожей ощутили прикосновение холодной стали».
— Тебя кто не знает? Это же ты уложил Жору Кубаря? И как с гуся вода...
То царствование минуло, Рауль; грозный министр, столь страшный для своего господина, столь ненавидимый им, сошел в могилу и увел за собой короля, которого он не хотел оставлять на земле без себя, из страха, несомненно, чтобы тот не разрушил возведенного им здания. Для всех смерть кардинала явилась освобождением, и я сам — так слепы современники! — несколько раз препятствовал замыслам этого великого человека, который держал Францию в своих руках и по своей воле то душил ее, то давал ей вздохнуть свободно. Если он в своем грозном гневе не стер в порошок меня и моих друзей, то, вероятно, для того, чтобы сегодня я мог сказать вам: Рауль, умейте отличать короля от королевской власти. Когда вы не будете знать, кому служить, колеблясь между материальной видимостью и невидимым принципом, выбирайте принцип, в котором все.
В тот же день большинством в тридцать четыре голоса Людовик XVI был приговорен к немедленной смерти.
— Мыслишь верно, а ведешь себя глупо.
Рауль, мне кажется, я вижу вашу жизнь в туманной дымке будущего. Она, по-моему, будет лучше нашей. У нас был министр без короля, у вас будет наоборот — король без министра. Поэтому вы сможете служить королю, почитать и любить его. Но если этот король станет тираном, потому что могущество доводит иногда до головокружения и толкает к тирании, то служите принципу, почитайте и любите принцип, то есть то, что непоколебимо на земле.
Жак Мере голосовал против казни.
— Что ты от меня хочешь?! — закричал Акула.
— Я буду верить в бога, сударь, — сказал Рауль, — я буду уважать королевскую власть, я буду служить королю, и, если уж умирать, я постараюсь умереть за них. Так ли я понял вас?
— Как врач, — объяснил он, — я противник смерти, но Людовика XVI я признаю виновным и потому считаю подобающей для него карой пожизненное заключение.
— Кого вез?
Атос улыбнулся.
Произнеся эти слова, он разом подписал два приговора — королю и самому себе.
— Клянусь, не знаю. Армяшка какой-то. Хмурый.
— Вы благородный человек, — сказал он. — Вот ваша шпага.
Рауль опустился на одно колено.
XXXVIII. КАЗНЬ
— Допустим, не знаешь. Как же ты его называл?
— Ее носил мой отец, храбрый и честный дворянин, — продолжал Атос. — Потом она перешла ко мне, и не раз покрывалась она славой, когда моя рука держала ее эфес, а ножны висели у пояса. Быть может, эта шпага еще слишком тяжела для вашей руки, Рауль, но тем лучше: вы приучитесь обнажать ее только в тех случаях, когда это действительно будет нужно.
Из всего сказанного выше читатель мог понять, что Людовик XVI был осужден на смерть как человек, представляющий опасность для нации.
— Никак. За все время даже не говорили. Он, может, и по-русски ни бум-бум.
— Сударь, — сказал Рауль, принимая шпагу из рук Атоса, — я обязан вам всем, но эта шпага для меня драгоценнее всех подарков, какие я получал от вас. Клянусь, что буду носить ее с честью и тем докажу вам свою благодарность.
Останься он жив, были уверены члены Конвента, смерть настигла бы всю Францию; умертвив же его, Франция не только будет процветать сама, но и разбудит революционный дух в соседних народах.
— Хорошо. Кто тебя нанимал?
И он с благоговением поцеловал эфес шпаги.
Вместе с королем французы желали уничтожить саму идею подчинения целого народа одному человеку.
— Иди ты!..
— Хорошо, — сказал Атос. — Встаньте, виконт, и обнимите меня.
Бретонец Ланжюине сказал: «Бывают бунтовщики, чье дело свято». Бунтовщики, чье дело свято, бьются за торжество справедливости, за возвращение в родной дом подлинного хозяина, за изгнание оттуда незваных гостей.
— Три, — оборвал Катрич. — Запомни, после пяти я отпущу стажера.
Рауль встал и кинулся в объятия Атоса.
Не Херея и его сообщники погубили Калигулу, но те льстецы, которые уверили его, что он бог, — они-то и есть истинные цареубийцы!
— Эфиоп нанимал! — заорал Акула истерически. — Эфиоп! Век сво...
Министр юстиции посетил короля в Тампле; Людовик XVI выслушал свой приговор с величайшим спокойствием.
— До свидания, — прошептал Атос, чувствуя, что сердце его разрывается. — До свидания, и не забывайте меня.
Волею судеб он уже много лет имел перед глазами картину собственной смерти.
— Умнеешь, Окулов, — похвалил Катрич. — Выходит, учиться тебе не поздно. Теперь скажи, куда вы свалили, когда автоматчик сел в машину?
Господин де Ришелье, царедворец милостью Божьей, не пожалел золота и купил в подарок г-же Дюбарри прекрасный портрет Карла I работы Ван Дейка.
— Сразу рванули направо за угол. Потом даванули по переулку за Черноморское шоссе...
— О, никогда, никогда! — воскликнул Рауль. — Клянусь вам, сударь, что, если дойдет до беды, я погибну с вашим именем на устах, и мысль о вас будет моей последней мыслью!
— Кончай травить, — остановил его Катрич и прищурился, будто прицеливаясь. — Тревога прошла через девять минут, и далеко по Черноморке умотать вы не могли.
Какие узы связуют меж собой г-жу Дюбарри, английского короля и фламандского живописца?
Атос, желая скрыть свое волнение, быстро поднялся по лестнице, дал сторожу золотой, преклонил колена пред алтарем и быстро вышел на паперть, возле которой их ждал Оливен с лошадьми.
Акула сверкнул глазами.
— Оливен, — сказал Атос, — подтяните немножко портупею виконта, а то его шпага опускается слишком низко. Так, хорошо. Вы отправитесь с виконтом и останетесь с ним до тех пор, пока вас не догонит Гримо. Слышите, Рауль? Гримо — наш старый слуга, человек храбрый и осторожный. Он будет сопровождать вас.
Нужно быть хитроумнейшим из царедворцев, чтобы проникнуть в тайну этих уз.
— Хорошо, сударь, — сказал Рауль.
— Мы погрузили машину на пятой овощной базе...
— Ну, на коня! Я хочу посмотреть, как вы поедете.
На портрете изображен юный паж, ведущий под уздцы королевского коня. То был любимец Карла I. Звали его Бари.
— Как — погрузили?
Рауль повиновался.
— Загнали в коровник. Такой трейлер с высокими бортами. Для перевозки скота.
— Прощайте, Рауль, — сказал Атос. — Прощайте, дитя мое.
Следовательно, требовалось убедить г-жу Дюбарри в том, что сей паж — предок ее супруга.
— А сами?
— Прощайте, сударь! — воскликнул юноша. — Прощайте, мой дорогой покровитель!
Сделать это оказалось совсем не трудно: бедняжка верила всему, что слышала.
— В разные стороны. Я на трамвай и на хазу. Куда тот потопал, не знаю.
Атос, не в силах вымолвить слово, махнул рукой, и Рауль так и тронулся в путь, не надевая шляпы.
— А что машина?
Атос стоял неподвижно, следя за ним глазами до тех пор, пока молодой человек не скрылся за поворотом.
Ее покои располагались в мансарде Версальского дворца. Картину пришлось поставить на пол — она упиралась в потолок.
— Ее загодя продали, и на овощной базе ждали покупатели. Чеченцы из Грозного. Они знали, что «колеса» в розыске, и сразу приняли свои меры...
— До пяти лет ты свои грехи, Окулов, скостил честно, — сказал Катрич. — Вставай, поедем.
Между прочим, г-н де Ришелье растолковал ей заодно, кто такой Карл I.
— Куда? — В вопросе звучала плохо скрываемая тревога.
— В Задонский райотдел. К майору Метелице.
Так что, когда Людовик XV приходил к своей фаворитке, она усаживала его на канапе напротив портрета и говорила:
— У-у-у, — в отчаянии застонал Акула и затылком несколько раз стукнулся о стену.
— Знает кошка, чье мясо съела, — ехидно заметил Катрич и отстегнул наручник от стояка. — У него с Метелицей свои счеты. И тот уже не спустит дело на тормозах. Верно, Окулов?
XXV. Один из сорока способов бегства герцога Бофора
— Видишь, Франция, вот король, которому отрубили голову, потому что он не смел противиться собственному парламенту.
Время тянулось страшно медленно как для герцога Бофора, так и для тех, кто подготовлял его побег. Но для узника оно тянулось особенно медленно. Иные люди, с жаром затевая какое-нибудь опасное предприятие, становятся все хладнокровнее по мере того, как подходит время его выполнять. Герцог был не таков. Его пылкая отвага вошла в поговорку, а теперь, после пятилетнего вынужденного бездействия, он словно подгонял время и неустанно призывал тот миг, когда можно будет начать действовать. Не говоря о планах, которые он намерен был привести в исполнение по выходе из тюрьмы, — планах, надо признаться, довольно смутных и неопределенных, — он с удовольствием думал о том, что уж одно бегство его из крепости будет началом мщения. Своим побегом он насолит Шавиньи, которого он терпеть не мог за все его мелочные притеснения, и еще больше он насолит Мазарини, своему смертельному врагу, повинному во всех его страданиях, которого он страстно ненавидел. Герцог явно соблюдал пропорцию в своих чувствах к коменданту и министру, к подчиненному и к хозяину.
Людовик XV умер. Госпожу Дюбарри удалили в ссылку. Шедевр Ван Дейка пылился в версальской мансарде.
— На сегодня свободен, — объявил Катрич Андрею, когда они вышли из Задонского райотдела. — У меня свои дела набежали, а ты поразмышляй на досуге.
Затем, прекрасно зная внутреннюю жизнь Пале-Рояля и отношения между королевой и кардиналом, Бофор представлял себе, сидя в тюрьме, весь драматизм сцены, которая произойдет, когда от кабинета Мазарини до покоев королевы пронесется слух: «Герцог Бофор бежал!» Думая об этом, он сладко улыбался. Ему мерещилось, что он уже вышел из стен крепости, вдыхает чистый воздух лесов и полей, пришпоривает доброго коня и кричит во все горло: «Я свободен!»
Затем наступило 5 октября 1792 года. Людовику XVI с семейством пришлось переехать в Париж.
Правда, когда он приходил в себя, перед ним были все те же стены его тюрьмы, в десяти шагах сидел Ла Раме, от безделья щелкавший пальцами, а в передней пили и хохотали солдаты.
— О чем? — Андрей не сумел скрыть недоумения.
Дворец Тюильри, где уже много лет никто не жил, выглядел заброшенно и голо. Чтобы придать ему более жилой вид, из опустевшего Версаля, в том числе из покоев бывших фавориток, привезли кое-какую мебель и картины.
С этой ненавистной действительностью его примиряло — так велико человеческое непостоянство! — только хмурое лицо Гримо, которое он сперва возненавидел и в котором воплотилась позднее единственная его надежда. Гримо казался ему теперь Антиноем
[*].
Войдя в свою спальню, Людовик XVI обнаружил там портрет Карла I.
— Над тем, как жить дальше. Мы объявили войну. Не сомневаюсь, та сторона уже поняла это. Шушеры вроде Акулы у них пруд пруди, но заправляют мужики головастые и крутые. Ответ не заставит ждать. Вот тогда и пойдет — как это у вас говорят? — открытый бокс...
Он узрел в этой случайности знак Провидения, и с тех пор мысль о смерти уже не покидала его.
Нечего говорить, что все это было лишь игрой разгоряченного воображения узника. Гримо был все тот же. Он пользовался полным доверием Ла Раме, который полагался на него больше, чем на себя; сам Ла Раме, как мы уже говорили, чувствовал некоторую слабость к герцогу.
Накануне казни он спал глубоким сном, проснулся на заре, на коленях выслушал мессу и отказался повидать королеву, хотя накануне обещал ей прийти проститься: он боялся окончательно пасть духом. Наконец в восемь утра он вышел из своего кабинета в спальню, где его уже ждали.
Все пришедшие были в шляпах.
Потому-то предстоящий ужин с Бофором так радовал добряка Ла Раме. Ла Раме страдал лишь одним недостатком — он любил хорошо покушать: пирожки показались ему восхитительными, вино превосходным. А теперь преемник дядюшки Марто обещал приготовить пирог не с дичью, а с фазаном, и подать к нему не маконское вино, а шамбертен. Пир будет роскошный и покажется еще лучше в обществе такого собеседника, как этот милый принц, который придумывает такие уморительные проделки над Шавиньи и так смешно потешается над Мазарини. Все это делало для Ла Раме наступающий троицын день действительно одним из четырех самых больших годовых праздников.
— Шляпу мне! — приказал Людовик XVI. Клери подал ему шляпу; король надел ее. Затем он продолжал:
А потому Ла Раме ждал шести часов с таким же нетерпением, как и герцог.
— Клери, вот мое обручальное кольцо; отдайте его моей жене и скажите, что мне грустно с нею расставаться.
Затем он достал из кармана печать и также протянул ее Клери:
Он с самого утра начал хлопотать о всех мелочах и, не решаясь положиться ни на кого другого, отправился лично к преемнику дядюшки Марто. Тот превзошел самого себя. Он показал ему пирог чудовищной величины, украшенный сверху гербом Бофора. В нем еще не было начинки, но рядом лежали две куропатки и фазан, щедро нашпигованные и толстые, как подушки для булавок. При виде их у Ла Раме потекли слюнки, и он вернулся к герцогу, весело потирая руки.
— А это — для моего сына.
К довершению удачи, де Шавиньи, полагаясь на Ла Раме, уехал с утра в гости, и Ла Раме стал, таким образом, заместителем коменданта крепости.
На печати был выгравирован герб Франции.
Согласно традиции, король таким образом передавал наследнику свой престол.
Что касается Гримо, то он был угрюмее обычного.
Подойдя к члену Коммуны, которого звали Жак Ру, король спросил:
— Угодно ли вам принять от меня завещание? Жак Ру попятился.
Утром герцог предложил Ла Раме сыграть партию в мяч. Гримо знаком дал ему понять, чтобы он внимательно следил за всем, и пошел впереди, указывая путь, по которому нужно будет идти вечером.
— Мое дело — отвезти вас на эшафот.
— Дайте сюда, — сказал другой член Коммуны, — я этим займусь.
Для игры в мяч была отведена так называемая площадка в малом дворе замка. Это было малолюдное место, и часовых здесь ставили только на то время, когда де Бофор выходил играть. Да и эта предосторожность казалась излишнею из-за высоты стен.
— Вы наденете редингот, ваше величество? — спросил Клери.
Чтобы добраться до этого дворика, приходилось отпереть три двери, причем каждая отпиралась особым ключом.
Король отрицательно покачал головой. На нем был темный фрак, черные короткие штаны, белые чулки и белый молетоновый жилет.
Придя на площадку, Гримо как бы невзначай сел на стену возле бойницы и спустил ноги наружу; очевидно, в этом месте будет прикреплена веревочная лестница.
В глубине кареты короля ждал его духовник, ирландец аббат Эджворт, выученик тулузских иезуитов, священник, не принесший присягу.
Все это было ясно для герцога, но — с этим никто не станет спорить — совершенно непонятно для Ла Раме.
Людовик XVI сел рядом с аббатом. На переднем сидении устроились двое жандармов.
Игра началась. На этот раз де Бофор был в ударе, и мячи попадали именно туда, куда он хотел, как будто он клал их руками. Ла Раме был разбит наголову.
У короля в руках был молитвенник; он принялся читать псалмы.
Четыре караульных, пришедшие вместе с ним, поднимали мячи. Когда игра кончилась, де Бофор, подшучивая над неловкостью Ла Раме, дал сторожам два луидора, чтобы они выпили за его здоровье вместе с остальными своими четырьмя товарищами.
Сторожа обратились за разрешением к Ла Раме, который позволил отлучиться, но только не теперь, а вечером. До тех пор ему самому предстояло много хлопот, и он хотел, чтобы в его отсутствие заключенный не оставался без присмотра.
На казнь он ехал в собственной карете.
Такое распоряжение было как нельзя более удобно для герцога. Если бы он мог действовать по своему усмотрению, то и тогда не мог бы все устроить лучше, чем это сделал его страж.
Улицы были пустынны, двери и окна закрыты; ни один человек не прильнул к стеклу изнутри, чтобы взглянуть, как король едет в свой последний путь. Казалось, Париж превратился в некрополь.
Наконец пробило шесть часов. Ужин был назначен на семь, но стол был накрыт и кушанья поданы. На буфете стоял громадный пирог с гербом герцога, и по его подрумяненной корочке видно было, что он испечен на славу. Остальные блюда не уступали пирогу.
Вся жизнь города сосредоточилась в тот час в одном-единственном месте — на площади Революции.
Всем не терпелось: сторожам — поскорее идти в кабачок, Ла Раме — приняться за угощение, а герцогу — бежать.