Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я же говорю — похоже. А кто кусал, вне моей компетенции. Разумеется, при поступлении мы начали антирабический курс, то есть прививки против бешенства, но они не всегда эффективны. Укусы множественные, глубокие…

— И когда вы определили бешенство…

— Когда мы заподозрили бешенство, то перевели ее в инфекционную больницу. К сожалению, бешенство — болезнь практически неизлечима.

— А прививки?

— Прививки позволяют предотвратить заболевание, но если уж оно началось, то…

— Спасибо, доктор, — невпопад произнес я.

— До свидания, — и доктор раскрыл пухлую папку с историями болезней.

Бешенство, значит.

На обратном пути я молчал, молчал и Егор. Он вообще не болтлив.

Весь вечер и следующий день мы лечили и холили, поставили на колеса, установили тент, совершили пробный пробег до города и назад. Вела себя скотинка прилично, лишь изредка показывая норов. Ничего, стерпится — слюбится.

Я, пусть и бессознательно, загружал себя делами. Легче ни о чем не думать, когда нет на то времени.

Отправив Егора в первый самостоятельный рейс, я вернулся в дом, раскрыл блокнот. Составим диспозицию, господа офицеры. Первая колонна марширует на восток, вторая следует за ней до Аустерлица, после чего поворачивает в сторону Синих Липягов, где варит гуляш и наступает на Сокаль.

Работы хватало не на двоих — на троих.

Что пресса пишет? Четвертая, понимаешь, власть?

Виды на урожай проблематичные. Засуха. Влагозапас весны иссяк к концу июня. Но там, где пошли на затраты и наладили полевое орошение, всего полно.

В Глушицах пропал учащийся СПТУ Пронин В. С., шестнадцати лет, среднего роста, был одет… Кто знает что-либо о его местонахождении, просьба сообщить по телефону… Обращает на себя внимание, что это четвертый случай по району за последние две недели; до Пронина В. С. ушли из дому и не вернулись гражданин Чуйков О. Н., 39 лет, житель Украины Лопатин А. А., приехавший навестить брата и пенсионерка Б.Г., жившая сбором и продажей лекарственных трав. По факту исчезновения последней возбуждено уголовное дело. В первенстве области по футболу сыгран четырнадцатый тур…

Конечно, я могу не читать газет. Не слушать радио, не смотреть телевизор, наконец. Поменьше разговаривать с людьми. Даже переехать в другую область. Но и там, думаю, не убегу от того, что происходит здесь.

Надо разобраться. Иначе я просто свихнусь. Надоело умирать от каждого стука, каждого шороха.

И я полез в стол, где у меня лежал чистый блокнот. Напишем диспозицию. Да. Или завещание?

Вы скажете, что таковы всего-навсего переживания любого мужчины. Воистину, однако иных осеняет искра себялюбия по Дарвину либо благочестивая привязанность. Должны ли мы осуждать мужчину, что находит явление младенца малопривлекательным? Если жена этого мужчины почти умерла, а затем оставила его, дабы посвятить себя обидчику? Обуяло ли его саможаление? Не сразу и не вдруг; для прорастания таких качеств потребно время.

Некогда ему примечтались дети, кажется, смутные образы сыновей, уменьшенные разновидности его самого, азартные до науки и влекомые английским спортивным бытием. Когда Констанс понесла в первый раз, Джозеф, вероятно, предавался временами недолгим грезам, направляясь к Лабиринту либо наблюдая ее беспокойный сон и промакивая увлажнившееся чело. Быть может, он воображал будущего профессора анатомии.

Быть может, он предвкушал роль первого наставника, что тщательно выверенными шагами поведет сына к знаниям. Быть может, он намеревался преподнести ему серебряный праксиноскоп[16] и насладиться очарованностью мальчика, что вперит в него взор. Эти образы, однако, испарились в первую родовую горячку Констанс.

«Я желаю подарить тебе ребенка», — поведала ему Констанс вскоре после бракосочетания (кое состоялось, по его мягкому настоянию, не в церкви). «Я желаю подарить тебе ребенка», — сказала она, когда они отправились в свадебное путешествие. Она повторила эти слова в башне флорентийской гостиницы. «Я желаю подарить тебе ребенка». Дар невесты.

— Я желаю подарить тебе ребенка, — прошептала она, вложив все силы без остатка в этот слабый, сухой шелест, когда и часа не прошло после первой утраты, и он ясно видел, был уверен, что она вот-вот умрет. Он сказал:

— Никогда более. Ты не должна испытать такие муки вновь. Мне больно смотреть, как ты страдаешь.

Но его убогие признания в любви омрачили ее более прежнего:

— Да, вновь. Я желаю подарить тебе…

И сквозь скорбь, причиненную ее страданием и утратой юности — все это за считанные мгновения, — он ощутил укол изумления ее стойкостью: даже в нынешнем положении она страстно желала подарить ему ребенка? В то время, как повивальная бабка судорожно закутывала и уносила прочь останки ее прошлой попытки, титруя ложь о незавершенных крестинах, коя служила обезболивающим? Лишь тогда он впервые задумался о том, к нему ли она обращалась. В те разреженные часы она заявила множество иных бессмыслиц, и знакомое удостоверение преданности казалось на их фоне искаженным.

— Я желаю подарить тебе ребенка, — сказала она позже; глаза ее были закрыты. Он взял ее ледяную руку, согревая горячим дыханием посиневшие пальцы.

— Моя Кон, единственная моя Кон, — сказал он, и она отверзла очи.

— Джозеф? Ты здесь?

Разве она думала иначе? Тогда кому она только что предлагала ребенка?

— Я желаю подарить тебе ребенка, — говорила она впоследствии, когда бы он ни подступал к ней с ласками. Она распевала эти слова с таким упорством, что его кроткое несогласие («Сие вряд ли существенно, дорогая моя, учитывая хрупкость твоего здоровья») служило лишь к упрочению ее решимости.

— Нет! Это мой долг перед тобой. Наиважнейшее из дел, мой дар, ради коего я существую. Все, что я имею.

Это ужасающее провозглашение веры одновременно и радовало, и сокрушало его. На самом-то деле ему было все равно, подарит она ему ребенка или спаниеля.

Он не особенно представлял себе, что станет делать с эдаким подарком, а история собственного Джозефова рода, сильно подозреваю, более чем разубеждала его в том, что река семейного довольства берет исток в детях.

— Я желаю подарить тебе ребенка, — пробормотала она, даже когда живая Ангелика заходилась криком в той же комнате. И Джозеф оплакивал девочку из канцелярской лавки, коя застыла на пороге смерти, так и не узнав, что ее напрасный дар уже перешел в его негнущиеся, безжизненные руки.

Если оглянуться назад и принять во внимание роль, кою Ангелике предстоит сыграть в жизни матери, сомнения Джозефа в непорочности ритуальных заявлений Констанс окажутся провидческими. Она хотела ребенка по личным причинам, коренящимся в ней самой или во всех женщинах столь глубоко, что она, верно, и не способна была их изъяснить; потому она вполне могла верить (он допускал и свое тщеславие, и ее искренность), что произведение на свет ребенка в самом деле замыс лено было как дар любви и что он так или иначе отчаянно желал потомства, пусть все его слова, склонности и история свидетельствовали об обратном.

Безусловно, она по-прежнему ему не верила. Превращение Констанс из жены в мать было столь обстоятельным, столь волшебно исчерпывающим, будто она разыгрывала некую легенду. Она отдалась ребенку в ущерб всем обязанностям супруги, включая простейшую привилегию супруга и расположение к нему. Она, некогда столь изощрявшаяся, дабы очаровать его и ему угодить, ныне открывала рот исключительно с целью трепетно обсудить последний ор или чих дочери. Кроме того, у него начало складываться впечатление, что она выучилась утонченно над ним глумиться, осмеивая одним лишь тоном его бесполезность, даже интеллект, его созерцательность, коя, он знал, дает повод считать его вялым.

Она, которая некогда не замечала его тихоходности либо мирилась с нею, называла его «мой мудрый черепах» и видела в его манерах квинтэссенцию ученой прозорливости, — даже она надувала щечки, топала ножкой, слегка закатывала глаза, когда он отвечал слишком медленно, и думала, что он ее не видит.

Как же могла она после всего полагать, будто ребенок появился «для» Джозефа? Ребенок появился от него, против него, взамен его. Констанс отдалялась от него — если взглянуть на дело с высоты, — почти по прямой с самого рождения Ангелики. Мать и дочь дрейфовали рука об руку все дальше и дальше, будто на задней площадке удалявшегося в безмолвии омнибуса; «я желаю подарить тебе ребенка» значило доподлинно лишь «я желаю ребенка».

Возможно, все началось куда раньше. Возможно, она выбрала его, поскольку он часто бывал у Пендлтона, и позволила ему думать, что это он выбрал ее, ибо распознала в нем мужчину, от коего можно кое-что почерпнуть («подарить») и в свой черед избавиться, не выслушивая жалоб. Уже тогда она сознавала, что он идиот, сосуд зазорных страстей, коим она может помыкать с легкостью. Ныне две женщины станут неумолимо сближаться, все более походя друг на друга, а Джозеф будет стоять в стороне евнухом-финансистом-защитником гарема без султана. По временам, когда она всецело сосредотачивалась на Ангелике до такой степени, что вообще переставала замечать, вошел Джозеф в их комнату или ее покинул, он преувеличивал свои муки, позволяя ей узреть на его лице образ боли, и подчас добивался в итоге благожелательно дозированного расположения кормилицы. Однако, лишь добившись его, он хотел бежать прочь, ибо в совокупности данное упражнение виделось бесконечно унизительным.

Винить он мог, разумеется, единственно себя. Он не возражал, когда в его доме прутик за прутиком свили гнездо женские смешки и умолчания. Пока Ангелика была младенцем и не владела языком, Джозеф попросту не понимал, чем занять себя в долгие минуты наместничества; ее развитие не волновало его даже с научной точки зрения, ибо ребенок был куда менее интересен, нежели существа, над коими он трудился в лаборатории. Он знал, что младенец желал его ухода и возвращения той, что более умело холила, играла, пела и кормила. «Дорогая, она снова зовет тебя», — говорил он, отступаясь. Даже теперь, когда Ангелика постепенно обретала человеческий облик, когда Джозеф пытался справляться о ее играх, предлагал, более того, сделаться их участником, сплошная повторяемость ее речи и капризов заставляли его клевать носом, в то время как ее возбуждение лишь нарастало.

Полагаю, вы написали бы в диагнозе, что скука Джозефа есть сублимация его страха перед половым бессилием, что-то в этом роде, не так ли? Весьма в вашем духе. Видите, я играю вашу роль все искуснее. Да сэр, вы оказались бы правы, но только в том, что Джозеф страшился себя как существа, кое не нужно ребенку и, хуже того, вероятно, даже вредит ему. По самой меньшей мере, я думаю, он боялся, что приедается малютке так же, как она приедается ему, что в нем не сыщется и проблеска из тех, что веселят животное, порог увеселения коего наверняка весьма низок, раз уж зрелище матери, сведшей глаза к носу, или притворно падавшей Норы доставляло ему столько удовольствия.

Впрочем, разве нельзя назвать все это «безответной любовью»? Предпочтение, кое ребенок отдавал Констанс, — слово «предпочтение» едва выражает абсолютность границы, проведенной ребенком между Констанс и прочим мирозданием, с равным успехом можно сказать «он предпочитает кислород ядовитому газу», — было очевидно на любой стадии его развития, проявлялось даже у предмета почти нечеловеческих очертаний нескольких недель от роду. Конечно, Джозеф разделял это предпочтение и способен был его одобрить, однако — не оправдались ли подозрения Энн Монтегю, не преобразилась ли безответная любовь в ярость на свой объект? Признайте: вы считаете Джозефа виновным. Признайте также, что сегодня вы смотрите на меня, коя лежит у вас в ногах, как лежала однажды в ногах Джозефа Бартона, и постигаете его преступление.

Он стал проводить одинокие вечера в парке, давя ботинками гравий, не желая возвращаться домой, сознавая все свои потаенные слабости, боль, причиняемую обидой и стыдом, внушенный отвращением к себе озноб.

Он наблюдал на закате дня за детьми, коих сторожили сидевшие матери и стоявшие гувернантки. Прелестная девочка пробежала мимо, иллюстрируя тангенсы палочкой и обручем. Будучи на два или три года старше Ангелики, она забросит вскорости игрушки, займет всю себя менее детскими упражнениями, сведет на нет острые углы своей личности и обратится в более совершенное создание, упакованное для новых ролей. Ангелика, за коей пристально следит и кою оформляет ее мать, довольно скоро будет потеряна для Джозефа, сделавшись недоступнее, нежели теперь. Он не стал бы отрицать, что немного завидует клейким узам, что скрепляют женщин столь прочно, завидует смеху и слезам, кои разделяют жена и дочь, Констанс и назначенный ему дар.

IV

О, сколь низко пали его ожидания! Ныне он жаждал всего лишь ночной дремы. Четыре года он мирился с тем, что дочь спала у него в ногах. Отзываясь на ее полуночные запросы и кашель, на малейшее ее блеяние, Констанс бросалась к ребенку и разбивала вдребезги всю нормальную жизнь. Узурпированная логика, процессия взлелеянных страхов и недомоганий, и настоящих, и воображенных, поставили вымышленное благополучие матери и дочери впереди истинного. Говоря кратко, Джозеф уступил право принимать важнейшие решения в собственных владениях. Это право вытребовала на свой манер Констанс. Едва ли он мог ее винить, ибо такова была ее природа. Ему тем не менее не следовало потакать ей столь долго, а равно и позволять ей думать, будто его не трогает тот факт, что она предпочла ему ребенка.

Недавно он обнаружил в Ангелике тусклые симптомы самодостаточного индивида, если не разума: она проявила мимолетный интерес к миру природы. В ослепительном порыве вдохновения, кое посетило Джозефа, когда Констанс отвергала его решение перевести ребенка на нижний этаж, он замыслил дать Ангелике достодолжное образование в области естественных наук, а также языков. Иначе она чересчур размягчится благодаря матери, коя ни за что не пустит ребенка дальше куколок и рюшечек, причуд и предрассудков.

По этому и другим пунктам он прояснит для Констанс ее истинную роль и станет следить за тем, как супруга ее играет. В первую ночь новоустановленного порядка он не заходил в дом, пока не уверился, что ребенок уснул. Джозеф возвратился и выслушал удовлетворивший его доклад: дочь спит в собственной кровати (хотя бы Констанс и сетовала на то, что дитя рыдало в знак противления).

— Я все-таки расположен думать, что она привыкнет, — предположил он. Джозеф допускал, что Констанс воспримет перемену с тяжелым сердцем, однако сдаваться при первом признаке успеха никуда не годилось, потому он благожелательно поведал ей о своем намерении заботиться о просвещении дочери. Его совсем не удивило мгновенное неприятие Констанс его планов — она подразумевала, что решать вопросы обучения Ангелики он не вправе. Ее суждение о его неуместности лишь подтвердило, как далеко ускользнул дом из его рук, и он ответил резко: — Возможно, настанет еще день, когда она увидит друга и во мне.

Он сразу об этом пожалел. Разумеется, тропа, коей он вознамерился следовать, требовала являть беспристрастность, иначе Констанс лишится примера для подражания. Он взял ее за руку. Супруга была холодна, дерзила.

Он в свой черед ощущал себя бестактным ухажером, добивавшимся женщины, чей возлюбленный умер несколько дней назад либо чахнул его милостью за решеткой.

— Я должна проведать Ангелику, — сказала она вдруг и бежала к ребенку.

По наименьшей из мер он мог насладиться теперь безбурной ночью в постели, впервые за четыре года. И все-таки, проведя сию весьма запоздалую реформу, он обнаружил, что ночи его сделались, пожалуй, сокрушеннее прежних. Той первой ночью он по возвращении Констанс был терпелив к ее слезам и меланхолии, покуда мог их вынести, три приступа, может быть, четыре — от стольких вторжений он страдал обычно в присутствии Ангелики, — однако четвертый горестный плач — небо между тем оставалось черно, голову ломило, глаза и десны драло, — подавил его лучшие побуждения. Он сказал просто — хватит, хватит, он не в состоянии более исступленно оплакивать нисхождение ребенка в его кровать.

На второй вечер, возвратившись достаточно рано, чтобы застать ребенка бодрствующим в новой кроватке, Джозеф попросил на минуту оставить его с Ангеликой наедине, ибо намеревался унять ее ночные страхи. Констанс уступила это исключительное свидание не без боя, однако стоило ей удалиться, как дочь изумила Джозефа до глубины души: обняла его за шею и наградила множественными поцелуями.

— Спасибо, папочка!

— За что же, дитя?

— За эту комнату! Мою комнату в башне!

— Она пришлась тебе по нраву?

Ее благодарность была очевидна, как было очевидно и то, что прорыв в их отношениях и начатые реформы не являлись совпадением. Оставляя счастливого ребенка в его кровати, Джозеф спустился к ужину с угрюмой женой, коя известила его, невзирая на только что виденное: дитя вновь отчаянно противилось новой спальне.

Что не доказывало вероломства: возможно, при Джозефе ребенок отзывался о комнате благосклоннее.

Констанс искала отчаяния и находила отчаяние, между тем Джозеф ожидал кроткого согласия и был вознагражден сполна. Констанс по меньшей мере подчинилась его распоряжению, и в качестве первого шага к просвещению ночь минуту-другую изучала книгу из его библиотеки, снабженную анатомическими иллюстрациями и естествоведческими рисунками, хотя и тут жена взбунтовалась:

— Я подумала, что эта книга для нее неподходяща.

Констанс теперь почти не спала. Они лежали бок о бок в тишине. Он нелепым образом мешкал коснуться даже ее руки, настолько ранимой ощущалась супруга, невзирая на сверхчеловеческое терпение, с коим он относился к ее хрупкости уже почти год, а также три года до того. Спустя считанные минуты она решительно и без единого оправдания поднялась, дабы покинуть супружескую постель на долгие часы.

Нет, все оказалось не так просто, как он надеялся: у него всегда все оказывалось непросто. Он позволил ей удалиться и глазеть на ребенка, и он ждал ее в тишине, пока, по-прежнему один, не уснул. Он очнулся, один по прежнему, и тер глаза до тех пор, пока не смог разглядеть, который час. Он спустился и увидел, что дочь спит в кровати, а Констанс в кресле поодаль от нее застыла в позе готовности, превратившись всецело — кроме закрытых глаз — в часового, сжимая в руке угасшую свечу, выставив ее перед собой для озарения тьмы: спящая женщина охраняла спящее дитя, сгоревший черный фитиль не отбрасывал никакого света. Другая ее рука вонзилась в подлокотник с такой силой, что суставы побелели, а ногти слегка приоткрыли кончики пальцев. Джозеф встал между креслом и кроватью и затаил дыхание, заметив, что веки Констанс смежены не до конца. Она провалилась в сон, сражаясь с ним столь неистово, что ее глаза остались чуть приоткрыты, и в узком зазоре между веками Джозеф узрел чистейшую белизну: глаза Констанс закатились, когда воля ее потерпела полное фиаско.

Он легко возложил руку на плечо жены, и та отпрянула, будто он ее ударил.

— Пойдем. Наверх, в постель, сейчас же, — прошептал он. Она полностью открыла глаза, увидела его перед собой и внезапно вскрикнула, возопив одинокое «нет» столь пронзительно, что он обернулся посмотреть, не разбужен ли ребенок. Силы вопля достало, чтобы девочка чуть перекатилась на бок.

Констанс, трясясь и покрываясь испариной, встала на нетвердые ноги, но отказалась от Джозефовой поддержки, будто он был палачом и вел на плаху мученицу.

— Нет, — повторила она спокойно и вновь села, тотчас закрыв глаза.

Итак, она подарила ему взгляд, полный безбрежного ужаса, отшатнулась от него и станет отвергать его общество и ложе вопреки всему, что он для нее сделал, всему, что она принимала с улыбкой при свете дня. Он задумался, не запирать ли от нее дверь.

Однако серым утром его злость развеялась. Когда он пробудился, она предложила ему чай и тост, а на полу играла Ангелика.

— Мистер Бартон. — Констанс улыбалась. — Утро покоя.

— Доброе утро, — ответил он, стараясь припомнить события и злость прошедшей ночи. Она крепко сжала его руку, и он прекратил поиски оправдательных воспоминаний. — С тобой все хорошо? — спросил он.

— Только, — отвечала она, — когда ты доволен.

Она смотрела на него как раньше, до ребенка, до всех ее мытарств, до супружеского разобщения. Он прочел в ее лице прежние непорочность и простодушие, а также безучастность, как если бы годы совместной жизни лишили ее способности отвечать ему не таясь. С каждым днем он делался для нее все менее интересен, однако же нечто в его непреклонности привлекло ее к нему этим утром. Он страстно возжелал, щурясь в новом свете, произнести нечто такое, что придаст ему в ее глазах новизну, представит его менее загадочным — или же более. Она присела на край постели и протянула ему руку.

Сколь давно она не дарила его эдаким вниманием! Осознав это, он ощутил и признательность и злость. Он почти отделил грубые слова от нежных, почти отыскал подходящее первое слово — и они вновь слились бы в единое целое.

Вместо этого за изножьем раздался вопль, и Констанс, сейчас же бросив руку Джозефа, скакнула к девочке с криком:

— Что такое, ненаглядная?

— Принцесса Елизавета! — завыла Ангелика. — Она ужасно ушибла ручку!

— Ах, принцесса, — утешала Констанс, исчезая за изножьем. — Ну-ка, посмотрим на травму Ее Высочества.

V

Гарри наверняка привел бы по такому случаю какую-нибудь испытанную остроту или цитату из Шекспира, но Джозеф не стал расписывать домашние неприятности своему другу, ныне отцу троих мальчиков и мужу сильной и любящей жены. Достаточно скверно было уже то, что между Лабиринтом и боксерским павильоном они с Гарри заехали в дом Бартонов, дабы испить чаю, и обнаружили, что ребенок пребывает под неверным присмотром служанки, в то время как мать Ангелики отлучилась неизвестно куда.

Гарри предсказуемо не тронуло то, что смутило Джозефа. Согнувшись, он моментально уселся на фортепьянную скамеечку рядом с Ангеликой и принялся разучивать с ней пьесу, в коей имелись сюжет, реплики и колкости.

— И вот маленькая Принцесса Тюльпанов отправляется в волшебный сад, — сказал он и поместил руки Ангелики на верные клавиши. Его тон пленил Ангелику и сообщил Джозефу, что Гарри никоим образом не глуп.

Оставалось только завидовать легкости его обхождения и — что в особенности касается Гарри — его способности очаровывать женщин любого возраста. — Маленькая Принцесса Тюльпанов должна ускользнуть от эльфов, — сказал он.

— В скором времени Ангелика приступит к обучению в школьном заведении, — вмешался Джозеф, выдав тираду напыщенную и несуразную на слух и взрослого и ребенка. — Ей сразу преподадут латынь.

— Ах, твой отец жесток! — Гарри перестал играть и скрестил руки.

— Правда? Ты жесток, папочка?

— Заставлять столь прелестное дитя одолевать тернистые склонения и терпеть многотрудные падежи! О, сколь прискорбные увечья нанес мне в свое время препротивный аблатив! Обрекать милую девочку на такой груд — разве это дело?

— Гарри, довольно. Доктор Делакорт потешается, дитя, только и всего. — Вопреки обстоятельствам завидное подчас легкомыслие Гарри потерпело крах. — Нора, передай своей госпоже, что мы приходили и ушли, жестоко огорчившись ее необъясненным отсутствием.

— Чудесная девочка, Джо, — сказал Гарри, смахивая с Джозефа налет раздражения. Они выбрались обратно под дождь. — Точный портрет матери, не так ли?

Без сомнения, она являла собой маленькую копию красоты Констанс — маленькую и неоспоримо более цветущую; она воспроизводила красоту, коей Констанс могла похвастать, пока не повредилась многократно о неумолимое материнство. Сходство било под дых: ребенок все более напоминал добычу, из коей высосал все соки.

Они прогуливались, невзирая на дождь и сгущающийся туман, и Джозеф дивился тому, до чего просто Гарри завоевал внимание, уважение, смех Ангелики. Напрягши память, Джозеф припомнил разве что три случая, когда он сходным образом воздействовал на ребенка.

— Остановимся на секунду, — сказал он, воодушевившись витриной таксидермиста. («Превосходно, — согласился Гарри. — Я как раз имел в виду добыть льва».) Джозеф глубокомысленно приобрел распластанную и обрамленную бабочку, роскошный образчик голубого с белой каймой самца Polyommatus icarus,[17] что определенно напомнит Ангелике об одном из тех редких случаев, когда (всего только прошлым летом) отец казался ей лучшим из товарищей.

— Думаю, Гас с удовольствием испытал бы голубого красавца огнем, — сказал Гарри.

Покойный отец Джозефа был столь же обаятелен и прыток. Джозеф изумлялся тому, что заметил сходство только сейчас; между тем они поймали кэб, дабы отправиться на ужин и затем на бокс. Внешние обстоятельства, само собой, разнились: отец Джозефа был все-таки чужак, итальянец, неизменно носивший фамилию Бар тоне (укороченную лишь для его англорожденного сына); юношей он приехал в Англию представлять интересы своего отца, влюбился в английскую розу и не возвратился домой, даже овдовев.

— Первейший проблеск твоей матери, Джо, был невыносимо чарующ для очей смертного, — поведал Карло Бартоне одиннадцатилетнему сыну в комнате, что сделалась ныне гостиной всецело Констанс. — Она была богиней, коя более чем стоила моей ссылки. Я был преступно, пагубно очарован. — Он возжег сигару, поглядел на скромный живописный портрет матери Джозефа на конторке, полускрытый краснокожей подставкой для перьев. — Она носила цветы в волосах, и когда она увидела меня, глаза ее распахнулись, и она меня не отпустила. Меня ждали дома, в Милане. То было выше моих сил. Понимаешь, когда мужчины смотрят на женщин, они пронзают их взглядом. На званом вечере либо и театре мужчина держит глазами свою жертву. Но взгляд женщин всего лишь скользит, никогда не замирая. Исключая проституток, разумеется, взгляд женщин скользит и ранит нас мимоходом. Но твоя мать… ее глаза остановились и удержали меня.

Осознание сходства Гарри и отца окрасило всю трапезу Джозефа. Каждое замечание Гарри оборачивалось словами, кои мог произнести отец: и беспечно вброшенная идея, и легковесная шутка, и бухгалтерская оценка мелькнувшей женской фигуры. Джозеф казался менее сыном своего отца, нежели его друг.

Затем, не прошло и двух часов, Джозефа осенило вдруг странное чувство. В павильоне, где шло представление, иллюзорное безмолвие коснулось его своей дланью: безмолвие, кое вырывалось из зрительских глоток, безмолвие, коим звенел левый кулак Кру, подцепляющий и крошащий челюсть Пикетта, безмолвие, предлагаемое разносчиками, девушками-табачницами и просто девушками, безмолвие, заглушившее все и вся на затяжной миг, что длился ровно столько, чтобы Джозеф смог узреть себя как бы издали, будто изучал работу скульптора, и отметить изумление при виде себя самого, ожидавшего внимательного взгляда: он держал в руке пиво, стоял в обычной своей позе и неотвратимо напоминал отца. Он мог быть самим стариком, что чуть скривился влево, уперев локоть руки для выпивки в запястье сигарной руки. Облик его отца проявился до последней мелочи, включая угол, под каковым лицо было обращено к предмету внимания (не слишком прямой), и преувеличенный размах скрещенных ног. В отцовском случае поза сия несла в себе агрессивное предуведомление, но у Джозефа она была неосмысленной подделкой, переросшей в привычку. В отрочестве Джозеф перенимал жестовый ассортимент Карло Бартоне, однако до сей поры не замечал, что упражнялся в нем по сей день, и ныне имитация вошла в его плоть и кровь. Призрак отца населил члены Джозефа, ибо тот вошел в возраст, коего достиг перед смертью отец.

А затем все кончилось: ноги Пикетта отказались выполнять простейшую задачу, и в этот переломный момент вернувшийся рев толпы, казалось, обусловил его падение, нежели просто приветствовал оное. Гарри ликовал, Джозеф цедил пиво. Они выиграли два фунта.

Отец Джо Бартона не просил сына о прощении, не извинялся за свои неудачи, и финансовые, и нравственные. Самым английским наследством Джозефа, яснейшим даром, коим он обязан был матери, стала его неспособность жить так, как прежде жил отец и ныне — Гарри (его друг как раз оборачивался к тылу павильона, дабы произвести отбор среди вечернего фуршета подруг).

Джозефу Бартону никогда не обрести ни счастливой беззаботности в отношении последствий и издержек, ни острого ума Гарри, что пленил даже Ангелику. Однако же, не напоминая отца манерой держаться или характером, Джозеф не являлся полной его противоположностью, и эта мысль странно трогала. Его отец не просил о прощении, но Джозеф все равно был на него похож.

Именно то, чего я не знаю о Джозефе Бартоне, для нашего предприятия существеннее всего, не так ли? О чем он размышлял в обществе, как держался наедине с собой? Ускользающая, фантастическая суть вашего задания с самого начала постигалась мной с той же ясностью, что и попытка нарисовать по блеклому карандашному наброску масляный портрет. Джозеф позирует едва не в абсолютной темноте, освещаемый слабой памятью, чужими отраженными рассказами, безупречными и едва ли подержанными воспоминаниями Гарри Делакорта.

— Чаровницы. Колдуньи, мальчик мой.

Отец и сын ехали по парку в открытой коляске. Джозефу было то ли восемь лет, то ли двенадцать, точнее он не припоминал.

— Вот как англичанки дышат воздухом, — говорил отец, приподнимая шляпу и улыбаясь встреченным женщинам, что катались или прогуливались, с театрально подчеркнутым, но непринужденным «как поживаете, signorina?[18]»; оставаясь то ли безучастным к общественной иерархии, то ли не ведая о ней, он фундаментально оделял островную нацию колдуний своими амурными богатствами. — Вон та, Джо, обрати внимание, как она склоняет голову. Она кажет нам свою шейку, дабы мы взглянули на нее и попались. Держись покрепче за дверную рукоятку! Следует быть сильным.

Мальчик послушался — наверное, ему было все-таки восемь, — и вскоре они миновали опасность; на сей раз.

— Уж она бы нас точно окрутила. Их чары весьма многообразны.

Его отец взирал на мир под странными углами, поверх макушки Джозефа, и, разговаривая с ним, глядел в сторону. Женщины в зеркалах и отражательных стеклах вторгались в каждую их беседу, даже когда отец их не поминал. Он был начеку, оставаясь невидим и глубоко вздыхая; сигарный дым отбывал из его рта длинными, тонкими струями, кои устремлялись за удаляющимися дамами, точно его надежды, не вполне их достигая, и дамы оставляли кафе или ресторан, оставляли позади Карло с сыном за компанию. Тогда его отец прикусывал язык, склонял голову, дабы разглядеть их милосердный, жестокосердный полет, сигара его съезжала набок, болтовня мальчика делалась почти неслышна.

Однако в стенах дома на Хикстон-стрит беседа велась об одной только женщине, о Калипсо, что приманила Карло на этот остров и лишила свободы, о женщине, коя скончалась, давая жизнь его единственному, его английскому сыну.

— Я наблюдаю англичан годами, Джо. Я не один из них, но ты — другое дело. Ты говоришь подобно им. Завоюй что-нибудь для Англии, и они оставят тебя в покое.

Послушай. — Его отец взял с конторки книгу, открытую на только что прочтенной странице, коя так его впечатлила, что он призвал четырнадцатилетнего сына прослушать отрывок. — «Англичане выезжают утром юности в дальние уголки земли и затем, притягиваясь назад словно бы пружиной, что сцеплена с их сердцами, вновь сходятся воедино, сломя голову спешат домой, обретают в отечестве глубины, кои были им неведомы ранее, погружаются в самые объятия Англии, и еще глубже, в свой загородный дом, и, наконец, в самую глубь, в угол своего кабинета, водрузив на стол глобус, являющий им все их завоевания». Понимаешь, Джо?

Изначально лишенный матери и обычно лишенный отца, Джозеф воспитывался итальянской няней Ангеликой, коей Карло доверил решение всех касающихся мальчика вопросов и покорялся даже в тех редких случаях, когда держался собственного родительского мнения.

Никогда не молчавшая и часто перечившая нанимателю Ангелика нянчилась с новорожденным Джозефом, затем кормила его грудью, купала его, одевала его, читала ему, укладывала спать. Именно Ангелика преподала ему религию и отвела в церковь. Это она награждала его подзатыльниками и бранила: «Что твоя несчастная мама думает у себя на небесах, когда видит, как ты себя ведешь?» Это она трясла головой и не стеснялась выказывать отвращение, когда бы Карло ни выходил из дому один. «Твой папа — великий человек», — наставляла она Джозефа, по временам — с искренним воодушевлеением. «Твой отец — настоящее чудовище», — говорила она с куда большим чувством.

Он корчил рожи у зеркального стекла! Он упражнялся стоять пред ним в точности как его отец! Память пробуждалась, и Джозеф закрыл глаза, не видя бокса, дабы вспомнить происшествие отчетливей. Он стоял перед зеркальным стеклом в отцовской гардеробной (ныне — его собственной), держал одну из отцовских незажженных сигар и повернул голову к зеркальному стеклу в три четверти, чуть прикрыв глаза и глядя сверху вниз и чуть в сторону, как будто на цветочницу. «Как поживаете, signorina?» — напевал он.

Перевалив дела на Егора, с утра я двинулся в город. Пунктом первым значилась инфекционная больница. Доктор здесь был совсем непохожий на того, из областной больницы. Долго со мной разговаривать не стал. Узнав, что я не родственник покойной, он, сославшись на врачебную тайну, отказался отвечать на мои вопросы. Ладно, зайдем с другой стороны. Используем личные связи.

Он заметил свою стражницу у приоткрытой портьеры, когда Ангелика заговорила:

— Ты грязная тварь, ты будешь вечно гореть в геенне.

Друзей у меня было много. Когда-то. Так мне казалось. Одних уж нет, другие далече, третьи раздружились. Остались четвертые.

Он был выпорот, оставлен без ужина, лишен общества, заперт в спальне. Он не вспомнил, возвращаясь глазами к боксу, как расценил тогда наказание. Он точно помнил страх и одиночество, помнил, как плакал, терзался, молил Ангелику его простить. Однако Джозеф не помнил, уразумел ли он тогда, чем заслужил разделение с той, чьего общества еще жаждал. Сегодня, обдумывая происшествие, он вполне постиг ее реакцию. Она не смогла простить его отца, не прощала любое сходство между отцом и сыном и, должно быть, возненавидела самый вид Джозефа, репетирующего похожесть.

— Англичане так себя не ведут, — не раз напоминала она ему в связи с отцовскими поступками, однако, не веди себя отец столь непростительно, Джозеф ни за что не сделался бы англичанином. Отцовская ложь защищала его, указывая лучший путь, о коем он не узнал бы иначе. То был превыше всего вопрос прощения.

Мой сокурсник работал в областном комитете по здравоохранению, облздраве по-старому. Системным администратором. Там поставили несколько компьютеров, и он наставлял пользователей. В основном, говорил начальству, когда нажимать на и бродил по интернету за казенный счет. Мне он не то, чтобы обрадовался, но — узнал. Поговорили немного о делах, кто женился, кто уехал, кто умер. Потом я спросил, может ли он справиться о Настасье Киреевой, скончавшейся на днях в инфекционной больнице.

Увы, какой-то разошедшийся идиот пролил свой виски на крахмальную грудь Джозефа; медно-масляная вонь ударила ему в нос и оцарапала горло. Он не пил виски с Армии. Рваные золотые клубы не смог рассеять даже обильный дым сигары, и к тому времени, когда Джозеф покрыл заключительный отрезок пути домой в кэбе Гарри, Лондон был пронизан одним лишь запахом, что единообразно перечеркивал и сады, и застойные нечистоты.

— В инфекционной? — сокурсник потер плохо выбритый подбородок. — Они в сеть пока не вошли. Средств нет. Можно, конечно, попросить одного… Ты говоришь, умерла? Тогда проще. Умерших оттуда возят на вскрытие в патологоанатомическое отделение областной клинической больницы, и, следовательно, протокол аутопсии должен быть в базе данных.

Во мраке между прихожей и лестницей он врезался бедром в угол тяжеловесного бокового столика, помещенного по настоянию Констанс в узкий проход. Чудовищная масса темного дерева, раздавившая ковер и загородившая темную обшивку стены, давала приют посуде в темном чреве и обнаруживала оную на темной поверхности. Однако же, потирая бедро и наполняя проклятиями темную комнату, Джозеф живо вообразил высокую светлую конторку отца, что занимала некогда то же место. Он мог вызвать дух сего прежнего жильца вкупе с принадлежностями, как то: щербатый оловянный чернильный прибор; перья на подставке; снабженный эбеновой рукоятью нож для бумаги; трапециевидный кожаный ларец для монет; и портрет в черепаховой рамке.

Он сел за компьютер и начал колдовать над клавиатурой. Я отвел глаза, опасаясь приступа комплекса неполноценности. Не освоил я компьютерной грамоты. Да и в моем нынешнем положении ни к чему она мне. Две машины. По пальцам перечту, еще и останутся пальцы.

— Взгляни на нее, Джо. Ты показался бы ей бесконечно царственным. Она явилась ангелом с небес. Я молю Господа разрешить мне раз в сто лет видеться с нею во время длительного моего пребывания в иных краях.

— Пожалуйста, — показал рукой на экран. — Тут она, твоя старушка. Распечатать?

Скорее всего, туда он и угодил, но в свое время Джозеф заверил стареющего отца, что тот непременно окажется рядом с возлюбленной, ибо та, бесспорно, успела очаровать ангела-регистратора, наказав ему пренебречь тем и этим, а также заказала столярствующим херувимам жемчужный диванчик на двоих.

— Распечатай, — покорно согласился я.

Шумный приход Джозефа вызвал к жизни свет лампы, и в дверях кухни появилась Нора, коя либо возвращалась ко сну, либо пробудилась к утренним работам.

Зашипела хитрая машинка, выдавая лист, я подхватил его, вчитался.

Как бы там ни было, удостоверившись, что шумел всего только мистер Бартон, она развернулась, и Джозеф наблюдал при слабом свете (тускневшем по мере ее удаления), как развязываются за ее спиной тесемки фартука.

— Мне бы перевести, что тут написано.

Узел ослабился, и тесемки отпали одна от другой в медленном, затейливом танце, перекувырнулись друг через друга двумя змеями, кои распутали клубок животворных объятий и отправились каждая своим путем по округлым бедрам Норы, исчезавшей в кухне; Джозеф ощутил между тем трепет влечения.

— Я больше по компьютерам. По сетям. В медицине — ни-ни. Свяжусь с человеком, он как раз закладывает эти сведения в базу. Мы с ним порой в шахматишки балуемся, по сети. Сейчас и попробую, — он снова заколдовал, но не все коту Первомай. — Нет связи, отвалился модем. Попозже повторю.

К ней? К Норе? К толстой ирландке, коя, проходя мимо, неизменно испускала аромат прогорклого масла? Сходство Джозефа с отцом из вызывающего сделалось уже беспримерным. Эта множимые желания, нагло попиравшие здравый смысл, вседневно поражали его своей силой и алогичностью. Чистая биология, разумеется, вполне предсказуемая, не продиктованная ни волей, ни душой, ни (в данном случае) даже красотой. Нечеловеческая страсть свободно струилась вокруг и среди людей, образуя между полюсов устойчивые либо переменчивые течения совершенно наугад и с неясной целью. Отец охотно покорялся их законам, Джозеф с переменным успехом пытался им противиться. Абсурд человеческой плоти бил ключом глубоко под стараниями нарядить ее в накрахмаленную мораль и шелковую этику. Даже из-под накидки плоть обращалась лишь к окружающей плоти и ей же внимала, пользуясь языком, неразличимым и неслышным для человеческих ушей. Чтобы из всех существ вида «человек» именно Нора сразила его чувства! Если она смогла напасть на него, кому это не под силу?

— Обязательно, это важно, — и, записав телефон, я покинул компьютерный зал. Иначе начнет убеждать завести компьютер и подключиться к сети. Эти люди немножко зациклились на виртуальности. Идеал, к которому они стремятся — создать компьютерное окружение, ничем неотличимое от реальности и жить в нем. А я и так живу в этой реальности, безо всяких штучек.

«Как это похоже на твоего отца, как стыдно, — сказала бы первая Ангелика. — Где-то далеко твоя мать рыдает, потому что видит, как ты себя ведешь». Она и вправду произнесла эти слова в его спальне, вспоминал он, когда отец и сын возвратились после ночных приключений, в том числе посетив (Джозеф — впервые) дом на Уоррен-стрит. Джозеф, пятнадцати лет от роду, не обмолвился о том ни словом, но отчего-то Ангелика все знала.

По городу я всегда езжу с осторожностью — народу полно, и подрезать норовят, и под колеса прыгнуть, и просто показать, что жизнь не мед. Но эта улочка, спокойная и пустынная, подвоха не обещала.

Этой ночью он пришел в ту самую комнату, дабы оставить у кровати подарок Ангелике, сине-белую бабочку в рамке. Он посидел немного подле дочери. В этой комнате ее тезка часто сидела у его кровати, убаюкивала его песнями, ласкала, когда он чего-нибудь пугался.

Я притормозил у старого здания, красивого, но давно не ремонтируемого, вышел, запер кабину, город, все-таки, и пошел к большой двустворчатой двери. Областной краеведческий музей.

Наверху он стащил с себя золотистую от виски одежду. Комната была черна и безмолвна, если не считать дыхания за прикроватным занавесом. Он откинул портьеру, и тусклый свет потолочного светильника медленно напитал красками профиль Констанс на подушке. Она презирала Джозефа. Она с ним покончила. Она жила для Ангелики и ни для кого более, как жила когда-то только для него его Ангелика.

Здесь тоже работала знакомая. Даже не сокурсница. Больше. Моя бывшая жена.

Обнажившись, он встал у Констанс в ногах. Она лежит пред ним — награда его спокойствия, его красавица, — она лежит пред ним. Что ж, вот, значит, и все: от мечты овладеть женщиной до жарких воспоминаний о прежнем своем владении, а между двумя безднами вожделения и памятования — короткий миг собственно владения. Он возлег подле нее, однако стоило ему, поддавшись неразличимым обязательству и вожделению, коснуться ее спящей фигуры, как она испустила вопль то ли страдания, то ли омерзения, сбросила с себя простыни и в своих снах бежала от него прочь.

Сначала лестницей с чугунными ступенями, а потом длинным мрачноватым коридором я прошел по когда-то хорошо знакомому пути. Постучал. Услышал прежнее. И вошел.

Ирина посмотрела на меня своим обычным взглядом — настороженным и смущенным одновременно. За эти годы мы не смогли стать ни врагами, ни добрыми знакомыми. Вроде все нити оборвали, а вот, поди же, осталось что-то.

VI

Следовало бы произнести какую-нибудь банальность типа, но язык не поворачивался.

ДЖОЗЕФ ИЗУЧАЛ В ЗЕРКАЛЬНОМ СТЕКЛЕ свое полуобритое лицо. Он украшал его растительностью с тex пор, как уволился из Армии и вернулся в Англию, словно бы именно в Англии желал иметь с отцом самое отдаленное сходство. Баста: ночное прозрение сделалось утром еще явственней, и обаяние прощения взбудоражило Джозефа до крайности. С каждой новой областью, коя очищалась его бритвой, он различал такое множество общих с покойным родителем признаков, что уже не верил, будто они не переполняли его ранее: жестикуляция, черты лица (погребенные доселе под волосами), речевые привычки, даже манера мурлычуще прочищать глотку или выдыхать удивление, Он ощущал подлинное присутствие отца. Не буквальное, разумеется, — скорее он воспринимал некое подобие сочувствия, словно отец просочился через годы и потребовал заслушать свое дело, распыленные извинения, оправдательные объяснения, прочел защитительную речь, заключив ее сдержанной просьбой отсрочить перевод в серые, промозглые коридоры, по коим приговорили скитаться его тень.

— Что-нибудь случилось? — Ирина отметала самую возможность зайти просто так.

Джозеф понимал отца как мужчину, кой некогда вступил в нынешний Джозефов возраст, а значит, разделял с ним соразмерно ущербную мудрость, влечения, несовместные требования к себе и окружающим, настойчивую по потребность принимать решения, не обладая полнотой сведений, и казаться притом источником безупречных суждений. Отец защищал себя, попросту проявляясь в зеркальном стекле. Джозеф прибыл в назначенное место, где призрак отца прождал его долгие годы, выпивая в боксерском павильоне, бреясь в зеркальном отражении.

— Нет, ничего особенного. Просто понадобились твоя помощь.

— В детстве я стоял там, где ты стоишь сейчас, — сказал он Констанс, наблюдавшей с порога за тем, как он вытирает кровь со щеки, — и наблюдал за тем, как его бреют. Лакей или даже моя гувернантка.

— Моя помощь? — недоверчиво протянула она.

— Да, как специалиста. Знакомый моего знакомого — журналист, решивший стать драматургом. Пьесу пишет, или сценарий, как получится. Его заинтересовала история одной нашей деревни, Шаршки. Он просит собрать сведения о том, что происходило в деревне в тридцатые годы.

— Другие мужчины тоже сбревают в этом году бороды? Не представляю, как ты теперь. Освоиться, я полагаю, будет затруднительно?

— Шаршки? — смущенность исчезла, уступив место разочарованию. Или мне просто показалось в своей самонадеянности. Процента полтора еще осталось от прежнего, я имею в виду самонадеянность. — Деревня поблизости от Глушиц?

Она беспокойно усомнилась даже в этом, хотя его действия затрагивают лишь его одного.

Он довел дело до конца и одевался, когда пришла Ангелика, плутавшая в поисках матери.

— Так точно.

— Доброе утро, дитя, — сказал он. — Понравился тебе мой подарок?

— У нас материала может не хватить, надо будет обратиться в архив… — она задумалась, прикидывая. — Галя, кажется, пока работает. Я попрошу ее.

— Да, москвичи — люди деловые и выделили определенную сумму — для ускорения и взаимной приязни, — я выложил заранее приготовленные деньги.

— Какой подарок? — спросила она, впервые его замечая.

Ирина подозрительно посмотрела на меня.

Он рассмеялся ее очевидному замешательству при виде мужчины, что говорил с нею голосом отца.

— Убери сейчас же.

— А причем здесь я? Это Москва.

— Это ты? Что стало с твоей головой?

Она пристально посмотрела на меня, подозревая, не мои ли это деньги. Потом решила, что Шаршки — слишком заумно для такого прагматика, как я.

— По крайней мере, сначала я должна выполнить работу.

Он принял ее в свои объятия, позволив дотронуться до щеки и ей, и ее кукле.

— Прекрасно. Выполни. Да, он не ждет пухлого отчета. Несколько страниц, вот и все, что ему нужно. Дух времени, характерные факты.

— Принцесса очень довольна, — пропела Ангелика. — Но где твое лицо?

Сомнение в ее взгляде переживало стремительное возрождение.

— Позвони мне, когда будет готово, ладно? Ну, я побежал, — и я действительно почти побежал, сознавая нелепость своего поведения.

— Это и есть мое лицо. Исчезли только волосы. Они росли на лице не всегда. Когда я был моложе, они не росли.

И так каждый раз.

— Значит, ты теперь моложе?

Мои личные дела — это всего-навсего мои личные дела. Потому их — в темный угол, где под фикусом стоит старая радиола и куча поцарапанных пластинок, эстрада семидесятых. Эти глаза напротив.

— Нет, я старею. Мы движемся лишь в одну сторону. Переменяемся и стареем.

На сегодня я наметил еще кое-какие дела, но внезапно почувствовал слабость и малодушие. Голоден, просто голоден.

Рисковать и обедать в забегаловке я не стал, обошелся парой бананов, оставшихся с неудавшегося вчерашнего визита в больницу. От обезьяны хоть человек произошел. Не Бог весть какое достижение, но все же… А кто произойдет от человека?

— Я тоже переменюсь?

Или… Или уже произошел? Произошло?

— Разумеется.

На пустой желудок в голову что только не лезет.

Она коснулась крови на его щеке и задумчиво растерла ее между пальчиков.

Журналиста я назвал не с бухты-барахты. Есть один знакомый. Очень хороший знакомый. По школе. Встречаемся редко, но до сих пор сохранилось чувство, что случись беда — можем друг на друга положиться. Во всяком случае, я это чувствую. Надеюсь, и он тоже.

— Когда я постарею, то буду выглядеть по-другому?

Работал Роман, так его зовут, в довольно паршивой газетенке, «Астрал» называется. Газетенка, несмотря на мое к ней отношение, довольно популярна не только в нашем городе, но и в столицах, и других весях нашей сильно усохшей Родины. Гороскопы, тайны столоверчения, основы магии и заочные курсы гипноза. От схожих с ней газетку отличает то, что она живет и процветает. Не знаю, как ей это удается. Тайна Астрала.

— Разумеется.

Редакция обосновалась почему-то в гостинице. Третьесортной гостинице без претензий. Никаких портье, никаких мытых полов. С трудом нашел я комнату, в которой и располагалась редакция — четыре человека. Комната, впрочем, большая.

— Ты знаешь, как я буду выглядеть?

— Роман Ярцев? Нет, он у нас больше не работает. Взял бессрочный творческий отпуск, — с усмешкой сказал мне один из астраловедов. Скверной такой усмешкой.

Другой, сжалившись, добавил:

— Хочешь знать, в самом деле? Хорошо же, взгляни на свою мать. Вероятно, она отображает твою будущую красоту.

— Он сторожем устроился.

— Я буду выглядеть как мамочка?

— Сторожем? — наверное, я выглядел довольно нелепо.

— В Рамони. Во дворец.

— Полагаю, это вполне вероятно. Тебе это понравится?

Дворец я знал. Областная достопримечательность. Красивый, но запущенный донельзя. Последние двадцать или тридцать лет закрыт на бессрочную реставрацию.

— А тебе это нравится?

Сегодня в Рамонь ехать, пожалуй, не стоит. Подожду результатов утренних хлопот. Информации. А вот кому информации, свежая информация, кто забыл купить, подходи, дешево отдам!

— Пришел срок твоему отцу тебя покинуть; оставь его, Ангелика, — вмешалась Констанс, входя под надуманным предлогом и спеша поставить точку на любом приятном взаимодействии отца и ребенка.

Отдадут, жди.

Налоговое управление отняло у меня остаток дня. К вечеру, вернувшись домой, я мог сказать себе — день прошел не напрасно. Мог, но не сказал. Потому что день пока не прошел.

— Сколько тебе лет, девочка моя?

Вернулся Егор. Почин удачный, но нам пришлось повозиться с, довести до ума конягу.

— Мне четыре, — немедленно ответила она, выставив в доказательство пять широко расставленных пальчиков.

Отмывшись от масла, я, наконец, раскрыл газету. Нет, сегодня ничего нового из Глушиц.

Зазвонил телефон. Однокашник из облздрава.

Он обернулся к Констанс, коя холила порез на его щеке:

— Между прочим, по сети мне с Америкой разговаривать дешевле, чем с тобой, — начал он.

— Ты помнишь себя в таком возрасте?

— Повесь трубку, я перезвоню.

— Едва ли. Учитывая тяготы тех времен, я о них размышляю, представь себе, весьма редко.

— Как же. Дозвонишься. Простыну я к твоему звонку. Лучше ты поскорее повесь свои уши на гвоздь внимания. Слушай, значит. В переводе на обыкновенный язык, причина смерти Настасьи Киреевой — необратимые структурные изменения ткани лобных и височных долей головного мозга.

— Ну, если это перевод…

— Мне следует считать, что ты была прекраснейшим из детей. Копия женщины, коей ты стала.

— Еще проще, для идиотов, наступило нечто вроде окаменения мозга.

Она смела ребенка с его коленей и удалилась.

— Такое бывает при бешенстве?

— Нет, не совсем. При бешенстве, скорее, разжижение — опять же, языком идиотов. Возможно, причина — атеросклероз. Мозг известью пропитался. Это ты понимаешь?

Он примечал себя в случайном зеркальном стекле и мимолетном окне, включая таковое в лавке Пендлтона: лицо отца зависало над кожаными портфелями и украшало на геральдический манер латунные штемпели. «Я увидал ее в окне, Джо, и цветок в ее волосах». Здесь же Джозеф в свой черед увидел в окне свою жену, и лишь теперь он уловил аналогию. В Лабиринте он радушно принял отклики сослуживцев с примесями изумления и веселья, восторга, издевки, брюзгливой проницательности с брадобрейской моралью, выводимой и гладко выбритыми («Я всегда говорил, что мужчине с бородой есть что скрывать»), и бородачами («Столь крутая перемена есть знак совести, коей настоятельно потребно внимание»), Гарри едва поднял бровь:

— Понимаю, — смиренно отозвался я.

— В общем, материал послали для анализа в Москву.

— Сегодня с тобой что-то не так. Не пойму что.

— Зачем?

Завоевать любовь первой Ангелики надолго было непросто. Он вспоминал, как лежал раздетый в ее постели. Он был болен, и Ангелика заботилась о всякой его потребности, о еде и лекарствах, мыла его. Он вспоминал, как сидел в постели, уже выздоравливая, и обожал няню, коя щекотала перышком овальную вмятину на закруглении его носа, столь дурацкого носа. (Круглый-прекруглый кончик носа, скошенный под малым углом, никуда не делся, по-прежнему добавляя хозяину глуповатого простодушия.)

— Приказ такой есть, за номером… Забыл записать, ну, неважно. Любое подозрение на бешенство требует подтверждения из Москвы. Особо опасная инфекция — своего рода.

— Мой большой, сильный, здоровый мальчик, — говорила она, целуя его. — Мой юный английский красавец.

— И куда в Москву? — спросил я для очистки совести.

Однако спустя часы или дни она наказывала его за прегрешение, кое он совершил, того не ведая, и приговаривала:

— В лабораторию некробиологических структур.

— Я не разговариваю с такими мальчиками, как ты.

— Куда?

Его отец отправился в недельную поездку, и Ангелика не сказала Джозефу ни слова в продолжение трех бесконечных дней, презрев все его мольбы, беснования и слезы.

— Туда, где изучают мертвую ткань, о необразованный, но пытливый отрок. Я попробовал пробраться в эту лабораторию по сети, но вход закрыт. Пароль требуют. Более того, поймали меня, как нашкодившего мальчишку и срисовали адрес. Зачем, не знаю. Коммерческая информация? Но я ничего не скачал… — и он начал ботать по компьютерной фене.

Я поблагодарил его, и, пообещав серьезно изучить проблему приобретения компьютера, дал отбой.

Отцовское дело — ввоз чая из-за границы — требовало частых отлучек, а атрибуты сего дела — известия о кораблях, декорированные именами восточных портов чемоданы — подразумевали великое приключение. Джозеф с удовольствием пошел бы по стопам отца.

Некробиологических структур. Бывают же названия, однако.

— Ты будешь доктором, — настаивал отец. — Этого желала твоя мать, а она отдала за тебя жизнь.

Думать не хотелось. Боязно. Можно додуматься до самых невероятных мыслей. А я не люблю невероятного. Копнешь это самое невероятное, и окажется — дрянь и обман. Искать надо объяснения простые, здоровые, ясные, не впадая в агностицизм и поповство. Так меня учили на курсах самой правильной философии. А никакой иной я не знаю.

Напрасно я пытался напялить на себя шкуру здорового солдафонства. Не получалось. Я действительно чувствовал себя маленьким мальчиком, оставленным в темном доме, от которого спрятали спички и свечу, чтобы пожара не случилось. А электричество то ли отключили, то ли вовсе не было.

Она была дочерью и сестрой медиков, но Джозеф не был знаком ни с кем из них, ибо они не торопились с визитами.

Бесцельно послонявшись по дому (лампочки везде мощные, наверное, действительно я чураюсь тьмы), я с трудом дождался полуночи, когда получил полное право лечь спать. Даже не право, а почетную обязанность, которую исполнять следует с достоинством и честью.

Даже когда Джозеф изыскивал в себе мужество поднять больную тему, Ангелика упрекала его: «С какой стати ты желаешь быть на него похожим?» Вопрос оказался риторическим, ибо отцовское дело пошатнулось, когда Джозеф приближался к совершеннолетию, а затем и вовсе расстроилось параллельно со здоровьем отца. Из дома пропадали предметы обстановки и роскоши, слуги исчезали, пока не осталась одна лишь Ангелика, коя заботилась равно об отце и сыне, а между тем Карло Бартоне либо отбывал с цветком в пиджаке, намереваясь блудить по паркам в поисках служанок и прачек, либо возлежал дома, не в силах подняться и даже разговаривать, придавлен грузом скорби куда более тяжким, нежели можно было ожидать ввиду одного только краха его состояния.

Я подумал, не почитать ли на сон грядущий. Из книг на любимой полочке были водка пшеничная, молдавский бренди, виньяк из Будапешта и, в холодильнике — болгарская мастика. Подумал, и отказался. Для глаз вредно. Я слишком большой любитель чтения. Надо и честь знать.

Перед тем, как лечь, я везде выключил свет. Возможно, я и не люблю темноты, но свет ночью пугает меня больше. При свете не скроешься от одиночества.

Джозеф только-только приступил к изучению медицины, когда злоключения довели Карло почти до могилы и парад стряпчих, заимодавцев и разносчиков скверных вестей беспрерывно обивал их порог. Столкнувшись с экономией, каковая делалась все строже, и предполагая, что отец в итоге потеряет дом, Джозеф оставил медицинский факультет и применил свои ограниченные врачебные познания, дабы завербоваться на госпитальную службу. Отец не мог ни помочь ему, ни воспрепятствовать, и настал день, когда сын явился прощаться. Отец присел в постели.

Сны… Сны — это гораздо более личное, нежели явь. Но последнее время стал чужой себе во сне. Видится нелепость и мерзость, и проснувшись среди ночи, первое, что ощущаешь — радость. То был просто сон.

— Хорошо, что ты пришел, Джо. Когда ты победительно вернешься в Англию завоевателем, все прояснится.

Но в эту ночь, проснувшись, я решил, что продолжаю спать. За окном, казалось, кто-то стоял, стоял, и всматривался в глубь комнаты.

— Меня не будет некоторое время, папа.

Я затряс головой, стараясь проснуться окончательно, потом посмотрел опять. Нет никого, но осталось ощущение отпрянувшей, отошедшей тени.

Поставив ноги на пол, я нашарил ружье. Оно у меня пристроено под диваном. На всякий случай. Детей в доме нет, и потому оно всегда заряжено. Два патрона крупной дроби.

— Да, вполне понимаю. — Карло Бартоне сидел, смаргивая утреннее солнце. — Я оставлю наше фортепьяно. Дому, я полагаю, тоже ничто не грозит, — беспечно добавил он. — Я его завещал, так что аресту он не подлежит.

С ружьем в руках я на цыпочках прошел по комнате, стараясь не слишком приближаться к окнам. Совсем необязательно подставляться, пусть даже собственным кошмарам.

Сквозь фрамуги ночной воздух заползал внутрь и падал, овевая ноги прохладой. Я потихоньку трезвел, приходил в себя.

— Кому? У меня его с легкостью отнимут, разве нет?

А переутомление оказалось много сильнее, нежели я предполагал. Вместо пижамы на ночь смирительную рубашку впору надевать. И смирительные штаны. Шутка. Грязная, непристойная шутка — для понимающих.

Я уже было собрался отложить ружье, включить свет и выпить-таки рюмочку мастики, когда второе окно потемнело, и скудный свет сельской ночи исчез.

Гость. Незваный гость.

Зазвенело выдавливаемое стекло. Я не стал колебаться и ждать развития событий.

Ружье двенадцатого калибра и в поле стреляет громко, а здесь — просто оглушительно. Заряд дроби выбил во двор и залезавшего, и остатки стекла, и часть рамы. Я постоял, оглушенный и ослепленный вспышкой выстрела, едкий дым резал глаза, заставлял кашлять. Или это просто нервное?