* * *
Стоянка жилых прицепов, где забронировали место твои родители, оказалась попросту полем. Полем в глухомани. Тем не менее там было очень красиво. Чтобы туда добраться, надо въехать в Хланбедр со стороны Харлеха и свернуть налево у паба “Виктория Инн”. Через несколько сотен ярдов оказываешься на поразительно узкой дороге, ведущей поначалу вдоль реки Артро. Оглядываясь в прошлое, могу лишь поражаться искусности, с какой твой отец, таща прицеп, преодолел этот путь и не побил машину. Неудивительно, что он, подъехав к стоянке, казался очень довольным собой. Обустраивая прицеп на отведенном ему участке и подключая его к запасному аккумулятору, который прихватил с собой (твой отец в таких вещах, помню, всегда был находчив), он сыпал шутками и был в приподнятом настроении. Побыть с семьей и друзьями в безлюдье – вот что, похоже, открывало его с наилучшей стороны.
Поле, где вы остановились, принадлежало фермеру, чей дом стоял в нескольких сотнях ярдов, угнездившись в небольшом распадке под деревьями. И вот тут наши семьи на некоторое время расстались. Мы сняли на неделю домик самого фермера. Он (его звали Глин) собирался ту неделю провести с женой и дочкой в маленьком сарае, который немудряще оборудовал для жизни, чтобы в летние месяцы сдавать основной дом английским отпускникам, жаждавшим вкусить валлийской буколической идиллии. Пускать людей с жилыми прицепами к себе на поле – инициатива для Глина, судя по всему, в ту пору сравнительно свежая, и она тогда не очень-то сработала: в ту неделю ты и твоя семья были у него единственными постояльцами. Впрочем, Глин, обеспечивая необходимое для жизни, не то чтобы лез из кожи вон. Проточной воды не было – за ней приходилось идти к дому и там во дворе качать ее из колонки, а место утилизации отходов (человеческого организма, скажем так) представляло собой большую прямоугольную яму в земле, прикрытую несколькими досками, сбитыми встык. Через день-другой после нашего приезда из ямы, вынужден сказать, начало заметно пованивать.
* * *
В воскресенье 1 июня я проснулся поздно – в девять с чем-то – и лежал в постели, прислушиваясь к попурри приятных звуков, какие нес утренний ветерок: чириканье дроздов, далекое журчанье реки и Бах – первая часть Партиты ми мажор № 3 для скрипки соло, BWV 1006.
Конечно же, последнее в этом списке добавлял ты. Уже тогда ты показал себя юным гением скрипки, а твоя мама не позволяла тебе пропускать ежедневные упражнения, даже в доме-прицепе невесть где. Я выбрался из постели, что-то набросил на себя и вышел на двор фермы, откуда мне видно было поле, и на нем я увидел нечто сюрреалистическое, но зрелищное: пюпитр тебе поставили на свежем воздухе рядом с прицепом, и ты, стоя перед ним в утреннем свете, развлекал овец безупречным исполнением прихотливого сочинения Баха. Ну, я мало что понимаю в классической музыке (а в ту пору не понимал ничего), но мне понравилось – и понравилось так сильно, что досадило будь здоров, когда музыку прервал звук включенного транзистора. Я развернулся и увидел фермерскую дочку Шонед – та сидела на ступеньках, приемник лежал у нее на коленях. Он играл песню, которая мне тогда жутко не понравилась, и я ее с тех пор не люблю – “По-своему”
[50]. От этой слезливой патетической баллады у меня свело зубы с первого же куплета, а она все тянулась и тянулась нескончаемо вплоть до своего выспренного финала. Я решил подойти и предъявить Шонед свое мнение.
– Терпеть не могу эту песню, – сказал я ей.
Мы до этого ни разу не разговаривали, и вот эдак представляться вышло резко, но ее, похоже, это не смутило.
– И я, – сказала она.
– Выключи тогда.
– Нет, сейчас что-нибудь получше уже начнется.
– Мне не слышно, как мой друг играет на скрипке.
– В том-то и дело. Я поэтому и включила. А то кажется, будто он кота душит.
На глаз она была примерно моего возраста (на самом деле на год старше), ее бледное веснушчатое лицо обрамляла каштановая шевелюра, кудрявая от природы. Невзирая на жаркое солнце, на Шонед был толстый шерстяной свитер, от которого крепко, но приятно пахло фермерским зверьем. Вид у нее был задиристый, и мое присутствие здесь, посреди ее родных мест, ее, похоже, совершенно не смущало.
– Мне нравятся “Битлз”, – сказала она. – А тебе?
– Да, – сказал я. “Битлз” нравились всем.
Она запела первый куплет “Вернись”
[51], я подхватил, и дальше мы пели хором. Но я умолк, осознав, что позади нас возник какой-то человек, – я засмущался. Он появился из сарая, кивнул Шонед, окинул меня быстрым оценивающим взглядом, а затем двинулся через двор к металлической калитке. Вытащил пачку сигарет, закурил, после чего оперся о калитку и, покуривая, принялся оглядывать поля.
– Это мой дядя, – сказала Шонед. Она говорила теперь потише, хотя он бы с такого расстояния не услышал все равно.
– Он живет с вами? – спросил я.
– Он живет повсюду, – сказала она. – Где бесплатно покормят, как мама говорит. Он у нас тут уже больше недели. – Шонед прищурилась и добавила: – Небось и сигареты не его. – А затем, внезапно сменив тему: – Ты из Англии, да? Из какой части?
– Из Вустершира, – сказал я. Таков был мой обычный ответ, выученный от матери, – она была ужасный сноб и не любила признаваться, что у ее дома вообще-то бирмингемский почтовый индекс.
– Я не знаю, где это.
– Посередине.
– Никогда не была в Англии. Да и не хочу, если честно.
– Кто ж тебя упрекнет. Зачем тебе? Тут гораздо красивее.
– Через некоторое время тут становится скучно. Мы так далеко от всего. Полчаса надо ехать до кинотеатра. Я бы хотела жить в каком-нибудь большом городе вроде Аберистуита.
– Это где? – спросил я. Об Аберистуите я слышал впервые.
– Недалеко отсюда. У них там университет есть и все такое. Я там была… раза два или три. Ты бы видел, как там! Магазины! Сотни магазинов.
– В Бирмингеме тоже много магазинов, – похвастался я, не желая отставать.
– Не столько, сколько в Аберистуите небось.
– Ну, у вас тут зато море рядом. – Она глянула на меня непонимающе, и я добавил: – Чтоб купаться.
Тут Шонед фыркнула.
– Этим занимаются только те, кто сюда в отпуск приезжает. Я сама хожу купаться редко-редко. У меня родители фермеры. Они возделывают землю. Это тяжкий труд. Вот это все… – она повела рукой вокруг, – оно не только для того, чтоб глазеть, между прочим.
Тут распахнулась задняя дверь дома. Сперва никто не вышел, но послышались голоса с кухни, моих мамы с отцом, они ссорились.
– …Никогда ничего не говоришь мне, – услышал я мамин голос.
– Ой, что за чушь, – отозвался отец.
– Я не понимаю, зачем тогда мы женаты вообще, если ты со мной не разговариваешь.
– Ты, как обычно, истеришь.
Это вроде бы положило конец дискуссии – по мнению моего отца, во всяком случае. Он вышел из дома и миг-другой постоял на пороге, стараясь успокоиться. Огляделся по сторонам, обозрел окружающий мир – включая дядю Шонед, – а затем заметил и нас с Шонед рядом, изобразил натужную улыбку и побрел к ступенькам, на которых мы сидели.
– Знакомитесь? – спросил он, и на этот вопрос ни я, ни Шонед не нашлись с ответом. – До чего прекрасный день, – продолжил он, и мы опять не знали, что ему на это сказать. А затем, показывая на калитку, он задал Шонед вопрос куда проще: – Кто это?
– Мой дядя Тревор, – ответила она. – Мамин брат.
– Он тут живет?
– Иногда.
Отец кивнул, еще раз глянул на нас и произнес без всякого смысла:
– Ладно. Так держать, – после чего двинулся к калитке. Я смотрел ему вслед и размышлял – как размышляют все дети во все времена, – почему у меня родители такие странные и зачем они рвутся предъявлять свою странность именно тогда, когда рядом со мной другие дети. Лицо у меня горело от стыда, но Шонед, кажется, ничего неподобающего не заметила. Она посвятила свое внимание настройке транзистора, что и хорошо, поскольку мой отец повел себя еще страннее. Он подошел к Тревору поговорить, но звуки, донесшиеся из его уст, не имели для меня никакого смысла. Мне потребовался миг-другой, чтобы понять, что отец говорит на иностранном языке. Он произнес всего пару слов, и тут Тревор глянул на него изумленно и ответил на том же языке. Я догадался, что говорят они по-валлийски. По-валлийски! С каких пор мой отец владеет валлийским? Фонтан сюрпризов он, вот уж точно. Следующий сюрприз не заставил себя ждать: Тревор предложил отцу сигарету, и тот, к моему ошеломлению, взял ее, сунул в рот и принял от Тревора огонек. Невероятно. У нас в доме не водилось пепельниц, а гостей, желавших покурить, неизменно просили выйти в сад – даже ночью и в дождь. Что вообще происходит?
Впрочем, прежде чем я успел обдумать это все, Шонед – ей никак не удавалось найти на радио ничего такого, что достойно прослушивания, – встала и внесла предложение, от которого нельзя отказаться:
– Хочешь, пойдем змей смотреть?
– Здесь есть змеи? – переспросил я, догоняя ее бегом, потому что она уже шагала к полю, где стоял ваш прицеп.
– Погоди, сам увидишь, – ответила она.
– А моего друга можем с собой взять? – спросил я. – Питера.
– Отчего б и нет? – ответила Шонед. – Лишь бы перестал на скрипке играть.
Мы заложили небольшой крюк и прервали твою репетицию на полутакте. Услышав, что музыка умолкла, твоя мама высунула голову из-за двери, чтобы выразить свои возражения, но я сказал ей нечто, как я надеялся, умиротворяющее:
– Мы просто сходим посмотреть змей, тетя Мэри. Питер быстро вернется.
И мы поспешили прочь, пока она не успела ответить.
Тогда-то я впервые в жизни – думаю, что и ты тоже, – увидел ужа в природе. Откуда Шонед знала, что они там будут и мы на них посмотрим, мне неизвестно. Но они нашлись – на тропинке вдоль вашего поля, на каменной стенке, сложенной всухую и заросшей травой; три змеи, мать и, возможно, двое деток грелись на утреннем солнце, сонно перевившись между собой. Шкурки у них были светло-зелено-бурые, они безупречно сливались с окружающей средой. На нас они внимания поначалу не обратили, великодушно позволив нам разглядывать их минут пять или больше, пока они сплетались и расплетались уютными дремотными кольцами. И лишь когда мне стало скучно и я попробовал потыкать в мать палочкой, найденной у дороги, они обиделись и лениво ускользнули в дрок по соседству, где их след и простыл.
* * *
После этого Шонед на пару-тройку дней стала неофициальным членом нашей семьи. Она присоединялась ко всем нашим походам, шли ли мы на пляж, или ехали к Хлин-Ком-Бихан (которое мы прозвали “Озером отзвуков”) на очередной пикник, или восходили к серым средневековым плитам, которыми вымощена тропа Болх Тиддиад (их мы назвали “римскими ступенями”). Ни твой, ни мой отец не брали отпуска на ту неделю, а потому уехали воскресным вечером в Бирмингем на “1800”-м твоего отца и вернулись только вечером в пятницу, когда пришла пора забрать нас домой. Это означало, что с добавлением к нам Шонед гендерное равновесие в нашем отряде выровнялось; впрочем, помнится, моя сестра никакого стремления подружиться с Шонед не выказала, и неразлучной троицей стали мы – ты, я и Шонед, сплоченным трио, проводившим вместе почти все время тех нескольких благословенных дней тепла и солнечного света.
Чары, наведенные историей, которую рассказала твоя мама о подводной деревне, начали слегка рассеиваться, но как-то раз под вечер (в среду, подсказывает мне дневник) они воскресли, когда мы поехали в Харлех осмотреть тамошний замок. Шонед с нами не было – ее отправили к дедушке в Рексам на пару ночей, – и мы с тобой обследовали развалины вдвоем. И как раз когда мы взбирались по ступенькам на проездную башню, меня посетило видение.
– А что, если там был замок? – сказал я.
– Где замок? – спросил ты.
– Под водой. – Честно говоря, посмотрел ты на меня недоверчиво, и я попытался живописать эту картину словесно. – Огроменный разрушенный замок. И в нем живет семья морских змеев. В смысле, озерных змеев. Они обвивают старые колонны…
– Как те ужи, – сказал ты.
– Точно. И там есть подземная комната, набитая сокровищами.
– Какими сокровищами?
– Кораллами, – решительно сказал я. – Потому что в подводном мире это самая большая драгоценность. Не золото, не серебро и не алмазы. Кораллы.
Мы стояли наверху башни и смотрели на воду – на Ирландское море и полуостров Хлин. Не знаю, как оно было у тебя, а вот мое воображение разогналось вовсю, как паровоз, к которому пока не прицепили вагоны.
– Надо это записать, – сказал я. – Надо нам с тобой вместе написать рассказ.
Ты, похоже, сомневался.
– Рассказ? О чем? Что там произойдет?
Ответа у меня тогда еще не было, но вдохновение пришло вечером – и из неожиданного источника. После Харлехского замка мы поехали в Портмадог, рано поужинали рыбой с картошкой (объедение), сидя на портовой стенке, а затем пошли в кино. Давали повторный показ “Шаровой молнии”, кино про Джеймса Бонда. Тогда совершенно обычным делом было раз в несколько лет по новой давать такие фильмы на большие экраны: управляющие кинотеатров, старательно пытавшиеся привлечь публику новейшими кинолентами – большими провальными мюзиклами вроде “Привет, Долли”, например, или “Покрась свой фургон”
[52], – всегда могли собрать полный зал, предложив такую вот странную подростковую садо-патриотическую фантазию, какие в 1960-е годы по некоей причине наводили гипнотические чары на всю нацию. И твоя, и моя мама были влюблены в Шона Коннери и, казалось, не представляли себе затеи привлекательней, нежели оказаться с ним в одном гостиничном номере, где он бы зверски уестествил их, как только выдалась бы ему свободная минутка между драками с вражескими приспешниками или там очередным политическим убийством, совершенным по ходу дела посредством верного “вальтера ППК”. В ужасе отводя взгляд от экрана, когда там показывали очередной припадок Бондова любвеобилия, я посматривал на лица наших мам в дымчатом свете кинотеатра и с тех пор помню это выражение беспомощного, едва ли не мучительного томления, эти затуманенные глаза, эти губы, разжатые в грезах вожделения. Как бы ни смущало меня это зрелище, оно лишь временно отвлекло от захватывающего импульса фильма, а разрешился он в последние полчаса чередой подводных баталий. Наблюдая за тем, как противники, облаченные в гидрокостюмы, убивают друг друга в мутных карибских глубинах, где лица едва узнаваемы, каждый участник – просто черный силуэт-амфибия со шлейфом пузырьков из аквалангов, я вновь поймал себя на мысли о затопленной деревне Хлин-Келин и принялся воображать развязку истории, какую мы могли бы придумать в тех декорациях.
Наутро мы проснулись в проливной дождь, никак не намекавший на то, что после завтрака поутихнет. Наши бестрепетные мамы предложили поездку в Аберистуит и поход по тамошним магазинам. Как и прежде, мы с тобой сидели в машине у твоей матери. От Хланбедра до Аберистуита путь не самый близкий, почти кто угодно проделывает его часа за полтора, но твоей маме удалось сократить его по меньшей мере на десять минут – благодаря ее обычной тактике ускоряться до семидесяти на прямых отрезках, влетать в повороты, не выжимая тормоз, и решительно обгонять более медленный транспорт даже в самых опасных условиях (и в тот день ливень не поколебал ее ничуть). Когда наша машина с ревом вкатилась и замерла на прибрежной автостоянке, мы с тобой запыхались от восторга и, поскольку остальные отстали, у нас было навалом времени, чтобы навестить киоск, торговавший сластями и шоколадками. Ты выбрал себе плитку шоколада “Дэйри Милк”. Я довольно-таки по-снобски воздержался.
(Тут надо объясниться, наверное, – на случай, если ты не догадывался. У нас в семье отношение к шоколаду было очень элитистское. В 1950-е мой отец сколько-то прожил в Бельгии и пристрастился к бельгийскому шоколаду. И в нашем доме ели только его. Само собой, в городе семейства Кэдбери это чистая ересь. Папа привозил домой по нескольку тоненьких плиток из каких-то дорогих магазинов, когда наезжал в Лондон, и поэтому шоколад мы с Джилл вообще ели редко. Я знаю, что твоя мама при этом покупала тебе по маленькой плитке “Кэдбери” ежедневно. Ты как-то раз сказал мне, что такие шоколадки дожидались тебя после школы. Дома на каминной полке стояли студийные снимки тебя, Мартина и Джека, и каждый день, когда вы возвращались из школы, перед каждым портретом в рамке лежала шоколадка. Помню, как ты рассказал мне об этом и до чего завидно мне стало. И конечно, через несколько лет я восстал и, пока другие подростки экспериментировали с наркотиками и алкоголем, я торчал на “Фрут-энд-нат”, “Бар Сикс” и “Кёрли Уэрлиз”
[53].)
Позднее, бродя под дождем по улицам Аберистуита, мы, помню, прошли мимо университетских зданий, и моя мама сказала твоей:
– Вот тут он сейчас живет, да? Может, он там и вот в эту минуту.
Это предположение, казалось, породило в них нервную дрожь воодушевления, и когда я уточнил, кто этот “он”, твоя мама сказала, что речь о принце Чарлзе, старшем сыне Королевы и наследнике престола. Она читала в газете, что он сейчас живет в Аберистуите, учится в университете и готовится к инвеституре – церемонии присвоения титула принца Уэльского, которая произойдет через несколько недель.
– Учится? – переспросил я. – И что же он изучает?
– Валлийскую историю, наверное, – ответила твоя мама. – “Оуэна Глендоуэра”
[54] и прочий сыр-бор.
Вынужден признаться, их воодушевления я не разделял. Кому какое дело, что этот заносчивый принц сейчас в нескольких сотнях ярдов от нас штудирует книжки по валлийской истории в какой-нибудь университетской библиотеке? Меня сильнее вдохновил визит в местный канцелярский магазин – канцелярские товары были моей новой странной страстью. Я купил себе модный блокнот формата А4 в узкую линейку и с красивым акварельным изображением Харлехского замка на обложке. Особенно обворожила меня эта акварель – вслед за нашим посещением самого замка накануне, и так вышло, что, послушав вполуха разговор наших мам о принце Чарлзе, я взял себе в голову, что инвеститура состоится именно там. Конечно же, иметь в виду надо было замок Кернарвон, но, наверное, для мальчишки (особенно для английского мальчишки) один валлийский замок почти неотличим от всех прочих.
В тот вечер, вернувшись в Хланбедр и к нам в фермерский дом, – а дождь продолжал лить как из ведра – я призвал тебя к себе в комнату и сказал, что мы начнем вместе писать рассказ. Я показал тебе первую страницу блокнота, где уже вывел:
ПОДВОДНАЯ ДЕРЕВНЯДэвид Фоулипри участии Питера Агнетта
Эти слова сопровождали очень изысканные иллюстрации подводных домиков, окруженных русалками и морскими коньками, но они почему-то не привлекли твоего внимания.
– Мое имя гораздо мельче твоего, – возразил ты.
– Конечно. Это же я придумал сочинять рассказ.
– Мы его вместе будем писать?
– Да.
– Тогда почему не сделать “Дэвид Фоули и Питер Агнетт”? Почему тут “при участии”?
На одно нетерпеливое мгновение я задумался над этим вопросом, никакого ответа не нашел и сказал:
– Слушай, если ты продолжишь задавать дурацкие вопросы, мы его так никогда и не напишем. Давай за дело.
И остаток того дня именно этим делом мы и занимались. И на следующее утро. К обеду пятницы наш шедевр был готов. Ничего из того, что я впоследствии написал, не возникало ни так быстро, ни с такой легкостью. Законченный рассказ был длиной страниц двадцать – двадцать пять, что для объединенных усилий двух мальчишек очень неплохо, по-моему. После довольно развернутой и, возможно, несколько чересчур подробной экспозиции, где порядочно внимания уделялось описанию деревьев-водорослей и косяка громадных белых китов, возящих на своих спинах пассажиров, – киты выполняли задачи общественного транспорта – мы взялись за основной сюжет. Он касался жителей вражеской деревни, располагавшейся в озере по соседству, которые напали на Капел-Келин и осадили ее (как они туда добрались, в рассказе не уточнялось – путь, надо думать, пролегал по суше). Задача захватчиков – наложить свою злодейскую лапу на запасы кораллов, лежавших в хорошо охраняемой сокровищнице под развалинами замка. Излишне упоминать, что вторжение привело к многочисленным подводным сражениям, описанным такими вот непомерно развернутыми пассажами: “Он выстрелил из лучевого пистолета, и пуля поразила его врага в самое сердце, из-за чего во все стороны брызнула кровь, которая привлекла свору смертоносных акул”. В конце, впрочем, отважные обитатели Капел-Келина выпроводили орды захватчиков, мир был восстановлен, и все опять стало хорошо.
В тот день после обеда мы дали блокнот твоей маме и уселись на диван в углу дома-прицепа, напрягшись от предвкушения, пока она читала написанное от начала и до конца. На похвалу она была щедра. Понятия не имею, действительно ли ей все это по-настоящему понравилось – нашлось у нее несколько уместных критических замечаний (“Кое-где довольно жестоко, а?” Довольно забавно слышать такое от поклонницы фильмов о Джеймсе Бонде), – но, как обычно, она явила свой гений – давать детям почувствовать себя признанными и оцененными. Видимо, благодаря этому гению я, нимало не интересуясь тем, что могла бы сказать об этом рассказе моя мама, удовлетворился вердиктом твоей настолько, что весь вечер сиял от собственной авторской состоятельности.
На самом деле тот вечер принес и другие счастливые подарки. Во-первых, солнце наконец-таки вышло. Во-вторых, наши отцы приехали из Бирмингема примерно к семи – навалом времени впереди для барбекю на ужин. А чуть погодя после них объявилась из Рэксема и Шонед. И пока ты, твой отец и я шли по подъездной дороге к ферме, нас обогнала и вкатилась на фермерский двор машина Глина. Оттуда выпрыгнула Шонед и крепко обняла нас обоих. Должен сказать, что этот ее жест показался мне едва ли не чрезмерным. К физическим знакам приязни от девочек я не привык. Следом она вложила свою ладонь в мою и потащила за собой по тропе, а ты бежал за нами, стараясь не отставать. Мы уселись на наши привычные ступеньки, и она, едва обмолвившись с нами парой слов, достала подарок от дедушки – упаковку карточек с изображениями разных лесных зверей, и мы принялись играть в нокаут-вист. Тем временем отец Шонед начал выгружать то-се из машины, и когда Тревор вышел из сарая помочь ему, они тут же заговорили по-валлийски. От этого твоему отцу сделалось болезненно неловко. Он проделал весь этот путь прицельно для того, чтобы увидеться с Глином – заплатить ему за недельный постой на его поле, как выяснилось, – но он при этом не понимал, похоже, как привлечь внимание хозяина. Мучительно было наблюдать, как он болтается поблизости, а эти двое не обращают на него внимания и продолжают разговаривать, словно его там нет. Наконец Глин сжалился над твоим отцом, заметив его присутствие, и тот обратился к фермеру с ужасающим “Вечер добрый, сквайр!”, изображая некую жуткую псевдопростонародность, какая не имела ничего общего с тем, как он обычно разговаривал, – или, вернее, как обычно разговаривает вообще кто угодно, потому что ну кто обращается к кому бы то ни было “сквайр”? – а затем выдал некую в той же мере чудовищную реплику о том, что он явился вручить свой “фунт мяса”
[55], и выражение это вышло настолько несуразным, что Глин поначалу вроде даже не понял, о чем вообще речь. В конце концов твоему отцу все же удалось донести, что именно он хотел сказать, и передача денег состоялась. Позднее он пожалуется твоей матери, что те двое говорили по-валлийски и это исключило его из беседы, и она его поддержит – у нее (с ее слов) был подобный же опыт в местных магазинах:
– Стоит только войти, как они заводят беседу, – сказала она. – Только чтоб сделать тебе неловко.
– Они нас не любят, сама понимаешь, – отозвался он, но она возразила:
– За что? Что мы им сделали? Мы же не лезем ни к кому, верно?
– Я не имею в виду нас с тобой, – пояснил он. – Я имею в виду нас. Англичан. Валлийцы нас просто не любят.
Но дело, думаю, было гораздо больше в том, что, по моей памяти, этот человек, вполне любимый родственниками – да и кем угодно, с кем он близко знался, – попросту не догадывался, как разговаривать с двумя посторонними людьми, особенно столь далекими от него самого по общественному положению.
Прости меня, Питер, за то, что я цепляюсь за эти подробности. У меня нет желания насмехаться над твоим отцом и его светской неловкостью. Но, думаю, по мере того как человек взрослеет, входит в средний возраст – что, несомненно, происходит с тобой и мной, – он начинает интересоваться загадкой собственной самости, и ключ к этой загадке – отношения между человеком и его родителями. Я своего отца не понимаю. И не понимал никогда. Пока я был ребенком – в те времена, о которых я сейчас пишу, – он приезжал и уезжал, покидал нашу общую жизнь и возвращался, следуя, судя по всему, своим капризам. В начале того десятилетия он работал в отделе по связям с общественностью в “Нерпа-Промыслах” в Шёрли, где изготавливали электрические детали для автомобилей, но через несколько лет уволился и взялся помогать с открытием бирмингемского отделения большого рекламного агентства. Их головная контора находилась в Лондоне, и потому с тех пор он много ездил в столицу, но не только туда, много у него было контактов, похоже, и в Восточной Европе, а потому он то и дело летал в Венгрию, Восточную Германию, Чехословакию. Из своих поездок возвращался с чудны́ми подарками и сувенирами из Восточной Европы (для нас) и пластинками классики, произведенными студией “Супрафон” (для себя). Нам с Джилл эти подарки, разумеется, нравились, но то были просто жесты, никакого настоящего тепла или близости между нами не ощущалось. Отец держался с детьми отстраненно, вплоть до холодности, но в его случае я всегда чувствовал, что таков его выбор – он умел, когда хотел, быть с людьми приветливым, – тогда как немногословие твоего отца всегда казалось мне очевидным признаком того, что он в присутствии незнакомых застенчив и не уверен в себе. И рассказываю я тебе все это сейчас, вспоминая ту поездку в Уэльс, по той причине (или такова одна из причин, во всяком случае), что, вероятно, было в той неделе нечто – особенно в смысле той разницы, как мой отец общался с Глином и Тревором и как с ними общался твой отец, – изводящее меня и подталкивающее к предположению (или надежде), что отыщется в ней ключ от его натуры, от тайн, какие он, сдается мне, копит и прячет до сих пор.
Как, возможно, и все мы.
Ярчайшую иллюстрацию разницы между нашими отцами довелось увидеть на следующее утро: маму и нас с Джилл ждал сюрприз. Вроде был уговор, что мы выезжаем в десять утра друг за другом вместе с твоей семьей, как и на пути сюда, но тут мой отец велел нам бросить сборы и объявил, что до вечера мы никуда не едем. Почему? Он втерся в доверие к Глину и его зятю так близко, что они решили отправиться все вместе на рыбалку. Стоял очередной прекрасный солнечный день, и они собирались вверх по Артро, вооружившись удочками, сэндвичами с ветчиной (их предоставила мама Шонед) и дюжиной банок горького “Дабл Даймонд”.
Моя мама отозвалась на эту новость с холодной яростью.
– Ты делаешь что, к черту, захочешь, да? – услышал я ее слова, и меня они потрясли, поскольку слово “черт” я не слышал от нее ни разу. – А нам всем что прикажешь делать до вечера?
– Своди детей на пляж, – беззаботно ответил мой отец. – Встретимся здесь же вечером и поедем домой часов в шесть.
Мама уловила в его голосе ледяную, едва ли не презрительную ноту властности.
– Похоже, дай тебе волю, нас могло бы вообще не существовать, – проговорила она.
Они сказали друг другу еще сколько-то подобных слов, но я их помню плоховато. Наверняка переврал и эти. Но зато памятно то чувство – совершенно новое и леденящее, – что в отношениях моих родителей что-то, возможно, всерьез наперекосяк, и это что-то я до той поры принимал как должное, как некий фон и, несомненно, фундамент моего детского бытия, а оно не таково, каким я его себе представлял, и потенциально может покачнуться и осыпаться, а может даже и рухнуть. (И я не очень-то заблуждался, поскольку в то же лето нас с Джилл на несколько недель забрали в Шропшир наши дедушка с бабушкой, когда мои родители уехали куда-то – кажется, во Францию, – чтобы там восстановить свой брак. Похоже, у них в той или иной мере получилось, поскольку далее – по крайней мере, насколько я помню – все у них стало получше.)
Ну да ладно, это все позже. А пока нам с мамой и с Джилл нежданно выпал дополнительный день у моря, и Шонед, как обычно, была при нас, и мы провели тот день в дюнах у ближайшего пляжа – длинной песчаной полосы, тянувшейся вдоль Мохраса (у англичан он называется Островом ракушек). Именно здесь, в этих дюнах, пока Джилл с мамой купались в море тем утром, Шонед повалила меня на землю, легла на меня всей собой, поцеловала в губы и сказала, что выйдет за меня замуж. Она не просила меня жениться на ней, обрати внимание, – она объявила, что́ произойдет. Выбора мне не оставили – впрочем, я был исключительно польщен и обрадован. И все же, как ни странно, я не помню, что́ сказал ей в ответ.
Так или иначе, наша новая связь доверия и близости позволила мне осмелеть, и я решил оказать Шонед честь – дать ей почитать наш рассказ. На пляж вместе с полотенцами, маской, фрисби и набором для крикета я прихватил и блокнот. Церемонно вручил его ей, и вид у нее был подобающе потрясенный, когда я сообщил, что это мое сочинение (возможно, о твоем вкладе я умолчал) и что я собираюсь, когда вырасту, стать писателем – вернее, я им уже стал. И затем предоставил ей читать, а сам отправился прогуляться по пляжу, лелея сладостное знание, что девочке, в которую я влюблен, прямо сейчас открывается, что ее юный жених ни много ни мало творческий гений.
Я прошел весь пляж, следуя изгибу полуострова (это именно полуостров, а не остров), пока не добрался туда, где пляж делался каменистым, и там побыл некоторое время у промоин в валунах, высматривая креветок или крабов или другие признаки морской жизни. Решил дать Шонед на чтение не меньше сорока пяти минут, поскольку с таким делом спешить не надо. Текст плотный, в нем много изящной словесности, да еще и иллюстрации можно разглядывать. А потому я брел обратно очень медленно, вдоль самого прибоя (прилив почти добрался до верхней точки), иногда по середину голени в воде. Она была холодна, и купаться не хотелось. Время шло, на пляже делалось люднее, в воздухе звенели крики детей, игравших в мяч, бросавшихся с воплями в воду, требовавших родительского внимания. Вечные звуки. В буквальном смысле слова. Прошлое, настоящее и будущее – вот что улавливаешь, слушая детские голоса. Летящий по воздуху шепот, он говорит тебе: все меняется, и все остается прежним. И я до сих пор слышу те голоса вместе с плеском моря, мягко бившегося о пляж, и крики чаек, вившихся надо мной. Вижу себя – того, каким я был в то утро: полосатая футболка, темно-синие шорты, стою в море почти по колено, размышляю… Бог его знает о чем. Ни о чем значимом, рискну сказать, мне просто неймется получить обожание, каким того и гляди оделит меня Шонед.
Когда я вернулся к нашему месту в дюнах, мама с Джилл уже вылезли из воды, накупавшись, и теперь обсыхали. Шонед сидела чуть в стороне, подтянув коленки к подбородку. Жевала яблоко. Я заметил, что блокнот она вернула в нашу пляжную сумку.
– Ну? – спросил я, плюхаясь рядом с ней.
– Что “ну”? – переспросила она, еще раз хрустко откусывая.
– Ты прочла рассказ?
– Да.
Я ждал первых похвал. Они не прозвучали.
– И?..
– По-моему, я в жизни не читала ничего более дурацкого.
Я вытаращился на нее. Трудно было поверить, что она действительно произнесла эти слова. Сперва показалось невозможным.
– В… – Я запнулся. – В каком смысле?
– Ты вообще знаешь хоть что-то про Капел-Келин? – спросила она. – Ты вообще знаешь, где это?
– Конечно, знаю. Мы там остановились по пути сюда на прошлой неделе. У нас там пикник был.
– А, то есть минут десять провели там, да?
Я не ответил. Затем она задала мне вопрос, не относившийся к делу, как мне показалось.
– Ты знаешь, какой у моего дедушки в Рэксеме дом?
– Нет, конечно.
– Ужасный. Это ужасный малюсенький современный дом, окруженный ужасными малюсенькими современными домами на одном большом участке. Стены уже потрескались, крыша течет, а окно в спальне, где я сплю, такое маленькое и так высоко на стене, что кажется, будто ты в тюрьме. Дедушка этот дом не выносит. Он от этого переезда так расстроился, что у него все волосы выпали.
– Какое отношение это имеет к моему рассказу? – спросил я.
– Где, по-твоему, он жил, пока они его не перевезли?
– Пока кто его не перевез?
– Городской совет.
– Не знаю… И где же?
– В Капел-Келине, само собой.
Даже этот ответ был не тем, какого я ожидал. Более того, никакого смысла я в нем не видел.
– Ты хочешь сказать, что он жил под водой?
– Царь небесный, тупее тебя никого не знаю. Деревня еще несколько лет назад не была под водой. Они выгнали оттуда людей и затопили ее. Они затопили всю долину.
Она все повторяла и повторяла это “они”, не объясняя, о чем речь. Это очень донимало.
– Кто? – спросил я.
– Англичане. Вы. Ваша братия.
В этом тоже было мало смысла.
– Зачем им?
– Потому что они хотели сделать водохранилище. Чтобы обеспечивать Англию водой.
Я осмыслил сказанное и затем вынужден был признать:
– Это не очень-то справедливо.
– Не очень-то. И уж точно несправедливо, что мой дедушка, проживший в той деревне всю свою жизнь, вынужден был бросить свой дом и переехать в этот ужасный новый, в Рэксеме. Вот поэтому вся эта дребедень про разрушенные замки, забитые сокровищами, и про людей, которые там катаются на морских коньках, – это просто… – Она подыскивала точное слово, но удалось ей договорить только вот так: – Просто барахло какое-то, если честно.
Я сидел и молчал. Ужасно. Хуже худшего, что со мной вообще приключалось. Хуже измывательств Тони Бёркота и его шайки и хуже той выволочки, которую устроила мне твоя мама. На миг мне показалось, что я расплачусь.
– Но если это правда, – сказал я, не желая, чтобы хоть что-то из сказанного было правдой, – люди бы гораздо крепче на все это злились.
– Ой, люди злятся еще как. Просто до вашей братии никогда не долетает. Вы сюда приезжаете только в отпуск. Но люди злятся, будь спокоен. Слышал бы ты, что мой папа и дядя Тревор говорят об этом. И Капел-Келин – не единственное, что их злит. А вообще всё.
– В каком смысле “вообще всё”?
– Все, что связано с тем, как ваша братия обращается с валлийцами.
– Можно ты не будешь говорить “ваша братия”? Лично я…
Шонед не обратила внимания и продолжила:
– Начать с этой вот дурацкой истории – с принца Чарлза и того, что он будет принцем Уэльским.
– Но принц Чарлз и есть принц Уэльский, – сказал я.
– И кто же это придумал? Мы его не звали быть нашим принцем. Уж если назначать принца Уэльского, пусть он будет валлийцем, может? Почему принц – англичанин?
При такой постановке вопроса встречных доводов у меня не нашлось.
– Нас уже тошнит от того, как нами помыкают, верховодят нами, нашу воду воруют и все прочее. И вот эта его коронация – последняя соломинка.
– Ты разве не будешь смотреть это по телевизору? – спросил я. – Когда его назначат принцем? Я думал, все по всей стране будут по телевизору смотреть.
– Нас в школе, может, заставят, – ответила Шонед. – Но сама я смотреть не стану. Закрою глаза и пальцами уши заткну. – Она уже накрутила себя на полную мощность гнева. – И мне не нравится твой глупый рассказ, и сам ты мне больше не нравишься. И я совершенно точно не пойду за тебя замуж. Отменяется.
Чтобы подчеркнуть сказанное, она ушла болтать к Джилл – к которой едва хоть словом обратилась за всю неделю, – и не успел я понять, что вообще случилось, они вскочили, побежали по берегу вместе, прихватив мою фрисби, и начали кидать ее друг дружке. Я не мог не заметить, что получалось у обеих очень скверно. Но в общем и целом то было слабое утешение – при моих-то литературных устремлениях, столь красноречиво повергнутых в прах, не говоря уже о том, что я был причастен (пусть и совершенно пассивно) к, вероятно, кратчайшей в истории помолвке.
* * *
Воспоминаний о том дне у меня не осталось. В смысле, о 1 июля 1969 года. Кое-какие подробности сохранил, как обычно, мой дневник. Трансляция инвеституры началась на Би-би-си-1 в 10:30 и длилась пять часов и три четверти. Посмотрели это навряд ли многие. Помню, всю школу согнали к некоему времени в актовый зал – возможно, ближе к полудню – смотреть церемонию по телевизору. Меня раздирало двумя противоположными порывами. С одной стороны, я впитал достаточно праведного гнева Шонед, чтобы относиться к предстоящей пантомиме скептически, и я сам себе нравился в образе циника, отщепенца, бунтаря – того, кто сдует всю эту помпу ехидным комментарием вполголоса, адресованным моим однокашникам. С другой стороны, по пути в актовый зал я не смог удержаться и не похвалиться тем, что всего месяц назад был в том самом замке, где назначили церемонию, и описал во многих подробностях восхождение на проездную башню и вид на Ирландское море. Увидев, что место церемонии – вообще другой замок, который я совсем не узнал, я ужасно сконфузился и накрепко заткнулся.
Плохое качество черно-белой картинки, без четкости и контраста; свет из окон в актовом зале, отраженный от телеэкрана, из-за чего разглядеть что-либо делалось еще труднее; толстый слой пыли, покрывавший деревянные половицы, на которых мы все сидели на коленках или по-турецки, – вот самые живые мои воспоминания о том дне. Плюс некое смутное ощущение, что сейчас творится история, – знание, что и у остальных школьников по всей стране отменили уроки и дети сидят теперь в своих пыльных актовых залах и смотрят то же самое неувлекательное по телевизору. Среди них, разумеется, и Шонед. Принц Чарлз произнес старательным, выверенным, невыразительным своим валлийским языком речь к нации, я вообразил себе, как Шонед кривится, и в приступе внезапной солидарности с ней крепко зажмурился и демонстративно заткнул себе уши пальцами. Впрочем, ненадолго. Довольно скоро моя решимость ослабла, я открыл глаза, чтобы оглядеться и узнать, многие ли заметили этот самобытный бунтарский поступок. Все не сводили взглядов с телеэкрана или же витали в собственных детских мирах, рисуя пальцами в пыли, глазея в окно или мечтая удрать на улицу. Никто не заметил. Никто, кроме твоей мамы, тети Мэри, миссис Агнетт, – она сидела с остальным преподавательским составом по одну сторону от телевизора, облаченная в тренировочный костюм, и по-учительски укоризненно грозила мне пальцем.
За этим жестом, впрочем, была любовь и даже некое соучастие. И глаза ее улыбались. В точности так же, если вдуматься, как и почти всегда.
Событие пятое
Свадьба Чарлза, принца Уэльского, и леди Дианы Спенсер
29 июля 1981 года
Как встать мне, если ты не пал?
Роберт Уайатт, “Британская дорога”[56]
1
27 июля 1981 года
Мартин сидел в постели, на коленях у него лежал блокнот, пальцы сжимали шариковую ручку. Вокруг кровати полдюжины чайных ящиков и картонных коробок. Времени на распаковку у них пока не нашлось, но крошечная комнатка была уютной, несмотря на хаос. Мартину нравился покатый потолок над кроватью и то, что он мог говорить с Бриджет, не повышая голоса, хотя она при этом в ванной чистила зубы. Ему нравилось знать, что, когда он просыпается поутру, летний свет уже льется в окно, смотрящее на восток. Но более всего ему нравилось, что он вновь обитает в Борнвилле, менее чем в полумиле от дома, где провел первые двенадцать лет жизни. Это казалось подобающим возвращением на родину.
Вверху чистой страницы он написал: “НОВОСЕЛЬЕ / КОРОЛЕВСКАЯ СВАДЬБА”. Они все еще не выбрали цель домашнего праздника. Ну, на самом деле и то и другое, в том-то и дело. Ниже Мартин уже составил более-менее исчерпывающий список гостей. Мать с отцом. Всё еще живые бабушки Долл и Берта, а также дед Сэм. Братья Питер и Джек. Нынешняя девушка Джека Патриша. Вопрос уперся в новых ближайших соседей.
– Ты спросила у Тейлоров, хотят ли они прийти?
– Да.
– И что они сказали?
Бриджет возникла на пороге ванной, зубная щетка торчит изо рта, губы в пене от зубной пасты.
– Ну, я поговорила с Хизер, сказала ей, что мы позвали друзей и родственников, чтоб посмотреть свадьбу Чарлза и Дианы, и спросила, хотят ли они зайти.
– И?
– Она сказала, что королевская семья – надутые паразиты, пирующие на зловонном трупе поломанной общественной системы.
– Считаем это за отказ, значит?
– Думаю, да.
– А в остальном они какие?
– Вроде очень приятные. Она одолжила мне свой секатор, чтоб я могла одолеть вьюн на задах дома.
Она вернулась в ванную. Вновь послышались сплевывание и бульканье.
– А те, которые с другой стороны? Как их звать, говоришь?
– Гупта. Сатнам и Парминдер. Показались очень приветливыми. Сказали, что непременно заглянут.
– Хорошо, – сказал Мартин, добавляя их к списку. Он поднял взгляд и угрюмо пососал кончик ручки. Незваная мысль пришла ему в голову – она касалась того, как может повести себя рядом с этой парой его отец, – но мысль эту Мартин оставил при себе.
– И сколько получается? – спросила Бриджет.
– Десять. Не считая нас.
Бриджет вышла из ванной и втиснулась рядом с ним на постель. Кожа ее была теплой даже через ткань футболки и пижамных шортов.
– Тесновато будет, верно? – спросила она.
– Ну, в тот день, может, не все явятся. Папа говорил, что, может, лучше в гольф бы сыграли.
– Что? Твой отец должен быть с нами. Он правда так сказал?
– Ой, ну не знаю. Может, я не расслышал. Если честно, мне все равно, придет он или нет. Душа компании из него так себе.
Бриджет глянула на него с любопытством.
– Ты последние несколько дней слишком уж ополчаешься на него.
– Я?
– С вечера четверга, когда вы повидались.
Мартин провел черту под списком гостей и ниже вывел новое слово: “СТОЛ”.
– Чем будем кормить и поить народ?
– Что-то случилось? – настаивала Бриджет. – Вы поссорились, что ли? Ты в тот вечер домой вернулся в ужасном настроении.
– Я тебе говорил, – сказал Мартин. – Фильм барахло. Зряшная трата времени.
– Фильм про Бонда, – сказала Бриджет. – Ты любишь фильмы про Бонда. Не мог же он быть таким уж паршивым. Всем понравился.
Мартин вздохнул.
– Он просто выводит меня иногда, вот и все.
– Роджер Мур
[57] или твой отец?
От этого хоть улыбка возникла наконец.
– Отец. Он превращается в угрюмого старого хрыча.
– Не старый у тебя отец. Сколько ему? Пятьдесят?
– Пятьдесят два.
– Ну, передай ему от меня, что его явка обязательна. Передай, что я очень расстроюсь, если его не будет. – Мартин не ответил, и она добавила: – Вы же с ним разговариваете, правда? – На это ответа тоже не последовало. – Да господи, Мартин, что случилось в четверг?
– Не хочу я об этом говорить, ладно?
Он захлопнул блокнот, положил его на прикроватный столик и выключил лампу. Лежа спиной к Бриджет, он почувствовал, как ее рука змейкой опоясывает ему талию, скользит вниз, направляется прицельно к нему в пах. Но даже на эту соблазнительную увертюру он не отозвался.
2
13 октября 1980 года
Вот каково было бы кредо Мартина, если б оно у него имелось: умеренность во всем. В 1976 году он окончил школу в Кингз-Нортон с умеренно хорошим набором оценок “А”. Поступил в Ланкастерский университет, чтобы изучать там французский и немецкий, – этими языками он владел умеренно свободно. В 1980-м – после четвертого курса, включавшего в себя умеренно приятный год за рубежом, – он окончил учебу с умеренно хорошим рейтингом 2.1. Его преподавателям он казался тихим, разумным и легко обучаемым; они позабыли его начисто, как только он покинул стены вуза. После Ланкастера Мартин вернулся в Среднюю Англию, на лето съехался с родителями и принялся прочесывать объявления о работе в “Бирмингем пост” – искал что-нибудь подходящее его талантам. То была первая пора правления Маргарет Тэтчер, и безработица росла неудержимо. Однако Мартин не сомневался, что обретет искомое – карьеру, которая подарит ему личное удовлетворение, чувство приносимой обществу пользы и финансовое вознаграждение. Желательно, чтобы всего в меру.
Поиски привели его обратно к фабрике “Кэдбери”, этому исполину мест, где Мартин провел детство. Он заметил объявление о вакансии в отделе досуга персонала – требовался помощник управляющего. Позиция мелкая, но Мартин решил, что ему подойдет – по крайней мере, на первых порах. Человек более настырный мог бы подчеркнуть свои академические заслуги, но Мартин в своей заявке на вакансию заикнулся о них лишь мимоходом. Впрочем, ему так или иначе повезло: собеседование назначили, и работу он получил – при зарплате для начала скромной, но ему пообещали умеренные надбавки. И вот в понедельник 13 октября 1980 года мама подвезла его, умеренно нервничавшего, но вместе с тем и умеренно воодушевленного, к железнодорожной станции Барнт-Грин; осенний день с его синими небесами светился надеждами и возможностями.
Мэри и Джеффри, десятью годами ранее переехавшие из Борнвилла, обитали в доме на полпути к вершине Роуз-Хилла, на широкой дороге, прорезавшей леса по обе стороны крутого подъема и ведшей автомобилистов прочь от дальних пригородов Бирмингема к границам вустерширской глубинки. В это утреннее время по дороге тек оживленный поток машин, везших работников вниз с холма на завод “Бритиш Лейленд”
[58] в Лонгбридже к восьмичасовой смене, но Мэри это не смутило, и она быстрым и решительным маневром загнала свой автомобиль в общий поток. Протащившись за машиной, шедшей перед ней, вплоть до круговой развязки у Кофтон-Хэкетта, она вильнула вправо, подальше от других участников движения, и смогла наконец разогнаться до более приемлемых пятидесяти пяти миль в час. Мартин вынужден был вцепиться в дверную ручку и задаться вопросом, почему его мать любую поездку осуществляет на бешеной скорости.
– Мы рано, – сказала она, когда они подъехали к переезду на Файери-Хилл-роуд без четверти восемь.
– Немудрено, – заметил Мартин.
– Раз так, поехали, хочу тебе показать кое-что, – сказала мама и, вместо того чтобы повернуть к станции, поехала к самой деревне Барнт-Грин, где остановилась возле домика на краю ленточной застройки, перед которым на клочке сада стоял знак “Продажа”. – Что скажешь? – спросила она.
– Для вас с папой? – переспросил удивленный Мартин. Он понимал, что их нынешний дом для них великоват – Джек уехал, Питер в музыкальном колледже и вернется разве что временно. Но такая смена показалась Мартину чересчур.
– Нет, для бабушки с дедушкой. Хочу, чтобы они переехали обратно. Сейчас справляются, но они там слишком далеко.
“Там” – это в Конистоне, в Озерном крае. Последние шестнадцать лет Долл и Сэмюэл обитали там с тех самых пор, как в 1965-м Сэм уволился с “Кэдбери”. Но места, которые они с готовностью обжили поначалу, когда только ушли на пенсию, – первые годы все свое время они посвящали прогулкам по холмам, катанию на лодке и живописным автопробегам по озерным берегам – в последние несколько лет сделались для них трудны. Старикам перестало нравиться то, что они в нескольких часах езды от единственной дочери, да и у Сэма здоровье испортилось. Сперва простата. А теперь у него развился постоянный кашель и одышка.
– У дедушки же не рак, верно? – спросил Мартин.
– Мы не знаем, – ответила Мэри. (Но подозревала, что у отца рак легких, и когда Мартин задал этот вопрос, что-то незваное всплыло из глубин ее воспоминаний: запах банки с табаком. Запах, неизбывно связанный с ее детством, с садом у дома на Бёрч-роуд. До чего же нравилось ей брать у него эту банку и подносить ее к самому носу, вдыхать дымное, бесконечно уютное благоухание.) – Ему надо проверяться. И надо, чтобы он был здесь и мы могли бы отвезти его в “Королеву Елизавету”
[59], там поймут, что с ним делать. Вот я и подумала перевезти их сюда. Как тебе?
По мнению Мартина, вид у домика был унылый. Он вспомнил дом дедушки с бабушкой в Озерном крае, вид на Конистон-Уотер, многие каникулы, которые они с братьями провели там в 1960–1970-е, и не смог вообразить их возвращение в эти стесненные невзрачные условия.
– Думаю, им подойдет, – сказал он. – В любом случае поближе к тебе.
– Очень даже, – согласилась мама. – Так я смогу приехать к ним через пять минут, а не через четыре часа. – Она включила первую передачу, ловко развернула машину на три четверти оборота, и они вновь тронулись. – Предложу покупку этим же утром, – закрепила она сказанное, предоставив Мартину изумляться, как и много раз прежде, ее способности жить так же, как она водила машину: быстро и решительно, почти не глядя в зеркало заднего вида.
* * *
Когда Мартин вернулся после первого дня работы на станцию Барнт-Грин, Мэри уже ждала его в машине.
– Что ты здесь делаешь? – спросил он. – Я собирался прогуляться.
– Прогуляться? Это на несколько часов.
– Ты же не будешь каждый день приезжать и забирать меня со станции.
– Почему нет? Мне нетрудно. Как несколько лет назад было, когда ты еще учился.
Да, подумал Мартин, в том-то и беда. И сердце у него упало еще ниже, когда, оказавшись дома, он плюхнулся в кресло с “Ивнинг мейл” и услышал, как мама подала голос из кухни:
– Не забудь про яйцо!
Мартин огляделся.
– Какое яйцо?
– У твоей фотокарточки!
И действительно, возле его фотопортрета в рамке на каминной полке мама оставила сливочное яйцо “Кэдбери”
[60]. Мартин забрал его и принес в кухню.
– Что это такое?
– Сливочное яйцо.
– Мама, мне больше не десять лет.
– Шоколад можно есть в любом возрасте.
– И я работаю на “Кэдбери”. Меня окружает шоколад. Все пропахло шоколадом. Весь день я буквально дышу шоколадом. Последнее, чего мне хотелось бы, когда оказываюсь дома, – это съесть шоколадку.
– Ну оставь на потом, если сейчас не хочешь.
Пока он собирался с ответом, в дверь позвонили.
– Это твой брат. Сказал, заскочит вечером. Сходи впусти его, а?
Джек все еще был в рабочем костюме, пусть и ослабил узел галстука, а пиджак закинул за плечо.
– Привет, братан, – сказал он. – Как там мир какао-жмыха с тобой обходится?
– Ну, по первому дню, – начал Мартин, – должен сказать…
Но у брата не было никакого интереса дослушивать ответ на свой вопрос – он быстро протиснулся мимо Мартина в гостиную. Мама вышла поздороваться и нежно поцеловала его в щеку.
– Привет, милый, хочешь сливочное яйцо?
– Да, будь добра.
Он раскинулся на диване, снял обертку с яйца и с удовольствием заглотил его в два захода.
– Угадай, кто приедет на следующей неделе на завод? – с полным ртом шоколада обратился он к брату.
– Принц Чарлз, – отозвался Мартин.
– О… она тебе сказала, да?
Мартин кивнул.
– Заикнулась, да. Эдак мимоходом, знаешь, раз пятьдесят-шестьдесят. А ты-то сам с ним встретишься?
Завод, как уже было сказано, – “Бритиш Лейленд” в Лонгбридже, где Джек работал в ту пору стажером в отделе продаж. Последние несколько месяцев вся его работа была сосредоточена на запуске новой модели – “остина-метро”, и от этого запуска зависело все на свете, даже, по мнению некоторых, выживание всей компании. Рекламное агентство, которому поставили задачу продвигать эту модель, выбрало патриотическую тему с отсылкой к роли Британии во Второй мировой войне. Газетную рекламу зарядили еще в конце лета, убеждая в ней автолюбителей, что им понравится водить новый “метро”, слоганом “Этот час может стать для вас самым приятным”. Принц Чарлз должен был почтить завод своим присутствием в день запуска, а несколькими неделями позднее стенд “метро” на Британском автошоу должна была посетить Маргарет Тэтчер. Тема всей кампании – национальное обновление, тема, к которой, как было известно, с особенным пылом относится сама премьер-министр. Канули в прошлое предсмертные, экономически чудовищные, забастовочные 1970-е, Британия больше не была хворым инвалидом Европы, больше не стыдно было хвалить родную страну, выражать патриотическую гордость и утверждать, что славные дни Британии вовсе не минули, – в таком ключе предлагала Тэтчер свою риторику, и “Бритиш Лейленд” решили соответствовать положению и предложить новую машину, которая восстановит веру в национальный автопром.
– Реклама по телевидению начнется сегодня, – сказал Джек брату. – На середине “Улицы Коронации”
[61].
– Ты для этого заехал? – спросил Мартин. – Чтобы усадить нас всех смотреть рекламу?
– Такое нельзя пропускать. Я ее видел, и она обалденно потрясная. У тебя ком в горле встанет, гарантирую.
Перед захватывающей премьерой Мэри, Джеффри и двое их сыновей поужинали, и за ужином Мартина допросили о его первом рабочем дне. Рассказал он немногое. Вопреки любым разговорам о национальном обновлении, Британию все еще мучили трудности, связанные с повышением цен на нефть, и правительство недавно спустило указание властям на местах о необходимости снизить температуру в общественных плавательных бассейнах на два градуса.
– И Тед, мой новый начальник, и его зам потратили почти все утро, решая, выполнять ли и им это указание. Понижать ли температуру в бассейне для персонала. То есть, понимаете, подать пример – в соответствии с этическим кодексом “Кэдбери”. Или оставить ту же температуру и показать всем, до чего им повезло трудиться в такой фирме, как “Кэдбери”, и не иметь нужды плавать в общественных бассейнах. А после обеда, когда всё решили, мне пришлось сочинять объявление об этом в “Борнвилл ньюз”.
Повисла выжидательная пауза.
– И?.. – спросила Мэри.
Мартин поднял взгляд от шарлотки с яблоками.
– И – что?
– Что решили?
– А. Решили понизить температуру.