И Кулешов называл Михаила просто \"нехорошим человеком\"; ведь это было вполне вежливым выражением, а Кулешов не привык к грубости. Но он очень хотел, чтобы Михаила под стражей ввели в его кабинет. Тогда бы Кулешов с видом победителя спросил: \"Ну, узнал меня? И на чьей стороне теперь сила?\" Но Михаила не удалось поймать, и это весьма огорчало Кулешова.
Жена сказала ему:
Погода стоит прекрасная.
-- Ну, не печалься, любимый мой. Ведь Третьякевичи ещё поплатятся за своё недостойное поведение.
На небе ни облачка.
-- Да, конечно, они будут наказаны. Мы, знаешь ли, ведём активную работу. Людей к себе на службу агитируем. Вот, захожу сегодня в кабинет к Захарову, дело ему передать, а у него мужчина, тоже из местных. Зовут Громовым-Нуждиным, дал подписку о сотрудничестве с полицией; будет выявлять и сдавать оставшихся комсомольских активистов, подпольщиков, евреев и прочих нехороших людей. Так что скоро весь город будет у нас как на ладони.
-- А в следующем году поедем отдыхать к морю?
-- Обязательно поедем, зайка моя. Просто обещаю тебе.
«Кстати, Эд, для информации, — напоминаю я себе, поедая хлопья с молоком. — Сегодня вторник. Ты работаешь».
Поэтому трефовый туз отправляется в тот же ящик комода — в компанию к бубновому. На мгновение мне представляется полный набор тузов, разложенных веером, как при игре в карты. Вот уж никогда бы не подумал, что мысль о четырех тузах в руке будет мне отвратительна. Играя в карты, ничего лучше и желать нельзя. Но жизнь — не карты, увы.
* * *
Вскоре Марв непременно на меня насядет, требуя, чтобы мы делали по утрам пробежки. Все-таки на носу «Ежегодный беспредел». Я даже хихикаю, представляя, как это будет выглядеть: мы с Марвом босиком трусим по сонным лужайкам перед домами, разбрызгивая росу и пугая крапиву. Когда играешь босиком, нет смысла тренироваться в кроссовках.
Одри заявляется ближе к десяти. Умытая и свежая после душа. Она пахнет чистотой. Волосы забраны в тугой хвостик, и лишь несколько роскошных прядей падают на глаза. На ней джинсы, коричневые ботинки и голубая рубашка с нашивкой на кармане: «Свободное такси».
Тот Громов-Нуждин, о котором говорил Кулешов, с виду был человеком совсем неприметным. Просто мужиком, с какими-то своими отрицательными и положительными чертами, которые не столь уж и важны. До войны он работал начальником вентиляционной службы шахты N1-бис. Да - он вполне добросовестно выполнял то, что от него требовали; вёл с кем-то какие-то разговоры, спорил, выпивал, ел и спал. О нём нельзя было сказать ничего особо плохого, равно как и хорошего. О нём вообще мало чего можно было сказать. Зато факт начавшийся войны очень не понравился Громову-Нуждину, но не потому, что он сострадал Отечеству; не потому что он думал о людях, которые где-то там, в отдалении гибнут, защищая в том числе и его; а потому, что это служило некоторыми неприятностями именно ему, Громову-Нуждину. Но при всём том, он совершенно уверен был в том, что война не докатится до Донбасса, и очень боялся только того, как бы и его не загребли в действующую армию, где ведь могут и ранить и убить.
— Привет.
Но, когда в 42-ом году началось стремительное наступление немцев на этом фронте, Громов-Нуждин, испытывая чувства панические, поскорее собрал свой домашний скарб и, присоединившись к группе горняков, попытался бежать. Однако, вскоре попал в окружение и был направлен в лагерь для так называемых \"перемещённых лиц\". Их смешали всех вместе, военных и гражданских, и огромной, численностью в несколько тысяч человек колонной, погнали куда-то, неведомо куда...
— Привет.
И Громову-Нуждину удалось бежать из этой колонны. Но он сделал это не потому, что ему хотелось бороться с врагами, а потому что он очень боялся за свою шкуру, а вот жизни иных людей и жизнь вообще всего общества была ему безразлична. И всё, чего хотел Громов-Нуждин - это затаится где-нибудь до самого конца войны, чтобы его никто не трогал.
И, если бы это было возможно, то он выкопал бы себе где-нибудь посреди степи нору, да и сидел бы в ней. Но ведь всё же надо было и питаться чем-то; а холодной зимой в такой норе вообще не проживёшь, так что вернулся Громов-Нуждин в уже оккупированный Краснодон.
Мы садимся на крыльце, свесив ноги. На небо выползли первые облака.
Вскоре по возвращении он был вызван в полицию. Громов-Нуждин поплёлся туда, испытывая столь сильные, панические чувства, что едва не падал в обморок. Он уже наслышан был о том, что полицаи избивают всех, неугодных новому порядку людей; и уже думал, что его, за то, что он бежал из колонны \"перемещённых лиц\" сразу начнут бить смертным боем. Но у Краснодонской полиции не было никаких сведений о том, из какой там колонны бежал Громов-Нуждин, да и не было полицаям никакого дело до Нуждина, потому что занимались они делами и поважнее - например, выискивали тех, кто развешивал листовки.
— Что написано на новой карте?
Но Громова-Нуждина вызвали в полицию только затем, чтобы зарегистрировать и вообще - посмотреть, что он за человек такой. Так же вызывали и многих иных, возвратившихся в эти тревожные и страшные дни в Краснодон людей.
Прочистив горло, я спокойно сообщаю:
Первые, кого увидел в полиции Громов-Нуждин были полицаи, которые тащили сильно избитого человека. Тогда Нуждину стало так жутко, что он едва не заплакал. Он очень-очень боялся, как бы и его всё-таки не побили.
— «Помолись у камней дома твоего».
А в коридоре Краснодонской тюрьме ему пришлось ещё и очередь высидеть, так как много было таких как он, вызванных для регистрации. И всё время, пока он сидел в коридоре, Нуждин трясся и стучал зубами...
Одри отвечает растерянным молчанием.
Наконец, его вызвали в кабинет к следователю, который был устал и раздражён, так как ему очень надоело заниматься этими скучными регистрационными делами. Он мельком взглянул на Громова-Нуждина, задал ему какие-то стандартные вопросы, потребовал кое-какие бумажки, и что-то начеркал в свои бланки.
— Что бы это могло значить? — наконец спрашивает она.
Но так уж получилось, что как раз в это время, в кабинет зашёл Захаров; он что-то спросил у того, скучающего следователя и глянул на Громова-Нуждина.
И смотрит на меня. Я чувствую ее взгляд. Он мягкий и добрый.
Тупое и злобное, хранящее подлую душу лицо Захарова произвело на Громова-Нуждина столь болезненное впечатление, что он весь скособочился, согнулся, и глядел на этого властного заместителя начальника Краснодонской полиции с таким щенячьим выражением, и так металось в его глазах эта способность прислуживать и делать что угодно, ради спасения своей шкуры, что Захарову этот человек весьма приглянулся. И тогда Захаров подошёл к Громову-Нуждину, сильно хлопнул его по плечу и, усмехаясь, спросил:
— Понятия не имею.
-- Ну чего - готов служить верой и правдой новому порядку?
-- Ага! Очень даже готов! - сказал Громов-Нуждин.
— А что случилось с головой и… — Сейчас во взгляде Одри беспокойство соседствует с явным неудовольствием. — …В общем, со всем остальным, — наконец находится она. — Эд, ты выглядишь ужасно.
Тогда Захаров записал адрес Нуждина и сказал, что тот будет вызван в полицию. Громов-Нуждин, очень обрадовавшись тому, что ему дали шанс даже послужить силе, поспешил удалиться.
— Знаю. — Слова падают мне на ноги и соскальзывают на траву.
Вскоре он устроился работать крепильщиком на шахте N1-бис, и эту работу выполнял очень усердно, так как боялся, что его могут наказать.
— А что ты делал по адресам, которые были на первой карте?
И вот 9 октября утром, когда Нуждин вызвал из своего дома, чтобы идти на работу, к нему подошёл полицай, и очень громко заявил, что его вызывает Захаров. Тогда Нуждин сразу весь затрясся, и спросил тихим, испуганным голосом, что Захарову от него ему нужно. На это полицай ответил, что он не знает, что нужно от него Захарову, но если он будет задавать ещё вопросики, то полицай выбьет ему зубы.
И тогда зубы Громова-Нуждина начали друг об друга стучать, а сам он весь затрясся...
— Ты правда хочешь знать?
Тем не менее, он последовал за полицаем, и думал: \"А неужели всё-таки бить будут? Ну не надо, не надо! За что же?! Вот только не надо меня бить...\"
— Да.
И через некоторое время он оказался в кабинете Захарова. Там, на отдельно стоящем столе разложены были не только плети, но и какие-то шилья; и ещё, какие-то совершенно невообразимые, но предназначенные явно для истязаний предметы.
Я начинаю говорить, и перед глазами как живые встают люди из моего рассказа.
Захаров сидел, развалившись за столом, и глядел своими осоловелыми, заплывшими глазками на Нуждина. А тот вошёл, ещё больше сжался, и жалобно пискнул:
-- Здравствуйте...
— Ну, мне нужно было почитать книжку одной пожилой леди, доказать девушке, что она победит, бегая только босиком — даже со сбитыми в кровь ногами. И… — Тут мой голос становится очень, очень спокойным: — Я должен был убить человека, который насиловал свою жену каждую ночь.
Захаров усмехнулся, кивнул на стол, где разложены были орудия пытки, и вкрадчиво спросил:
-- Посмотри-ка, что это лежит.
Чтобы не упасть в обморок, Нуждин ухватился дрожащей, вспотевшей ладонью за край стола, и пискнул совсем уж тоненьким, неестественным голоском:
Солнце выходит из-за облака.
-- Ой!.. Не знаю...
— Ты это серьезно?
Тогда Захаров усмехнулся, и спросил:
— А зачем мне выдумывать?
-- А хочешь узнать? На своей шкуре, так сказать, испробовать?
Вообще-то в моем голосе должна была прозвучать неприкрытая враждебность. Но с ней не заладилось. Наверное, не осталось сил.
-- Нет! Нет! Нет! - заверещал, быстро вращая головой, Нуждин.
Теперь Одри не глядит на меня: боится по выражению лица понять, что я не вру.
— И ты… сделал это?
-- Очень хорошо. В таком случае, ты должен с нами сотрудничать.
-- Конечно же, я готов с вами сотрудничать, - вскрикнул Нуждин.
На меня вдруг наваливается чувство вины: ну зачем я грузил ее этим рассказом? Чем она мне поможет? Ничем. К тому же ей не понять. Откуда ей знать, как это — чувствовать руки ребенка, этой девочки, Анжелины, на своей шее? Или видеть, как сдерживает слезы женщина, наклоняясь к полке с продуктами в супермаркете? Откуда ей знать, насколько холодна рукоять пистолета? Или как глубоко отчаяние вдовы, которой непременно нужно было услышать: «Да, Милла. Ты меня берегла. Как зеницу ока».
-- Так подойди сюда, и пиши! - рявкнул Захаров.
Тогда Громов-Нуждин, подрагивая и, затравленно озираясь, подошёл, и уселся на указанный ему табурет с краю стола.
Одри никогда не поймет. Она не говорила со смущенной, глядящей в землю Софи. И не сидела с ней на скамейке — молча, просто наслаждаясь ее красотой.
Поэтому несколько секунд я просто собираюсь с мыслями.
Под диктовку Захарова он записал:
Точнее, это мысли собираются во мне.
Мысли — и все те люди.
\"Я, Громов Василий Григорьевич, даю настоящую подписку Сорокинской полиции в том, что я обязуюсь выявлять и сообщать полиции партизан, коммунистов, уклоняющихся от регистрации и живущих на нелегальном положении, антифашистов, ракетчиков и других лиц, ведущих враждебную немцам деятельность. В целях конспирации все свои донесения буду подписывать кличкой \"Ванюша\".
Выбравшись из толпы воспоминаний, я обнаруживаю, что сижу рядом с Одри и она все еще ждет ответа на свой вопрос.
— Нет, я его не убил. Но…
После этого Захаров убрал в ящик эту записку, и достал из-под стола большую бутылку с мутновато-белым самогоном. Он шутливо ударил Нуждина кулаком по локтю и тот принуждённо улыбнулся.
— Но что?
И Захаров закричал:
Я качаю головой и чувствую, как к глазам предательски подступают слезы. «А ну назад», — командую я им.
-- Ну ты нормальный мужик то! Чего дрожишь то?! Чего зубами стучишь?! Давай пей! Выпьешь со мной?! Пей давай!
— Эд?.. Что ты с ним сделал, с этим человеком?
И он налил себе и Нуждина в два грязных, запылённых стакана самогона - налил до краёв, и ещё раз ударив Нуждина по локтю, вскрикнул, ухмыляясь:
Медленно-медленно я подбираю слова. Очень медленно.
-- Пей давай!
Очень-очень.
И Нуждин начал пить этот самогон. Он пил его старательно, от начала и до конца, так как знал, что, если не проявит достаточно усердия, то может разозлить Захарова.
После употребления спиртного, Нуждин почувствовал себя значительно лучше. Он даже рассмеялся, и несколько раз вскрикнул:
— Я отвел этого человека к Собору. Приставил к его затылку пистолет. И выстрелил… Но не в него. Я целился в солнце.
-- Буду вам служить!
Похоже, так я Одри еще больше запутаю.
После этого он был выпущен. Шагал он к своему дому, покачиваясь, но довольная улыбочка не сползала с его лица.
— В общем, мужик уехал отсюда — далеко и надолго. Не думаю, что он вообще вернется.
И Громов-Нуждин взялся за эту новую работу с таким же усердием, как и за все прежние работы. Ведь он делал это, чтобы спасти свою шкуру, а именно спасение своей шкуры было для Нуждина наиважнейшим делом.
— Он это заслужил?
Он уже давно жил в Краснодоне, и знал многих людей. Сведал он и о комсомольских активистах, которые, по тем или иным причинам, остались на оккупированной территории.
— Господи боже мой, Одри! Ты только послушай себя! Заслужил, не заслужил, при чем тут это? Не мне решать, как ты не понимаешь!
И даже если такие люди не вели подпольной деятельности, то они всё равно были опасны для новой власти, и таких людей Нуждин сдавал, за что получал благодарности лично от Захарова, и очень этими благодарностями гордился. Ну а уж что происходило с теми \"выявленными\" им людьми, Нуждина совершенно не интересовало.
— Ладно-ладно, — дотрагивается она до меня нежно, пытаясь успокоить. — Не кричи так.
* * *
— Ах, не кричи? — огрызаюсь я. — Не кричи? Да что ты понимаешь! Пока ты трахалась с этим парнем, Марв доставал всех с идиотским футболом, а Ричи занимался фигней, которой он обычно занимается в свободное от карт время, а я за кого-то делал грязную работу!
У Громова-Нуждина был пасынок, по имени Геннадий Почепцов.
Этот Почепцов жил на Первомайке и учился в одной школе с Анатолием Поповым, Улей Громовой и прочими ребятами и девчатами. Он хорошо их знали, а они его знали неплохо, но не в совершенстве, так как вообще этот Генка был очень скрытным товарищем.
И если в первые дни оккупации, он затаился и, как и многие иные краснодонцы, сидел мрачный, не ведающий, что же будет дальше, то уже к концу сентября он много начал общаться с Анатолием Поповым, а также, и с его новым другом - Борисом Глованом.
— Ты избран.
И общество этих ребят нравилось Почепцову. Почему же их обществу ему нравилось? Да - это были интеллигентные ребята; они не матерились, так, как это делали полицаи, они не лезли с кулаками, и вообще - Попов, например, был старым его знакомым.
Почепцов чувствовал, что в компании с этими ребятами ему будет хорошо именно в том плане, что они не грубияны; что нет среди них такого зверского начальника, как Соликовский, с его громадными, волосатыми кулаками.
То есть Почепцову даже и хотелось всю жизнь быть окружённым обществом таких вот ребят и девчат. Но в основе всего этого лежало желание, чтобы было хорошо именно ему. Вот есть эти интеллигентные люди, так пускай они его окружают, пусть нахваливают его, Гену, за то, что он такой же как и они хороший. Пусть это сообщество наполняет его, Почепцова, жизнь приятными мгновеньями. А ведь ещё, как говорил Толя Попов, потом обязательно должны были вернуться Советские войска, а раз уж такой умный, начитанный человек, как Попов это говорит, так и должно быть. И это тоже очень нравилось Почепцову, потому что он уже грезил о наградах, которыми его должны были одарить \"наши\".
Как-то раз, уже в первых числах октября, собрались в маленькой беседочке у дома Поповых: Почепцов, Боря Главан, и сам Толя Пкпов.
— Утешила, называется.
И вот Почепцов напустил на себя вид очень честный и искренний. Он разговаривал с Главаном и Поповым уважительным, интеллигентным тоном, надеясь, что этот тон им понравится, и он заслужит у них дополнительные похвалы.
— Ну а та пожилая женщина? И девушка? Разве это была грязная работа?
После негромкого разговора о тех смутных вестях, которые доносились с фронтов и, в частности, из-под Сталинграда, Почепцов прокашлялся, и спросил:
Я не сразу нахожусь с ответом:
-- А вот, ребята, как вы думаете, можно к немцу приспособиться?
— Ну-у-у… ну да. Но…
-- Да что ты? Как мысль такая могла прийти? - возмущённо проговорил Главан.
-- Так ведь, уважаемые мои товарищи, если я это говорю, так это совсем даже и не обязательно моя мысль. Может, это мысль некоего теоретического, стороннего человека - приспособленца. Вот и хотелось бы, если вы не против, поговорить на эту тему: разгромить, пусть и теоретически, такую низкую душу.
— Разве история с мужчиной не стоила шанса познакомиться с этими людьми?
Тут лицо Главана сделалось таким суровым, словно бы из гранита выточенным, и, обычно такое мягкое выражение его глаз стало режущим. Он сжал кулаки и проговорил:
Черт.
-- Я бы такому негодяю ответил, что нельзя приспособиться к убийцам и подлейшим палачам. Нельзя, вспоминая те насилия, которые они над землей родимой учинили!
-- Всё, конечно, правильно, - кивнул Почепцов. - А вот этот приспособленец и сказал бы: но ведь немцы-то, по природе своей, культурные люди. То есть, если им верой и правдой служить, так они и убивать не станут, и даже денежно наградят. Ну а тех, кто против их власти идёт - они, естественно, и убивают. Но ведь так и любая власть поступает. Даже и наша - Советская.
Ненавижу.
Главан помрачнел больше прежнего и проговорил мрачным тоном:
Потому что она права.
-- Я бы с таким предателем и разговаривать не стал, а расправился бы с ним по законам военного времени.
Ну а Толя Попов, как более спокойный юноша, произнёс, глядя поверх головы Почепова:
— Слушай, я просто хочу, чтобы это было… полегче, что ли. Полегче для меня. Понимаешь? — Я специально не смотрю на Одри. — Ведь могли бы выбрать кого-то другого. Умнее. Сообразительнее. И зачем я только кинулся за этим грабителем? Лежал бы себе спокойно на полу, и ничего бы этого со мной не случилось. — Слова выплескиваются из меня, как молоко из опрокинутого пакета, их не остановить. — А еще я хочу, чтобы ты была со мной, а не с тем парнем. Чтобы моя кожа касалась твоей…
-- Я бы ему ответил, что всякая власть, которая развязывает массовый террор - есть власть преступная. Такими являются фашисты во главе с их фюрером. Что же касается Советской власти, то, если этот приспособленец вырос при ней, и говорит такие вещи, то человек он просто низменный. Ему бы напомнить про образование, которое он получил в школе; ему бы напомнить, какой огромный скачок сделало наше общество после революции; напомнить о наших отцах и дедах, которые жили во мраке, а потом кровью отвоёвывали счастье для нас, своих детей. Ведь известно же, что капиталистический, собственнически-меркантильный взгляд на жизнь - это уже пройденный этап человеческого развития; и ни в коем случае нельзя допустить, чтобы наше Советское общество вернулось к нему. Ясно, что именно коммунизм - это и есть будущее. То есть тот мир, где каждый в ответе и за себя, и за каждого - это шаг вперёд. Фашизм же, для нашей страны - это падение не то что в капитализм, а даже в ещё более мрачные и отдалённые, феодальные или даже рабовладельческие времена.
Ну вот, приехали.
Какой же я дебил.
Почепцов внимательно слушал Толю, часто кивал и с деланным энтузиазмом приговаривал:
— Ой, Эд.
Одри смущенно отворачивается.
-- Да-да, конечно. Ты очень толково говоришь.
— Я даже и не знала…
И затем Почепцов, часто повторяя те выражения, которые он слышал или читал где-то, начал говорить о том, что с врагами действительно нельзя мириться, и что он, Гена, никогда не встанет на путь предательства Отчизны, которая его взрастила и дала образование. Под конец своей речи он заверил своих товарищей, что он с огромным счастьем вступил бы в ряды подпольной организации, которая, несомненно, действует в их городе.
Наши ноги болтаются в воздухе.
Я рассматриваю их и джинсы Одри.
И вот мы сидим.
Попов и Главан выслушали, и вполне поверили в его искренность; и они решили дать ему пробное задание, чтобы проверить - можно ли его приблизить к \"Молодой Гвардии\". И ему было поручено распространить несколько листовок. Следующим вечером он с этим заданием справился. Правда, когда у него оставалось всего несколько листовок, он услышал с соседней улочки окрик полицая, и поспешил оставшиеся листовки сбросить в канавку. Он и не думал о том, что просто из-за мгновенного прилива трусости выкинул кропотливый труд каких-то людей (ведь все листовки были рукописными). Домой он вернулся, чувствуя себя героем, достойным правительственным награды; и заснул он в совершенном успокоении.
Одри и я.
И чувство неловкости.
Но на самом деле он был настолько труслив, что даже и самому себе боялся признать, что те мысли воображаемого приспособленца, которые он высказал в присутствии Попова и Главана - это его собственные мысли. А больше всего он хотел, чтобы поскорее эта борьба закончилась, полицаи сгинули, а остались бы культурные и воспитанные немцы, общаясь с которыми можно навсегда забыть о всяких там зверствах...
Втиснулось между нами и тоже сидит.
— Эд, ты мой лучший друг, — помолчав, говорит Одри.
— Угу.
Вот такими словами женщина может убить мужчину.
Ни пистолета не надо, ни пули.
Лишь несколько слов. И женщина.
Глава 30
Мы сидим на крыльце еще некоторое время. Я разглядываю ноги и колени Одри, не в силах поднять глаза. Больше всего мне хочется свернуться калачиком и уснуть. Еще ничего не сделано, а уже нет сил ни на что.
Однако пора принимать какое-то решение.
Нужно собраться и начать действовать.
\"Шура и Майя\"
5
В Ростовском университете, среди многих умных и толковых студентов, особенно выделялась одна короткоподстриженная, миловидная девушка. Глаза её часто сияли большим вдохновением; а иногда в них зажигался столь яркий пламень, что даже страшно, но, вместе с тем, и радостно было в эти глаза смотреть.
Такси, шлюхи и Элис
Училась она не просто, чтобы хоть как-то выучиться, не для \"корочки\" - она действительно любила учёбу, сам процесс приобретения знаний; и ей огромнейшее духовное счастье доставляло эта возможность приобщиться к мудрости иных людей. Она вела активную общественную жизнь, потому как она не умела и не хотела быть одна. Да - она любила студенческое бытие, но в самой ответственной, именно учебной его ипостаси, а что же касается пустого времяпрепровождения - всяких там гулянок, то в них она никогда не участвовала, а углублённо занималась изучением наук, и рисовала.
Темнеет, и я еду в город. Далеко впереди небоскребы заслоняют закат.
Так как училась она на биологическом факультете, то и некоторые её картины отобрали анатомию человека, животных или растений. Да - это были именно картины, а не учебные плакаты; и даже слово \"профессиональные\" не вполне к ним подходило, так как исходила от них та духовная глубина, которая светит с полотен Возрожденья.
Вечер спокоен и тих — в самый раз, чтобы подумать о том о сем.
Эту талантливую, влюблённую в культуру, в просвещение, и вообще - в Жизнь девушку звали Шурой Дубровиной.
Самый интересный пассажир сегодня — женщина, похожая на проститутку. Она усаживается на переднее сиденье. У нее мускулистое, крепкое тело. Волосы призывно завиваются, губы прекрасны, хотя зубы не то чтобы очень. И говорит она, как и подобает белокурой красавице, — очень мило. Женщина то и дело вставляет нежные словечки:
Родилась Шура в 1919 году, в городе Новочеркасске, Ростовской области, а в 1920, Шура, которой было тогда всего несколько месяцев, переехала вместе со своей семьей в город Краснодон.
— Тебе что-то не нравится, зайка?
А семья Дубровиных была очень большой. У родителей - семь братьев и сестёр. А родители - приниженная, такая тихая, покорная, и глубоко несчастная матушка Анна Егоровна; и отец - шорник, и горький пьяница Емельян Евсеевич Дубровин. Жили они не просто бедно, а порой и нищенски; ведь папаша часто и не доносил скудную свою зарплату до дому, а пропивал её. А жилище, в котором они обитали, даже и домом нельзя было назвать, скорее - это была мазанка, причём в самом худшем и печальном своём воплощении. Внутри этой, словно бы не решающей подняться чуточку повыше над землей мазанки, было очень грязно; и если Шура и старалась прибираться, то грязь всё равно приносилась её папашей. А ещё: папаша был часто не в духе; и в таких случаях он сипел и ругался самыми дрянными словами; иногда прицеплялся к матери, или к кому-нибудь из Шуриных братьев и сестёр, и начинал распекать их. И что особенно во всём это угнетало, так это предельная тупость упрёков, и вообще - всех разговоров и поступков этого совершенно необразованного, тёмного человека.
Или:
И какой же радостью стала для Шура учёба в школе: сначала в Первомайской, а затем - в школе имени Горького! Там, в школе, она видела прекрасных, светлых, умных людей. И как же, до слёз в своих прекрасных глазах, грезила Шура об ещё более прекрасной жизни: об учёбе в университете, о приобщении к тем великим и прекрасным людям, которых она слышала пока что только имена, и названия наиболее выдающихся их работ.
— Ой, я по этой дороге, лапа моя, никогда и не ездила.
\"Учиться\" - какое прекрасное это слово! Как же это восхитительно - находиться в коллективе единых с нею по духу, по жажде просвещения молодых людей, и слушать внимательно, жадно улавливая каждое-каждое слово, этих мудрых преподавателей. А потом - зайти в библиотеку, и увидеть там столько книг, каждая страница которых сияет этим духовным светом...
Против всех ожиданий, макияж у нее неброский и очень стильный. И жвачку она не жует. На ней черные ботфорты, белая облегающая водолазка, которая, кстати, ей очень идет, и темный жилет.
Она жаждала учиться всю жизнь, расти духовно, но, вместе тем, и других учить. Шура мечтала стать учительницей.
И вот сбылась её прекрасная мечта: оставила она унылую, грязную мазанку, где жизнь так затхла, где тянуться унылые дни пьянства, тупости и безделья, и в 1937 году она поступила в Ростовский государственный университет на биологический факультет; затем, для дальнейшей учёбы перевелась в Харьковский государственный университет, где в 1941 году закончила 4-й курс.
«Эд, смотрел бы ты лучше на дорогу», — думаю я.
В годы учёбы она возвращалась в свою Краснодонскую мазанку, только во время летних каникул, но если бы не несчастная мать, которой Шура сострадала, она бы вообще проводила лето в гостях у своих хороших подруг и друзей, которых у общительной, деловой Шуры было очень много.
— Зая?
Но вот началась война, и Шура была вынуждена вернуться в мазанку уже окончательно. Как же плакала она, прощаясь со своими университетскими друзьями и подругами! На прощанье она всех их расцеловала, и всем шептала: \"Миленькие мои...\"
Но вот она вернулась, вот вошла со своим чемоданчиком, в который аккуратно уложены были книги и некоторые из её университетских рисунков, в мазанку, и поняла, что ничего в этой мазанке не изменилась, а всё так же смердит, шебурша руганью невыносимый, тупой, затхлый быт - это сонное подобие жизни, эти похожие один на другой дни; и тогда, усевшись за столик в уголке (а своей комнаты у Шуры не было); она заплакала горько-горько...
Я поворачиваюсь к ней.
Но недолго просидела она в этом ненавистном жилище, а уже скоро устроилась учительницей в Первомайскую школу. Надо ли говорить, что работала она там так подолгу, как это было только возможно. Она все силы души своей, все обширные знания, которыми владела, отдавала ученикам, в которых видела детское воплощение самой себя, в глазах их ясных видела эту, так любимую ей жажду знаний, и любовь к Жизни - чистой, светлой и одухотворённой.
— Милый, ты помнишь, куда мы едем?
Среди Шуриных учеников были: Виктор Петров, Уля Громова, Толя Попов и... Майя Пегливанова.
Я прочищаю горло и отвечаю:
Несмотря на то, что Майя Пегливанова была на пять лет моложе Шуры, - Дубровина с самых первых дней знакомства крепко подружилась с ней. Про Майю Шура писала в своём дневнике:
\"Майя - это бурный, молодой, ничем не сдерживаемый поток. Нет, кажется, для нее усталости, всегда в беспрерывных движениях и речах, с этими нежно-розовыми щечками и блестящими глазами...\"
— Куэй-Гранд?
Да, именно такой, и в тысячу раз лучшей, каждый день и даже каждую минуту разной представлялась Дубровиной Майя Пегливанова.
Смуглая; с чёрными, выразительными очами, очень энергичная и жизнерадостная - это всё Майя. И при всём том, она была очень серьёзной, собранной ученицей; мечтала поступить в индустриальный институт. В 1940 году Майю приняли в комсомол, а вскоре избрали секретарём школьной комсомольской организации. Наконец, она была избрана членом райкома комсомола, и на этом посту оставалась до окончания школы.
— Да, правильно. Я там должна быть к десяти, ты же меня не подведешь, да, лапуль?
Для Шуры Дубровиной, Майя была чистым, свежим и благоуханным цветком жизни. Воплощение всей энергии, всех лучших черт своих университетских товарищей, а вместе с тем - полную противоположность затхлого быта её мазанки - всё это видела молодая учительница в своей ученице.
Их отношения уже совершенно нельзя было назвать отношениями учительницы и ученицы. Две закадычные, объёдинённые духовной привязанностью подруги - они уже и дня друг без друга не мыслили. И если не гуляли по улицам родного города, который теперь Шуре казался очень милым и светлым, то встречались, ведя оживлённые беседы или даже читая друг другу отрывки из любимых романов, дома у Майи, потому что там было просторно, радостно, и сами стены и все предметы, источали, казалось, жизненную энергию Майи.
— Нет, что вы.
И Шура искренне верила, что то ненавистное существование в мазанке, когда один невыразительный, лишённый творчества и любви день, перетекает в другой, такой же ненужный день - что это существование уже навсегда ушло, и никогда к ней больше не прикоснётся. А впереди, с каждым днём, всё светлее, всё радостнее будет жить.
Я приветливо ей улыбаюсь. Мне нравятся такие клиенты.
А война... До лета 1942 года эта война казалось чем-то таким отдалённым, хоть и мерзким; но ни Шура, ни Майя не верили, что родной их город вдруг окажется захваченным этими врагами, о которых говорилось столько страшного.
Но вот июль 42 - немцы пошли в стремительное наступление на этом фронте, и оккупация вдруг стала реальностью. Жители, в том числе и Майя, спешно начали готовиться к эвакуации. Но не могла со своей любимой подругой поехать Шура; не могла бросить свою мать.
Мы доезжаем до места, счетчик показывает одиннадцать шестьдесят пять, но она дает мне пятнадцать долларов и говорит, что сдачи не надо. Потом наклоняется к окну:
Дубровина только прибежала к ней прощаться, и, увидев Майю, которая, при участии своей матери (а отец их умер ещё задолго до войны), занималась погрузкой домашнего скарба на телегу, со свойственной ей неистощимой энергией - увидев это, Шура разрыдалась, и бросилась, заливаясь слезами, на шею своей подруги. И шептала, всхлипывая, Шура:
-- Майя, Майенька, да что же это? Ведь ты вернёшься?
— Ты очень милый мальчик.
-- Шура, обязательно вернусь. Ведь не век же будут фрицы окаянные в нашем городе стоять. Наша Красная Армия вернётся. И с ней вернусь. Верь в это.
— Спасибо, — улыбаюсь я.
Но Майе Пегливановой довелось вернуться в Краснодон гораздо раньше Красной армии.
— За чаевые или за комплимент?
* * *
— И то и другое.
— Меня зовут Элис, — говорит она и протягивает мне руку.
Пегливановы выехали из Краснодона 17 июля - за три дня до вторжения в город фашистских захватчиков. Ехали на подводе вместе с их соседями: сыном и отцом, и иногда, чтобы дать отдохнуть притомившимся на солнцепёке лошадкам, слезали с подводы, и шли рядом.
Я пожимаю ее кисть.
Несмотря на то, что некое всеобъемлющее, величественное и вместе с тем грозное и тёмное, подобное предчувствию смерти, чувство не оставляло Майю - она казалась весёлой, и, как и всегда - очень оживлённой. Вновь и вновь утешала она свою расстроенную мать: говорила ей, что наши войска обязательно вернуться, и освободят родной город.
— Люди… понимаешь… обычно называют меня Шиба, но ты, лапуль, можешь звать меня Элис.
— Хорошо.
Но получилось так, что под Новошахтинском колонна беженцев была отрезана от нашей Советской страны, стремительно продвигавшимися вперёд вражескими войсками и Майя Пегливанова, равно как и её семья, и многие другие люди оказались на оккупированной территории.
— А тебя как зовут?
Теперь, когда к своим не удалось бы прорваться, оставалось только возвращаться в Краснодон. Но из-под Новошахтинска эту большую группу беженцев не выпускали, а держали до какого-то особо распоряжения в специально устроенном для них лагере. Так и сидели они: кто в телегах, а кто и просто на земле, а вокруг них расхаживали сердитые немцы.
— Меня… — Я неохотно отпускаю ее руку. Наверное, она не заметила карточку моего водительского удостоверения на приборной панели. — Меня зовут Эд. Эд Кеннеди.
И всё же нескольким людям удалось уйти; среди них были и Краснодонцы. И один из этих людей, по настоятельной просьбе Майи, зашёл к Шуре Дубровиной, и сообщил ей, что случилось.
К тому времени, стараниями Шуры, её мама уже выздоровела, и девушка, нисколько не мешкая, собралась в Новошахтинск. Она прекрасно понимала, что это очень опасно, что на заполненных вражьими войсками дорогах её могут остановить, схватить по подозрению в партизанстве, или изнасиловать. По сути, у неё не было никаких прав - её могли застрелить и сбросить в ближайшую балку просто так, чтобы не мешалась, кругом ведь так много было мёртвых тел...
Женщина одаривает последней ласковой фразой:
Но всё же она, ни мешкая не минуты, пошла. Ведь она слышала мрачные рассказы о том, что порой задержанных беженцев не выпускают, а направляют в Германию, откуда уже нет возврата.
И с какой же мучительной, невыносимой болью сжималось сердце Шуры Дубровиной, когда она только представляла, что ей никогда больше не доведётся увидеть Майю Пегливанову...
— Что ж, спасибо, что подвез, Эд. Все у тебя будет хорошо, лапуль, поверь мне. Не грусти, хорошо?
И, хотя не было у неё ни крыльев, ни знакомых лётчиков, до Новочеркасска она не шла, а буквально летела.
— Ага, спасибо.
Она уходит, но мне хочется, чтобы женщина обернулась и сказала:
Там, за спиной, оставалась её мрачная мазанка, и ещё большая, нахлынувшая со всех сторон в виде пьяных полицаев, непроходимая тупость, пошлость. И когда она шла по дорогам, то такая же НЕжизнь окружала её со всех сторон; а вот Майя, к которой она так стремилась, являлась для Шуры воплощением той светлейшей жизни, составляющие которого образование, искусство, творчество - и просто, наполненная энергичной, нужной людям деятельностью жизнь - вот, чем являлась для Шуры Дубровиной Майя Пегливанова.
— Эд, а ты не мог бы меня завтра отсюда забрать?
Ну а что её, Шуру, ждало после встречи с Майенькой? Ведь и её могли угнать в Германию. Но пусть даже и так - Шура готова была к любым испытаниям, лишь бы не оставлять свою милую подругу, лишь бы быть с нею рядом, и чувствовать это безудержное биение Жизни. Пусть и недолго им жить осталось, но, по крайней мере, эти дни они проведут вместе.
Но она не оборачивается.
Но вот и встреча столь долгожданная. Подруги бросились навстречу друг другу, и, крепко обнялись.
Шура говорила, немного картавя, что очень к ней шло, наделяя её каким-то индивидуальным, очаровательным шармом:
И скрывается из виду.
-- Ну вот, Майя, и встретились. Раньше, чем рассчитывали; и теперь, дай бог, уже не расстанемся...
Элис здесь больше не живет.
Их не погнали в Германию, а велели расходиться по своим домам. Причём с этой повесткой пришёл от коменданта Новошахтинска полицай - из местных предателей. Но он не умел читать по немецки, и бумажка перешла к Майе Пегливановой, которая, взобравшись на телегу, перевела своим громким и выразительным голосом собравшихся вокруг людям.
Провожая ее взглядом до самых дверей гостиницы, я сижу и не трогаюсь с места.
Тронулись в обратный путь, но, когда проходили у какого-то маленького хуторка, оттуда выскочил растрёпанный, давно не мывшийся полицай, и, подбежав к одной большой телеге, на которой сидели только женщины и дети, закричал:
-- Всё! Приехали! Слезай!!
Сзади слышится гудок — длинный и злой, из машины высовывается человек и орет:
-- А в чём дело? - испуганным тоном спросила одна из женщин, а несколько детишек, из тех что помельче, захныкали.
— Чего стал, таксист! Двигай отсюда!
Полицай усмехнулся, и заорал ещё громче:
-- Слезай и всё! Без разговоров! Телега нам нужна, ясно?! Дальше пешком потопаете!
Он прав. Хватит таращиться.
И тогда к полицаю обратилась Майя Пегливанова:
-- Эй, выслушай-ка нас!
Тон у Майи был самым презрительным, и она в самом деле презирала этого изменника Отчизны.
Полицай нагло осклабился, повернулся к ней, и выдохнул:
-- Ну, чего?!
Я еду через ночь и представляю, как Элис превращается в Шибу. Как звучит ее голос, пахнет тело. Свет в гостиничном номере приглушен, окна смотрят на сиднейскую бухту.