Рауль с нескрываемым интересом весь вечер наблюдал за Гейдебрегом. Он подходил к нему, как только представлялся случай, скромно вступал в разговор, стараясь обратить на себя его внимание. С изумлением убеждался Визенер, каким скромным, даже ребячливым, умеет быть его мальчик, когда это ему нужно. Рауль, обладавший таким острым глазом, Рауль, от которого почти никогда не ускользали слабости других, словно не замечал недостатков Гейдебрега, как они ни выпирали. Гейдебрег отвечал на откровенное восхищение юноши дружелюбной снисходительностью. Вовлекал его в разговор, хвалил его поразительное знание немецкого языка и литературы.
- Ну, да, конечно. Пошептала над вами и все дела!… - Стас обеспокоено покачал головой. - То-то я гляжу, вы какие-то тормозные! Даже подумал, может, что случилось?
Визенер был рад, что его мальчик понравился Гейдебрегу. Он сказал это Раулю. Тот ответил любезно, но любезность эта была того же свойства, к какой прибегал сам Визенер, когда между ним и его собеседником что-то вставало.
Он порывисто обнял Маргариту, притянул к себе за плечо Мариночку. Гладя их по волосам, и сам не сразу понял, насколько глупо прозвучала его последняя фраза. В самом деле, что может случиться еще после всего того, что перенесли эти девушки?
— В общем, это была замечательная идея, соорудить тебе фрак, — пошутил он, и Рауль в ответ тоже отшутился. Но Визенер видел, что Мария права: после истории со слетом молодежи не так-то легко восстановить прежние отношения с сыном.
- Вот, что мы сделаем… - торопливо заговорил он. - Мы сейчас сядем, и вы все мне спокойно расскажете. От начала и до конца… - Зимин почти насильно усадил своих подруг на деревянную лавку, тяжело опустился рядом. Потревоженное плечо немедленно вспухло огнем, и какое-то время он сидел с закрытыми глазами, терпеливо пережидая боль. И снова они повели себя необычно. Не заметили ни его гримасы, ни закрытых глаз. Стало быть, он не ошибся, - старая чертовка действительно околдовала девушек. Возможно, ради их же блага, но Стасу подобная опека с каждой минутой нравилась все меньше. С некоторым испугом он прислушался к себе, силясь выявить те тайные знаки, которыми наделяла Горбунья своих подопечных. Как ни крути, а он пролежал здесь в беспамятстве несколько часов, и за это время Горбунье ничего не стоило подвергнуть своему чертовому гипнозу и его. Не очень понятно, где она этому научилось, но не подлежало сомнению, что колдовать она и впрямь умеет. Продолжая с беспокойством взирать на девушек, Стас внутренне признал, что с подобным ему пришлось столкнуться впервые. Ничего похожего он никогда не встречал и, может быть, поэтому ощутил первородный животный страх. Старуха была немощна и стара, но она располагала чем-то совершенно иным - силой, перед которой пасовали молодость, зубы и мускулы…
В остальном вечер прошел удачно, и все были довольны. Гость Леа понравился ее парижанам, а ее парижане заинтересовали гостя.
— Благодарю вас, молодой человек, — сказал Гейдебрег, прощаясь с Визенером. — Вы правы, в этих кругах можно встретить немало увлекательного, — и он смутно подумал о руке Леа.
16. РАЗДАВЛЕННЫЙ ЧЕРВЬ ИЗВИВАЕТСЯ
Глава 17
Вскоре Визенер устроил в честь Гейдебрега интимный вечер у себя, в своей красиво обставленной квартире. Были два или три человека из встреченных Гейдебрегом на обеде у Леа и сама Леа. Гейдебрег чувствовал себя, по-видимому, хорошо и даже отважился на несколько скромных, тяжеловесно-галантных острот. Визенеру уже казалось, что он раз и навсегда нейтрализовал действие тех злостных сплетен о себе, которые могли дойти до Гейдебрега, и что пребывание гитлеровского эмиссара в Париже лишь укрепит его, Визенера, положение.
Короткого сна и контрастного душа хватило Гриневу, чтобы прийти в себя. Правда, продолжала мучить инерция голода, но с этим явлением он был уже знаком - знал, что, спустя несколько дней, все пройдет само собой. Вот и сейчас он шагал следом за Михаилом Шебукиным, с удовольствием уписывая приличный кус грибной пиццы. Пицца именовалась итальянской, но выпекали ее в местной уралмашевской пекарне, хозяином которой был хохол, бухгалтером - татарин, а два главных пекаря являлись соответственно вьетнамцами. Неудивительно, что заведение именовалось «Славянским хлебушком». Современная Россия обожала подобные перевертыши: китайские ресторанчики регистрировались, как чебуречные, булочные, чайные и пирожковые напротив именовали на возвышенный манер, без зазрения совести заимствуя обороты из французской и немецкой лексики.
- Слушай, эта ваша Горбунья, действительно, умеет колдовать?
Но внезапный, жестокий удар развеял эти мечты. Несколько дней спустя после данного им в честь Гейдебрега обеда, утром, по обыкновению просматривая в постели за завтраком газеты, он увидел в «Парижских новостях» статью о немецких журналистах за границей. Статья была без подписи, но он узнал руку Франца Гейльбруна. Речь в этой статье шла о нем, Визенере. Нагло и искусно была изображена та гибкость, с которой он, изменив своему демократическому прошлому, приспособился к национал-социалистскому настоящему. Больше того, негодяй Гейльбрун не побрезговал выступить с «разоблачениями» в стиле бульварной прессы. В издевательском тоне автор статьи говорил о том, что кое-какой багаж своего либерального прошлого Визенер с собой прихватил. Он, правда, отступился от своих неарийских приятелей, но для приятельниц делает исключение. Очевидно, он с таким же удовольствием проводит ночи в небезупречном с расовой точки зрения обществе на улице Ферм, как дни — на улице Лилль или в «Немецком доме» живущих в Париже нацистов.
- Не знаю, я ведь ее только мельком видел. Но девчонки Зимина, судя по всему, от нее в полном восторге. Говорят, что лечит старуха виртуозно.
Завтрак вдруг показался Визенеру невкусным, и вид на серебристые крыши прекрасного Парижа потерял свою прелесть. Подлым доносом отплатили ему, значит, эмигранты за благородство, с которым он их до сих пор щадил. Он всегда был готов к тому, что в один прекрасный день в той или иной имперской газете промелькнет по этому поводу несколько ядовитых слов; но что его продернут Гейльбрун и компания, которые, в сущности, должны были бы его понимать, этого он не ожидал. Нельзя быть порядочным. Жизнь этого не разрешает. За порядочность надо расплачиваться. Из всех пороков порядочность — самый дорогостоящий. Давно следовало растоптать этот сброд.
- Ну, лечить, положим, и я могу.
Он отодвинул столик с завтраком. Потемневший, с крепко сжатыми губами, сидел он на краю кровати. Бессмысленно предаваться мировой скорби и размышлениям о неблагодарности и ничтожестве рода человеческого. Проповедник Соломон, Шекспир, Свифт, Шамфор, Шопенгауэр сказали уже по этому поводу все, что следовало.
- Тут все дело в том - как лечить. А Горбунья, судя по всему, лечит быстро и эффективно. Той же Маргарите ногу в пару дней выходила.
Он встал, в ночных туфлях прошелся по комнате. То, что предки Леа евреи лишь по одной линии и она, следовательно, «метиска», было смягчающим обстоятельством. Он направился в библиотеку. Ему хотелось посмотреть одно место у Шамфора; но, не успев достать с полки соответствующий том, он уже забыл о нем и опустился в большое кожаное кресло. Зеленовато-синие глаза Леа, оттененные темно-каштановыми волосами, спокойно, с легкой иронией смотрели на него с портрета.
- Интересное кино! - задумчиво пробормотал Мишаня. - Горбунья лечит, и Василиса изгоняет болезни. Выходит, это у них фамильное?
В конце концов рядовому немцу разрешили бы даже брак с ней, а Рауль, согласно национал-социалистским законам, считался бы уже «арийцем». Но от него, Визенера, одного из видных национал-социалистов, требовалась сугубая разборчивость, когда дело шло о чистоте крови. Теперь можно будет увидеть, совершил ли он, введя Гейдебрега в дом Леа, потрясающе ловкий шаг или потрясающе идиотский. Национал-социалист Гейдебрег прекрасно чувствовал себя на улице Ферм. Быть может, он удовольствуется версией, будто без таких связей нельзя правильно ориентироваться в парижских делах. А возможно, и станет метать громы и молнии, оттого что Визенер предложил ему воспользоваться гостеприимством «метиски». Это дело удачи. Во всяком случае, хорошо, что удар нанесен не своими, а противником; самый факт, что на тебя нападает эмигрантская печать, больше говорит за тебя, чем против.
- Получается, что так. - Василий обтер губы салфеткой, слепил в ком и метко запустил в урну. - Ты ведь знаешь Мариночку?
Он превозмог свою подавленность. Отвечал на взгляд нарисованной Леа самоуверенным, почти вызывающим взглядом. Как часто эти глаза смотрели на него с портрета, когда его осеняла какая-нибудь счастливая мысль, во время размышлений, записей, разговора, какого-нибудь действия. Нет, этим писакам из «Парижских новостей» не так легко удастся его раздавить. Наоборот, атака мобилизует его. Слишком долго все шло гладко, слишком долго приходилось защищаться только от самообвинений. Хорошо, что предстоит настоящий бой. Настроение его поднялось. Он пошел в ванную и долго мылся под душем. В купальном халате, обтираясь, он громко пел арию тореадора.
- А як же! И Мариночку знаю, и Марго.
Пришла Мария Гегнер; лицо у нее было озабоченное, ей явно хотелось выразить ему сочувствие, как человеку, которого постиг тяжелый удар. Но это только усилило его хорошее настроение. Он острил насчет статьи в «Парижских новостях» и с удовольствием отметил про себя, что его спокойствие, которое она, очевидно, принимала за цинизм, произвело на нее впечатление.
- Вот и скажи, какой надо быть кудесницей, чтобы вскружить таким дамочкам головы? А она им именно вскружила. Они даже бабушкой ее стали величать.
Шебукин пожал плечами.
Гейльбрун и компания, пояснял он ей, рассчитывают такими выходками подорвать его положение, но она просчитаются. Не так уж глупы и убоги те ответственные лица, которые решают его судьбу. Он встречается с кем хочет, и «Парижские новости» ему не указ. Неужели гейльбруны и траутвейны воображают, будто Берлин требует от своего парижского представителя, чтобы он вел себя как штурмовик в Штеттине или Магдебурге? Не пожимать, например, руки Леону Блюму или Тристану Бернару потому, что они евреи? Так, что ли? Было бы прямой изменой долгу, если бы он пренебрег возможностями, которые дают ему приятные знакомства в салоне мадам де Шасефьер.
- Может, и так, только я, честно говоря, особой волшебной силы в Василисе не усмотрел. Бабуля, конечно, колоритная: губы подкрашивает, трубку курит, перманент уважает, но больше все-таки смахивает на шарлатанку. Знаешь - из тех, что учат играть на белых клавишах, не касаясь черных. Дескать, бемоли и диезы - сугубо от дьявола. Мне, кстати, она тоже ладонь смотрела.
Мария знала Визенера до последней черточки. Сама она, ярая и давнишняя сторонница «движения», была далека от тех глупых расистских бредней, которыми пользовались национал-социалистские демагоги. Постоянное общение с Визенером, жизнь в Париже еще более оттолкнули ее от грубого юдофобства этих демагогов, она мирилась с ним, как со средством, ведущим к определенной цели, как с необходимым злом, мирилась, но с отвращением. Однако Визенер, по ее мнению, слишком легко смотрел на вещи. Он выуживал из гитлеровской программы то, что было ему на руку, а что мешало, отбрасывал. Мария мало знала Леа, но Леа нравилась ей. Однако, когда человек в такой мере, как Визенер, пользуется благами, которые ему предоставляет национал-социалистская партия, он должен быть готов и на жертвы для нее. И если связь с «метиской» сточки зрения его партии предосудительна, он обязан эту связь порвать.
- Ну, и что?
Она знала, что Визенер все это понимает не хуже ее. Ей понравилось, что он так дерзко не желает принимать всерьез случившееся, но в его шутливом тоне она улавливала нотки неуверенности. С другой стороны, она понимала, что, подчеркнув опасность положения, она только подхлестнет его легкомысленную беспечность.
- Да ничего хорошего. Нагадала, что богатым мне не быть, что первый ребенок будет часто болеть, а жена станет присматривать за мной и не позволит ходить на сторону. Ну, а смерть нагадала и вовсе от головы.
— Возможно, — сказала она сухо, — что вы и правы. Но вопрос в том, долго ли вы продержитесь на такой удобной позиции. Вряд ли вы в присутствии посторонних разрешите себе свысока отмахиваться от нападок «Парижских новостей», как вы это делаете сейчас.
- Это как?
Трезвое замечание Марии не замедлило оказать свое действие. Приподнятого настроения Визенера как не бывало. Гейдебрег, наверное, уже прочитал эту подлую статью. Гейдебрег верит в расистскую доктрину. Возможно, что он пока не даст ход делу из опасения уронить престиж партии, но что ждет запятнанного Визенера в будущем?
- А фиг ее знает, но я так думаю: это либо инсульт, либо пуля. - Шебукин беззаботно качнул плечом. - Только шняга все это! Я в эти штучки никогда особенно не верил. По мне - что фатум, что судьба - все лажа. Придумка для слабаков и лохов. Для тех, значит, кто не хочет горбатиться и мозги напрягать.
Он решил, что ему лучше, не дожидаясь, пока Гейдебрег призовет его к ответу, явиться самому. Он позвонил ему, сказал, что хотел бы срочно поговорить с ним.
- Не знаю… Если так, то я тоже, наверное, лох.
— Я подумаю, — донесся из трубки скрипучий голос Гейдебрега. — Я желал бы сначала сам спокойно разобраться в вашем так называемом деле, а вы будьте добры подождать, пока вас вызовет.
- Это еще почему?
Остаток дня Визенер провел в тревоге, и ночь тоже была не из спокойных. На следующий день, рано утром, Гейдебрег вызвал его к себе в отель «Ватто».
- Да потому что в судьбу верю. - Василий окинул улицу пристальным взором, словно сходу собирался указать на людей с доброй и недоброй судьбой. - Взять тех же артистов или спортсменов, - одним судьба с самого начала фартит, а у других спотык за спотыком.
Еще суровее, еще степеннее, чем всегда, сидел национал-социалист Гейдебрег в хрупком бархатном голубом кресле, положив руки на колени, неподвижно, в позе статуи египетского фараона; широкий перстень с печатью таил в себе властную и жестокую угрозу. Экземпляр «Парижских новостей» со статьей Гейльбруна, помятый и зачитанный, но аккуратно сложенный, лежал на позолоченном столике, и в этот раз Визенер не замечал прелестного обнаженного зада обольстительной мисс О\'Мерфи, создания художника Буше.
- Правильно! - подхватил Мишаня. - Одни пашут, как лоси, а другие клювом щелкают.
— Верно то, что здесь написано, коллега Визенер? — спросил Гейдебрег, чуть заметно кивнув туда, где лежала газета; голос Гейдебрега звучал ворчливее обычного, сам он был вежлив, мрачен и, казалось, застегнут на все пуговицы. Визенер сидел против него, но смотрел не в лицо ему, а напряженно уставился на огромный галстук, закрывавший вырез жилета Гейдебрега.
- А Наполеон? Ведь не дурак был, интегралы знал, в литературе толк понимал, а прежде всего интересовался судьбой подчиненных. Если узнавал, скажем, о каком-нибудь везунчике, сразу повышал его в звании. И в итоге создал лучший маршалитет в мире! Что не имя - то история! Мюрат, Даву, Ней - все под стать нашему Суворову. Или взять, к примеру, нас с тобой.
Визенер решил на этот раз не разыгрывать из себя благонравного школьника. Долго маскироваться не удастся, лучше уж действовать напрямик. Конечно, он не такой дурак, чтобы говорить чистейшую правду, но сегодня он скажет больше, чем говорил до сих пор.
- Причем тут мы-то?
«Верно то, что здесь написано?» — спросил его национал-социалист Гейдебрег.
- Да все при том же! Меня вот все мои родичи в медицину толкали, в хирурги пророчили, а я до третьего года проучился и бросил все к чертям собачьим. Сам в армию подался. И только позже понял, почему так произошло.
— И верно, и неверно, — ответил Визенер.
- Ну, и почему же?
— Как вас понять? — допрашивал скрипучий голос с грозной официальностью.
- Да потому, что встретить свою супругу мне суждено было именно в армии. И там же один сержант предложил мне в спасатели податься. Вместе теперь и работаем… Ты ведь тоже, кстати, в агентство пошел неведомо почему? Денег много не получаешь, работа неспокойная, а все одно в кайф. Или не так?
— Верно то, что много лет назад я усиленно ухаживал за мадам де Шасефьер, — признался Визенер. — Но у нас давно уже установились простые дружеские отношения. Окончательно порвать с этой дамой казалось мне неправильным. Это вызвало бы только враждебность, осложнило бы мое положение в парижском обществе, закрыло бы мне доступ в известные круги, знакомство с которыми я считаю желательным. И кроме того, — прибавил он с чарующим прямодушием, — дама эта мне продолжает нравиться не меньше прежнего. Портрет ее висит у меня в библиотеке, вы это знаете. Снять его со стены было бы, на мой взгляд, недостойно немца.
- Ну, вообще-то… - Шебукин озабоченно потер нос. - Если в этом аспекте смотреть на вещи…
- В каком же еще! - Гринев усилил давление. - И с Валентиной своей ты тоже через работу познакомился. Или забыл уже? Она ведь сама к вам в «Кандагар» пришла телохранителя нанимать. Из всех ребят не кого-нибудь, а тебя выбрала. Так или нет?
Лицо Гейдебрега оставалось по-прежнему неподвижным. Только на две секунды он сомкнул морщинистые веки, лишенные ресниц; когда он вновь открыл глаза, они казались еще неподвижнее прежнего. Он молчал, и Визенер поэтому решил продолжать.
- Ну, так… - нехотя признал Шебукин.
— Я вел смелую игру. — Он говорил теперь легко и самоуверенно. Доспехи Ахилла под силу только Ахиллу, и никому другому. Я считаю себя достаточно надежным человеком, чтобы избрать такую линию поведения, которую в отношении другого можно было бы назвать преступной. Но раз национал-социалистские инстанции придают значение сплетням эмигрантской прессы, значит, я слишком далеко зашел, значит, я переоценил себя. Гейдебрег молчал, Визенер смотрел на траурную повязку, она становилась все шире, она разрасталась. Он стал терять уверенность. С усилием оторвал взгляд от черной повязки и принудил себя посмотреть в белесые глаза Гейдебрега.
- Вот и получается, что судьба!…
— Я надеюсь, — настойчиво сказал он, — что наши берлинские руководители не придадут значения этим сплетням. Если Гейльбрун и компания нападают на меня, то это доказывает лишь, что они считают меня серьезным противником, полезным слугой нашего дела. Впрочем, их мнение совершенно несущественно. Важно ваше мнение, важно, верите ли вы мне.
Мишаня скривился в скептической усмешке.
Все время, пока он говорил, Гейдебрег неприятно смотрел на его рот. Как только Визенер кончил, он опять закрыл глаза. Просидел так с минуту. Наконец, не открывая глаз, заговорил:
- Василиса тоже мне про судьбу твердила, а я потом узнал, что она у себя в подъезде монетки по ступеням раскладывает - украинские и наши. Дескать, найдешь гривну, значить, быть тебе этим летом на Украине. Или познакомишься с парнем киевлянином… Мол, судьба, ничего не поделаешь.
— Не будь здесь никого, кто бы дал вам указание, другими словами, не будь здесь меня, как бы вы тогда поступили, молодой человек? По-прежнему продолжали бывать на улице Ферм или прекратили бы свои посещения? — Вопрос был каверзный, коварный Гейдебрег умел жестоко играть на нервах своего партнера.
- Ты что, гривну у нее в подъезде нашел?
Визенер удивился, что он все это время так мало думал о Леа. То, что она находилась в этот момент не в Париже, а у друзей на юге, недостаточно объясняло его равнодушие. Охладел он к ней? Или он такой отъявленный эгоист, что при первой же опасности отворачивается от спутницы стольких лет своей жизни? Он ясно представил себе Леа. Ее образ захватил его, он ощутил ее рядом с собой, словно она была здесь, в комнате, он видел ее нежную, белую кожу, зеленовато-синие глаза, темные волосы, длинный, некрасивый, сухой нос, который он любил. «Нет, нет, нет, — подумал он, — я не эгоист. Я люблю ее именно потому, что она так дорого мне стоит, я люблю ее такой, какая она есть, и даже ее нос люблю», — и он похвалил себя за рыцарство и подумал, что такое рыцарство является, в сущности, его лучшим оправданием и должно произвести благоприятное впечатление. И не оробел даже тогда, когда на нем остановился пристальный взгляд открывшего глаза Гейдебрега.
- Да нет, - наш обыкновенный рубль.
- Вот видишь, потому и не ездил никуда дальше российских границ. Судьба!
— Я ни в чем не раскаиваюсь, — сказал он спокойно, веско, упрямо. «В сущности, — мелькнула у него мысль, — рыцарство ужасно старомодная штука, вся эта романтика совсем не в духе национал-социализма». Тем не менее он продолжал: — Мне и в голову не пришло бы из-за этой пошлой болтовни перестать бывать на улице Ферм. — И он решился на смелый ход — разоблачить в Гейдебреге сообщника. — Ведь вы были на улице Ферм, — закончил он, переходя в наступление, — разве вы на моем месте действовали бы иначе?
- Да ну тебя с твоей судьбой!… - Шебукин досадливо поморщился. Осмотрев двор, в который они только что вошли, буркнул: - Между прочим, мы уже на месте. Вон подъезд с ажурным козырьком? Там она и живет.
На одно мгновение Визенеру показалось, будто Гейдебрег возмущен его наглой фамильярностью. Оплошал он? Гейдебрег опять был непроницаем. Белая, Хищная рука с перстнем взяла номер «Парижских новостей», развернула его, безучастные глаза медленно скользнули по строчкам. Затем, все так же мучительно медленно, Гейдебрег положил газету на место.
- Тогда вперед?
Неожиданно он встал. Визенер тоже вскочил, с излишней торопливостью.
- Пошли… - Михаил сделал было шаг, но тут же ухватил Гринева за рукав. - Ну-ка, притормози!
— Благодарю, — по-военному гаркнул Гейдебрег, отпуская Визенера. Хайль Гитлер.
- Чего ты?
— Хайль Гитлер, — ответил Визенер. Ошеломленный внезапностью, с какой был прерван разговор, не зная, что и думать, он очутился за дверью.
- А видишь тех стриженных ребяток, что там тусуются?
По пути домой, вспоминая разговор с Гейдебрегом, он говорил себе, что все могло кончиться гораздо хуже. В таких случаях первый натиск страшнее всего. Если Гейдебрег не выставил его за дверь в первом порыве негодования, он и впредь не прогонит его. Если такой человек, как Гейдебрег, начал думать и если он поразмыслит над аргументами Визенера, то дело Визенера выиграно.
- Это возле серенькой тачки?… - Гринев присмотрелся внимательнее и тут же встрепенулся. - Елки зеленые! Да ведь это же она рядом с ними! Бабка наша!…
Он был доволен собой. Он защищался умело, к тому же совершенно необычным способом, то есть сохраняя порядочность. Он покачивал головой, дивясь тому, что у него хватило храбрости вести себя по-рыцарски. Кто, кто еще поступил бы так на его месте? Теперь, задним числом, он казался себе всадником, скачущим по тонному льду Боденского озера. Он убедил себя, что судьба к нему благосклонна, и проникся уважением к своему чутью и ловкости.
- Тихо, керя, услышат.
Оттого что он столь рыцарски выступил в защиту Леа, ему казалось, что она у него в долгу и, значит, очередь за ней выразить ему свое восхищение и тем самым облегчить его тяжелые испытания. Конечно, неприятности предстоят и ей — некоторое время газеты будут трепать ее имя; но что это по сравнению с теми осложнениями, которые навлекла на него привязанность к Леа? Его положение поколеблено, и то, что он выказал себя таким рыцарем, не пойдет ему на пользу.
- Так увезут же ее! - громким шепотом прошипел Гринев. - Наверняка это люди Атамана! Горбунья сама говорила, что их скоро убьют.
- Ну, во-первых, увозят не Горбунью, а Василису, а во-вторых, еще посмотрим, кто кого убьет! В наших краях мы и сами атаманы… - Шебукин возбужденно огляделся. - Телефон есть? В смысле - сотовый?
И все-таки Визенеру было приятно, что он избавлен от необходимости взглянуть ей в лицо. Там, на юге, где она гостит у друзей, она, вероятно, еще не успела узнать об этой ужасной истории. Он заказал телефонный разговор. Это удачно, что он первый расскажет ей и тут же с ней объяснится.
- Еще три дня назад был. В лесу остался, у братков.
Но все обернулось не так, как он ждал. Впервые за столько лет Визенер почувствовал, что Леа растерялась. Она, всегда умевшая с безошибочной уверенностью найти нужное слово, на этот раз способна была лишь переспросить прерывающимся голосом:
- Тогда бери мой. - Михаил протянул Гриневу телефон. - В темпе звони нашим, проси подмоги. Ну, а я попробую задержать этих архаровцев.
- Как ты их задержишь?
— Что? Я не поняла, — и, когда он кончил, не нашлась, что сказать. Она молчала, и он спросил:
— Ты слушаешь?
- Известно как: с помощью доброго слова и нашего друга Макарки.
— Разговор окончен? — вмешалась телефонистка.
- Какого еще Макарки? - не понял Гринев.
— Мы еще разговариваем, — ответил он, но Леа ничего больше не сказала, говорил только он. Почувствовав, как она взволнована, он спросил, не приехать ли к ней. Но она поспешно ответила «нет» — тихим, сдавленным голосом.
- А вот этого… - неспешным движением Михаил достал из кобуры «Макаров». - И будь на всякий случай поблизости, мало ли что. В случае чего будешь свидетелем. Расскажешь потом все нашим.
Теперь разговор действительно кончился, он сидел у аппарата, обессиленный, глубоко встревоженный. Его великолепный оптимизм улетучился. Он боялся разговора с Гейдебрегом, а с Леа, думал он, все обойдется. Ему казалось, что он действует искусно, он гордился своим чутьем. И вот что получилось.
- Погоди, погоди! Ты что, хочешь отправиться к ним в одиночку? Это же форменное самоубийство!
- А как же судьба, которой ты мне парил мозги? - Шебукин насмешливо фыркнул. - Или уже на нее не надеешься?
Мария доложила, что Гейдебрег просит его к телефону.
— Скажите, что меня нет дома, — быстро ответил он. Она помедлила мгновение, но ничего не возразила.
- Но надо же еще и головой думать!
Долго сидел он один. Потом пошел к Марии. Она продолжала работать, не обращая на него внимания. Ему стало досадно. Почему она ни о чем его не спросит? Почему не поговорит с ним о том, что для него сейчас всего важнее? Как она может так спокойно сидеть и отстукивать на машинке всякую ерунду?
- А мне так и так от нее помирать. - Михаил постучал себя по лбу и скорчил Гриневу глуповатую рожу. - Ладно, не переживай. Чему быть, того не миновать, а согласно пророчеству твоей тезки, помру я еще не скоро. Так-то, Васек!…
— Бросьте, пожалуйста, — сказал он, — ваша машинка действует мне на нервы. — Она тотчас же перестала писать, но по-прежнему молчала. В конце концов он заговорил первый, подробно рассказал о разговоре с Гейдебрегом, точно воспроизводя отдельные выражения, делая свои замечания. Она внимательно слушала.
— Скажите же что-нибудь, — настаивал он, — помогите мне.
***
— Боюсь, — откликнулась она наконец, — что дольше так продолжаться не может. Боюсь, что вам придется порвать с улицей Ферм. — Она не смотрела на него, говорила очень сухо, но так, что он не мог не почувствовать ее участия, и это ее «боюсь» тоже было очень теплое. Но как раз ее участие вызвало у него досаду. Мария сидела против него как живое воплощение укора.
— Гейдебрег, по-моему, удивился, что вас нет, — сказала она. — Я обещала, что вы позвоните, как только придете. Нельзя заставлять его долго ждать. — Унылый, безучастный, он опустился на софу. Сегодня утром он с удовольствием думал о предстоящем втором разговоре с Гейдебрегом. А теперь мужество покинуло его.
Если бы Шебукин волновался чуть меньше, он наверняка обратил бы внимание на то, что за выводимой из подъезда старушкой следит еще одна пара настороженных глаз. Двое молодых людей, скрывавшихся ранее в тени глубокой арки, вышли на свет божий, привычно сунули руки в карманы. Один из них достал миниатюрный телефон и тоже попытался с кем-то связаться. Окажись Михаил чуть ближе, слова незнакомца показались бы ему крайне интересными:
Раньше чем он пришел к какому-либо решению, явился Рауль.
- Тренер? - молодой человек говорил напряженным срывающимся голосом. - Это Бекас. Мы с Тритоном у дома карги.
Юноша был страшно взбудоражен. Его зеленовато-серые глаза потемнели, худощавое лицо было потным и землисто-серым от волнения, он дышал тяжело, как после усиленной физической работы.
- Что случилось?
— Я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз, — сказал он срывающимся голосом.
- Здесь чужие. Четверо у подъезда, еще двое мнутся неподалеку от них. Старуху только что вывели из дома, теперь собираются увозить.
— У меня нет секретов от Марии, — недружелюбно ответил Визенер.
- Кто такие, не узнали?
— Я хотел бы все-таки поговорить с вами наедине, — упорствовал Рауль.
- Черт их знает, но не менты, это точно.
Визенер повел его в соседнюю комнату — библиотеку — и закрыл стеклянную дверь.
- Может, блатные?
— Вот они, — задыхаясь, выговорил юноша и, вытащив из кармана пачку денег, швырнул ее Визенеру, — я не желаю больше ваших денег. Я возвращаю их вам. — Он так стремительно бросил на стол смятые бумажки, что две из них упали на пол.
- Может, и блатные.
- Так… Вы при стволах?
— Не потрудишься ли поднять их? — с грозным спокойствием спросил Визенер. Он не мог сосчитать, сколько денег швырнул Рауль, но все же ему было ясно, что тысячи франков здесь нет, и, как ни волновал его вопрос, что еще скажет сын, он все же улыбнулся про себя. Улыбка помогла ему сохранить спокойствие, его серые глаза потемнели, так же как глаза сына.
- Да, но у каждого всего по обойме.
— И не подумаю поднимать ваши деньги, — дерзко ответил Рауль. Он был в диком возбуждении, он не помнил себя. Прочитав статью — ее прислали ему анонимно, — он с быстротой молнии сообразил, почему Визенер не хочет помочь ему в деле со слетом. Ярость и стыд захлестнули его так, как никогда за всю его восемнадцатилетнюю жизнь. Впервые понял он, что есть люди, которые считают его неполноценным уже в силу его рождения. Смешно, но это так. Он плохо знал национал-социалистские законы, но одно ему теперь ясно: так как среди его шестнадцати предков был один еврей, то в Германии эта капля «нечистой крови» преградила бы ему доступ к высшим постам. Он вспомнил читанные им когда-то рассказы об американских неграх, мулатах, терцеронах, квартеронах, квинтеронах, правнуки которых еще считались париями. Подобной расовой арифметикой занимались сейчас немцы. Он, Рауль де Шасефьер, — пария, метис, halfcast;
[13] со сладострастной яростью он припоминал все унизительные обозначения, какие ему когда-либо случалось слышать.
- Обойма - тоже немало… - Тренер погрузился в тягостные размышления. Чертов Атаман все еще торчал в лесу и на связь выходил лишь в одностороннем порядке, развернув предварительно спутниковую антенну. А потому принимать решение приходилось без него. Впрочем, рано или поздно это должно было произойти. Очень уж много секретов знали о них старушки…
Рауль обладал острым умом. Он так же хорошо, как всякий логически мыслящий человек, мог доказать всю бессмыслицу «расовой теории», всю несостоятельность ее основных положений и всю невозможность строить на таких теориях, будь они даже верны, какие бы то ни было практические выводы; больше того, он прекрасно умел высмеивать их самым ироническим образом. Родословную человека труднее установить, чем родословную собаки или лошади, ибо когда дело касается человека, то тут не скажешь с такой же уверенностью, кто кого покрыл, и при установлении отцовства приходится в девятистах девяноста девяти случаях из тысячи полагаться на показание матери, о чем с чарующей наивностью говорит уже Гомер устами своих благородных героев, когда они рассказывают о своих отцах. Неистовый гнев заглушил в нем, однако, всякую способность рассуждать. Справедливо или несправедливо, но он запятнан, множество людей не считают его полноценным человеком; фундамент, на котором покоилась юношеская вера Рауля в самого себя, рухнул.
- Так что нам делать, Тренер? Они уже возле машины!
С сегодняшнего утра под влиянием газетной статьи его атавистическое слепое чувство чести безмерно разбухло. Он чувствовал себя поверженным в прах, муки оскорбленного самолюбия сотрясали его, уносили прочь остатки разума. Гнев его обрушился не на прадеда Рейнаха, давно истлевшего, не на мать, не на нацистов и не на писак из «Парижских новостей», а на Визенера.
- Работаем следующим порядком, - слова давались Тренеру с трудом. - Тритон держит под прицелом чужаков, а ты подходишь к машине и кончаешь старуху.
- Старуху?
Когда он представлял себе лицо Клауса Федерсена, искры плясали у него перед глазами. Уж не Клаус ли прислал ему статью? Не могло быть сомнений, что из его товарищей никто еще не читал этой статьи, но ему казалось, будто все о ней знают. Сегодня утром он точно шел сквозь строй. И во всем этом виноват он, Визенер. Кто он, в сущности, этот мосье Визенер? Если он нацист, то как он мог сойтись с полуеврейкой, с дочерью урожденной Рейнах? Как мог он дать ему в матери эту женщину? Кто разрешил Визенеру отравить ему, Раулю, жизнь? Да, Рауль потерял всякую способность логически мыслить и всякое самообладание. Он забыл, что в те времена, когда его произвели на свет божий, понятий «ариец» и «неариец» не существовало, они жили разве только в больных головах нескольких изуверов, которым отказано было в даре ясного мышления. Он просто-напросто отвергает такого отца. Он плюет в лицо этому бошу, разыгрывающему из себя француза, этому комедианту, который на самом деле — ни то, ни се, ни француз, ни немец, этому субъекту, сумевшему лишь изгадить ему жизнь. «C\'est cela, — думает он, — ma vie est ratee»,
[14] — и мысленно повторяет то же самое грубыми немецкими словами: «Он изгадил мне жизнь».
- Ты не ослышался, - старуху. Считай, что это приказ Атамана.
- Какого еще Атамана?
Визенер оглядывает своего сына. От его привлекательности ничего не осталось, его внешность сейчас не радует глаз, гордиться Визенеру сейчас нечем. Перед ним бедный, загнанный мальчик. Сегодняшнее событие совершенно выбило его из колеи, стерло с него весь грим, а то, что оказалось под гримом, довольно неприглядно. Мальчик говорит торопливо, мешая немецкую и французскую речь, и едва заметный акцент, обычно придающий столько прелести его немецкому языку, делает теперь этот язык некрасивым, вульгарным. Глубокий голос Рауля звучит глухо. Вот так звучал и голос Леа сегодня по телефону. И унаследованный от Леа длинный хрящеватый нос, который обычно красит его, иначе лицо было бы слишком миловидным, девичьим, сейчас, когда он так взволнован, просто уродует его. Значит, мы, национал-социалисты, правы, утверждая, что при смешении крови дети наследуют только худшие свойства родителей.
Тренер мысленно чертыхнулся.
Ни на поведении, ни на лице Визенера мысли его не отражаются. Выставив вперед подбородок, сжав губы, сильный, мужественный, стоит он перед распустившимся, неистовствующим, потерявшим голову юношей. Он только смотрит на него, и уж одно это спокойствие дает ему превосходство над сыном.
- Я говорю о Магистре! - раздраженно рявкнул он. - Старуха свое отыграла, ее нужно ликвидировать!
А это превосходство только сильнее взвинчивает Рауля.
- Да, но…
— Самое меньшее, чего я от вас требую, — кричит он, — это чтобы вы реабилитировали меня. Теперь-то уж по что бы то ни стало надо организовать слет молодежи, и я должен возглавить делегацию «Жанны д\'Арк». Это вы, во всяком случае, обязаны мне устроить. — Он говорит запальчиво, сбивчиво, но в голосе нельзя не услышать ноток настойчивой просьбы, мольбы.
- Повторить приказ!
И Визенер слышит их. Но его возмущает, что Рауль так глуп и не хочет понять всей неуместности своего требования теперь, после статьи в «Парижских новостях». Рауль не может не знать, что сам он, Визенер, влип по уши, — и в такую минуту он предъявляет к нему наглое, эгоистическое, неосуществимое требование.
- Приказ понял, старуху необходимо ликвидировать.
Визенер наклоняется, поднимает разлетевшиеся по полу бумажки, тщательно разглаживает их, присоединяет к остальным, считает.
- Все правильно, исполнять!…
— Восемьсот, — говорит он с мелочной, глупой, злой насмешкой. Он кладет деньги в карман.
Перемещение двоих учеников Тренера прошло незамеченным для подручных Кучера. В голос ругая «медлительную старушенцию», они продолжали сводить ее по ступеням. Любой другой на ее месте уже пять раз успел бы добежать до машины и вернуться обратно, но Василиса переставляла ноги с трудом, сопровождая каждый шаг жалобным покряхтыванием. А сколько сил ушло у них, чтобы собрать ее в дорогу! Старуха словно издевалась над ними, вспоминая то об одном, то о другом, долго думая, во что ей одеться и какую косметичку взять с собой в дорогу. Будь их воля, давно бы дали старой карге по кумполу и засунули в багажник, но Гулию, первому помощнику покойного Кучера, директива была дана предельно четкая: вежливо изъять из дома и вежливо доставить к паханам. То есть потом ее, может, и обратят в золу, но до той поры с бабки следовало сдувать малейшие пылинки. Что-то, видать, знала она о смерти Кучера - и знала такое, чего не должны были знать другие.
— Что вам, собственно, угодно, мосье де Шасефьер? — продолжает он с той же нелепой насмешкой; позднее он сам поразится своему тону. — Вас взволновали анонимные сплетни в эмигрантской газетке? Вам-то какое до них дело? Вам-то о чем волноваться? Где это написано, мосье де Шасефьер, и кто вам сказал, что я ваш отец?
- Чтобы я еще раз связался с такой дохлой камбалой!… - Рапан едва успел подхватить оступившуюся Василису.
Эти слова — чистейший вздор. В том, что он его отец, не может быть сомнений, одно сходство с Раулем уже доказывает это. Он видит глаза мальчика и знает, что в эту минуту у него, Визенера, совершенно такие же глаза. Но если даже он не отец ему, что это меняет? Почему эта статья не может задеть мальчика, если она по его, Визенера, вине позорит имя его матери? Отчего бы ему не прийти в бешенство? Все, что он, Визенер, в данную минуту говорит, — это бред, он это прекрасно знает, он знал это прежде, чем начал говорить. Он знает также, что этими словами навеки отталкивает от себя сына. И все же он их произносит.
- А ты, сынок, доживи до моих лет, тогда и ругайся…
Иронии старухи Рапан не понял, отозвавшись все с той же грубоватой прямолинейностью.
Рауль стоит перед ним, сознание, что его хотят осрамить, оскорбить, пронизывает его насквозь, наполняет жгучим, слепым гневом, как никогда в жизни. Что этот субъект плетет? Это — новое оскорбление его матери. Вот, на стене висит ее портрет. Рауль, хотя и не смотрит на портрет, отчетливо его видит. В это мгновение ему вдруг больше, чем когда бы то ни было, ясно, какую роль в жизни этого человека играла его, Рауля, мать. Каким же надо быть негодяем и глупцом, чтобы так цинично от нее отречься. Волна безмерного гнева подхватила и понесла Рауля. Чего он вообще хочет, этот Визенер? Если он не отец ему — а, к сожалению, он все-таки отец, — то как он смел так нагло заставлять его столько лет разыгрывать роль сына? И внезапно, позеленев от ярости, он срывающимся голосом швыряет Визенеру в лицо:
- А мне, бабка, до твоих лет профсоюз дожить не позволит. Работа у меня вредная. Так что еще лет десять - и кранты.
— Что? Вдобавок вы еще и трус? Вдобавок вы еще хотите увильнуть? Бош, грязный бош!
- Что вредная у вас работа, это верно, - легко согласилась Василиса. - Только вот насчет десяти лет ты ошибаешься. Все произойдет гораздо раньше. Может, статься, даже я тебя переживу.
Визенеру следовало бы сохранить благоразумие. Тщетно будет он позднее, сидя за своей Historia arcana, вопрошать себя, куда девалась его логика, его испытанная проницательность психолога. Как это он не посчитался с отчаянным возбуждением мальчика? Чужим он прощал непростительные слабости. Как же это он собственному сыну не простил вполне простительную вспышку? Возможно, это произошло потому, что стук Марниной машинки, чуть доносившийся из третьей комнаты, вдруг оборвался, а возможно, и потому, что он не ждал от всегда сдержанного Рауля такой бурной вспышки. Как бы там ни было, Эрих Визенер, высококультурный, рафинированный Визенер, на которого излились все щедроты образования и ума, поступил так, как поступил бы в этом случае любой невежда, мещанин, унтер. Он поднял руку и звонко ударил Рауля сначала по правой, а потом по левой щеке.
- Ты чего нагнетаешь, корявая? - Рапан всерьез взъярился. - Или хочешь со мной забиться о том, кто раньше в рай попадет?
Рауль слегка покачнулся, но будто окаменел. Он не проронил ни звука. Из кабинета, очень глухо, вдруг снова донесся тупой, торопливый стук машинки. Щеки Рауля залились краской, на них отчетливо проступили следы пальцев. Юноша постоял с минуту, потом тяжело повернулся и вышел из комнаты.
- Вот уж туда мы с тобой точно не попадем. - Василиса рассыпалась сиплым едва слышным смешком. - Но все-таки ты исчезнешь чуть раньше, я это чувствую. Ты же меня и прикроешь от пули.
Визенер проводил его глазами. Его взволновало не то, как Рауль стоял перед ним, слегка пошатываясь, но весь окаменев, и не след его собственной руки, которой он ударил мальчика. А вот как Рауль уходил из комнаты, еле волоча ноги и опустив плечи, как он, восемнадцатилетний юноша, обычно такой собранный, побрел вдруг усталой, стариковской походкой, — это потрясло Визенера. Весь его гнев улетучился, как воздух из продырявленной шины. Еще мгновение — и он бросился бы за сыном и вернул его.
- Я?!… - Рапан гневно взглянул на старуху и неожиданно споткнулся. Это походило на удар поленом по лбу. Одним махом огромные глаза старухи втянули его в себя, заставили стремительно закружиться в гибельном водовороте.
- Ты, милок, кто же еще. Сам первый и бросишься под пулю.
Он опустился на стул. Только теперь, после ухода Рауля, он осознал, каких усилий ему стоило не кричать, не буйствовать. Он дышал с трудом, сердце давало себя чувствовать. Спустя некоторое время он встал, распахнул окно, глубоко втянул в себя апрельский воздух; воздух был влажный, теплый, — он предпочел бы свежий ветерок, но он все же долго стоял, высунувшись из окна. Затем вернулся на середину комнаты, проделал по всем правилам несколько гимнастических упражнений, несколько ритмических вдохов и выдохов. С портрета Леа смотрели на него спокойные, чуть иронические глаза.
Он выпрямился, вошел в кабинет.
- Сука! - ошеломленно выдавил из себя блатной и с усилием оторвал от лица старухи взор - оторвал, чтобы увидеть решительное лицо молодого человека, шагающего к ним от ближайших деревьев. Это было абсолютно нереально, но он не спал и не глючил. Стремительными шагами к ним действительно приближался молодой незнакомец, и правая рука его уже выныривала из-за пазухи, сжимая в руках незнакомой марки пистолетик. Время неожиданно замедлилось, все происходящее вплывало в сознание Рапана словно очень и очень издалека. Пистолетик уже целился в их сторону, когда что-то гортанно выкрикнул Гулий. Но они, разумеется, опоздали. Промазать этот молодой чужачок, конечно же, не мог. Это было видно по его движениям, по уверенному прищуру. В голове у Рапана звонко перещелкнуло: одно полушарие в панике приказало ему броситься на землю, но второе выдало команду совершенно иного порядка. Команда эта была дикой и абсолютно немыслимой, но как ни странно, именно она оказалась сильнее. И к изумлению, Гулия, к изумлению своих лихих приятелей, Рапан рванулся вперед, одним движением прикрыл собой Василису. Время вновь ожило, и гулкие, бьющие практически в упор выстрелы слились в одну рокочущую очередь. Бекас успел нажать на спуск четыре раза, прежде чем встречный огонь разворотил ему челюсть, потушил сознание и бесцеремонно швырнул на землю. Ни одна из его пуль так и не настигла Василису, - смертоносный метал утонул в грузном теле Рапана. Умереть блатарю пришлось с чувством глубочайшего недоумения. Он так и не понял, что именно с ним произошло и какая такая загадочная сила качнула его навстречу выстрелам, но факт оставался фактом: именно эта сила разлучила его с земным притяжением и помогла взмыть в высокое небо…
— Напрасно вы так, — сказала Мария; она говорила сдавленным голосом, взволнованно.
— Знаю и без вас, — ответил он ворчливо. — Скажите еще: «Не говорила я вам разве, что проклятая статья вам немало насолит?» — Мария посмотрела на него, но сдержалась.
— Может быть, мне уйти? — спросила она без всякой обиды, с дружеской заботой в голосе. — Хотите побыть один? Или, лучше всего, — посоветовала она ему настойчиво, по-матерински, — ступайте побегайте часок по улице. Но не больше часу. Дольше откладывать звонок к Гейдебрегу нельзя.
Глава 18
— Нет, — ответил он, — останьтесь, Мария, и я останусь дома. Мне приятнее, когда вы здесь.
Марии и радостно и горько было это слышать; когда ему плохо, он цепляется за нее.
Праздно, в полном унынии сидел он за своим письменным столом. Инцидент с Раулем вряд ли можно уладить. Мальчик унаследовал от Леа чувствительность, а от него — честолюбие и тщеславие и, конечно, смертельно оскорблен. Какое неслыханное идиотство он, Визенер, совершил. Такой ли у него избыток близких людей, чтобы ой мог себе позволить прогнать сына? «Приятелей и приятельниц» у него множество, но если вдуматься, так, кроме Леа и Марии, у него никого нет.
Практически до самого последнего момента Шебукин продолжал смотреть на людей, ведущих под руки Василису, а потому стрелок, открывший огонь по старухе, попал в сферу его внимания слишком поздно. И все же одна из пуль, угодивших в молодого киллера, принадлежала не кому-нибудь, а Михаилу. Другое дело, что кардинально ситуации искомая пуля отнюдь не изменила, - стрелок без того оказался приговорен. Между тем, худшее было еще впереди. Сразу после того, как переломившийся в поясе стрелок завалился на тротуар, люди, окружившие Василису, перенесли огонь своих пушек в направлении Мишани. Стреляли они не слишком метко, зато часто. Он же отвечать не мог, так как в руках бандитов по-прежнему оставалась старуха. Блеклым одуванчиком, безучастно наблюдая за стрельбой, она стояла в эпицентре развернувшейся баталии, не делая ни единой попытки отойти в сторону или хотя бы просто пригнуться. Глядя на нее, Шебукин не к месту припомнил свой недавний спор с Гриневым о судьбе. Вот и Василиса наверняка положилась на судьбу - стоит себе и в ус не дует! Впрочем, додумать эту мысль Михаил не успел. Трудно думать, когда подобно колесу тело катится по тротуару, аккуратно пересчитывая ребрами все камушки, ямки и бугорки. Но и не катиться он не мог, - пули стегали по земле в опасной близости, рикошетируя, уходили вверх, и он чувствовал: стоит ему остановиться - и тотчас остановится сама жизнь. Ребятки, пытавшиеся умыкнуть Василису, были настроены самым решительным образом, и, по всему видать, жали на курки не впервые. Тем не менее, Шебукин до сих пор оставался жив, - пули огибали его стороной, предпочитая терзать тротуар и стену кирпичного дома. Самое удивительное, что одним этим чудеса не исчерпывались. В ответ на бешеную пальбу братков Михаил выстрелил всего лишь раз - и то прямиком в небо, сугубо для острастки, однако общее количество противников тотчас сократилось на одну единицу. Видимо «единица» оказалась достаточно важной, во всяком случае смерть коллеги подействовала на братков отрезвляюще. Теперь их оставалось всего двое, и, не сговариваясь, они бросилась в разные стороны. Мишаня немедленно прицелился, но выстрелить снова не успел. Воистину все вершилось сегодня само собой. На глазах изумленного Михаила, тот из братков, что повернул вправо, уже через пяток шагов споткнулся и, выронив оружие, неловко осел на асфальт. А в следующий миг далекая пуля обожгла локоть и самого Шебукина. Качнувшись всем телом в сторону, он стремительно обернулся. Только теперь до него дошел весь комизм положения. В него и в бандитов стрелял некто третий, искусно укрывшийся за детским, сложенным из ошкуренных бревен домиком. Следовало признать: стрелял невидимка довольно метко - иначе не смог бы положить в первую же минуту троих похитителей. Да и пистолет у него был явно с глушителем, поскольку ни одного выстрела Михаил так и не услышал. Он тоже умел обращаться с оружием, но дистанция для его «Макарова» была чересчур велика. Пули срезали стружку со стен домика, не причиняя таинственному стрелку ни малейшего вреда. Последний из блатной четверки также пребывал в растерянности. Сначала он хаотично отстреливался, поочередно целя то в одного, то в другого противника, а после, нырнув за бетонное крылечко, на некоторое время умолк. Впрочем, стоило ему высунуть голову, как возобновил огонь мужчина, прячущийся за домиком. Сам Михаил успел снова переместиться, оказавшись для далекого стрелка в мертвой зоне. Толстостенный домик, исполненный в форме избушки на курьих ножках, позволял ему чувствовать себя в относительной безопасности, но положение это сохранялось лишь до тех пор, пока Мишаня не смещался ни вправо, ни влево. Реакция у стрелка была великолепной, и патронов, по всей видимости, тоже хватало. Впрочем, опасность своей позиции он также успел оценить, а потому без нужды не рисковал. По всему выходило, что в патовое положение угодили все трое. При этом о Василисе, продолжавшей торчать столбом вблизи подъезда, стрелки попросту забыли. То есть, все тот же стрелок за избушкой, возможно, о ней помнил, но чтобы выстрелить в старуху, он должен был выбраться наружу, а уж тогда им занялись бы Шебукин с уцелевшим братком.
В глубине души он всегда смутно предчувствовал, что настанет миг, когда придется выбирать между Леа и своим положением в национал-социалистской партии. А сейчас похоже на то, что и дружбе с Леа и его карьере пришел конец. Сдавленный голос Леа во время их телефонного разговора, ее растерянность, ее молчание. «Разговор окончен?» — увы, говорил он один. Нет, крышка. А разве Гейдебрег обронил хотя бы одно слово, которое давало право надеяться на благополучный исход? Только преступный, легкомысленный оптимизм мог подсказать ему подобные надежды. Гейдебрег выбросил его за борт, так же как и Леа. Сразу рухнуло все — Леа и вся его карьера.
Эмигрантская сволочь. Писаки. Как он свысока смотрел на этих людей. Он — в роллс-ройсе, а они — в извозчичьей колымаге. Они исковеркали ему жизнь. Достаточно было им захотеть, и он шлепнулся в грязь, поминай как звали. Ягненок бедняка. Хорош ягненок. Во всем виновата Леа. Если бы не она, он давно взялся бы за ум и слопал ягненка. В нем поднялась безграничная злоба, поднялся гнев против всех этих гейльбрунов и траутвейнов. Такого гнева он еще никогда не испытывал. Он так дьявольски церемонился с ними, не трогал, щадил, а они в благодарность исковеркали ему жизнь. Раздавить писак. В мусорный ящик гадов.
Мысленно просчитав свои шансы, Михаил решил, что они не так уж плохи. Вероятно, подмога могла прийти к каждому из троих, и все-таки следовало признать, что в большей степени время работало на него. Во-первых, звонком Гринева ребята из «Кандагара» наверняка уже оповещены, а во-вторых, шум во дворе они подняли такой, что можно было не сомневаться в скором прибытии милиции.
— Дайте мне досье с делом «Парижских новостей», которое прислал Герке, — сказал он Марии. Мария подала ему папку. Он стал изучать материал об издателе Гингольде. Чего здесь только не было. Человек, у которого варит котелок, мог доставить гейльбрунам и траутвейнам немало хлопот.
- Ну что, добры молодцы, может, хватит жечь порох? - громко выкрикнул Шебукин. - Лапки в гору - и гарантирую жизнь!
Но неужели и впрямь ему ничего не осталось, кроме этой мелкой мести? Он похож на горничную, которая собирается облить соперницу серной кислотой. Что он вообразил? Все потеряно? Вздор. Спокойствие он потерял, и только. Леа и Рауль заразили его своей паникой. Хладнокровие, Эрих Визенер. Включите, пожалуйста, ваш рассудок.
- А может, сам поднимешь? - задиристо осведомился далекий стрелок.
- С каких это щей? - Михаил фыркнул. - Лично ко мне минут через пять прибудет подкрепление. Грузовичок местных парней из СОБРа.
Ясно, что выбор есть. Ведь если партия национал-социалистов выбросит его за борт, он в глазах Леа только поднимется. Ее молчание, ее растерянность, ее поспешное «нет», когда он предложил приехать к ней, ничего не значат, кроме напряжения первой минуты. Он напрасно ошеломил ее телефонным звонком. Другое дело, когда он ее увидит, когда он все толком объяснит ей. Леа справедлива и умна, с ней можно договориться. О, он многое может привести в свое оправдание. Когда Гейдебрег его допрашивал, он рыцарски встал на ее защиту. Он ни одной секунды не колебался. Это вполне естественно, но далеко не каждый поступил бы так. А из-за чего вся беда, почему «Парижские новости» имели возможность поместить эту идиотскую статью? Да только потому, что он ради нее щадил «Парижские новости». Она должна это понять, она это поймет. Вот перед ним досье. Он покажет ей это досье. Он покажет ей, как легко ему было расправиться с «Парижскими новостями». Гейдебрег предложил ему это сделать. Он не сделал. Ради нее. Она не может не признать этого. Это свяжет их друг с другом навсегда.
- Не лепи горбатого, начальник! - на этот раз голосок подал тот, что укрывался за крылечком. - Хрена лысого ты дождешься, а не собровцев!
— Разговор с Гейдебрегом нельзя больше откладывать, — напомнила Мария.
- Что ж, мое дело предупредить. - Михаил повернул голову таким образом, чтобы ловить боковым зрением шевеление за избушкой и у крыльца. - Хотите маслин в голову, полежим еще немного.
— Да, да, — всполошился он, — соедините меня.
В принципе такой расклад его, действительно, устраивал, но двор есть двор, - в любой момент сюда могли забрести гуляющие с колясками мамаши или забежать дети, а что такое убийца с заложником на руках, Шебукин знал прекрасно. Сам пару раз участвовал в операциях задержания и понимал, насколько сложно сохранить жизнь невольного пленника.
Из трубки донесся голос Гейдебрега, скрипучий, степенный. Но, к удивлению Визенера, голос этот говорил не о его деле:
- Але, ребятки, расслабьтесь! Мне нужна только старуха. - Вновь вступил в переговоры стрелок за избушкой. - Отдайте ее мне и валите куда хотите.
— Вы ведь хотели разработать проект, как пресечь клеветническую кампанию, поднятую в некоей прессе? — говорил голос.
- Старуха - собственность паханов с Юго-Западного! - не очень уверенно предупредил блатной. - Кончишь ее, будешь иметь дело с Зямой Питерским и Рамой.
На какую-то долю секунды мозг Визенера отказался работать. Но затем Визенер с лихорадочной быстротой стал соображать. Куда клонит Гейдебрег? Почему он именно сейчас напомнил ему об этом? Не с целью ли испытать, можно ли его использовать для борьбы с «Парижскими новостями» и насколько? Очевидно, так. Очевидно, это задание — пробный камень. Если он сейчас, немедленно, сделает ряд предложений, ясных и эффективных предложений о том, как бороться с «Парижскими новостями», все опять пойдет на лад, он докажет свою благонадежность и — выплывет.
Значит, он все же на распутье. Перед ним выбор. Так четко поставлен вопрос — до слез, до боли в сердце. Если он разработает проект уничтожения «Парижских новостей», карьера его спасена, но Леа потеряна. Если он не сделает этого, он спасет дружбу с Леа, но карьера его окончена.
- А мне так и так с ними дело иметь! - ухмыльнулся оппонент. - Как-никак я твоих чуханов завалил. И тебя наверняка завалю!
- Это мы, сука, еще поглядим!
Так ли? А нет ли другого выхода? Нельзя ли спасти и дружбу с Леа и карьеру? Эта сволочь в такой же мере поносит Леа, как и его. Ее оскорбили не меньше. Его долг, его прямая обязанность — отомстить за оскорбление Леа. Она должна это понять. Если он разработает проект, он сделает это и ради нее. Она, естественно, возмущена не меньше моего. Она, естественно, жаждет растоптать эту мразь. А если это не так? Леа — странный человек. Может быть, она именно сейчас захочет спасти ягненка бедняка.
О, это бессовестно. Бессовестно со стороны судьбы, нацистской партии, господа бога, безразлично, как бы это ни называлось, поставить его перед таким выбором. Так издевательски ясно спросить его: «Что ты предпочитаешь — внешний блеск или личную жизнь, так называемое человеческое?» Вдвойне бессовестно именно сейчас, вслед за этим подлым нападением, подвергать его такому испытанию.
- А тут и глядеть нечего. Я ведь знаю братву с Юго-Западного. Таких крыс во всем городе поискать. Ни стрелять, ни воевать толком не умеете. Только и знаете, что паяльники в очко буржуям совать. Придет время, и под нас ляжете. По первому слову, мандавошки драные…
Стрелок намеренно заводил братка, и это ему удалось. Ожидая неминуемого, Шебукин в готовности приподнял руку с пистолетом. Он не ошибся. Ругаясь на чем свет стоит, блатарь наобум выстрелил в избушку, духарясь, выскочил из-за крыльца.
Все это в один миг, пока замирал голос в телефонной трубке, пронеслось в мозгу писателя и журналиста Эриха Визенера. Как перед умирающим в короткие мгновения проходит вся его жизнь, так и он в этот миг увидел пройденный им трудный путь и все перипетии своей дружбы с Леа. «Как пресечь клеветническую кампанию, поднятую в некоей прессе». Звуковые волны еще носились в воздухе, голос еще звучал у него в ушах, когда он, окончательно взвесив все «за» и «против», ответил:
— Конечно, конечно, само собой разумеется. — И в тоне его опять звучали преданность, благоговение, усердие, как до инцидента со статьей.
- Ну?! Где ты там вошь болотная? Выходи один на один!
Национал-социалист Гейдебрег говорил очень громко, даже Мария отчетливо слышала его. Ответ Визенера был таким, каким ему полагалось быть, единственно правильным, она сама на его месте ответила бы совершенно так же, она одобряла его из деловых и личных соображений. Но тон Визенера, угодливость, с какой он положил свои пять слов к ногам Гейдебрега, были до того гадки, что она поморщилась.
Шебукин легко мог бы положить его первой же пулей, но он не двинулся с места, внимательно следя за избушкой.
— Когда я могу получить в письменном виде проект, разработанный во всех деталях? — спросил в телефон скрипучий голос.
- Что же ты, гнида, зад свой в песочницу зарыл? Выходи, если не трусишь!…
— А когда вы хотели бы его получить? — спросил в свою очередь Визенер.
— В конце будущей недели, — услышал он.
- Да здесь я, здесь… - стрелок, в самом деле, выглянул наружу, но совсем не там, где его ждали. Свое грозное оружие с удлиненным стволом он просунул в узенькое детское окошко - и выстрелил, как плюнул, всего один раз. Блатной повалился лицом вниз, и в тот же миг, опережая собрата, загрохотал «Макаров» Шебукина. Придерживая правую руку левой, Михаил стрелял на пределе дальности, сознательно опустошая обойму. Когда затвор клацнул в крайнем положении, он стремительно перекатился в сторону, выхватив запасную обойму, перезарядил пистолет. Впрочем, в патронах уже не было надобности. Если бы он не попал, далекий стрелок наверняка успел бы превратить его в решето. Но он молчал и, поднявшись, Шебукин неспешно приблизился к избушке.
— Я пришлю вам проект в середине недели, — ответил Визенер.
Молодой человек, в самом деле, умудрился протиснуться в крохотный домик. И ведь рискнул - не испугался, что окажется в подобии ловушки. Он все еще был жив, хотя одна из пуль угодила ему в грудь, другая перебила кисть. Собственно, эта вторая пуля и спасла жизнь Мишане. В противном случае молодой человек, конечно, успел бы выстрелить.
КНИГА ВТОРАЯ. «ПАРИЖСКИЕ НОВОСТИ»
Шебукин наклонился, чтобы вытянуть его наружу, но паренек протестующее застонал:
- Оставь! Больно… Хочу умереть здесь.
Михаил растерянно пожал плечами
- Уж извини, браток, мы честно играли. Так уж вышло, что слабое звено - ты.
- Ошибаешься! Хрен бы ты меня подстрелил, если бы не этот мудак. - Парень сипло раскашлялся, на губах у него выступила кровь.
Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж Достоинство, что просит подаянья, Над простотой глумящуюся ложь, Ничтожество в роскошном одеянье, И совершенству ложный приговор, И девственность, поруганную грубо, И неуместной почести позор, И мощь в плену у немощи беззубой, И прямоту, что глупостью слывет, И глупость в маске мудреца, пророка, И вдохновения зажатый рот, И праведность на службе у порока. Все мерзостно, что вижу я вокруг, Но жаль тебя покинуть, милый друг! Шекспир, Сонет 66.
- За кого хоть умираешь? За Атамана?
Губы умирающего сложились в подобие улыбки.
1. CHEZ NOUS
— Говорю вам, как оно есть, — горячился Зепп Траутвейн. Он почти визжал; стремительно, неловко, носками внутрь, бегал он по такому неуютному, пышному кабинету Гейльбруна. — Мне ваша статья против Визенера нисколько не нравится. Она мне претит. Не к лицу нам пользоваться приемами, к которым прибегают те. Нет, пусть уж ими пользуется эта мразь.
Гейльбрун лежал на софе в своей излюбленной позе, скрестив руки под головой; он не выспался, но сегодня это не так заметно, как обычно. Его явно задело, что Траутвейн так обрушился на него. Пока он ограничился только тем, что возразил с мягкой иронией:
— Ну, конечно, ведь мы на опыте убедились, каких блестящих результатов можно добиться благородством. Те господа отвечают на благородство отменно благородным поведением, не так ли? — Он приподнялся и стал излагать Траутвейну мотивы, которые заставили его выступить с этой статьей. Визенер, — сказал он, — из них самый вредный. Остальные — безмозглые идиоты, они рычат по подсказке своего министерства рекламы. А Визенер прекрасно знает, что делает. Такой умный враг, как он, опаснее сотни глупых крикунов. Атаковать такого врага, поколебать его положение — это необходимо, это заслуга.
Логичность рассуждений Гейльбруна заставила Траутвейна, взволнованно бегавшего по кабинету, остановиться. Против доводов Гейльбруна, конечно, ничего не скажешь. Но защита правого дела, наверно, не единственная причина его свирепых нападок на Визенера: еще в Берлине между ними существовало острое соперничество. Оно-то, как полагал Траутвейн, и придало статье Гейльбруна такой злобный и личный характер; потому-то Траутвейн, человек глубоко порядочный, но резкий, так обрушился на Гейльбруна.
— Не можем же мы, — горячился он, — нападать на Визенера за то, что он не держится «принципов», против которых мы сами ведем борьбу и над которыми сами смеемся. Пускай себе «оскверняет чистоту расы» сколько его душе угодно. Негодяем делает его не это, а сознательная лживость его политической позиции и методов. Вините его за то, за что его следует винить, и в какой угодно резкой форме, но разнюхивать альковные тайны нам не к лицу.
Тут уж Гейльбруна взорвало не на шутку. Покряхтывая, он опустил ноги на пол. Встал. Высокий, элегантный, но уже не такой осанистый, как прежде, он стоял перед Траутвейном и зло смотрел на него воспаленными глазами.
— «Парижские новости» существуют не для того, чтобы задаваться академическими вопросами: какие средства в политической борьбе разрешены и какие под запретом. От своих статей я жду практических результатов, жду определенного эффекта, для того я их и пишу. Конечно, не так уж важно, поколеблено положение Визенера или не поколеблено, но кое-что это все же значит. Я никак не пойму, почему именно с Визенером нам полагается деликатничать. Во имя чего я должен соблюдать благородные правила игры, если он только и делает, что бьет ниже пояса? Я надеюсь, дорогой мой, вам небезызвестно, что мы боремся с нацистами не на жизнь, а на смерть. Тут белые перчатки не всегда уместны.
Его раздражение росло с каждым словом, и он, в свою очередь, перешел в ожесточенное наступление.
— «Не будь слишком мудр и слишком справедлив, дабы не погибнуть», процитировал Гейльбрун. — Не мешало бы вам, дорогой Траутвейн, хорошенько усвоить это изречение. Даже когда дело касается газетного подвала. Решающим мерилом при оценке любой нашей работы должно быть одно: содействует она успеху нашего дела или не содействует.
— Ну и что же? — удивленно спросил Траутвейн; он совершенно не понимал, куда клонит Гейльбрун.
— Я имею, разумеется, в виду, — пояснил Гейльбрун, — новеллу Гарри Майзеля об эмигрантах, которую вы протащили в газету за спиной у своих коллег. Таких шуток мы себе позволить не можем. — Он энергично мотнул подстриженной ежиком, квадратной седой головой в сторону Траутвейна и расправил опущенные плечи.
— Кто-кто, а уж я не стану на пути молодого таланта, — еще величественнее, чем всегда, сказал он. — Ведь я вас защищал перед Гингольдом, когда вы принесли стихи этого вашего Чернига. Но то, что вы сделали теперь, совершенно непозволительно. Если вещь настоящая, я готов принять на себя гнев читателей. Но вызывать возмущение печатанием short story
[15] вашего Гарри Майзеля — нет, увольте. Для этого наше положение слишком серьезно. Читатели негодуют. На нас обрушилась Ниагара писем возмущенных читателей. И, что самое скверное, читатели наши правы. Нельзя печатать вещей, где эмигранты выводятся в такой сомнительной роли, как в произведении вашего протеже. Разве и без того эмигрантов не поносят со всех сторон? Прикажете еще и нам самим марать свое гнездо? То, что вы сделали, драгоценнейший Траутвейн, — прямой ущерб нашей газете. Я понимаю читателей. Я на стороне Гингольда. Я против вас.
— Весьма сожалею, — запальчиво взвизгнул Траутвейн, — по это не значит, что вы меня убедили. Для чего нам газета, если мы не смеем говорить правду? И если мы не смеем говорить правду о себе, то откуда у нас возьмется мужество говорить ее о других, о наших противниках? Как раз это, и только это — то, что мы говорим правду, а все остальные лгут, — и дает нам право нападать на других. «Читатели негодуют», — издевался он, этакие ослы, этакие дубины, стыдно писать для таких читателей. Неужели эти идиоты воображают, что эмиграция сплошь состоит из героев и ангелов? Им бы порадоваться, что среди них есть такой поэт, как Гарри Майзель.
— В том-то и дело, что они не радуются, — назидательно заметил Гейльбрун; он уже снова был кроток и деловит. Что поделаешь, стремительный и горячий Траутвейн нравился ему. Нет, в самом деле, невозможно быть заодно с Гингольдом против Траутвейна. И Гейльбрун снова перешел на отеческий тон умудренного жизненным опытом человека: — Однако раз уж мы пишем для такого читателя и раз мы, к сожалению, от него зависим, втолковывал он своему коллеге, — мы не можем помещать вещи, вроде новеллы вашего Майзеля. Вполне допускаю, что она неплоха, с досады я не обратил внимания на ее достоинства. Но впредь будьте поосторожнее с таким опасным материалом, даже если он высокого качества.
— Я не считал эту новеллу опасной, — наивно, чуть ли не виновато сказал Траутвейн. — Ужасно трудно привыкнуть к мысли, что и среди нас так много дураков.
— Надо, однако, привыкать. — Гейльбрун пожал плечами. — У них там дураков девяносто девять процентов, а у нас — девяносто пять. — Он сгорбился, стал прежним, всегда усталым Гейльбруном. — Откровенно говоря, все складывается не так, как нужно бы, — грустно сказал он. — Наш Гингольд, сами знаете, немного прижимист. Может быть, лучше было бы, когда я создавал «Парижские новости», остановить свой выбор на другом финансисте. Но на любое дело вы раздобудете средства легче, чем на литературу побежденных. Ведь Гингольд дал деньги на «Парижские новости» не ради моих прекрасных глаз. И не во имя правды, а чистогана ради. Он человек осторожный, и стоит двум-трем читателям выразить недовольство, как у него уже поджилки трясутся.
Тяжелым, негнущимся шагом Гейльбрун подошел к софе, медленно на нее опустился; было заметно, что ему за шестьдесят.
— Мне нелегко, дорогой Траутвейн, — сказал он. — Будь я волен поступать по своему усмотрению, я был бы сговорчивее. И вы бы печатали своего Чернига или Майзеля сколько влезет и денег платили бы им сколько влезет. Но, к сожалению, дело не только во мне. Приходится быть расчетливым. Стоит отпасть двум десяткам подписчиков, как Гингольд начинает плакать и стенать, а чуть дела наши поправляются, он немедленно снимает все сливки себе, вместо того чтобы вложить средства на улучшение газеты. Мы чертовски бедны, волей-неволей экономишь. Каждая лишняя строчка, пусть даже и очень хорошая, вытесняет другую, нужную. Я бы с удовольствием помог вашим протеже, но, к сожалению, не могу превращать «Парижские новости» в благотворительное общество. — Он лег, закрыл глаза, вздохнул. — Меня обвиняют в легкомыслии, — сказал он. — Меня попрекают тем, что время от времени я провожу ночь в каком-нибудь фешенебельном клубе и поигрываю в карты. У меня чертовски много работы. Неужели я не имею права изредка развлечься, освежиться? Возможно, что наша работа здесь не очень-то нужна, но, несомненно, это — самое нужное из всего, что эмигранты могут делать сегодня. Так неужто нашему брату надо вести монашеский образ жизни в ущерб своей работоспособности — и только ради того, чтобы время от времени уделить сто франков какому-нибудь нищему?
Траутвейн видел, как утомлен и раздражен Гейльбрун. Ему стало жаль его, вся его злоба улеглась. Гейльбрун рассказал ему, как было известно Траутвейну, далеко не о всех своих заботах; еще немало других обстоятельств омрачало его существование. Семейные дела его были крайне запутанны. С женой он большей частью жил врозь, дочь была замужем в Мюнхене за доктором Клейнпетером, известным терапевтом, и там как будто тоже не все ладилось: дочери нельзя было оставаться больше в Германии, этому браку «арийского» врача с еврейкой грозило, по-видимому, крушение. И денежные дела Гейльбруна, несомненно, были из рук вон плохи. Не надо так строго судить его. Ничего удивительного, что ему захотелось хоть раз отвести душу и обрушиться на своего главного врага — Визенера. Его, Гейльбруна, нацисты всячески старались смешать с грязью — и через газеты и по радио; они не гнушались никакой ложью.
— Я всегда забываю, — с раскаянием признал Траутвейн, — что пора гуманизма миновала. Я и сам подчас брал в руки навозные вилы вместо рапиры.
— Бывало с вами, дорогой Траутвейн, бывало, — энергично закивал большой головой Гейльбрун. Оба вспомнили о «задницах» и «пачкунах», вызвавших недовольство Гингольда, и улыбнулись.
По четвергам Гейльбрун собирал у себя гостей. Зепп и Анна Траутвейны довольно часто бывали на этих вечерах. Зепп обычно не замечал ни комнат, ни обстановки, но даже ему неизменно бросалось в глаза, что парижская квартира Гейльбруна была копией его берлинской квартиры — словно призрак былого. Не в пример многим другим, Гейльбруну удалось вывезти из Германии свою обстановку. И теперь она заполнила его комнаты, громоздкая, старомодная, неудобная, вычурно-роскошная; в первое же свое посещение Анна заметила, что вся эта мебель расставлена совершенно так же, как в Берлине. И еда подавалась на той же излишне разнообразной посуде — это она тоже отметила с первого же раза. И люди были те же, и разговоры велись такие же.
Правда, фрау Гейльбрун сегодня отсутствовала. Муж и жена снова жили врозь. Временами они мирились; фрау Гейльбрун страстно любила мужа, но жить с этим надменным, бестактным человеком было нелегко, и, как ни влекли ее к мужу его блестящие качества, их оборотная сторона отталкивала ее не меньше. Гости Гейльбруна никогда не знали, уместно ли осведомиться, как поживает его жена.
Сегодня принимал гостей он один и делал это шумно, размашисто, весело, хотя в этом веселье сквозила некоторая судорожность.
Собралось, вероятно, человек двадцать. Среди них были люди с именами, в свое время звучавшими в Берлине довольно громко; в числе гостей находились и бывший министр, и бывший статс-секретарь, и бывший университетский профессор, и бывший директор крупного концерна, и бывший редактор известной берлинской газеты, и бывший музыкальный критик, когда-то задававший тон в музыкальных кругах Берлина. Ужин был отличный, гости оживленно беседовали, все были хорошо одеты и прекрасно чувствовали себя в этой привычной солидной обстановке.
Как всегда, Гейльбрун расхваливал свою кухарку. То, что подают его гостям, — это настоящий берлинский ужин славных времен республики. Берлин, славные времена республики — это-то, очевидно, и надеялись найти здесь гости, они с радостью окунались в атмосферу прошлого. Словно но уговору, все избегали злободневных тем. Зато предавались радостям былых побед, негодовали по поводу былых поражений, спорили о давно позабытых предметах споров; безвозвратно минувшее не было минувшим, оно было здесь, оно жило; собеседники горячились — так ли это происходило или иначе? — если им случалось разойтись в мнениях насчет какой-нибудь безразличной детали. Так было с большинством немецких эмигрантов: они не могли оторваться от своего прошлого, оно представало перед ними все в большем и большем блеске. «У нас» это было так, говорили они, «у нас» все было лучше, практичнее, целесообразнее. «У нас», говорили они, думали, сожалели, сравнивали, повторяя по всякому поводу и на родном языке и по-французски: «у нас», «chez nous». «Мосье chez nous» — прозвали этих людей французы. И вот сегодня вечером, у Гейльбруна, все чувствовали себя как дома, chez nous, эти несколько часов все благодушествовали.
Старый профессор Рингсейс заговорил с Траутвейном. Тайный советник Рингсейс был эллинистом с мировым именем, его книги, посвященные спорным вопросам гомероведения, находили отклик далеко за пределами круга специалистов. Хоть и «ариец», к тому же далекий от политики человек, он все же был изгнан из родной страны; более того, пережитое им в третьей империи так подействовало на него, что теперь его считали не вполне здоровым душевно.
А случилось вот что. Наиболее ценным вкладом в современную немецкую классическую филологию считалась «Энциклопедия классической древности». Над ней работало уже второе поколение ученых. Нацисты изъяли из списков участников этого труда всех ученых-евреев, чем затянули окончание всей работы и навсегда подорвали ее ценность и значение. Подавленный случившимся, Рингсейс неуважительно высказался о национал-социалистском правительстве. И тогда, как рассказывают, на него донес собственный его племянник, подросток, к которому он был очень привязан. Власти вызвали Рингсейса и в вежливой форме заявили ему, что у правительства остается два выхода: либо, если донос молодого человека соответствует действительности, заключить его, профессора Рингсейса, в концентрационный лагерь, либо, если донос ложен, отдать юношу в исправительно-воспитательное заведение. Как Рингсейс вышел из положения, не известно.
Так или иначе, теперь он жил в Париже и рассказывал всем и каждому, как хорошо он себя чувствует оттого, что ему больше не нужно читать лекций и руководить семинаром. Он посвятил себя исключительно литературной работе и живет радостями сегодняшнего дня, он никогда и не подозревал, до чего это приятно. Вид у него был какой-то странно замкнутый, он часто улыбался, от него исходила кроткая, искусственная тишина, словно этот человек тщательно завернул себя в вату. «Оказывается, — говаривал он, — залепить уши воском полезно не только тогда, когда спасаешься от пения сирен». Иногда он толковал своим собеседникам: «Все дело в маленьком словечке „ара“. Мы переводим его выражениями „и вот“, или „стало быть“, или просто „итак“, или „следовательно“, или на худой конец говорим, что это — вводное словечко, и опускаем его вовсе. Но Гомер отлично знал, зачем он его так часто употребляет. Первоначально оно означало „как и следовало ожидать“. Его нельзя опускать. Оно как раз и придает эпичность, спокойствие, мудрость. Если бы мы поглубже вникали в это слово „ара“, многого не случилось бы. Будущий создатель эпоса, несомненно, напишет: „Получив власть, они, как и следовало ожидать, схватили всех тех, кто их не любил, связали, избили их, как и следовало ожидать, разграбили их имущество и отняли у них драгоценную жизнь“. Да, в этом маленьком словечке „ара“ глубокий смысл, а между тем иногда оно пишется сокращенно, встречается и в виде „ар“, а порой — и только как „р“.
— Они чувствуют себя хорошо, — с детской улыбкой сказал эллинист Траутвейну, указывая на остальных гостей. — Почему бы и нет? Эти человечки правы. Существует вариант, по которому Одиссей остается у феаков. Тот, кто сочинил этот вариант, несомненно, кое-что испытал в жизни.
Траутвейн разглядывал старика, его большое тихое лицо, обрамленное седеющей шкиперской бородкой, его глаза навыкате. Этот не допускает к себе прошлое, то, что кануло в вечность, он наслаждается безответственностью изгнания. Он, должно быть, мечтал когда-то о „заслуженном отдыхе“, а теперь радуется „отдыху“ без признания заслуг. От встречи до встречи он казался все более счастливым. При этом он заметно сдавал, и не только душевно, но и внешне, хотя сам, видимо, этого не чувствовал.
Тем временем между бывшим министром и бывшим главным редактором возник серьезный спор. Спорили о хлебных пошлинах, которые лет двенадцать или тринадцать назад хотел провести министр; журналист в свое время жестоко их критиковал. Оба говорили с такой запальчивостью, что постепенно все вокруг замолчали и стали прислушиваться. Спорщики все больше и больше горячились, оба даже побагровели. Казалось, стоит только министру опровергнуть возражения журналиста, и он немедленно добьется введения пошлин. И тот и другой совсем забыли, что предмет их спора относится к далекому прошлому и что вопрос давно утратил всякое значение.
Рингсейс слушал и покачивал головой.
— Разве они не похожи, — спросил он у Траутвейна с мягкой и хитрой улыбкой, — на тени, которые посетил в аду Одиссей? Тени продолжают в подземном мире то же существование, которое вели, когда были живыми людьми, они ненавидят и любят друг друга, как при жизни.
Зеппа Траутвейна взволновали слова старика. Весь этот ужин, со всем его шумом и гомоном, показался ему вдруг чем-то призрачным. „Неужели только я один здесь трезв? — думал он. — Когда напишут историю последних двадцати лет, хлебные пошлины попадут в самом лучшем случае в сноску, напечатанную петитом, а эти люди все еще воображают, что ворочают миром. Старик прав: они умерли, и сами того не знают“.