Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я женюсь на Джулии, — обещал он.

— А теперь позови ее, — приказал я.

Он сложил руки рупором и закричал:

— Джулия! Джулия!

Бедняжка примчалась со всех ног.

— Серафино хочет поговорить с тобой, — сказал я. — Ну идите… А я вернусь в остерию.

Они ушли вместе, я посмотрел им вслед и затем вернулся на террасу.

Я был весь в поту и едва стоял на ногах — совсем как Серафино, когда я замахнулся на него ножом. Но ребята встретили меня аплодисментами:

— Да здравствует чемпион!

Террибили заиграл на аккордеоне самбу, ребята опять стали паясничать, а Сестилия тихо сказала мне:

— Потанцуем, Луиджи.

Мы пошли танцевать, и она шепнула мне:

— Ты вправду поверил, что я тебя больше не люблю?

Я сделал круг пошире, отвел ее в темный угол и там поцеловал. Так мы помирились.

На следующий день я подумал, что Серафино, наверно, уже забыл о своем страхе. Но войдя в бар, я увидел, что он смотрит на меня с ужасом.

Он предложил мне выпить и сказал:

— Давай помиримся, а? — А потом принялся рассказывать о себе и о Джулии и всякими намеками давал мне понять, что они решили пожениться. Я почти не верил своим ушам: Серафино женится, испугавшись меня! Мне хотелось сказать ему: «Опомнись, будь посмелее, или ты не видишь, что мы сделаны из одного теста?» Но я не мог этого сказать: я был хулиган, из тех, кто носит в кармане нож и может любому набить морду. Серафино верил в это так же, как и все прочие.

И они поженились, и меня пригласили на свадьбу, а брат Джулии сказал, что это целиком моя заслуга. Потом настал мой черед жениться. Всю эту историю я затеял из-за Сестилии и теперь должен был доказать, что это действительно так. Мне совсем не хотелось жениться на Сестилии, хотя бы уже потому, что в мое отсутствие она строила глазки Серафино. Но мне некуда было податься. Когда мы поженились, к нам зашел Серафино с Джулией, которая уже ждала ребенка. Бедняга обнял меня и сказал:

— Молодец, Луиджи.

«Молодец, — подумал я, — черта с два!»

Но ножа я больше с собой не ношу.



Транжира



Все наши размолвки с женой происходили из-за денег.

Я держал лавку, где продавались плиты и другие обогревательные приборы, а также всевозможное электрическое оборудование. Лавка эта находилась далеко не в таком аристократическом районе, как Сан-Джованни, и поэтому у меня никогда не было твердой уверенности в своем заработке.

Бывали, правда, счастливые дни, когда я продавал плиту за сорок тысяч лир, но случались и такие, когда, кроме какой-нибудь лампочки за триста лир, мне ничего не удавалось продать. Но Валентина не хотела понимать этого. Она считала, что я просто скуп. Между тем вся моя скупость выражалась только в том, что я старался жить по средствам, аккуратно записывал приход и расход, а если мне ничего не удавалось выручить, я так ей об этом и говорил. Тогда она кричала мне:

— Скряга… я вышла замуж за скрягу!

Я отвечал:

— Почему ты называешь меня скрягой? Ты ведь не знаешь, как идут мои дела… Почему ты никогда не зайдешь в лавку или в банк? Ты бы смогла там увидеть своими собственными глазами, что я продаю и что мне не удается продать. Ты бы увидела, что мой счет в банке тает с каждым днем…

Но она говорила, что и не подумает идти в лавку, потому что она не торговка, а дочь государственного служащего. А в банке ей делать нечего, потому что в этих делах она ничего не смыслит, и вообще лучше бы я оставил ее в покое. А потом уже более мирным тоном добавляла:

— Видишь ли, Аугусто, может быть, ты действительно тратишь все, что получаешь, и действительно влезаешь в долги… И тем не менее… ты скуп… Ведь скряга не тот, кто ничего не тратит, а тот, кому неприятно тратить.

— А откуда ты взяла, что мне неприятно тратить?

— У тебя всегда бывает такое лицо, когда ты достаешь деньги…

— Какое же лицо?

— Лицо скряги.

Я в то время был влюблен в свою жену: кругленькая, бело-розовая, свежая, аппетитная, Валентина была вершиной всех моих желаний. Мне и в голову не приходило осуждать ее за то, что она целыми днями бездельничает курит американские сигареты, читает комиксы да ходит в кино со своими подругами. Я так любил Валентину, что во всех случаях жизни старался оправдать ее и во всем обвинял себя. Что и говорить, жадность отвратительный недостаток, а Валентина так часто упрекала меня в скупости, что в конце концов я и сам поверил этому и стал считать себя скрягой. И теперь я уже не обрывал ее словами:

— Ну, хватит о жадности… Жадный я или нет, но во всяком случае я знаю, сколько денег мы имеем право тратить.

Нет, достаточно было ей только произнести: «Вот скряга»! — как я, совершенно запуганный, тотчас же выкладывал деньги и платил, не говоря ни слова. Она уже знала мою слабость и не оставляла меня в покое.

— Аугусто, как мне хочется иметь приемник… У всех есть приемники.

— Но, Валентина, он так дорого стоит.

— Ну, не жадничай, неужели, когда у тебя столько денег в банке, ты мне откажешь?

— Ну хорошо, купим приемник.

Или же она говорила:

— Аугусто, я видела такие чудесные туфли… Ты дашь мне денег?

— Ты же совсем недавно купила себе новую пару.

— Но то были сандалеты… Ну, не скупись!

— Хорошо, вот деньги.

В общем, она нашла верное средство заставить меня молча выкладывать деньги. И безошибочно пользовалась им. Я давал деньги еще и потому, что надеялся: рано или поздно она поймет, что я вовсе не скупой, и оценит мою щедрость. Но это была лишь иллюзия, которая очень скоро рассеялась. На деле, чем больше я тратил, тем более скупым она меня считала. Может быть, она понимала, что я трачу так много из чувства гордости, только для того, чтобы изменить ее мнение о себе, сломить то упорство, с которым она продолжала считать меня скрягой. Но из упрямства она не хотела уступить. А может быть, виною всему была просто ее глупость: она, по всей вероятности, вообразила, что я, как настоящий скупец, прячу от нее невесть какие богатства и преуменьшаю свои доходы.

Впрочем, утверждая, что мне не нравится тратить деньги, она была права. Мне не нравилось это потому, что я слишком хорошо знал, сколько у нас было денег, а также и то, что если мы будем и дальше жить с таким же размахом, то скоро у нас ничего не останется.

Когда я женился, у меня была хорошо поставленная торговля и счет в банке почти на миллион лир. Теперь, несмотря на все мои старания, я не только не мог ничего положить в банк, так как всю выручку нес домой, но мне даже не удавалось сохранить свои сбережения — они таяли из месяца в месяц. Сначала у меня оставалось на книжке девятьсот тысяч лир, потом восемьсот, потом семьсот и наконец шестьсот. Было ясно, что мы тратим больше, чем я зарабатываю, и что если так будет продолжаться, то самое меньшее через год наш счет в банке будет исчерпан. Я дал себе слово остановиться хотя бы на сумме в пятьсот тысяч лир и решил сказать об этом Валентине. Признаться, я с тревогой ждал этого момента. Я прекрасно понимал, что, если не сумею в этот день устоять, я пропал. Но время шло, а счет уменьшался. Шестьсот тысяч лир, потом пятьсот пятьдесят и наконец пятьсот двадцать пять тысяч.

И вот утром я получил в банке двадцать пять тысяч лир, вернулся домой и сказал Валентине:

— Смотри, вот двадцать пять тысяч лир.

— Зачем мне на них смотреть? Ты хочешь сделать мне подарок? — спросила она.

— Нет, я не собираюсь делать тебе подарок…

— Еще бы… Подарок от тебя!.. Это было бы слишком шикарно!

— Подожди… Ты все-таки должна посмотреть на эти деньги, потому что они последние.

— Я тебе не верю.

— Однако это так.

— Ты хочешь сказать, что у тебя не осталось больше денег в банке?

— Нет, кое-что еще есть, но это совсем незначительная сумма, необходимая для моих коммерческих дел. Если мы истратим и эти деньги, мне придется закрывать лавку.

— Ну вот видишь, деньги у тебя есть. Зачем же понапрасну заставлять меня волноваться? Оставь меня в покое… и не доводи до того, чтобы я снова назвала тебя скрягой.

Я старался держаться спокойно. Но упоминание о моей скупости привело меня в бешенство:

— Я совсем не скряга… Мы тратим гораздо больше, чем я зарабатываю… вот в чем дело… Почему ты никогда не зайдешь в лавку, не поинтересуешься нашим счетом в банке?

— Отстань ты от меня со своим банком и лавкой, делай все, что тебе захочется. Если тебе доставляет удовольствие скаредничать, — становись настоящим скрягой, только оставь меня в покое.

— Идиотка!

Я обругал ее в первый раз за нашу супружескую жизнь. Может быть, вам случалось когда-нибудь видеть, как вспыхивает керосин, когда к нему подносят горящую спичку? Вот так же вспыхнула и моя Валентина, всегда такая спокойная и даже флегматичная. Она начала меня ругать, и чем больше она меня ругала, тем больше находила новых бранных слов, одно ругательство влекло за собой другое, они цеплялись друг за друга, как сорванные вишни. Видно, все что Валентина сейчас изливала, она затаила против меня давным-давно. Это была не простая, грубая мужская брань, когда говорится что-нибудь вроде «мерзавец, подлец, негодяй», брань, которая в общем никого глубоко не обижает. Нет, это были женские, изощренные оскорбления, оскорбления, которые вонзались в тебя, словно иголки, и оставались внутри, долго еще давая себя чувствовать при малейшем движении. Оскорбления затрагивали и мою семью, и мою профессию, и мою внешность. Это была не брань в полном смысле слова, а ядовитые, льющиеся неудержимым потоком, полные злобы слова. Оказывается, я совсем не знал Валентины, и, если бы мне не было так больно от ее слов, я, вероятно, очень удивился бы.

Наконец она успокоилась, а я не то от перенесенного унижения, не то просто от усталости — сцена длилась довольно долго — опустился на пол и, уткнувшись лицом в ее колени, расплакался, как ребенок. И хотя я рыдал и просил у нее прощенья, но я чувствовал, что это конец, что любовь моя к ней прошла. И от сознания этого мне становилось еще тяжелее, и я рыдал сильнее прежнего.

Наконец я успокоился, подарил ей пять тысяч лир и ушел из дому. У меня оставалось еще двадцать тысяч лир, но я больше не любил свою жену и теперь уже назло ей, пусть даже ценой полного разорения, захотел доказать, что я не скуп. Но прежде чем я решился выполнить то, что задумал, какие только сомнения и колебания, какой только ужас не пришлось мне пережить! Так бывает, когда готовишься броситься в море — внизу под твоими ногами перекатываются волны, и тебе вдруг становится жутко.

Я очутился на набережной в районе Рипетты. Светило ласковое, еще по-весеннему мягкое солнце. Вдруг у въезда на мост я заметил сидящего прямо на земле нищего. Его лицо было обращено к солнцу, хотя он по-прежнему протягивал руку, прося милостыню. И глядя на его лицо, довольное, с полузакрытыми глазами и улыбающимся ртом, я подумал: «Но чего я так боюсь? Если даже я стану таким, как он, я все-таки буду счастливее, чем сейчас». Тогда, вытащив из кармана все эти тысячные бумажки, я сжал их в кулаке и, подойдя к нищему, бросил одну из них в его шляпу; он был слепой и, не поблагодарив меня, продолжал все так же сидеть, подставив лицо солнцу и повторяя обычные для всех нищих слова.

Немного выше по течению, за мостом, находился часовой магазин, я вошел в него и, не долго раздумывая, купил за восемнадцать тысяч лир часы своей жене. На оставшуюся тысячу я взял такси и подъехал к своей лавке.

Я чувствовал себя уже лучше, хотя страх еще не совсем прошел.

Целое утро, отказывая покупателям, я старался держаться, как ни в чем не бывало. Одним я говорил, что товар уже кончился, с других запрашивал слишком высокую цену, третьим отвечал, что товар закуплен, но в лавку поступили только образцы. Я даже позволил себе роскошь грубо обойтись с двумя особенно неприятными мне покупателями. А про себя твердил: «Крепись, труден только первый шаг, дальше все пойдет как по маслу».

В то утро мне было страшно возвращаться домой, мне казалось, что, несмотря ни на что, я все еще люблю свою жену. Я боялся этого потому, что тогда мне снова пришлось бы бороться за каждую копейку и слышать, как меня называют скупцом, то есть опять началась бы та мучительная жизнь, которой я жил последние два года. Но стоило мне увидеть ее, как я понял, что моя любовь действительно прошла. Жена стала для меня просто вещью. Я даже заметил, что нос у нее блестит и под пудрой. Но я сказал:

— Дорогая, я принес тебе подарочек, тебе ведь давно хотелось иметь ручные часики.

Она протянула мне руку, я надел ей часы, а рядом запечатлел горячий звучный поцелуй, как это и полагалось влюбленному супругу. А про себя подумал: «Да, я целую тебя, но поцелуй Иуды вряд ли был более лживым!» Надо сказать, что в тот день, вероятно, чувствуя угрызения совести за все, что она мне наговорила, Валентина была очень мила и нежна со мной. Но меня это теперь мало трогало: внутри у меня пружина любви была сломана, и тут уж ничего нельзя было поделать.

Спустя некоторое время я начал осуществлять свой план. Не проходило дня, чтобы я не дарил ей что-нибудь. В лавке, даже не выслушивая, что спрашивают покупатели, я сразу же объявлял им: «Продажи нет». А между тем счет в банке все уменьшался. Полмиллиона лир — не такая уж крупная сумма, и месяца через два у меня почти ничего не осталось. Валентина ни о чем не догадывалась. Она по-прежнему читала журналы, курила американские сигареты и ходила в кино со своими подругами. Только иногда, принимая очередной подарок, она говорила:

— Видишь, я была права, не поверив, что у тебя не осталось денег. Теперь ты тратишь гораздо больше прежнего. И если я не могу еще назвать тебя щедрым, то во всяком случае ты уже не так скуп, как раньше, у тебя уже не надо выпрашивать деньги, ты сам тратишь их.

Я промолчал, но в голове у меня пронеслось: «Не торопись праздновать победу!»

И вот, наконец, наступил день, когда я взял в банке последние пять тысяч лир. Почти на все деньги я накупил американских сигарет, так что у меня осталось не больше трехсот лир.

Было еще раннее утро, и вместо того чтобы отправиться в лавку, я вернулся домой, прошел в спальню и, не раздеваясь, как был, в ботинках и одежде, растянулся на своей еще не убранной постели. Валентина спала, она повернулась на другой бок и сквозь сон спросила;

— Ты дома? Разве сегодня воскресенье?

И опять заснула.

Дожидаясь, пока она проснется, я курил сигарету за сигаретой. Она проспала еще около часу, потом проснулась и, не успев открыть глаза, спросила:

— Так, значит, сегодня праздник?

— Да, праздник, — ответил я.

Она встала и начала медленно одеваться. Одевалась она молча и только несколько раз повторила: «Но какой же сегодня праздник?» — как будто предчувствовала, что это совсем не праздник.

Я ждал того момента, когда она попросит денег на расходы; несмотря на всю свою лень, она покупала продукты сама, а готовить ей помогала приходящая прислуга.

Валентина прошла в ванную комнату, потом кончила одеваться и направилась в кухню, чтобы приготовить кофе и поболтать с прислугой. Я тоже встал и вышел на кухню. Мы молча выпили кофе. Но, как видно, мысль о празднике не выходила у нее из головы, потому что она снова спросила меня:

— Но скажи, какой все-таки сегодня праздник?.. Лючия говорит, что никакого праздника нет и все магазины открыты.

— Сегодня мой праздник, — просто ответил я и, вернувшись в спальню, снова растянулся на постели в костюме и ботинках.

Валентина, о чем-то разговаривая с прислугой, пробыла еще некоторое время на кухне, как мне кажется, больше для того, чтобы показать мне, что не принимает мое поведение всерьез. Наконец она появилась на пороге и, подбоченившись, проговорила:

— Ты можешь не работать — это твое дело. Валяйся, пожалуйста, на кровати… Но если ты хочешь есть, давай деньги на продукты.

Я пустил дым в потолок и ответил:

— Деньги? У меня нет денег.

— Как это, у тебя нет денег?

— Вот так, нет!

— Слушай, что это еще за капризы? Что ты задумал? Ведь если ты не дашь денег, я не смогу купить продукты, а если я не куплю продукты, нам нечего будет есть.

— Да, я тоже так думаю, что нам нечего будет есть.

— Вот что, — сказала она, — я не собираюсь терять с тобой время. Деньги положишь на ночной столик.

Я продолжал курить, а когда она вернулась через несколько минут, сказал:

— Валентина, я говорю тебе совершенно серьезно, у меня нет больше денег… У меня осталось всего триста лир… и это все.

— Но у тебя есть деньги в банке… Что за жадность напала на тебя сегодня?

— Нет, жадность тут ни при чем, просто у меня ничего больше не осталось. Впрочем, вот — посмотри сама.

Я вынул из кармана банковскую книжку и показал ей. На этот раз она не говорила, что ничего в этом деле не смыслит и не просила оставить ее в покое.

Она поняла, что я говорю серьезно, и на лице ее выразился испуг. Посмотрев в книжку, она без сил опустилась на стул.

А я продолжал:

— Ты считала меня скупым, и чем больше я тратил, тем скупее тебе казался. Тогда я нарочно начал транжирить деньги… И я издержал все, что у меня было… Я забросил свою торговлю. И теперь все кончено. Больше у меня ничего нет, нам даже не на что купить себе еды. Но зато теперь ты не можешь сказать, что я скряга!

Тогда она начала плакать — кажется, не столько из-за денег, сколько потому, что поняла, наконец, что я разлюбил ее.

— Ты никогда не любил меня, — сказала она. — А теперь даже не хочешь меня кормить.

— Ничего не поделаешь! — отвечал я. — У меня нет денег.

— Я не могу оставаться с тобой… Я ухожу к маме.

— До свиданья!

Она ушла сначала в другую комнату, а потом вообще из моей жизни. С того утра я больше не видел ее.

Немного погодя я встал с кровати и тоже ушел из дому. Был солнечный день; я купил себе булку и съел ее прямо на набережной. Глядя, как течет река, я вдруг почувствовал себя счастливым и подумал, что эти два года супружеской жизни были всего лишь незначительным эпизодом. И когда я состарюсь, они, вероятно, будут вспоминаться мне не как два года, а как два коротких дня.

Я не спеша доел свою булку и напился воды из маленького фонтанчика. Потом я пошел к своему брату и попросил приютить меня, пока я не найду себе работу. И действительно, через несколько недель я устроился простым электромонтером.

Валентину, как я уже сказал, я больше никогда не встречал. Но знаете, какие слухи распускает она обо мне? Она говорит, что я страшный транжира, которого она не в силах была образумить, и поэтому ей пришлось уйти от меня.



Злополучный день



Бывает же так! Вот многие не верят в приметы, но я вам докажу, что они всегда сбываются. Какой был позавчера день? Вторник, тринадцатое. Что случилось утром, когда я еще сидел дома? Я искал в буфете хлеб и перевернул солонку: Кого я встретил на улице, как только вышел? Девушку-горбунью, с большим родимым пятном, поросшим волосами, на лице. Я всех знаю в нашем квартале, но ее ни разу не видел. А в гараже что получилось? Я прошел под лестницей рабочего, исправлявшего неоновую вывеску. Кто из механиков в гараже первым со мной заговорил? Ну как его? И называть-то не хочется всем известно, что он приносит несчастье своей кривой рожей и злыми глазами. Хватит этого? Так нет, вот вам еще одно впридачу — отправляясь на стоянку, я чуть не раздавил невесть откуда взявшуюся черную кошку, перебегавшую мне дорогу — еле успел затормозить. Скрип раздался дьявольский.

На стоянке, на площади Фламинио, у Витербосского вокзала, мне долго ждать не пришлось. Было часов семь утра; и вот ко мне подбегают вприпрыжку, словно танцуя тарантеллу, мужнина и женщина — сразу видно, что прямо из деревни. Мужчина — низенький, коренастый, в черных штанах, перевязанных на животе кушаком, в жилетке, в рубашке без воротничка. Лицо у него плоское, заросшее черной бородой; он косой: веко одного глаза опущено, другой глаз широко раскрыт. Женщина, должно быть его мать, одета, как цыганка, в черную юбку с черной шалью; лицо желтое, что твой самшит, все в морщинах, а в ушах золотые серьги. Нагружены словно ослы — свертки, пакеты с салатом, узелки с помидорами. Он, ни слова не говоря, протянул мне клочок бумаги, на нем какими-то порхающими буквами, похожими на ноты, был написан адрес: «Площадь Полларола» — это как раз у рынка Кампо деи Фьори. Женщина тем временем ловко нагружала своим добром мое такси. Я повернулся, посмотрел и говорю:

— Вы что, решили, что это овощной фургон?

Он ответил, не глядя, сквозь зубы:

— Товар все хороший… Поезжай быстрее, мы торопимся.

Я включил мотор и помчался. Вдруг, слышу, он говорит женщине:

— Смотри, куда ноги ставишь… Помидор раздавила.

Ну, думаю, извозят мне такси. А когда мы приехали на площадь Полларола, я обернулся и вижу, что тут и взаправду настоящий разгром: повсюду листья салата, земля, вода, раздавленные помидоры, да не один, а несколько. Я разъярился и спрашиваю:

— А кто мне заплатит за испорченную кожу на сиденье?

— Чепуха, — сказал он, вынул из кармана платок и вытер самые грязные места на сиденье.

Я просто зашипел от злости:

— Чего уж тут вытирать… Одного убытку на тысячу лир!

Он даже не слушает. Стал помогать своей товарке выгружать свертки, то и дело повторяя:

— Быстрее, быстрее… Клади сюда!

Я закричал ему:

— Черт возьми, мало того, что ты косой, ты к тому же еще и глухой?.. Я тебя спрашиваю: кто мне теперь заплатит за испорченную кожу?

Выйдя из терпения, он повернулся:

— Ты что, не видишь, что я разгружаю?

— Я хочу, чтобы ты возместил мне убытки!

Наконец он все выгрузил.

— Держи, — сказал он и сунул мне деньги, — бери и отправляйся.

— Ты что, спятил? Сколько ты даешь?

— Мало, что ли?

— Это за поездку, ладно… А убытки? Мы стояли лицом к лицу. Женщина спокойно и неподвижно ждала неподалеку со свертками. Он сказал:

— Сейчас я тебе заплачу.

Оглядев площадь, которая в этот час была пустынна, он сунул руку в карман. Ну, думаю, деньги вынимает. Но он вытащил складной пастушеский нож.

— А это видал?

Я отскочил; он закрыл нож и добавил:

— Значит, договорились?

Не помня себя от ярости, я опять сел за руль, включил мотор, сделал круг по площади и на большой скорости поехал прямо на женщину, стоявшую все время неподвижно рядом с овощами. Каким-то чудом она успела отскочить, а я наехал на всю эту груду, сделав из нее месиво. Он закричал и вскочил ко мне на подножку. Я отнял одну руку от баранки и ударил его по лицу с такой силой, что ему пришлось спрыгнуть; но я потерял управление и поехал прямо на стену. В конце концов мне все же удалось выправить машину и повернуть. На мосту Витторио я остановился и осмотрел машину. Одно крыло было поцарапано и помято. Это уже не просто грязь — тут и правда убытку на несколько тысяч лир. Хорошо же я начал, нечего сказать.

В самом скверном настроении, кляня на чем свет стоит и мужиков и деревню, я сделал еще пять пустячных рейсов лир по двести-триста каждый. В два часа я остановился у центрального вокзала, в самом конце очереди такси. Пришел поезд, народ стал разъезжаться, такси уходили одно за другим. Ко мне подошел высокий грузный мужчина с чемоданчиком, лысый, лицо круглое, бритое, в пенсне. Он сухо сказал:

— Виа Маккья Мадама!

Никто не может знать всех римских улиц. Но почти всегда каким-то нюхом догадываешься, где какая находится. Но про эту виа Маккья Мадама я действительно услыхал в первый раз. Спрашиваю:

— А где это?

— Поезжайте до стадиона «Форо Италико»… а потом я вам покажу. Я, не сказав ни слова, поехал. Ехали, ехали. Проехали виа Фламиниа, мост Мильвио и направились вдоль Тибра к стадиону. Он кричит:

— Первый поворот направо, потом еще направо.

Мы были как раз у подножья Монте-Марио. За стадионом, где стоят обнаженные статуи, я поехал по круто поднимавшейся вверх улице. И вот посреди склона дощечка на палке среди кустарника, а на ней написано:

«Виа Маккья Мадама». Только это не улица, а скорее деревенская тропка, одна пыль да камни. Спрашиваю:

— Что, въезжать туда?

— А как же!

У меня вырвалось:

— Да вы прямо в темном лесу живете!

— Нечего острить… Улица как улица.

Я, как говорится, проглотил и поехал по проулку. Ям и камней не сосчитать; с одной стороны возвышался склон горы, весь заросший кустами дрока, с другой — обрыв. Вдали виднелась панорама Рима. Мы все поднимались и поднимались; иногда на поворотах было так тесно, что приходилось давать задний ход; но вот, наконец, после очередного подъела — ограда. Въезжаю в ворота, еду по площадке, посыпанной гравием, без деревьев, останавливаюсь неподалеку от белого домика. Пассажир, выйдя, торопливо, дает мне деньги. Я протестую:

— Это за рейс… А обратный путь?

— Какой обратный путь?

— Это пригород… Нужно оплатить обратный проезд.

— Ничего я не стану оплачивать… Никогда не платил за обратный проезд и не собираюсь.

И он поспешно пошел к домику. Я разозлился и кричу:

— Я останусь здесь, пока вы мне не заплатите за обратный проезд… Даже если придется ждать до вечера.

Он пожал плечами, дверь открылась, и он вошел в дом. В дверях, кажется, стоял кто-то в белом халате. Я посмотрел на дом. Жалюзи спущены; окна нижнего этажа зарешечены. Я тоже пожал плечами, сел в машину, которая уже начала накаляться под солнцем, вынул из кармана сверток с завтраком и стал не спеша закусывать среди глубокой тишины, поглядывая через край обрыва на панораму Рима. Жара меня разморила, меня стало клонить ко сну, и я продремал примерно с час. Проснулся я внезапно, ошалевший и потный, и увидел, что все кругом было как прежде: пустынная площадка, дом со спущенными жалюзи, солнце, тишина. Я стал неистово нажимать на клаксон, думая: «Кто-нибудь да выйдет».

На рев клаксона действительно из-за дома вышел черный человечек, по виду пономарь, в костюме из шелка-сырца; он подошел ко мне и спросил:

— Свободен?.

— Да.

— Тогда отвези меня к собору Святого Петра.

Я решил, что нет худа без добра — до Святого Петра неплохой рейс, и таким образом я оправдаю обратный проезд. Я включил мотор и поехал. Правда, когда я выезжал из ворот, мне показалось, что в окне кто-то делает мне знаки, чтобы я вернулся, но я не обратил на это внимания. Я стал спускаться по переулку поворот за поворотом; в каком-то узком месте дал задний ход. И вдруг вижу: по склону бегут сломя голову, хватаясь за кусты и размахивая руками, двое детин в белых халатах.

— Стой, стой! — кричат они мне.

Я остановился. Один из них открыл дверцу и без церемоний крикнул человечку, притаившемуся в глубине такси:

— Ну-ка, милый, вылезай… Без разговоров.

— Но меня ждет папа римский!

— Ладно, поедешь в другой раз… Вылезай!

Одним словом, тот сошел, парень сразу схватил его под руку, а другой тем временем объяснил мне:

— Он спокойный, поэтому мы оставляем его на свободе… Но с помешанными всегда нужно быть настороже.

— А что это за дом? Клиника для душевнобольных?

— А ты что, разве еще не догадался?

Нет, не догадывался… Вот, выходит, и возместил время, которое потерял там наверху, да еще и обратный проезд. Было уже за полдень, день действительно выдался злополучный. Я отправился на стоянку на бульваре Пинтуриккио и там — не поверите! — ждал около четырех часов. Наконец, когда стало уже смеркаться, подошел смуглый длинноволосый молодой человек, в пиджаке и рубашке с открытым воротом — какой-то прощелыга. С ним была девушка, красивая, легкомысленного вида. Он сказал мне:

— Отвези нас на Джаниколо.

Они сели, и я помчался как бешеный; но время от времени я смотрел в зеркальце, висевшее у меня над головой. На набережной Фламинио, в пустынном месте, он схватил девушку за волосы, откинул ей голову назад и поцеловал в губы. Она захныкала:

— Ну тебя, дурной!

А потом, конечно, обняла его за шею и вернула поцелуй.

И они целовались без конца… Я обычно отношусь благосклонно к парочкам, но в тот день, после стольких несчастий, я был зол как черт. Затормозив, я остановил машину и объявил:

— Приехали!

— Уже Джаниколо? — спросила девица, высвобождаясь из объятий. Губная помада у нее была съедена, волосы растрепаны.

— Нет, не Джаниколо… Но если вы не будете вести себя прилично, я дальше не поеду.

Он, как и подобает такому прощелыге, огрызнулся:

— А тебе какое дело?

— Такси — мое… Если хотите миловаться, отправляйтесь в кусты на Вилла Боргезе.

Он посмотрел на меня пристально, а потом сказал:

— Ладно, благодари бога, что я здесь с синьориной… Вези нас на Джаниколо.

Ничего не ответив, я отвез их на Джаниколо. Была ночь, они сошли, велев мне ждать, подошли к парапету и стали любоваться панорамой Рима. Потом вернулись. Он сказал:

— Теперь поедем к Кавальери ди Мальта.

— Но на счетчике уже тысяча лир.

— Поезжай, не бойся.

От Джаниколо до Кавальери ди Мальта конец немалый. Они, кажется, опять целовались, но мне уже было безразлично — я думал только о том, как бы получить свои денежки. Когда мы приехали в пустынный район Кавальери ди Мальта, они велели мне остановиться на площади у церкви святой Сабины. Там как раз вход в сад с высокими стенами, обращенный к Тибру. Они опять сказали, чтоб я подождал и пошли в сад. Было темно и тепло, последние ласточки порхали перед тем, как отправиться на покой. Магнолии так благоухали, что кружилась голова. Вот уж правда, настоящее место для влюбленных. Размышляя о том, что в конце концов они правы, что целуются, и что на их месте я делал бы то же самое, я спокойно ожидал их. С полчаса я отдыхал в тишине, в тени, овеваемый теплым ветерком. Неожиданно мой взгляд остановился на счетчике — две тысячи лир. Я вышел и направился в сад. И сразу же убедился, что сад пуст и на скамейках под деревьями нет ни одного человека. В саду были другие ворота, выходившие на улицу святой Сабины, там они, конечно, и прошли, а потом, нежно обнявшись, отправились, наверно, вниз, к Большому цирку. Короче говоря, они меня провели.

Мрачный, проклиная свою злую судьбу, я тоже поехал вниз. Светила луна. У обелиска Аксума меня остановил полицейский:

— Нарушение… Вы что, не знаете, что ночью не ездят с потушенными фарами?

Только у Колизея, наконец, нашелся клиент мне по сердцу — горбатый, в белой рубашке с открытым воротом и пиджаком под мышкой. Горб у него поднимался выше головы, а шеи совсем не было.

— Слишком поздно, — пробормотал я сквозь зубы.

— Что вы сказали? — спросил он, садясь.

— Ничего. Куда поедем?

Он сказал мне адрес, я включил мотор, и мы поехали.



Драгоценности



Стоит только в кружок друзей затесаться женщине, и сразу можно сказать, что компания скоро расстроится и все разбредутся кто куда. В тот год я дружил с компанией молодых людей. Редко сыщешь таких закадычных друзей. Мы всегда и во всем были согласны, всегда держались вместе — прямо водой не разольешь. Зарабатывали все мы неплохо — у Торе был гараж, два брата Модести были посредниками по продаже мяса, у Пиппо Морганти была колбасная, у Ринальдо — бар. Я торговал самыми разными вещами, в то время смолой и смолопродуктами. Хотя среди нас не было ни одного старше тридцати лет, но каждый весил не меньше восьмидесяти кило; мы, как говорится, не прочь были приналечь на еду. Днем мы работали; но в семь часов вечера собирались — сначала в баре Ринальдо, на проспекте Виктора Эммануила, потом в траттории с садом, неподалеку от Новой церкви. Конечно, мы проводили вместе и воскресенья — смотрели футбольный матч или совершали прогулку в Кастелли, летом ездили в Остию или Ладисполи. Нас было шестеро, но жили мы душа в душу. Скажем, если у одного из нас появлялась какая-нибудь прихоть, она сразу же овладевала и остальными пятью. Увлечение драгоценностями началось с Торе: как-то вечером он пришел в тратторию с массивными золотыми часами на руке. Браслет был тоже золотой, плетеный, шириной чуть не в три пальца. Мы спрашиваем, кто, мол, тебе подарил эти часы, а он заявляет:

— Директор Итальянского банка.

То есть он хотел сказать, что купил их на свои деньги. Потом снял часы и показал нам — часы были хорошей марки, с двумя крышками, с секундной стрелкой; они были тяжелые, да и браслет тоже. Мы были поражены. Один из нас сказал:

— Да, это капиталовложение.

А Торе ему ответил;

— Какое там капиталовложение… Просто мне нравится носить часы на руке, вот и все.

На другой день, когда мы собрались, как обычно, в ресторане, у Морганти на руке тоже появились часы и тоже с золотым браслетом, хоть и не таким тяжелым. Потом наступил черед братьев Модести, они купили себе часы побольше, чем у Торе, но браслет был сплетен не так плотно. А нам с Ринальдо понравились часы Торе; мы спросили, где он их достал, отправились туда вместе и приобрели себе такие же, в хорошем магазине на Корсо.

Дело было в мае, мы часто по вечерам ездили на Монте-Марио, в остерию. Там мы пили вино, ели свежие бобы и овечий сыр. Как-то вечером Торе протягивает руку за стручком, а у него на пальце — массивное кольцо с бриллиантом, небольшим, но красивым.

— Черт возьми! — вскричали мы.

А он без всякого стеснения объявил:

— Только на этот раз не подражайте мне, обезьяны вы этакие. Это я купил себе, чтобы не быть на вас похожим.

Все-таки он снял кольцо и пустил его по рукам. Да, бриллиант был красивый, чистой воды — не придерешься. Но Торе рыхловат, у него плоское лицо, щеки как желе, свиные глазки, нос словно вылеплен из сливочного масла, а рот похож на расстегнутый кошелек. Это кольцо на коротком жирном пальце и часы на пухлом запястье делали его похожим на женщину. Мы вняли его просьбе и не стали покупать кольца с бриллиантом. Но по хорошему перстню мы себе все же купили. Братья Модести заказали себе одинаковые кольца из червонного золота с драгоценными камнями — у одного зеленый камень, у другого синий; Ринальдо купил кольцо с резной оправой в античном духе: на коричневой камее была изображена белая фигура обнаженной женщины; Морганти, как всегда, желая отличиться, приобрел ни больше ни меньше, как платиновый перстень с черным камнем; я — человек попроще и удовольствовался кольцом с квадратной оправой, с желтым плоским камнем, на котором были вырезаны мои инициалы, чтобы им можно было припечатывать сургуч на конвертах. После колец наступила очередь портсигаров. Начал, как всегда, Торе — как-то раз он сунул нам под нос длинный и плоский портсигар, конечно же золотой, с нарезкой крест-накрест; мы все последовали его примеру и накупили себе портсигаров. Потом мы совсем разохотились — один купил себе браслет с брелоком на правую руку, другой — авторучку новейшей системы, третий — цепочку на шею с крестиком и медальоном, на котором была изображена Мадонна, четвертый — зажигалку. Торе, самый тщеславный из всех, заказал себе еще три кольца; теперь он и вовсе походил на женщину, особенно когда снимал с себя пиджак и оставался в рубашке с короткими рукавами, так что были видны его пухлые руки и пальцы в кольцах.

Итак, у каждого из нас было множество драгоценностей; и почему-то именно с этого времени наша дружба начала расстраиваться. Правда, поначалу все это были пустяки — шуточки, колкие фразы, иногда сухой ответ. Но вот однажды вечером Ринальдо, владелец бара, появился в нашей траттории с девушкой — своей новой кассиршей. Звали ее Лукрецией, ей, должно быть, не было и двадцати лет, но у нее уже была фигура вполне сформировавшейся тридцатилетней женщины. Кожа у нее была белая, как молоко, глаза черные, большие, но невыразительные, губы красные, волосы черные. Она напоминала статую — может, еще и потому, что всегда была сдержанна и спокойна и почти не разговаривала. Ринальдо рассказал, что он нашел ее по объявлению о найме рабочей силы. Он ничего не знал о ней — не знал даже, есть ли у нее семья и с кем она живет. Именно такая девушка ему нужна была в кассе — чтобы она привлекала клиентов своей красотой, но и удерживала их на расстоянии своей серьезностью; уродина не привлечет посетителей, а легкомысленная красавица не станет работать и вызовет беспорядок. В тот вечер присутствие Лукреции нас стесняло: мы держались как-то чопорно, сидели в пиджаках, обдумывали каждую фразу, не смея отпустить шуточку или крепкое словечко, ели по правилам хорошего тона; Торе даже попробовал, хоть и без особого успеха, резать фрукты при помощи ножа и вилки. На следующий день мы все бросились в бар — посмотреть, какова она за работой. Она сидела на малюсенькой табуреточке, и бедра, слишком пышные для ее возраста, не помещались на сидении; своей могучей грудью она чуть ли не нажимала клавиши кассы. Мы глядели, разинув рты, а она была спокойна, точна, не торопилась, выдавая чеки, и все время, не глядя, нажимала клавиши. Смотрела она через головы посетителей на стойку бара и спокойным, невыразительным голосом предупреждала буфетчика:

— Два кофе-экспресс… аперитив… апельсинную воду… пиво…

Она никогда не улыбалась, никогда не смотрела на клиента; а между тем многие прямо влезали в окошечко, чтобы только она на них взглянула. Одета она была с изяществом, но, как и подобает бедной девушке, просто — белое платье с засученными рукавами. Но платье чистое, свежее, тщательно выглаженное. Никаких украшений, даже сережек, хотя мочки ушей проколоты. Видя, как она сидит за кассой такая красивая, мы, разумеется, стали с ней шутить; Ринальдо, который ею гордился, нас поощрял. Но она после первых же шуток сказала:

— Ведь мы увидимся сегодня вечером в траттории, не правда ли?.. А сейчас прошу оставить меня в покое… Я не люблю, когда мне мешают работать.

Торе, к которому были обращены эти слова — самый неотесанный и самый навязчивый, — сказал с деланным удивлением:

— Извините… Видите ли, мы люди простые… Не знали, что тут принцесса… Не обессудьте… Мы не хотели вас обидеть.

А она сухо отрезала:

— Я не принцесса, а бедная девушка, своим трудом зарабатывающая себе на хлеб… А на вас я вовсе не обиделась… Кофе и аперитив…

Словом, мы ушли сконфуженные.

Вечером мы, как обычно, встретились в траттории. Ринальдо с Лукрецией пришли после всех; мы сразу же заказали обед. Сидя в ожидании, мы снова чувствовали себя стесненно; потом официант принес большое блюдо с курицей по-римски, рагу с томатным соусом и стручками перца. Мы все переглянулись, и Торе, выражая наше общее настроение, воскликнул:

— Знаете что, я люблю за столом свободу… Берите с меня пример — и будете чувствовать себя прекрасно.

С этими словами он ухватил куриную ножку, поднес ее ко рту обеими руками — все пальцы у него были в кольцах — и стал есть. Это послужило сигналом — после минутного колебания мы все стали есть руками, все, кроме Ринальдо и, конечно, Лукреции, едва отщипнувшей кусочек курицы. Теперь, осмелев, мы полностью вернулись к своим старым повадкам — разговаривали за едой, запивали куски мяса полными стаканами вина, сидели развалившись в креслах, рассказывали, как всегда, рискованные анекдоты. Мы даже вели себя хуже обычного, словно бросая кому-то вызов; не помню, чтобы я когда-нибудь ел столько и с таким удовольствием, как в тот вечер. Когда обед кончился, Торе распустил пояс на брюках и отрыгнул так громко, что потолок задрожал бы, если бы мы не сидели на открытом воздухе, в беседке, увитой виноградом.

— Уф! Теперь я чувствую себя лучше, — заявил он.

Он взял зубочистку и, как он это всегда делал, стал ковырять по очереди во всех зубах; потом он повторил эту процедуру еще раз; наконец, засунув зубочистку в уголок рта, он рассказал нам какой-то совершенно непристойный анекдот. Тогда Лукреция встала и сказала:

— Ринальдо, я что-то устала… Если тебе не трудно, проводи меня до дому.

Мы обменялись многозначительными взглядами — она всего два дня работала кассиршей, а уже была с ним на «ты» и называла его по имени. Что-то не похоже на газетное объявление о найме рабочей силы. Они ушли, а Торе, рыгнув еще раз им вслед, заявил:

— Давно пора… Мочи не стало… Видели, как нос дерет?.. А он-то пошел за ней смирненько, как ягненок… Ну а что касается объявления о найме рабочей силы — это скорее было брачное объявление.

Два или три дня повторялись такие же сцены: Лукреция ела чинно, не говоря ни слова; мы делали вид, что не замечаем ее. Ринальдо не знал, как ему вести себя, чтобы угодить и Лукреции и нам. Но что-то готовилось — мы все это чувствовали. Девушка-тихоня, хотя и не показывала этого открыто, хотела, чтобы Ринальдо сделал выбор — или она, или мы. Наконец, однажды вечером, без всякой особой причины — может быть, потому, что было жарко, а жара, как известно, действует на нервы — Ринальдо во время обеда вдруг набросился на нас:

— В последний раз с вами обедаю.

Мы были ошеломлены. Торе спросил:

— Правда? А можно узнать почему?

— Потому что вы мне не нравитесь.

— Не нравимся? Как жаль!

— Вы — стадо свиней, вот вы кто.

— Думай о том, что говоришь. Ты что, с ума сошел?

— Да, стадо свиней, я повторяю… Когда я с вами обедаю, меня чуть не рвет.

Мы все покраснели от возмущения; некоторые даже встали.

— А ведь свинья-то, милый, ты сам, — сказал Торе. — По какому праву ты судишь нас? Разве мы всегда не были вместе? Разве не делали всегда одно и то же?

— Ты бы уж помолчал, — заявил Ринальдо, — нацепил на себя все эти побрякушки и теперь похож на одну из тех девиц… Тебе только не хватает надушиться… Ты никогда не душился?

Удар был направлен против нас всех; понимая, откуда ветер дует, мы посмотрели на Лукрецию, но она, делая вид, что это ее не касается, тянула Ринальдо за рукав, уговаривая его прекратить спор и уйти. Торе крикнул:

— И у тебя тоже хватает побрякушек… Часы, кольцо, браслет. И ты как другие.

Ринальдо, вне себя, заявил:

— А я, знаете, что сделаю? Я их сниму и отдам ей… Бери, Лукреция, дарю.

Он снял с себя кольцо, браслет, часы, вынул из кармана портсигар и бросил все девушке.

— Вот вам, — крикнул он, издеваясь, — вам этого не сделать. Где уж вам!

— Иди ты к черту! — сказал Торе; но все видели, что он уже стыдится этих колец на пальцах.

— Ринальдо, забери вещи и пошли, — спокойно сказала Лукреция.

Она собрала в кучку все золото, которое дал ей Ринальдо, и положила ему в карман. Однако Ринальдо, разозлившись, продолжал нас ругать, хотя Лукреция и тащила его прочь.

— Вы — стадо свиней, это я вам говорю… Научились бы есть, жить научились бы, свиньи.

— Болван, — бросил ему разъяренный Торе, — невежа… Даешь водить себя за нос этой идиотке.

Посмотрели бы вы на Ринальдо! Он перегнулся через стол и схватил Торе за ворот рубашки. Нам пришлось их разнимать.

После ухода Ринальдо и Лукреции мы не стали больше разговаривать между собой и через несколько минут разошлись. На следующий вечер мы встретились, но прежнее веселье кончилось. Мы заметили, что у многих исчезли кольца и часы. Через два вечера ни у кого уже не было драгоценностей, но все равно нам было скучно. Через неделю мы и совсем перестали встречаться — кто под одним предлогом, кто под другим. Все было кончено, а известно, что однажды кончилось, вновь уже не начнется — кому нравится подогретый суп? Потом я узнал, что Ринальдо женился на Лукреции; рассказывали, что в церкви она была вся увешана драгоценностями, не хуже статуи Мадонны. А Торе я недавно видел в его гараже. На пальце у него было кольцо, но не золотое и без бриллианта — простое серебряное кольцо, какие носят механики.



Табу