Юлиус Эвола
Люди и руины
От редакции. Юлиус Эвола, воин Традиции
«Если и приходится упоминать какие-то автобиографические моменты, я предпочел бы свести их к необходимому минимуму».
Юлиус Эвола
Барон Юлиус (Джулио Чезаре Андреа) Эвола родился в Риме 19 мая 1898 г. в аристократической семье, имеющей далекие испанские корни (родители Франческо и Кон-четта Франджипане).
О его детстве и юности известно сравнительно немного, что, впрочем, не удивительно, поскольку сам Эвола отрицал какое-либо влияние внешних факторов на свое творчество, считая себя скорее проводником определенных идей, нежели литератором или философом в современном понимании.
Он говорил, что его жизнь предопределили две внутренние склонности, проявившиеся в нем с самых ранних лет, а именно: тяга к трансцендентному и предрасположенность к кшатрийскому образу действия. В своей автобиблиографической книге «Путь киновари» он писал: «Вполне очевидно наличие определенной противоположности этих двух склонностей. Если тяга к трансцендентности порождала чувство отрешенности от реальности…, то кшатрийская позиция влекла меня к действию, свободному утверждению, сосредоточенному на Я. Возможно, примирение этих двух стремлений стало главной экзистенциальной задачей всей моей жизни… В идейном плане их синтез лег в основу особой формулировки, данной мною в последний период моей деятельности понятию «традиционализм» в противоположность его более интеллектуалистсхо-му и провосточному пониманию, присущему течению, возглавляемому Рене Геноном».
На первых порах эта раздвоенность проявилась в увлечении, с одной стороны, точными науками — он поступил на инженерный факультет Римского университета (который успешно закончил, но отказался от получения диплома, питая презрение ко всем академическим званиям; объясняя причину отказа, он цитировал слова одного своего знакомого: «Я делю мир на две категории: знать и люди, имеющие диплом»), с другой — искусством (писать картины он начал в 1915 г., стихи — в 1916). Поначалу он был близок футуристам: дружил с Маринетти, Балла, Прамполини и Деперо, но уже тогда разрабатывал свой стиль, который определял тогда как «сенсорный идеализм». В апреле 1919 г. он принял участие в Футуристической национальной выставке, организованной Маринетти, в 1920 г. в женевской Международной выставке современного искусства. Но уже тогда выявились определенные различия во взглядах как на искусство, так и на политику. Окончательный разрыв произошел к началу Первой мировой войны, когда футуристы заняли активную антигерманскую позицию, в то время как Эвола уже тогда предчувствовал, что за внешними причинами этой войны скрывалось первое наступление демократических идеологий против иерархических ценностей. Несмотря на это, закончив курсы по подготовке артиллерийских офицеров, он отправился на фронт. Его позиция располагалась в горах и, возможно, именно оттуда он вынес свое увлечение горами и альпинизмом как особым мистическим опытом.
После войны Эвола возвращается к искусству, но на этот раз сближается с дадаистами, к которым его привлек «радикальный импульс к абсолютному освобождению… не только в области искусства, но прежде всего в мировоззренческой сфере», как он сформулировал это в письме к Тристану Тцаре от 5 января 1920 г. В это время он определяет свой стиль как «мистический абстракционизм». К этому периоду относятся две его персональные выставки (январь 1920 г. в Риме и январь 1921 г. в Берлине) и публикация его первой книга «Абстрактное Искусство», в которую были включены отдельные поэтические и художественные произведения, а также давалось теоретическое обоснование абстрактного искусства и, в частности, дадаизма.
В том же 1920 г. вместе с поэтами Фиоцци и Кантарелли он основывает журнал Вleu, выходивший в течение года (3 номера), сотрудничает с Cronache d\'attualita («Хроники современности») под руководством Брагальи и с журналом Not (»Мы»), издаваемым Прамполини. В июне 1921 г. участвует в Салоне Дада в Париже.
К этому же «артистическому» периоду (с 1916 по 1921 гг.) относятся несколько стихотворений (изданных в 1969 г. в Милане под названием Radga Blanda), поэма на французском «Темные слова внутреннего пейзажа» (изданная в 1920 г. тиражом 99 экз.), несколько статей и множество картин (некоторые его работы привлекли внимание Сергея Дягилева и были использованы как декорации к балету Дебюсси).
Эвола никогда не отказывался ни от чего созданного в молодости, хотя и считал, что автор тех юношеских произведений был давно уже мертв. К поэзии он уже не возвращался, но восстановил заново некоторые из своих ранее проданных полотен, одно из которых («Внутренний пейзаж, 10 ч. 30 мин.») сегодня находится в Национальной галерее современного искусства в Риме. Другие его работы хранятся в различных музеях и частных коллекциях.
Однако, несмотря на достигнутое признание в качестве художника, послевоенные годы стали для него временем тяжелого кризиса. В «Пути киновари» он пишет: «по мере моего развития во мне обострились нетерпимость к обыденности послевоенной жизни, чувство несостоятельность и тщетности целей, которыми обычно движима человеческая деятельность. Во мне нарастала еще неопределенная, но постоянно усиливающаяся тяга к трансцендентному». Это смутное беспокойство и недовольство подталкивает его к употреблению наркотиков, которые, как ему казалось тогда, помогли бы преодолеть ограниченность обычного восприятия реальности, выйти за пределы физических чувств. Но вместо расширения реальности он решает покончить с жизнью.
К счастью, в руки ему попадает один буддийский текст, где он читает следующие слова Будды: «Кто принимает угасание как угасание, и приняв его как таковое, тревожится об угасании, думает об угасании «это мое угасание» и радуется угасанию, тот, говорю я, не ведает угасания». Позднее Эвола вспоминал: «Это было для меня как внезапный свет, в этот момент во мне что-то изменилось и возникла твердая уверенность в способности противостоять любому кризису».
Этот опыт знаменовал собой новый период его жизни — «философский» (именно тогда он меняет свое имя на Юлиус). Он увлекается восточными учениями, издает Лао-Цзы со своими комментариями под названием «Книга Пути и Добродетели» (1923 г.), а позднее пишет посвященную тантризму книгу «Человек как воля» (1926 г.).
Впрочем, интерес к философии не оставлял его никогда. Еще на фронте в 1917 г. он начинает писать свою книгу «Теория и феноменология абсолютного индивидуума» и завершает ее в 1924 г.; первая часть книги («Теория…») выходит в 1927 г., а вторая {«Феноменология…») — в 1930. Основной темой Эволы становится преодоление раздвоенности «я — не-я», выход за рамки узко рационального уровня и прорыв к сакральному, но уже не за счет сомнительных экспериментов с наркотиками, чаще продиктованных собственным бессилием, но в результате строгой дисциплины ума. Если Я полагается абсолютным идеализмом как активный принцип реальности, то критерием истины становится воля. Необходимо дать эмпирическому Я средства для становления абсолютным индивидом, что, однако, достигается не через внутреннюю необходимость, как у Гегеля, а через акт абсолютной свободы.
Наряду с этим Эвола начинает посещать различные круги «спиритуалистической» направленности, знакомится с последователями Джулиана Креммерца, антропософами и теософами. Одновременно берет свое и молодость. Хотя сам Эвола избегал разговоров о своей личной жизни, дотошные биографы умудрились отыскать свидетельства его юношеских увлечений в романе писательницы Сибиллы Алерамо «Люблю, я значит существую».
В эти годы разворачивается и активная публицистическая деятельность Эволы: с 1924 г. он сотрудничает с журналами Manor и Ignis, под руководством Артура Регини — признанного главы итальянского пифагорейства — занимаясь темами, преимущественно связанными с востоковедением и спиритуализмом. Он знакомится также с герцогом Джованни Колонна ди Чезаре, главой демократическо-социальной партии, и пишет для его издания свою первую политическую статью «Государство, власть, свобода». Естественно ничего хорошего по поводу демократии Эвола сказать не мог и статья получилась разгромной, на что его друг философски заметил, что именно в этом и состоит привилегия «демократической свободы».
С 1923 г. Эвола печатается и в журнале неоспиритуалистического направления Ultra, возглавляемом Д. Кальвари, главой римской независимой теософической ассоциации. В конце того же года он начинает публиковать свои статьи в L\'ldealismo realistico («Реалистический идеализм»), где вступает в полемику с Рене Геноном по поводу его работы «Человек и его становление согласно Веданте», которую Эвола оценил отрицательно, упрекнув Генона в излишне рациональном подходе.
В 1925 г. выходят «Очерки о магическом реализме» и уже упомянутая книга «Человек как воля», которые в некотором роде знаменуют его окончательный отход от «спекулятивной философии». Эвола переходит к последовательному изложению традиционных учений и их преломления в конкретных областях истории и политики. Уже в последней книге он намечает вопросы, которые будет более подробно развивать в своих дальнейших трудах: критика современного научного познания, утилитарно-демократического идеала, ведущего человека к отчуждению, потере собственного внутреннего центра. Он видит в тантризме героический тип, нацеленный на пробуждение воли, преодолевающей оппозицию добра-зла, добродетели-вины. Для него это учение является одной из форм утверждения аристократической морали, «человека, имеющего в себе своп собственный закон».
К концу 1926 г. развитие этих идей приводит к созданию «Группы Ур», интеллектуального объединения, занимающегося исследованием эзотерических и инициатических учений. Как объяснял Эвола: «Слово «ур» взято от древнего корня слова «огонь», а также имеет дополнительный оттенок в смысле «первозданного», «изначального»». Задачей группы стало изучение эзотерических и инициатических традиций с особым упором на практический, опытный аспект. С 1927 по 1929 гг. под руководством Эволы выходит серия ежемесячных монографических изданий, сначала под названием «Ур», а позже «Крур», которые в конце каждого года объединялись в сборник, выходящий тиражом 50 экземпляров, а позднее вошли в состав трехтомника
«Введение в магию как науку о Я» (1955-56 гг.). Одним из требований, предъявляемых к авторам издания, была анонимность. К концу второго года в группе произошел раскол, который Эвола приписывал отчасти влиянию масонов, отчасти неприязни к нему со стороны отдельных деятелей фашистского режима, некоторые из которых даже пытались убедить Муссолини, что члены группы занимаются черномагическими операциями, направленными на устранение Дуче.
В 1928 г. Эвола начинает сотрудничать с журналом Criticafascista («Фашистская критика»), возглавляемом Дж. Боттаи (с которым они познакомились во время войны), в основном посвящая свои публикации проблемам фашистской этики и отношениям между фашизмом и христианством. Свойственное в то время сугубо отрицательное отношение Эволы к христианству, естественно, вызвало недовольство среди многих фашистских иерархов, стремящихся к сотрудничеству с церковью. Развернувшаяся полемика подтолкнула Эволу к написанию «Языческого империализма» (1928), где он категорически отвергал христианство как несовместимое с имперской идеей (в 1933 г. эта книга вышла в немецком переводе значительно пересмотренной). Позднее его отношение к католичеству значительно смягчилось, и он скептически оценивал эту работу, не желая ее переиздания.
Приблизительно в то же время Эвола ведет активную переписку с Дж. Джентиле (1927–1929) и Бенедетто Кроче (1925–1933). С первым он сотрудничает в издании Энциклопедии Треккани, для которой пишет статьи о герметизме, со вторым его сближает интерес к философии.
В 1930 г. Эвола с несколькими друзьями (среди которых, например, Эмилио Серва-дио, отец итальянского психоанализа) приступает к изданию журнала La Тот («Башня») с подзаголовком «издание различных мнений и единой традиции». В статье, опубликованной в первом номере, Эвола заявлял, что журнал намерен «отстаивать принципы, которые для нас остаются неизменными независимо от того, находим ли мы их в фашистском строе или в коммунистическом, анархическом или демократическом. Сами по себе эти принципы превосходят политический уровень, однако применительно к нему требуют качественного различения, то есть утверждения идей иерархии, авторитета и империи в самом широком смысле». Для того времени издание выглядело довольно необычно, допуская порой исключительное свободомыслие. Так, например, когда кто-то заметил, что утверждаемые им положения не принадлежат Муссолини, последовал ответ: «Тем хуже для Муссолини». Всего до 15 июня 1930 г. вышло 10 номеров журнала, после чего издание было приостановлено. Для официального его закрытия повода не было, поэтому недоброжелателям пришлось действовать косвенным путем: всем типографиям было дано негласное распоряжение отказаться печатать журнал.
Позднее Эвола писал: «Это была еще одна попытка выйти на культурно-политический уровень. Отказавшись от излишне экстремистских и плохо продуманных тезисов «Языческого империализма», я обратился к идее «Традиции», мне хотелось понять, может ли эта идея оказать влияние т итальянские круги вне узких рамок специализированных исследований».
После этого Эвола на некоторое время уединился в горах, где полностью отдался альпинизму, которым он не прекращал заниматься с 20-х годов. А сразу по возвращении он публикует две новые книги:
«Герметическая традиция» (1931), посвященная магическому, эзотерическому и символическому аспекту алхимии, и
«Личина и лик современного спиритуализма» (1932) с критикой таких движений как спиритизм, теософия, антропософия, психоанализ и сатанизм, которые, по его мнению, вместо того чтобы возвысить человека над материализмом, увлекают его на еще более низкий уровень.
В 30-х годах, уже несколько пересмотрев свои взгляды на христианство, он предпринимает несколько попыток ознакомиться с католической традицией, некоторое время прожив инкогнито при монастырях различных Орденов старого уклада: картезианцев, кармелитов и бенедиктинцев. Этот опыт позволяет ему оценить изначальное христианство как «отчаянный и трагический путь к спасению»; но этот путь не для него.
После неудачи с изданием «Башни» Эвола начинает писать для официальных фашистских изданий: La Vita Italiana (»Мтальянская жизнь») Джованни Прециози и П Regime Fasdsta («Фашистский строп»), руководимого Роберто Фариначчи, где со 2 февраля 1934 г. по 18 июля 1943 г. он ведет особую страницу под названием «Философская диорама», посвященную изучению «проблем духа в фашистской этике», и привлекает к сотрудничеству многих итальянских и зарубежных авторов (от Копполы до Генона, от Фанелли до Поля Валери, от Тиглера до Шпанна и Бенна). Основной задачей является пропаганда аристократического, антибуржуазного и традиционного мировоззрения.
В 1934 г. выходит главный труд Эволы
«Восстание против современного мира» (как сказал о нем известный немецкий поэт и критик Готфрид Бенн, «прочтя его, ощущаешь себя преображенным»), где автор восстанавливает «мир Традиции» и прослеживает генезис «современного мира». Его работа в целом была одобрена и Рене Геноном, который ознакомился с ней еще в черновом варианте. Книга разбита на две части: первая посвящена рассмотрению «категорий традиционного духа»: царственности, закона, государства, империи, обряда и инициации, патрициата и рыцарства, каст, пространства, времени, земли, отношений между мужчиной и женщиной, войны, аскезы и действия. Вторая часть содержит «толкование истории на традиционной основе с опорой на миф». Книга строится на противопоставлении мира Традиции и современного мира, где последний рассматривается как железный век, время кали-юги, когда порядок уступает хаосу, дух — материи, человек скатывается к животному, а миром правят золото и массы. Спустя три года выходит книга «Таинство Грааля», посвященная «ги-беллинской традиции Империи» и ее развитию в политических воззрениях различных исторических периодов.
В 1934 г. «Языческий империализм» выходит в Германии, после чего Эвола получает приглашение выступить в Берлине и Бремене. Позднее по приглашению Гиммлера он читает курс лекций для членов СС, сотрудничает с различными немецкими изданиями (Der Ring, Europaische Revue, Geist der Zeit, Die Aktion — Kampfblatt fur das Neue Europa) и завязывает широкие контакты с представителями европейского правого движения: Келлером, де Лупе, Шпанном, Розенбергом, а также Кодряну и Элиаде (у первого он во время поездки в Румынию в 1938 г. берет интервью; со вторым его знакомит в Бухаресте учитель Элиаде, Ионеску). Он продолжает активное сотрудничество с различными итальянскими изданиями, такими как Roma, IlPopolo d\'ltalia, La Stampa, Educazionefascista, Logos, La Difesa della razza, Rivista del Club alpino italiano («Рим», «Народ Италии», «Печать», «Фашистское воспитание», «Логос», «Защита расы», «Журнал итальянского альпийского клуба») и т. д.
В это же время выходят его работы, посвященные расовому вопросу: «Три аспекта еврейского вопроса» (1936), «Миф крови» (1937); кроме того, по приглашению министра Боттаи он читает цикл лекций в миланском и флорентийском университетах. В продолжение темы выходят книги «Указания по расовому воспитанию» (1941) и «Синтез расовой доктрины» (1941) (последняя из которых попала в руки Муссолини, после чего тот пригласил Эволу к себе, чтобы высказать свое одобрение). Последний так рассказывает об этом эпизоде: «Я не ожидал, что Муссолини захочет говорить со мной лично. Меня проводил к нему Паволини, который присутствовал при нашем разговоре. Муссолини сказал мне, что прочел мою работу… и видит в изложенных в ней идеях основу для придания формы «независимому и антиматериалистическому фашистскому расизму». Позднее эта работа была переведена на немецкий как отражающая официальную позицию итальянского фашизма по расовому вопросу.
Однако взгляды Эволы, который делал упор на «внутреннюю», «духовную расу», во многом расходились с узко биологическим толкованием расы, свойственным нацистам. Совместный проект по изданию немецко-итальянского издания «Кровь и дух» не получил развития. С одной стороны, ему опять воспротивились старые противники Эволы: на совместной встрече с Муссолини иезуит Такки-Вентури указывал, что взгляды, выдвинутые Эволой, могут привести к конфликту с Церковью (что и заставило Дуче отказаться от проекта), с другой стороны немцы, хотя и проявив немалый интерес к идеям Эволы, парадоксальным образом усмотрели в его работах «тождественность взглядов автора и римско-католической Церкви».
В 1940 г. после вступления Италии в войну Эвола обращается с просьбой об отправке добровольцем на восточный фронт, но ответ на его запрос приходит слишком поздно. Сам он считал, что эта задержка была вызвана тем, что он не был членом фашистской партии.
После переворота против Муссолини 25 июля 1943 г. Эвола, поначалу не желавший покидать Италию, принимает приглашение немецкой стороны и в августе приезжает в Берлин. Он присутствует на встрече с Муссолини, освобожденным Скорцени, в штаб-квартире Гитлера, затем возвращается в Рим, но оккупация Италии союзниками заставляет его перебраться сначала на север Италии в новообразованную республику Сало, а затем в Вену, где он по просьбе СС занимается изучением реквизированных документов масонских организаций.
В том же 1943 г. выходит в свет «Доктрина Пробуждения» с подзаголовком «Очерки о буддистской аскезе», позже переведенная на английский под патронажем «Общества Пали», известного буддийского центра. Как и в тантризме, Эволу привлекает «аристократический характер буддизма, наличие в нем мужественной, воинской силы».
В апреле 1945 г. в Вене Эвола попадает под бомбардировку, что приводит к повреждению позвоночника и, как следствие, к частичному параличу нижних конечностей. В книге «Путь киновари» он писал: «по правде говоря, это происшествие не было лишено связи с тем правилом, которому я всегда следовал: не уклоняться от опасности, но напротив, искать ее, бросая безмолвный вызов судьбе», а позднее в одной из бесед признавался, что во время бомбардировок, вместо того чтобы укрыться в убежище, он прогуливался по пустынным улицам Вены. Оказавшись в госпитале и придя в себя, он первым делом спросил: «я надеюсь, с моим моноклем ничего не случилось?». Проведя два года в венском госпитале, в 1948 г. при посредничестве Международного Красного Креста он был переведен сначала в Болонью, а в 1951 г. вернулся в свою римскую квартиру, где и прожил до самой смерти.
В послевоенный период Эвола перерабатывает свои старые работы, в 1949 г. публикует новое издание «Йоги воли» (первое издание носило название «Человек как воля»), а также пишет новые книги, основной темой которых становится проблема образа жизни и мировоззрения в новом, послевоенном мире. В то же время его ранние произведения открывают для себя молодые итальянцы, принадлежащие к «поколению, не успевшему проиграть войну», которые находят в нем своего наставника. Именно для них Эвола пишет в 1950 г. небольшую работу под названием «Ориентации», где кратко указывает основные направления возможного культурно-политического действия. В результате в октябре 1951 г. он оказывается втянутым в судебный процесс над группой FAR (»Фасции революционного действия») и около месяца проводит в тюрьме как «активный вдохновитель» и «апологет фашизма». На суде Эвола выступил с речью в свою защиту: «…приписывать мне фашистские идеи нелепо, ибо отстаиваемые мною принципы… принадлежат великой европейской политической традиции… и я готов отстаивать правые взгляды на доктрину государства. Вы вольны осудить эти взгляды, но в таком случае на скамье подсудимых должны оказаться вместе со мной Платон и Мет-терних, Бисмарк и Данте и другие». Обвинение было снято.
В 1953 г. публикуется книга «Люди и руины», где Эвола развивает положения, ранее изложенные в «Ориентациях».
В вышедшей в 1958 г. книге «Метафизика пола» он обращается к вопросам пола, любви, взаимоотношений между мужчиной иженщиной. ав «Оседлать тигра» (1961) затрагивает проблему экзистенциальных ориентиров. Затем следуют очерк, посвященный идеям Юнгера «Рабочий в мировоззрении Эрнста Юнгера» (1960), биографичес-ко-библиографическая книга «Путь киновари» (1963), работа, посвященная критическому анализу фашизма и национал-социализма «Фашизм с точки зрения правых» (1964), сборник эссе «Лук и булава» (1968) и дополненное переиздание юношеской да-даистской поэзии «Raaga Blanda» (1969). Помимо этого Эвола продолжает свою журналистскую и переводческую деятельность, публикуясь в различных нонконформист-ских и оппозиционных изданиях: Л Ghibellino, Vie della tradizione, Online nuovo, II Borghese, La Tone, la Destra (organo dell\'Istituto per il Media ed Estremo Oriente («Гибеллин», «Пути Традиции», «Новый порядок», «Правое движение» и пр.), а также в более специализированных изданиях, таких как East and West («Восток и Запад»), издании института по изучению Среднего и Крайнего Востока и международном журнале Antaios («Антей»), возглавляемом Мирчей Элиаде и Эрнстом Юнгером.
Все эти годы, несмотря на свое физическое состояние, Эвола продолжает вести активный образ жизни. Его навещает множество посетителей, привлеченных его работами. Адриано Ромуальди так описывает Эволу в те годы: «Кто приходил к Эволе в надежде увидеть вдохновенного пророка, говорящего загадками, некого «гуру», уходил разочарованным. Их встречал господин с волосами чуть тронутыми сединой, крепкого, несмотря на неподвижность, телосложения, утонченный и радушный в общении, с любознательным, умным, внимательным взором. Он выглядел скорее аристократом, чем святым, а несколько старомодная изысканность его манер вызывала в воображении фигуру философа и путешественника восемнадцатого века. Однако, приглядевшись, вы замечали, что его внимательность была признаком постоянной пробужден-ности, свойственной человеку с отменным самообладанием».
Эвола оставался «запретным» философом вплоть до 1968 г., когда прокатившаяся по всей Европе волна бурного протеста молодежи против «общества процветания и потребления» неожиданно как для издателей, так и для самого автора вызвала рост интереса к идеям Эволы. Для правой молодежи его имя становится тем же, что имя Маркузе для левых С этого времени его работы начинают регулярно переиздаваться и пользуются все возрастающим спросом. Так появляются целые антологии его работ и сборники статей. В период с 1968 по 1974 (год его кончины) вышли три новые книги Эволы (помимо уже упомянутых, сборник статей
«Разведданные» (1974 г.)), множество переизданий, пять сборников, не считая множества интервью в газетах и на телевидении в Италии, Франции, Бельгии и Германии.
Однако тридцатилетняя неподвижность не могла не сказаться на его здоровье. В том же 1968 г. у него развивается острая сердечная недостаточность. В 1970 г. болезнь обостряется, начинается отек легких, вследствие чего он впадает в кому. Характерно, что выйдя из комы, он первым делом обратился к окружающим с вопросом: «Как я себя вел?» Из больницы, куда его отправил один из его старых друзей, он буквально вырывается силой, пригрозив персоналу обратиться в полицию с заявлением о похищении человека.
Несмотря на это, он не теряет бодрости духа, продолжает писать, дает многочисленные интервью, подшучивает над собой и над молодыми искателями тайного знания. Когда его спрашивают, куда следует обратиться для изучения эзотерических учений, он с иронией говорит: «Если речь идет о молоденьких девушках, вы можете найти их в моем доме».
Его состояние постоянно ухудшается, и он, прекрасно осознавая это, продолжает вести себя по-прежнему: каждый день, тщательно одетый, садится за письменный стол и работает. В конце мая 1974 г. он совсем ослабевает и понимает, что срок его земного пребывания близится к концу. Впрочем, он и сам считал свою миссию завершенной: «Я все сказал. Достаточно суметь меня прочесть». Пьер Паскаль вспоминает о последних дня Эволы: «Я рассказал ему, что последним желанием Анри де Монтерлана было, чтобы его сожгли, а пепел рассеяли недалеко от форума, между растрами и Храмом Весты. Тогда он, простертый передо мной, с руками скрещенными на груди, тихо, почти неслышно проговорил: «я хотел бы… я распорядился… чтобы мои останки захоронили высоко в горах».
Во вторник 11 июня 1974 г. ранним утром Эвола, предчувствуя приближение смерти, попросил усадить себя за рабочий стол напротив открытого окна, выходящего на Яникул. В 3 часа дня голова его поникла, он больше не двигался. Так и нашел его врач: сердечный удар,
В своем завещании, датированном «Рим, 30 января 1970 г.», Эвола пожелал, чтобы его тело было кремировано, он воспрещал всякие проводы на кладбище, выставление в церкви, присутствие католических священников, «извещение о похоронах» в газетах. Кремация состоялась вечером 10 июля на кладбище «XIX Secolo» в Сполето. По воле Эволы его прах был передан Эудженио Давиду, его товарищу по горным восхождениям в тридцатые годы; часть была захоронена в расщелине ледника на вершине Монте Роза, часть развеяна по ветру.
Виктория Ванюшкина
Глава I. РЕВОЛЮЦИЯ. КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ. ТРАДИЦИЯ
В наши дни различные силы пытаются оказать сопротивление крайним формам современного хаоса, действующим в общественно-политической области. Важно понять, что эти усилия окажутся тщетными, — даже как простая демонстрация сил, — если будут нацелены лишь на поверхностные проявления болезни, а не на сами ее корни, то есть — в рамках того исторического отрезка, которым ограничено наше исследование — те подрывные силы, которые были приведены в действие европейскими революциями 1789 и 1848 гг. Необходимо научиться различать эту болезнь во всех ее формах и на любой стадии развития. Однако основная проблема — в том, остались ли еще люди, способные решительно порвать со всеми идеологиями, политическими и партийными группировками, чье возникновение прямо или косвенно связано с идеями, развитие которых ведет от либерализма и демократии к марксизму и коммунизму. Если такие люди еще сохранились, им необходимо дать в качестве ориентира твердую основу в виде общего мировоззрения и строгой и ясной доктрины государства.
Здесь в качестве лозунга естественно напрашивается понятие «контрреволюции». Однако революционные корни нынешней ситуации остались в далеком прошлом и почти забыты; подрывные силы укоренились в большинстве ныне действующих институтов столь глубоко, что кажутся уже чем-то само собой разумеющимся и естественным. Поэтому этот лозунг применим лишь к тем последним этапам, на которых мировые подрывные силы выступали под личиной революционного коммунизма. В связи с этим представляется более уместным использовать другой лозунг: реакция.
Отсутствие страха признать и, стало быть, провозгласить себя реакционером является своего рода пробным камнем. С давних пор левые круги сделали слово «реакция» синонимом всяческого беззакония, бесчестья и позора; они не упускают ни малейшей возможности заклеймить «реакционными» те силы, которые не желают участвовать в их игре и плыть по течению, в чем, по мнению левых, и состоит «смысл Истории». Но если для последних это естественно, совершенно иначе дело обстоит в том случае, когда это определение вызывает страх у представителей так называемых правых партий или «национальной оппозиции», страдающих отсутствием политического, интеллектуального или даже просто физического мужества. Будучи обвиненными в «реакционности», они начинают яростно протестовать, оправдываться, почитая себя обязанными доказывать, что эти обвинения не соответствуют действительности.
Вместо этого им стоило бы задуматься над следующим: пока наши противники «действуют», способствуя продвижению подрывных сил, можем ли мы позволить себе не «противодействовать», не реагировать, довольствуясь безмятежным созерцанием происходящего и приговаривая: «молодцы, продолжайте», тем самым играя им на руку? С исторической точки зрения можно лишь пожалеть, что «реакция» не возникла тогда, когда болезнь была только в зародыше и ее можно было устранить, выжигая каленым железом основные очаги заразы, что избавило бы европейские нации от невиданных бедствий. Однако все прежние усилия оказались половинчатыми или малодейственными, им недоставало ни нужных людей, ни соответствующих средств и доктрины. Следовательно, сегодня должен возникнуть новый, непримиримый фронт, с четким делением на друзей и врагов. Если еще не все потеряно, то будущее принадлежит вовсе не тем, кто готов довольствоваться расплывчатыми и путаными идеями, преобладающими сегодня в кругах, не желающих открыто причислять себя к левым. Будущее принадлежит тем, кто имеет мужество занять радикальную позицию — позицию «абсолютных отрицаний» и «высших утверждений», по выражению Д. Кортеса.
Несомненно, слово «реакция» само по себе имеет некий отрицательный привкус: кто реагирует, сопротивляется — тот не владеет инициативой, поскольку реакция вызывается необходимостью обороны или полемики против того, что сумело утвердиться в действительности. Поэтому внесем некоторые уточнения. Мы не должны ограничиться лишь отражением ударов, наносимых противником; необходимо выдвинуть взамен собственную положительную систему ценностей. Двусмысленность, заложенная в понятии «реакция», исчезнет, если мы свяжем его с идеей «консервативной революции», подчеркивающей динамическую составляющую, то есть «революцию». Однако в данном сочетании последнее слово утрачивает свое прежнее значение насильственного ниспровержения законно установленного порядка и подразумевает действие, направленное на устранение хаоса, некогда пришедшего на смену прежнему порядку, и на восстановление нормальных условий. Уже ДЕ МЕСТР подчеркивал, что в данном случае речь идет не столько о «контрреволюции» в узком и спорном значении этого слова, сколько о действии, «обратном революции», то есть положительном и обращенном к истокам. Причудливая судьба слов: «революция» в своем изначальном этимологическом смысле и не означает ничего иного; она происходит от re-volvere, субстантива, который выражает движение, возвращающее к собственному истоку, к отправной точке. Поэтому для победы над современным миром именно из истоков следует черпать «революционную» и обновляющую силу.
Однако, используя идею «консервации», «сохранения»
[1] («консервативная революция»), необходимо соблюдать осторожность. Согласно тому, как толкуют это понятие левые, сегодня называть себя «консерватором» почти столь же небезопасно, как и «реакционером». Поэтому прежде всего следует уточнить, что именно мы намерены «сохранять», поскольку из ныне существующих социальных структур и общественного уклада мало что этого достойно. Это почти безоговорочно относится к Италии; то же самое можно сказать и об Англии и Франции; лишь странам Центральной Европы буквально до последнего времени удавалось сохранить отдельные остатки высших традиций. Не случайно понятие «консервативная революция» зародилось после Первой мировой войны в определенных кругах Германии, которые могли почерпнуть необходимые идеи в своем сравнительно недавнем историческом прошлом.
[2] Кроме того, нельзя не признать некоторой доли истины в нападках, которым подвергают консерваторов левые силы, обвиняющие их в том, что последние защищают не столько высшие идеи, сколько интересы определенного экономического класса, класса капиталистов, отчасти организованного и политически, который стремится увековечить в собственных интересах режим привилегий и социальной несправедливости. Поэтому для левых не составило особого труда смешать в одну кучу консерваторов, «реакционеров», капиталистов и буржуа. Тем самым они — говоря языком артиллеристов — создали «ложную цель»; причем эта тактика сохранилась почти без изменений с тех пор, когда передовые отряды мировых подрывных сил еще не сменили знамена либерализма и конституционализма на стяги марксизма-коммунизма. Действенность подобной тактики привела к тому, что прежние консерваторы, подобно нынешним, — не считая несомненно высшего, но узкого слоя, — начали принимать близко к сердцу преимущественно свое общественно-политическое положение и материальные интересы определенного класса или сословия, вместо того чтобы решительно отстаивать высшее право, достоинство, безличное наследие ценностей, идей и принципов. Именно в этом заключалась их основная слабость.
Сегодняшние «консерваторы» скатились еще ниже, поэтому та «консервативная» идея, которую мы намереваемся отстаивать, не только не должна иметь никакого отношения к классу, который практически занял место прежней аристократии, а именно к капиталистической буржуазии, носящей характер исключительно экономического класса, — но должна решительно противостоять ему. В «революционной» защите и «сохранении» нуждается общая концепция жизни и государства, основанная на высших ценностях и интересах, превышающих уровень экономики, а вместе с ним все, что поддается определению в понятиях экономических классов. По отношению к этим ценностям конкретные формы государственной организации, учреждения, обусловленные историческими обстоятельствами, являются лишь следствием, второстепенным, а не основополагающим элементом. При подобном подходе левая полемика, направленная на «ложную цель», оказывается совершенно бесплодной.
Одновременно становится понятно, что речь идет не об искусственном и принудительном продлении жизни тех частных форм, которые существовали в прошлом, но исчерпали свою силу и отжили свой век. Для истинного революционного консерватора вопрос состоит в сохранении верности принципам, а не учреждениям и устоям прошлого, которые являются лишь частными формами их выражения, меняющимися в зависимости от конкретных обстоятельств и конкретной страны. Эти частные формы преходящи и изменчивы, поскольку зачастую связаны с исторически невоспроизводимыми обстоятельствами, тогда как соответствующие принципы неизменно сохраняют свое значение, обладая вечной актуальностью. Из высших принципов, как из зерна, могут прорасти новые формы, по сути своей равноценные старым, что позволит при переходе от одних к другим — даже «революционным» путем — сохранить преемственность независимо от изменения социально-исторических и культурно-экономических факторов. Для обеспечения этой преемственности следует, не отступая от принципов, при необходимости отбросить то, что уже отжило свой век, дабы при наступлении кризисных или переломных времен не метаться в беспорядочных поисках новых идей, впутываясь в различные авантюры. В этом суть подлинного консерватизма, где охранительный и традиционный дух сливаются воедино. В своем истинном живом понимании традиция не имеет ничего общего с покорным конформизмом по отношению к былому или инертным продлением прошлого в настоящее. Традиция по сути своей метаисторична и одновременно динамична; это общая упорядочивающая сила, которая действует исходя из принципов, имеющих высшее узаконение (если угодно, можно даже сказать: из принципов, данных свыше), на протяжение поколений сохраняя духовную преемственность и проявляя себя в самых разнообразных институтах, законах, формах государственного устройства, могущих иметь значительные различия между собой. Заблуждается тот, кто отождествляет или путает эти формы, принадлежащие относительно далекому прошлому, с самой традицией.
Таким образом, методологически для нахождения точек отсчета всякую конкретную историческую форму следует рассматривать исключительно как образец и относительно точное воплощение на практике определенных принципов. Это вполне обоснованный подход, сравнимый с переходом в математике от дифференциалов к интегралам. В этом случае нет речи ни об анахронизме, ни о «регрессии», поскольку ничто не становится «идолом», ничто не «абсолютизируется» — кроме принципов, которые абсолютны уже по самой своей сути. Ведь нелепо обвинять в анахронизме человека, отстаивающего определенные духовные добродетели, лишь на том основании, что этими добродетелями отличалось некое историческое лицо, жившее в далеком прошлом. Как говорил ГЕГЕЛЬ, «речь идет о распознании за временными и преходящими видимостями субстанции, которая имманентна, и вечного, которое актуально».
Исходя из этого, становятся понятными основные предпосылки, характерные для двух противоположных складов мышления. Революционно-консервативному или консервативно-революционному мышлению не требуется доказательств того, что для высших ценностей, для основополагающих принципов всякой здорового и нормального строя (каковыми являются принципы истинного Государства, imperium и auctoritas, иерархии, справедливости; функциональных классов и категорий ценностей; политического уровня как порядка, превосходящего общественно-экономический уровень, и т. п.) не существует перемен, не существует становления. В области этих принципов и ценностей истории не существует, и рассматривать указанные ценности и принципы с исторической точки зрения нелепо, ибо они по сути своей имеют нормативный характер. Это означает, что на общественно-политическом уровне они обладают тем же качеством, каковое присуще ценностям и принципам абсолютной морали на уровне индивидуальной жизни. Это императивные принципы, которые требуют прямого внутреннего признания (последнее является существенным признаком, отличающим одну категорию людей от другой) и не теряют своей ценности, если некто, вследствие слабости или под влиянием неподвластных ему сил, не смог их реализовать или сумел сделать это лишь частично и не во всех сферах своего существования; ибо пока он внутренне не отрекся от них, даже в отчаянии и унижении, это признание не становится меньшим. Той же природой обладают отстаиваемые нами идеи, которые Вико назвал бы «естественными законами вечной республики, которые меняются в зависимости от времени и страны». Даже когда эти принципы воплощаются в исторической действительности, последняя никоим образом не обуславливает их, поскольку они отсылают всегда к высшему, метаисторическому уровню, родному для них, на котором, повторим это вновь, изменений не происходит. Так следует понимать те идеи, которые мы называем традиционными.
Прямо противоположна основная предпосылка, на которой строится мышление революционера. Для последнего истина — историзм и эмпиризм; в самом царстве духа правит становление; все обусловлено и выковано временем и эпохой. Все принципы, системы и нормы зависят от того времени, когда они обрели свой исторический облик под воздействием окружающих и чисто человеческих причин: физических, социальных, экономических, иррациональных и т. п. В самой крайней и «передовой» форме этого искаженного мышления фактором, причиной, реально определяющими любую структуру и все, что имеет видимость автономной ценности, являются обстоятельства, сопутствующие различным производительным силам и развитию средств производства, с вытекающими отсюда социально-экономическими следствиями.
В дальнейшем мы более подробно рассмотрим историзм, который упоминаем здесь лишь дабы подчеркнуть основополагающее различие предпосылок, без признания коего все дальнейшие рассуждения бесполезны. Эти две концепции столь же непримиримы, как и соответствующий им образ мышления. Одна — истина революционного консерватора и любого движения, которое на собственно политическом плане носит подлинно правый характер; другая — миф мировой крамолы, лежащий в основе всех форм проявления подрывных сил, как крайних, так и сравнительно умеренных.
Вышеизложенные соображения, касающиеся метода и смысла, будучи проиллюстрированы историческими примерами, представляют также практический интерес. Действительно, не всем нациям удалось сохранить неразрывную живую традиционную преемственность, которая помогла бы отыскать в конкретных политических формах настоящего или относительно недавнего прошлого необходимые идеи. В соответствии с указанным методом, иногда в случае нарушения этой преемственности для нахождения соответствующих самоценных идей имеет смысл обратиться к более древним временам. В частности, таковым должен быть подход к истории Италии. Мы уже ставили вопрос о том, что, собственно, достойно» сохранения» в современной Италии. В нашей стране нет основы в виде политических форм традиционного прошлого, которые сохранились бы в достаточно чистом виде. Одна из причин этого в том, что, в отличие от большинства крупных европейских стран, в Италии не существовало непрерывной и единообразной гражданской формации, связанной с символом, династической и политической властью. Не осталось и прочного идейного наследия, пусть даже хранимого единицами, позволяющего осознать совершенную чужеродность, неестественность и порочность всего связанного с идеологиями, утвердившимися с Французской революцией. Напротив, именно подобного рода идеологии в том или ином виде способствовали объединению страны, возобладали в единой Италии, и по завершении кратковременного фашистского периода вновь обрели силу в своих самых крайних формах. Налицо определенный пробел, вакуум, и поэтому для Италии обращение к принципам, которые мы определили как традиционные, должно носить скорее идеальный, нежели исторический характер. Следовательно, даже обращаясь к конкретным историческим формам, их следует рассматривать лишь как простые средства для восполнения пробела, которыя тотчас останутся в прошлом, поскольку целью являются исключительно идеи. От древнего Рима или средневекового мира (в его отдельных положительных аспектах) нас отделяет слишком большая историческая дистанция, чтобы это обращение могло бы иметь какой-либо иной смысл, кроме указанного.
Впрочем, с определенной точки зрения подобная ситуация имеет и свои преимущества. Если новое движение пожелает использовать указанные идеи, то оно вынуждено будет взять их в практически чистом виде, без исторических наслоений. Италия не имеет того преимущества, как некоторые (главным образом центрально-европейские) государства, где еще до недавнего времени сохранялось то, что могло бы стать остаточной положительной исторической основой или послужить предпосылкой консервативной революции. Но положительной стороной неблагоприятного положения Италии является то, что если движение, о котором идет речь, состоится, оно будет абсолютным и радикальным. Именно отсутствие у нас материальной опоры в виде еще живого традиционного прошлого, воплощенного в конкретные и покуда действенные исторические формы, позволяет надеяться на то, что консервативная революция в Италии станет прежде всего духовным явлением, основанным на чистой идее. Впрочем, поскольку современный мир все стремительнее обращается в руины, вероятно, в сравнительно короткий срок подобный подход восторжествует повсюду. Иначе говоря, станут совершенно очевидны как бесплодность опоры на остатки более нормального строя, связанные с различными отрицательными историческими событиями, так и необходимость обращения к более глубоким истокам, дабы, опираясь на них, как на нечто превосходящее исторический уровень, здоровыми силами встать на путь возрождающей и карающей реакции.
Возможно, имеет смысл добавить еще одно краткое замечание по поводу понятия «революция», взятого в более узком смысле, а именно в связи со склонностью различных кругов современной национальной оппозиции называть себя «революционными». Впрочем, эта тенденция проявилась уже в движениях недавнего прошлого, о чем свидетельствует разнообразие таких названий, как «фашистская революция», «революция Коричневых Рубашек», «революция порядка» (Салазар в Португалии) и т. п. Естественно, сразу возникает вопрос: революция против кого? Революция во имя чего? Но, даже оставляя в стороне эти вопросы, нельзя забывать, что всякое слово обладает душой и, следовательно, необходимо позаботиться о том, чтобы неосознанно не попасть под ее влияние. Мы ясно изложили нашу точку зрения, согласно которой о «революции» можно говорить лишь в относительном значении — используя гегелевскую терминологию, как об «отрицании отрицания» — подразумевая наступательное движение против того, что имеет отрицательный характер, совокупность насильственных или ненасильственных изменений, нацеленных на восстановление нормального порядка вещей. Это похоже на человека, который поднимается на ноги после падения, или на организм, избавляющийся от выродившихся клеток, чтобы остановить процесс развития раковой опухоли. Однако важно, чтобы сокровенная душа слова «революция» не повлияла на тех, кто не принадлежит к левым, сбив их с правильного пути, когда они стремятся провозгласить себя революционерами в ином, кроме указанного нами здесь, смысле, — смысле в некотором роде положительном.
В этом случае существует реальная опасность более или менее неосознанно принять основные предпосылки, близкие тем, из которые исходит противник; согласиться, что «история идет вперед», что для создания нового и отыскания новых принципов нужно смотреть в будущее. Тогда «революция» становится одним из аспектов движения вперед, которое включает в себя также точки разрыва и переворота. Некоторые думают, что благодаря этому «революционность» обретает высшее достоинство и большую притягательность как миф. Но на самом деле это уступка, так как в этом случае довольно легко, даже не заметив, оказаться жертвой прогрессистской иллюзии, согласно которой все новое является чем-то большим и лучшим по сравнению с предшествовавшим ему.
Известно, что единственным основанием прогрессизма является мираж технической цивилизации, завораживающий своими неоспоримыми материально-индустриальными достижениями тех, кто упускает из виду их отрицательную изнанку, проявляющуюся в куда более важных и значительных областях существования. Тот, кто не покоряется торжествующему сегодня материализму, для кого существует лишь одна область, где законно говорить о прогрессе, будет избегать всякого пути, тем или иным образом отражающего современный миф прогресса. В древности идеи были ясны: для обозначения подрывных сил в латыни использовали не слово revolutio (которое, как мы говорили ранее, имело совершенно иной смысл), но другие понятия, такие как seditio, eversio, civilis perturbatio, rerum publicarum commutatio
[3] и т. д.; для выражения современного значения слова «революционер» прибегали к описательным выражениям типа rerum novarum studiosus или fauter (тот, кто стремится к «новому» и является его поборником); «новое» же для традиционного древнеримского мышления было равнозначно чему-то отрицательному, разрушительному.
Таким образом, в том, что касается «революционных» стремлений, во избежание недоразумений необходимо сделать выбор между двумя вышеуказанными противоположными позициями, которые выражаются двумя равно противоположными стилями. Действительно, по одну сторону стоят те, кто признает существование нетленных принципов основой всякого истинного порядка и, твердо придерживаясь их, не позволяет увлечь себя событиям; те, кто не верит ни в «историю», ни в «прогресс» как в мистические сверхъестественные сущности и стремится обуздать окружающие силы, вернув их к высшим, незыблемым формам. Именно это означает для таких людей «не отставать от жизни». По другую сторону стоят те, кто, родившись лишь вчера, не имеет за собой ничего, верит лишь в будущее и с головой погружается в безосновательные, эмпирические и непродуманные действия, обманываясь относительно своей способности управлять событиями, не зная и не признавая ничего превосходящего материальный и событийный уровень, выдумывая одну систему за другой — что никогда не приводит к истинному порядку, но порождает лишь относительно сдерживаемый и частично управляемый хаос. По зрелому размышлению именно эту сторону занимают приверженцы «революции», если они не служат прямым орудием подрывных сил. Отсутствие принципов они подменяют мифом будущего, которым пытаются оправдать и освятить недавние разрушения, ссылаясь на то, что они якобы были необходимы для продвижения вперед, для достижения чего-то лучшего и небывалого, в чем, однако, крайне сложно уловить что-либо положительное. Учитывая все вышеизложенное, следует пристально изучить собственные «революционные» устремления, четко понимая, что довольствоваться лишь возвращением этих устремлений в их законные границы значило бы ограничиться только уровнем разрушительного действия. Тот же, кто действительно сумел выстоять, находится на более высоком уровне. Для подобных людей лозунгом скорее станет Традиция в указанном динамическом аспекте. Как уже отмечалось, независимо от изменения обстоятельств, наступления переломных времен, вступления в игру новых сил, падения последних преград, сдерживающих силы хаоса, такие люди сохраняют хладнокровие, способны отступить с уже потерянных позиций ради того, чтобы сохранить в неприкосновенности основное, умеют перейти в наступление, беспристрастно выбирая формы, более пригодные в новых обстоятельствах, и добиться с их помощью победы, при этом восстановив или сохранив нематериальную преемственность, избегая всяких необоснованных и авантюрных действий. Такова задача, таков стиль истинных повелителей истории, более мужественный и резко отличающийся от обычного «революционного» стиля.
В завершение наших рассуждений рассмотрим частный случай применения вышеизложенных идей. Поскольку, как уже говорилось, Италии не достает истинно «традиционного» прошлого, сегодня многие, пытаясь дать отпор передовым отрядам мировой крамолы, в поисках конкретной исторической опорыобра-щаются к принципам и учреждениям фашистского периода. Однако никогда не следует упускать из виду следующий основной принцип: если еще имеет смысл отстаивать сегодня «фашистские» идеи, то их следует защищать не как собственно «фашистские», но постольку и насколько они в частной форме выражали и утверждали высшие идеи, предшествующие фашизму; идеи, которые обладают вышеупомянутым характером «постоянных» величин и, следовательно, могут считаться неотъемлемой частью великой европейской политической традиции. Приверженность же подобным идеям по иным соображениям, то есть вследствие их «революционности», своеобычности и принадлежности собственно к «фашизму» приводит к их умалению, приспособлению к ограниченной точки зрения, и к тому же затрудняет необходимую работу по разграничению. Ибо тому, для кого все начинается и заканчивается «фашизмом», чей горизонт ограничен полемикой между «фашистами» и «антифашистами», кто не ведает иных ориентиров, довольно сложно провести различие между высочайшими и лучшими устремлениями итальянского мира недавнего прошлого и теми довольно многочисленными его сторонами, которые до той или иной степени сами были подвержены тем же недугам, против которых сегодня необходимо бороться.
[4]
Поэтому если в ходе дальнейшего исследования мы и будем ссылаться на идеи, за которые вчера сражались в Италии или Германии, это всегда будет происходить в уже указанных революционно-традиционных рамках, не забывая сводить к минимуму конъюнктурные ссылки на прошлое и выдвигать на первый план принципы, обладающие чисто идеальным и нормативным содержанием независимо от их причастности к тому или иному конкретному периоду или движению.
Глава II. ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ. АВТОРИТЕТ. IMPERIUM
[5]
Основанием каждого истинного государства является трансцендентность его начала — принципа верховной власти, авторитета и законности. Эта важнейшая истина в различных обличьях воплощалась на протяжении всей истории народов. Ее отрицание равнозначно отрицанию или по меньшей мере искажению истинного значения всего составляющего политическую реальность. Вместе с тем, во всем многообразии воплощений этой истины неизменно — подобно «постоянной величине» — сохранялось представление о государстве как о влиянии высшего порядка, проявляющего себя во власти. Поэтому любое подлинное политическое единство является воплощением идеи и власти, тем самым отличаясь как от какого бы то ни было фактического единства натуралистического характера, основанного на «естественном праве», так и от всякого союза, обусловленного исключительно общественно-экономическими, биологическими, утилитарными или эвдемонистическими
[6] факторами.
Поэтому в прежние времена можно было говорить о священном характере принципа верховной власти и могущества, то есть государства. К области священного по сути своей принадлежит и древнеримское понятие imperium, которое не просто описывает систему территориального наднационального владычества, но, главным образом, означает чистое право повелевать, почти мистическую силу и auctoritas,
[7] присущие тому, кто по праву облечен саном и исполняет функцию Главы: в религиозной и военной области, в патрицианской семье (gens) и на высшей ступени — в государстве (respublica). В глубоко реалистичном римском мире — более того, именно благодаря его реалистичности — подобное понимание власти, являющейся одновременно auctoritas, всегда сохраняло внутренне присущий ей характер горней светоносной силы и священного могущества, независимо от разнообразных и нередко незаконных приемов, которыми пользовались для ее достижения в разные периоды римской истории.
[8]
Можно вообще отрицать принцип верховной власти, но если уж мы признаем его, то одновременно должны признать за этой властью абсолютный характер. Власть, являющаяся в то же время auctoritas, — aeterna auctoritas, выражаясь римским стилем, — должна обладать силой закона, быть последней инстанцией. Власть и авторитет, лишенные абсолютного свойства, не являются ни властью, ни авторитетом, как это прекрасно показал ДЕ МЕСТР. Как в сфере естественных причин, так и в области политики невозможно отступать до бесконечности, переходя от одного уровня к другому; рано или поздно мы неизбежно достигнем предела в точке, имеющей характер безусловного и абсолютного решения. Эта точка будет также точкой устойчивости и плотности, естественным центром всего политического организма, отсутствие которого превращает любой политический союз в чисто механическое соедиение, неустойчивое образование. В свою очередь, власть должна быть обращена к трансцендентному уровню, единственно дающему ей основание и узаконение в качестве высшего, независимого, первичного принципа, являющегося основой всякого права и не подчиненного никакому другому закону. На самом деле эти два аспекта, два требования взаимно обуславливают друг друга, что объясняет как природу чистого политического принципа imperium, так и личность того, кто как истинный Государь является его представителем и воплощением.
Правоведческая теория верховной власти в любом ее виде (пресловутое «правовое государство», см. КЕЛЬЗЕНА) относится исключительно к caput mortuum, то есть к состоянию, свойственному угасающему политическому организму, который продолжает свое механическое существование, хотя его центр и изначально породившая его сила либо сокрыты, либо исчезли. Ибо если порядок является формой, торжествующий над хаосом и беспорядком, то закон и право составляют саму сущность государства, что находит свое достаточное основание и последнее оправдание исключительно в указанной трансцендентности. Из этого следует принцип: princeps a legibus solutus — Государь не связан законом. То же имел в виду и Аристотель, когда говорил, что те, кто воплощают собой закон, сами не подчиняются закону. В частности, положительная сущность принципа верховной власти совершенно справедливо признавалась в ее ничем не ограниченном и неоспоримом праве на принятие абсолютного решения в особых обстоятельствах или чрезвычайных ситуациях — то есть когда действующее право и закон приостанавливались или возникала необходимость в их приостановке.
[9] В подобном случае, как и в любой сложной ситуации, пробуждается, проявляет себя та абсолютная, небесная сила,
[10] которая, оставаясь незримой и безмолвной в обычных обстоятельствах, всегда сокрыта в государстве, пока последнее не разрывает связи с породившим его началом; пока оно остается живым организмом, а не превращается в механизм, routine.
[11] «Чрезвычайные полномочия» и «диктатура» являются вынужденными мерами, можно сказать, «роковыми средствами», к которым по необходимости прибегают лишь тогда, когда пробудить эту силу не удается. Подобного рода диктатура не носит «революционного» характера. Она остается в рамках закона, так как не является ни новым политическим принципом, ни новым правом. Поэтому в лучший период римской истории «диктатуру» мыслили и допускали лишь как временное явление, как некое дополнение к существующему порядку, но не как новое общественное устройство, ведущее к ниспровержению старого строя. В последнем случае диктатура равнозначна узурпации.
Государство не является воплощением «общества». Лежащее в основе социологического позитивизма понимание государства как «общества» или «общности» является показателем вырождения, натуралистического упадка. Оно противоречит сущности подлинного государства, переворачивает все правильные отношения, лишает политическую область изначально свойственных ей характера и достоинства. Подобная концепция полностью отрицает «апагогическую» цель государства как власти, имеющей свои истоки в мире горнем.
Политическая область определяется иерархическими, героическими и идеальными ценностями, отрицающими как плотское, так и отчасти «душевное» довольство, что выводит ее за рамки чисто натуралистического и растительного существования. Истинные политические цели по большей части носят самодостаточный (не производный) характер; они связаны с идеями и интересами, далекими от мирного существования, чистой экономики и материального благополучия; они соответствуют высшему измерению жизни, особому достоинству. Противоречие между политической и общественной областями является основополагающим. Оно носит характер «категории», и чем более ярко выражено их противостояние, тем выше метафизическое напряжение в государстве, тем устойчивее его структуры, тем ближе его образ к организму высшего типа. Действительно, в подобном организме высшие функции не отражают его биологические и растительные потребности, и, за исключением случаев явного вырождения и одичания, не используются для их удовлетворения. Их деятельность, хотя и зиждется на физической жизни, следует собственным законам, и в отдельных случаях способна даже подчинить себе последнюю для исполнения целей, действий и задач, которые не поддаются объяснению и оправданию в чисто физических рамках. То же самое можно сказать об отношениях, которые в нормальной ситуации должны связывать политический уровень и «общество».
Различие между политической и «физической» областями изначально. Его можно обнаружить и в различных примитивных обществах, отчасти сохранивших понимание основополагающих принципов в такой чистоте, каковую мы тщетно искали бы в современных поверхностных и безвкусных социологических учениях. Приведем пример, поясняющий нашу точку зрения.
Согласно одной из современных школ, государство ведет свое происхождение от семьи; тот же образующий принцип, на основе которого складывалась семья, gens, по мере своего расширения и обобщения приводит к зарождению государственности. Однако это низведение государства до чисто натуралистического уровня становится возможным лишь благодаря спорному допущению, лежащему в самом начале рассуждения. А именно, предполагается, что на заре древней цивилизации, в том числе индоевропейского типа, семья составляла чисто физическое единство, в котором ни священное начало, ни иерархический принцип не играли решающей роли. Но даже опираясь на чисто современные исследования, после работ ФЮСТЕЛЯ да КУЛАИЖА не осталось никаких сомнений в том, что в действительности дело обстояло прямо противоположным образом. Впрочем, даже если мы согласимся с этим исключительно натуралистическим толкованием семьи, отвечающим тому состоянию, в котором она находится сегодня, — все равно порождающее начало собственно политических сообществ следует искать в совершенно другой области, нежели та, в которой складывались семейные союзы. Здесь имеет смысл обратиться к так называемым мужским союзам.
У большинства архаических народов новорожденный, которого до определенного возраста считали чисто природным существом, поначалу находился исключительно на попечении семьи и прежде всего матери, так как все связанное с материальной, физической стороной существования относилось к материнской, женской области. Но в определенный момент происходило, точнее говоря, могло произойти изменение природы индивида и, соответственно, его статуса. Благодаря особым обрядам — так называемым «обрядам перехода», которым, как правило, предшествовал определенный период изоляции и одиночества, нередко сопровождавшийся суровыми испытаниями в соответствии со схемой «смерти и рождения» — в индивиде пробуждалось новое существо, после чего он и становился собственно «мужчиной». Действительно, до этого момента член группы, независимо от своего возраста, стоял на том же уровне, что и женщины, дети и даже животные. Поэтому лишь после преображения индивид становился членом «мужского союза». Власть в группе или племени принадлежала именно «мужскому союзу», в котором собственно «мужское», как мы показали, имело посвятительное (священное) и одновременно воинское значение. Особые обязанности и связанная с ними ответственность давали членам «мужского союза» и особые права, отличные от тех, которыми обладали другие члены группы.
[12]
В этой схеме изначально заложены основополагающие «категории», определяющие противоречие между политическим и «общественным» уровнями. Первой из них является особое «помазание», особая «благодать», данная «мужчине» в высшем смысле: «мужчине», как vir (как говорили древние римляне), а не просто homo. Условием получения этой «благодати» являлся «разрыв уровня», то есть разрыв уз, связующих человека с натуралистическим и растительным уровнем существования; этот разрыв восполнялся властью, правом повелевать, принадлежавшим «мужскому союзу». Мы можем с полным основанием считать это одной из «постоянных» или основополагающих идей, которые во всем разнообразии своих прикладных и производных форм неизменно включались в теорию или, лучше сказать, метафизику государства, исповедуемую величайшими цивилизациями прошлого. По мере усугубления процессов секуляризации, рационализации и материализации эти изначальные идеи становились все более непонятными и недоступными. Но если вследствие их искажения или утраты присущего им посвятительного, священного сокровенного смысла они окончательно предаются забвению, то исчезает и само государство или политический класс в их истинном традиционном понимании. В связи с этим будет уместно привести слова одного из наших современников, сказанные еще в сравнительно недалеком прошлом: «рождение господствующего класса есть Божественное таинство». Впрочем, иной раз более уместно говорить о демоническом таинстве: плебейские трибуны, демагогия, коммунизм. Однако никогда истинное правящее сословие не может сложиться под воздействием исключительно социальных и тем более экономических факторов.
Государство подчинено мужскому началу, общество и в более широком смысле народ, demos — женскому. Это также изначальная истина. Материнское господство, от которого свободна политическая область, подчиненная мужскому началу, понималось также как господство Матери Земли, Матерей Жизни и плодородия, под властью и на попечении которых находятся физические, биологические, коллективно-материальные стороны существования. В мифологии постоянно повторяется мотив противопоставления светлых, небесных божеств как властителей собственно политического и героического мира, и женских, материнских богинь, правящих натуралистическим существованием, поклонение которым было распространено преимущественно среди черни. Так, например, в древнем Риме понятие государства и imperium — священной власти — было тесно связано с символическим культом мужских небесных, светлых богов верхнего мира в противоположность темному царству Матерей и подземных богинь. Эта идея красной нитью проходит от примитивных обществ с их «мужскими союзами» до светоносной олимпийской государственной традиции, свойственной классическому миру и целому ряду высших индоевропейских цивилизаций.
Следуя за этой нитью, мы приходим к историческому периоду, когда эта идея воплощается уже не в виде imperium, но в понятии божественного права Царя, а на смену правящему слою, образуемому силой обряда, приходят Ордена, аристократия, политические классы, складывающиеся на основе знаний и качеств, также не сводимых к общественным ценностям и экономическим факторам. Затем нить прерывается, и упадок государственной идеи, наряду с упадком и угасанием чистого принципа верховной власти и авторитета, завершается окончательным перевертыванием, когда все обращается в свою противоположность; за счет этого мир demos a, масс, погрязших в материи, получает доступ в область политики. Таков основной смысл любой демократии в изначальном понимании этого слова, а также всякого «социализма». Как первая, так и второй по сути своей являются антигосударственными системами, вырождением, осквернением и опошлением политического начала. С их пришествием завершается смещение от мужского к женскому, от духовного к материальному; происходит беспорядочное смешивание. Это инволюция, обусловленная внутренним вырождением самого человека, которое выражается в том, что верх в нем берут склонности и интересы, связанные с натуралистической, грубой, стихийной жизненной составляющей человека. Согласно закону соответствий, известному уже Платону и Аристотелю, несправедливость, то есть внешний разлад и волнения в обществе, всегда является отражением внутренней несправедливости, присущей определенному человеческому виду, возобладавшему в данной цивилизации.
В современном мире существуют политические формы, в которых подобное вырождение и всесмешение настолько заметны, что их невозможно ни с чем спутать; они самым недвусмысленным образом выражены в партийных программах и идеологиях. В других случаях этот упадок менее заметен, поэтому следует уточнить, какую позицию необходимо занять по отношению к ним.
Вышеуказанное различие между политической идеей государства и физической концепцией «общества» сказывается и в противоречии между государством и нацией. Понятия нации, родины и народа, несмотря на нередко окружающий их романтический и идеалистический ореол, по сути принадлежат не политическому, а натуралистическому и биологическому уровню, и соответствуют «материнскому и физическому измерению данной общности. Почти все движения, признававшие за этими понятиями первостепенную ценность, отвергали или по меньшей мере ставили под сомнение идею государства и чистый принцип верховной власти. Замена выражения «Божьей милостью» (пусть лишь приблизительно отражающей истинную власть, данную свыше) на формулировку «по воле нации» на самом деле ознаменовала собой уже упомянутое нами переворачивание: это был не просто переход от одной формы государственного устройства к другой, но переход в совершенно новый мир, отделенный от первого непреодолимой пропастью.
Беглый обзор истории позволяет нам выявить регрессивное значение национального мифа. Начало было положено, когда отдельные европейские государства, продолжая признавать политический принцип чистой верховной власти, обрели форму национальных государств. Это преобразование вдохновлялось по сути антиаристократическим (антифеодальным) духом, раскольническим и антииерархическим по отношению к европейской ойкумене, учитывая отказ от признания высшего авторитета Священной Римской Империи и анархическую абсолютизацию отдельных политических единиц, правитель каждой из которых начал считать себя верховным властителем. Утратив поддержку свыше, эти властители принялись искать ее снизу, тем самым роя себе могилу: отныне человеческая масса, потерявшая прежнюю форму и членение, стала неумолимо обретать все больший вес. Они сами создали структуры, которые впоследствии должны были перейти в руки «нации» сначала в лице третьего сословия, а затем — «народа» и толпы. Этот переход, как известно, свершился во время Французской революции; хотя тогда обращение к «нации» имело чисто демагогический характер, национализму пришлось пойти на союз с революцией, конституционализмом, либерализмом и демократией, и с тех пор он стал знаменем в руках движений, которые, начиная с революций 1789 и 1848 гг. и вплоть до 1918 г., разрушили все опоры старого строя традиционной Европы. Впрочем, «патриотическим» идеологиям свойственно ставить все с ног на голову, вследствие чего натуралистическая данность — фактическая принадлежность к данному племени и данному историческому сообществу — преобразуется в нечто мистическое и возводится в степень высшей ценности; отдельного человека начинают ценить лишь как citoyen и enfant de la patrie,
[13] что подрывает авторитет всякого более высокого принципа, начиная с принципа верховной власти, подчиненного отныне «воле нации».
Известно, какую роль сыграло в начальной коммунистической историографии возвеличивание матриархата, рассматриваемого ею как первобытное общество справедливости, конец которому был положен частнособственническим строем и связанными с ним политическими формами. Равным образом в вышеупомянутых революционных идеологиях ясно прослеживается регрессия от мужского к женскому. Уже образ Родины как Матери, как Земли, детьми которой мы все являемся и по отношению к которой все равны и связаны узами братства, прямо указывает на тот физический, женский и материнский уровень, с которым, как мы говорили ранее, разрывают «мужчины» ради установления светлого, мужского государственного порядка — тогда как первый по сути своей носит дополитический характер. В связи с этим довольно примечателен тот факт, что родина и нация почти всегда аллегорически изображаются женскими фигурами, даже у дов, у которых название страны имеет средний или мужск женский род.
[14] Святость и неприкосновенность «нации» и «да» являются просто результатом перенесения на них свойств, которые приписывались великой Матери в древних плебейских обществах, находящихся под властью матриархата и не знакомых с мужским и политическим принципом imperium. Поэтому БАХОФЕН и ШТЕДИНГ с полным основанием могли говорить о том, что идею государства отстаивают «мужчины», тогда как женственные, духовно склонные к матриархату натуры встают на защиту идеи нации, «родины» и «народа». Это придает особый зловещий оттенок природе тех влияний, которые со времен Французской революции возобладали в политической истории Запада.
Имеет смысл рассмотреть эту проблему и с несколько иной точки зрения. Фашизм также придерживался идеи, согласно которой нация обладает жизнью, сознанием, волей и высшей реальностью лишь благодаря государству. Эта идея находит подтверждение и в истории, особенно если мы обратимся к тому, что вслед за Вико можно назвать «правом героических народов», и к корням основных европейских наций. Если «родина», отчизна действительно означает «землю отцов», то это значение применимо лишь к той отныне далекой прародине, с которой начался процесс расселения древних народов. Между тем почти все известные нам страны и исторические нации образовались на землях, не принадлежавших им изначально, либо первоначальные границы расширялись. Связующим и формообразующим началом служила преемственность власти, — как духовной, так и политической, — принадлежащей кругу людей, связанных единой идеей и чувством верности, объединеенных единой целью и подчиняющихся единому внутреннему закону, что отражалось в соответствующем общественно-политическом идеале. Таково порождающее начало и основа всякой великой нации. Поэтому для нации в натуралистическом понимании политическое ядро является тем же, чем душа в смысле «энтелехии» — для тела: оно придает ей облик, объединяет ее, делает сопричастной высшей жизни. Поэтому можно сказать, что нация существует и способна заселить любое пространство, пока способна воспроизводить одну и ту же «внутреннюю форму», то есть пока она несет на себе ту благодать, ту печать, которую налагает на нее высшая политическая сила и ее носители независимо от географических и даже этнических (в узком смысле этого слова) условий. Поэтому бессмысленно говорить о древних римлянах как о «нации» в современном понимании; это была скорее «духовная нация» как некое единство, определяемое понятием «римлянин». То же самое можно сказать и о франках, германцах, арабских ревнителях Ислама и многих других. Наиболее показательным примером является прусское государство, возникшее из Ордена (типичного воплощения «мужского союза») — Ордена тевтонских Рыцарей, который позднее стал хребтом и «формой» немецкого Reich.
Лишь когда напряжение спадает, различия затушевываются и крут людей, сплоченных вокруг высшего символа верховной власти и авторитета, слабеет и распадается, — только тогда нация, являющаяся ничем иным как следствием высших формирующих процессов, может обрести самостоятельность и обособиться почти до видимости собственной жизни. Именно этим путем на первый план выходит «нация» как народ, коллектив и масса, то есть нация в том смысле, каковой это понятие начало обретать со времен Французской Революции. Подобно твари, поднявшей руку на своего творца, она отвергает всякую верховную власть, если последняя не является выражением и отражением «воли нации». Политическая власть из рук класса, понимаемого как Орден и «мужской союз», переходит к демагогам или «слугам нации», к демократическим руководителям, «представителям» народа, которые удерживаются у власти, ловко потакая «народу» и играя на его низменных интересах. Естественным и роковым следствием указанной регрессии становится несостоятельность и, в первую очередь, низость нынешних представителях «политического класса». Справедливо сказано,
[15] что никогда прежде не было властителя столь абсолютного, чтобы против него не осмелились восстать знать или духовенство; между тем сегодня никто не решается порицать «народ», не верить в «нацию» и тем более оказывать им открытое сопротивление. Это, впрочем, не мешает нынешним политиканам обводить тот же «народ» вокруг пальца, обманывать и использовать его к своей выгоде, как поступали в свое время еще афинские демагоги и как в не столь давние времена вели себя придворные по отношению к опустившемуся и тщеславному господину. Причина этого кроется в том, что сам demos, женственный по природе, не способен иметь собственной ясной воли. Но разница заключается именно в низости и раболепии тех, кто сегодня окончательно утратил свое мужское достоинство, свойственное представителям высшей законности и данного свыше авторитета. В лучшем случае мы видим представителей того человеческого типа, который имел в виду КАРЛЕЙЛЬ, говоря о «мире слуг, желающих, чтобы ими правил лжегерой», а не господин; к этому мы еще вернемся, когда будем говорить о феномене бонапартизма. Неизбежным следствием подобной политической атмосферы становится действие, опирающееся на «мифы», то есть на лозунги, лишенные объективной истины и взывающие к подсознательной и эмоциональной области индивидов и масс. Так, в наиболее характерных современных движениях уже сами понятия «родины» и «нации» достигли в высшей степени «мифического» качества и способны обретать самое различное содержание в зависимости от того, в какую сторону дует ветер и какая партия берет их на вооружение. Впрочем, всех их роднит отрицание политического принципа чистой верховной власти.
Вдобавок следует отметить, что сама система, установившаяся на Западе с приходом демократии, — система всеобщего равного избирательного права — изначально обрекает господствующий класс на вырождение. Действительно, качественно ничем не ограниченное большинство всегда будет на стороне общественных низов. Поэтому, дабы завоевать их, получить то количество голосов, которое требуется для прихода к власти, необходимо говорить с ними на единственно понятном им языке, то есть выдвигать на первый план именно их интересы (которые, естественно, являются наиболее грубыми, вещественными и сиюминутными), постоянно идти на уступки и никогда ничего от них не требовать.
[16] Таким образом, любая демократия в самой своей основе всегда является школой безнравственности, оскорбляющей достоинство и внутреннюю выдержку, характерные для представителей истинного политического класса.
Теперь вернемся к сказанному чуть ранее о зарождении крупных европейских наций как политического начала. Итак, основой всякого истинного и устойчивого политического организма является организация, подобная Ордену, «мужскому союзу», держащая в своих руках принцип империи, для членов которой — согласно формулировке Саксонского Кодекса — честь состоит в верности.
[17] В царящей сегодня атмосфере кризиса, всеобщего нравственного, политического и социального разлада, для разрешения задачи возрождения простого обращения к «нации» недостаточно, даже если эта идея будет лишена революционной окраски и к ней присоединятся те представители истинного политического сословия, которые еще не окончательно утратили силу и достоинство. «Нация» всегда будет чем-то расплывчатым, тогда как в рассматриваемой нами ситуации необходимо заострить внимание на изначальном основополагающем противоречии. С одной стороны стоит масса, которой, независимо от перемены настроения, всегда движут почти одни и те же простейшие влечения и интересы, связанные с удовлетворением чисто физических потребностей и стремлением к чувственным наслаждениям. По другую — люди, отличающиеся от первых как свидетели иных законности и авторитета, дарованных идеей и стойкой и безличной преданностью этой идее. Для подобных людей только идея может быть настоящей родиной. Их объединяет или разделяет не то, что они рождены на одной земле, говорят на одном языке, а в их жилах течет одна кровь, но принадлежность к общей идее. Истинная задача и необходимое условие для возрождения «нации», обретения ею формы и сознания состоят в том, чтобы выявить и отделить то, что обладает лишь мнимым единством во всеобщем смешении, а затем вычленить ядро мужской субстанции в виде политической элиты, вокруг которого должна начаться новая кристаллизация.
Мы называем это реализмом идеи: реализмом, поскольку эта задача требует силы и ясности, а не «идеализма» и сентиментализма. Но этот реализм не имеет ничего общего ни с мелким, циничным и ублюдочным реализмом политиканов, ни с реализмом тех, кто призывает освободиться от «идеологических предрассудков», но не в силах предложить ничего нового, кроме все того же пробуждения чувства «национальной сплоченности», будь то даже солидарность толпы, используя для этого общие приемы, почти ничем не отличающиеся от тех, что применяют для разжигания в массах сравнительно недолговечного «стадного чувства».
Все это ниже политического уровня в его изначальном, мужественном и традиционном понимании и по сути устарело, в том числе и поскольку реализм идеи уже взят на вооружение нашими противниками. Действительно, сегодня мы являемся свидетелями постепенного образования блоков, имеющих наднациональный характер, что присуще союзам, построенным по сути дела на политических идеях, пусть даже варварских. Так, главным основанием коммунизма было звание коммунистического пролетария, принадлежащего к Третьему Интернационалу, и являющееся теми узами, что сплачивают и объединяют по ту сторону «нации» и «родины». Не отстает от него и демократия, когда решается сбросить маску и выступить в «крестовый поход». Разве так называемая «идеология Нюрнберга» не ведет к установлению определенных принципов, которые не только навязываются в качестве единственно приемлемых, но сама ценность каковых признается абсолютной, невзирая на родину или нацию и даже — согласно официальной формулировке — «превышает обязанность индивида подчиняться государству, членом которого он является»?
С этой точки зрения становится очевидной недостаточность простой идеи «нации» как принципа, и необходимость в ее политическом дополнении, то есть в высшей идее, которая должна стать пробным камнем, тем, что разделяет или объединяет. Поэтому основная задача заключается в том, чтобы, строго придерживаясь четко продуманных принципов, разработать соответствующее учение, на основе которого будет создано нечто подобное Ордену. Основой этого Ордена станет элита, выстроенная в иерархию на том уровне, который определяется понятиями духовного мужества, решимости и безличности, где натуралистические узы теряют свою силу и значение. Именно она станет носителем нового принципа незыблемого авторитета и верховной власти, сумеет разоблачить крамолу и демагогию в любом обличье, остановит движение, ведущее с вершины вниз и восходящее наверх от основания. Она станет тем зародышем, который даст жизнь политическому организму и объединенной нации, обладающим тем же достоинством, какое было присуще прежним державам, созданным великой европейской политической традицией.
Все прочее суть грязная игра, любительство, отсутствие реализма и косность.
Глава III. ЛИЧНОСТЬ. СВОБОДА. ИЕРАРХИЯ
Начало распада традиционных политико-социальных структур, по крайней мере тех, которые еще сохранялись в Европе, совпало с пришествием либерализма. По окончании бурного и демонического якобинского периода революционные принципы поначалу приняли обличье либерализма. Поэтому именно либерализм является первым звеном в цепи разнообразных форм мировой подрывной деятельности.
Следовательно, необходимо развеять заблуждения, на которые опирается эта идеология, выстроенная на «бессмертных принципах». Это требование обусловлено не только теоретической, но и практической необходимостью. Сегодня интеллектуальная путаница достигла таких размеров, что либерализм, бывший для прежних режимов и той же Церкви прямым синонимом антитрадиции и революции, в представлении многих стал «правым» движением, которое отстаивает свободу, право и достоинство личности, противостоя тем самым марксизму и тоталитаризму. Двусмысленность, заложенная в подобном подходе, может послужить отправным моментом для наших дальнейших рассуждений.
Сущность либерализма составляет индивидуализм. Связанное с ним заблуждение порождено путаницей между понятиями личности и индивида; последнему на равной основе и безоговорочно приписываются ценности, каковые на самом деле могут быть признаны за ним в лучшем случае лишь sub conditioned.
[18] В результате такого смещения эти ценности превращаются в нечто столь же ошибочное, сколь нелепое и разрушительное.
Начнем с идеи равенства. Вряд ли стоит говорить, что «бессмертный принцип» равенства является полной бессмыслицей. Не стоит даже тратить время на доказательство неравенства живых существ с натуралистической точки зрения. Однако идеологии равенства поднимают принципиальный вопрос, утверждая, что даже если люди и не равны на деле, то это неправильно: они не равны, но быть так не должно. Неравенство отождествляется с несправедливостью, поэтому отрицание неравенства, его преодоление, признание за людьми равного достоинства предлагается считать заслугой и доказательством превосходства либеральной идеи. Принцип «основополагающего равенства всех существ, кого можно причислить к человекоподобным», свойственен и демократии. Все это чистой воды словоблудие. Речь идет не о «благородном идеале», но об идее, которая в буквальном смысле представляет собой логическую нелепость и, будучи принята в качестве цели, ведет исключительно к упадку и вырождению.
Прежде всего, понятие «многих» — многообразия особей — логически противоречит понятию «многих равных существ». Это онтологически вытекает прежде всего из «принципа неразличимых», согласно которому «одно существо, абсолютно во всем тождественное другому, является тем же самым существом». Таким образом, в идее «многих» заложена идея основополагающего различия: если «многие» равны, равны во всем, то они не могут быть «.многими-», но лишь одним. Стремление к равенству «многих» несет в себе противоречие в понятиях, если только это не относится к множеству неодушевленных предметов серийного производства. Во-вторых, уже с точки зрения деонтологии
[19] то же самое вытекает из «принципа достаточного основания», который звучит следующим образом: «Для любой вещи должно существовать основание, благодаря которому она является именно этой вещью, а не какой-либо другой». Следовательно, существо, во всем тождественное другому, лишено «достаточного основания»: это лишь бессмысленный дубликат.
Таким образом, с обеих точек зрения вытекает логический вывод, что «многие» не только не могут быть равными, но и не должны быть таковыми, а неравенство истинно фактически лишь поскольку истинно по праву, реально лишь постольку, поскольку необходимо. С более возвышенной точки зрения, отбросив всякую гуманистическую и демократическую риторику, можно сказать: то, что идеология равенства тщится представить как «справедливость», является самой настоящей несправедливостью. Это признавали еще Цицерон и Аристотель.
Признание неравенства означает преодоление количества и утверждение качества. Именно в этом состоит различие между понятиями индивида и личности. Можно мыслить индивида в качестве простой атомарной единицы, обычного числа в царстве количества. С абсолютной точки зрения это лишь вымысел, абстракция. Но к этому можно стремиться, можно свести к минимуму отличия, определяющие каждую отдельную особь, чтобы возобладали смешанные и однообразные качества (что влечет за собой уравнивание и стандартизацию взглядов, прав и свобод), и рассматривать это единообразие как идеальное и желательное условие. Однако в действительности оно означает упадок и извращение истинной природы.
Действительно, чистый индивид принадлежит скорее неорганическому, нежели органическому миру. В реальности правит закон нарастающего различия. Поэтому более низкие ступени действительности отличаются от более высоких тем, что на низшем уровне целое может делиться на множество частей, сохраняющих одинаковое качество (например, некристаллизованый минерал, некоторые растения или низшие виды животных, размножающиеся путем партеногенеза), тогда как на более высоких ступенях это невозможно. Последним присуще высшее органическое единство, разделение которого равнозначно повреждению, поскольку приводит к полной утрате частями того качества, значения и функции, которыми они обладали, пребывая в этом единстве. Таким образом, атомарный, несвязанный (solutus), «свободный» «индивид» принадлежит к царству неорганического и, соответственно, стоит на низших уровнях реальности.
[20]
Равенство может существовать на уровне простого социального агломерата или первобытного, почти животного смешения; в лучшем случае о равенстве допустимо говорить, рассматривая не индивидуальное, но общее, не личность, но вид, не «форму», но «материю» (в аристотелевском понимании последних). Нельзя отрицать, что люди с некоторых сторон приблизительно «равны»; но эти стороны для любой нормальной и традиционной концепции являются скорее «минусом», чем «плюсом», соответствуют наиболее убогому уровню реальности, самому непривлекательному из того, что в нас есть. Речь идет об уровне, еще не связанном с понятием «формы», личности в надлежащем смысле. Придание ценности этим сторонам, подчеркивание их значимости равнозначны признанию того, что самое существенное в статуях — это бронза, а не те особые идеи, воплощением которых они являются и для коих бронза (в нашем случае видовое человеческое качество) служит лишь материалом.
Эти примеры проливают свет на подлинное значение и ценность личности по сравнению с простым индивидом и простым элементом массы или социального агломерата. Личность есть качественно рознящийся индивид, обладающий своим лицом, своей собственной природой и рядом свойств, которые делают его самим собой и отличают ото всех других, тем самым делая его существенно неравным. Личность — это человек, у которого общие признаки (начиная с наиболее общих, таких, как принадлежность к человеческому роду и, по нисходящей, к данной расе, нации, группе, полу) обретают отличную ото всех других форму выражения, особым образом сочетаясь и обособляясь. Восходящим является всякий жизненный, индивидуальный, общественный или нравственный процесс, который идет в направлении, способствующем претворению личности согласно ее собственной природе. И, напротив, стремление подчеркнуть и придать первостепенный характер тому, что одинаково во всех существах, следует оценивать как нисходящее. Желание равенства равнозначно желанию бесформенного. Всякая идеология равенства служит точным показателем уровня вырождения общества или «позывными» сил, стремящихся привести мир к вырождению. В этом суть «благородного идеала» и «бессмертных принципов» равенства.
Согласившись с этим, легко распознать ошибочность и двусмысленность, присущие остальным либеральным и революционным принципам.
Прежде всего заслуживает внимания тот факт, что под «естественным правом» подразумевают право, которое, с учетом всего вышесказанного, представляется наиболее неестественным из всех мыслимых, либо же действенно исключительно в примитивнейших обществах. Принцип, согласно которому люди «от природы» свободны и обладают равными правами, является полной бессмыслицей хотя бы потому, что люди не равны уже по самой своей «природе». При переходе же от чисто натуралистического уровня к более высокой ступени становится понятно, что «личностью» может стать далеко не каждый, что это качество не одинаково для всех и не возникает самопроизвольно лишь на основании принадлежности данной особи к биологическому виду «человек». «Достоинство человеческой личности», со всем, что влечет за собой это выражение, вокруг которого радетели естественного права и либералы поднимают столько шума, может быть признано лишь за тем, кто действительно им обладает, но никак не за первым встречным. Кроме того, повторим: даже если это достоинство налицо, оно не должно признаваться равным во всех случаях. Оно имеет различные степени, и справедливость состоит в том, чтобы каждой из этих степеней соответствовали разные права и свободы. Различие в правах и, в более широком смысле, иерархическая идея проистекают из самого понятия личности, учитывая, что последнее, как было указано, немыслимо вне различия, формы и различающего обособления. Без этих необходимых предпосылок уважение к человеческой личности остается по сути лишь одним из многочисленных предрассудков, свойственных нашему веку. В мире личности нет никакой опоры для идеи всеобщего и равного для всех права, которому теория естественного права желала бы придать силу закона, действительного для всех без различия.
[21] Каждый человек, действительно осознающий себя личностью и обладающий достоинством, воспримет как оскорбление то, что его собственный закон будет иметь равную силу и для всех других (приблизительно именно к этому сводится хорошо известная формулировка того же категорического императива кантовской морали). Правило древней мудрости утверждает прямо противоположное: шит cuique tribuere — воздайте каждому свое. Точно так же в учении Платона высший долг государя состоит в соблюдении справедливости, понимаемой в вышеуказанном смысле.
Отсюда следует определенная обусловленность самого принципа «равенства». Равенство возможно только между равными, то есть теми, кто объективно стоит на одном уровне, в равной степени является «личностью». Их свобода, их право — но также и их ответственность — не могут быть равными свободе, праву и ответственности тех, кто стоит на другой ступени, более высокой или более низкой. Понятно, что то же ограничение действенно и для «братства», сентиментального приложения к «бессмертным принципам», беспардонно навязывающего всеобщее смешение как естественную норму и долг каждого. Кроме того, в древних цивилизациях, признававших иерархическую идею, понятие «равного» и «ровни» нередко имело аристократический характер. В Спарте звание omoioi, «равного», относилось исключительно к правящей элите; причем в случае недостойного поведения этого звания могли лишить. Родственную идею мы находим в древнем Риме, у нордических народов, в период правления Каролингов и во времена Священной Римской Империи. Точно так же в средневековой Англии «равными», — пэрами (peers), — как известно, называли лордов.
То же самое относится и к понятию свободы — первой составляющей революционной троицы. Свобода требует столь же качественно ориентированного и выборочного подхода, как и личность. Каждый обладает свободой настолько, насколько он того заслуживает, в зависимости от своего склада, личного достоинства либо исполняемых обязанностей, а отнюдь не на основании своей элементарной абстрактной принадлежности к человеческому роду или «гражданам» (знаменитые droit de I\'homme et du ritoyerf
[22]). Так, классическое высказывание libertas summis infimisque aequanda отражает ту идею, что свобода должна равномерно распределяться как вверх, так и вниз. Как справедливо было замечено: «Не существует единой свободы, но существует множество разных свобод. Не существует общей отвлеченной свободы, свободы разнятся сообразно истинной природе существ. Человек должен пробудить в себе понятие не об однородной свободе, но о совокупности качественно отличных свобод».
[23] Что же до другой свободы, свободы в либеральном и натуралистическом понимании, то она, также как и равенство, является чистым вымыслом. Это всего лишь оружие революции. Равенство и свобода — только лозунги, используемые определенными общественными слоями или кругами для ниспровержения ныне господствующих и прихода к власти. Как только эта цель достигнута, о них благополучно забывают.
Кроме того, говоря о свободе, крайне важно провести различие между свободой от и свободой для. На политическом уровне первая имеет исключительно отрицательный характер, поскольку отождествляется с отсутствием всяких обязательств и по сути лишена формы.
[24] Она неизбежно выливается в произвол и беззаконие; будучи же, в соответствии с демократическим принципом равенства, распространена на всех, становится просто невозможной. Равенство исключает свободу; равенство не оставляет места для чистой свободы, при нем может существовать лишь множество отдельных свобод, прирученных, механизированных и взаимно ограничивающих друг друга. Лишь в полностью противоположном либеральным вкусам обществе возможна частичная реализация свободы подобного рода; в таком обществе социальная проблема решается путем обеспечения определенных привилегий небольшой группе людей за счет максимального подчинения всех остальных. Если довести эту идею до логического конца, наиболее совершенным воплощением упомянутого идеала бесформенной свободы является фигура тирана.
Иначе обстоит дело со свободой для, которая связана с подлинной природой человека и исполняемой им функцией, что означает прежде всего возможность претворить собственные способности и достичь максимально доступного для себя уровня совершенства в данных общественно-политических рамках. Таким образом, эта свобода имеет функциональный и органический характер и неотделима от особой внутренне присущей каждому цели. Она связана с классическим правилом стань самим собой, то есть требует качественно ориентированного и избирательного подхода. Только такая свобода носит справедливый и законный характер. В классическом представлении, например, таких мыслителей, как Аристотель, Платон или Плотин, справедливым может быть лишь такой общественный строй, при котором каждый занимается тем, что ему свойственно, владеет тем, чем ему надлежит, и реализует себя в соответствии с собственной природой. То же католичество в свой золотой век схоластики, ныне презрительно именуемый демократическими представителями современной церкви, «открытыми к диалогу с левыми», «темным средневековьем», не ведало другой истины и этики. Стержень его учения об обществе составляла идея о «собственной природе», различной у каждого человека, вследствие чего уровень предоставляемой свободы и положение, занимаемое человеком в иерархически устроенном общественном организме, должны были выражать его «богоданную» природу. Именно это учение отстаивал и Лютер. Б.КРОЧЕ говорил о современной «религии свободы»; на самом деле то, что он разумеет под этим, скорее следовало бы назвать «идолопоклонством перед свободой».
К этому же порядку идей можно отнести и вопрос, что важнее, человек или общество, и кто из них является целью. С традиционной точки зрения этот вопрос безусловно решается в пользу человека. Любые доводы в пользу «общества» отражают заблуждение, порожденное тем же упадочным стремлением ко всеобщему уравниванию, о котором мы говорили ранее. В своем противодействии этому стремлению те же индивидуализм и анархизм, несомненно, по своему правы и имеют менее вырожденческий характер. Все связанное с обществом относится в лучшем случае к уровню средств, но никак не целей. Общество как сущность в себе — это идол, персонифицированная абстракция; на деле же уровень, на котором стоит общество, соответствует чисто материальному, физическому, подчиненному уровню. «Общество» и «коллектив» — синонимы; исключая их индивидуалистическое толкование как суммы атомов, связанных воображаемым договором, от них остается лишь идея о некоей «субстанции», по отношению к которой личность положительна, первична и реальна.
Скажем более, в некоторых случаях мы готовы признать главенство личности даже над государством, поскольку «государ-ственничество» наших современников не имеет ничего общего с традиционной политической концепцией государства, а современное безликое государство, эта тяжеловесная бюрократическо-пра-вовая сущность — «холодное чудовище», по выражению Ницше, — также является отклонением. Любое общество, любое государство слагается из людей, и именно отдельные люди составляют его первичный элемент. Но какие люди? Это не люди, изображаемые индивидуализмом как атомы или скопление атомов, но люди как личности, как рознящиеся между собой существа, каждому из которых подобает свое особое положение, своя свобода, свое право в иерархиях созидания, производства, повиновения и по-велевания. Только такие люди поднимаются в истинном государстве — антилиберальном, антидемократическом, органичном. Предпосылка подобной государственной идеи — первичность личности по сравнению с любой отвлеченной общественной, политической или правовой сущностью, при том обязательном условии, что речь идет не о пассивной, посредственной личности, составляющей всего лишь число в мире количества и всеобщего избирательного права.
Совершенствование человека — вот цель каждого здорового общественного строя, который обязан всячески способствовать этому. Указанное совершенство следует мыслить на основании ранее упомянутых процессов обособления и нарастающего различения. В связи с этим можно обратиться к схеме, намеченной ПОЛЕМ ДЕ ЛАГАРДОМ, которая в общих чертах выглядит следующим образом: все связанное с гуманистической, правовой, общественной идеей соответствует нижнему пределу. Быть просто «человеком» — это меньше, чем быть человеком в рамках данной нации или данного общества; последнее же в свою очередь меньше, чем быть «личностью», то есть обладать качеством, изначально предполагающим переход на более высокий уровень, нежели просто натуралистический и «общественный». В свою очередь личности также составляют особую категорию, в которой происходит последнее различение сообразно степеням, функциям и качествам, в соответствии с которыми, вне общественного и, образно говоря, горизонтального уровня, вертикально определяется собственно политический мир со свойственным ему членением на сословия, функциональные классы, корпорации и частные союзы. Эти обособленные группы слагаются в пирамиду, на вершине которой должны стоять типы сравнительно близкие к абсолютной личности — что означает высшую степень собственной реализации и, как таковое, является целью и естественным центром тяжести всего целого. «Абсолютная личность», несомненно, представляет собой нечто прямо противоположное индивиду. Стать «абсолютной личностью» — значит осуществить синтез основополагающих возможностей и полностью овладеть силами, заложенными в идее человека (в ограниченном случае) или человека определенной расы (в более относительной, частной и исторической области), то есть стать чем-то противоположным социализированной и стандартизированной атомарной единице, лишенной качественных отличий. Абсолютная личность равнозначна крайнему обособлению, которое тождественно упразднению индивидуальности и в некотором роде такой же универсализации соответствующих типов. Это обособление является также необходимым условием, позволяющим личности стать источником чистого авторитета, символом и воплощением верховной власти, горней силы, imperium.
Мартин Круз СМИТ
По мере удаления от человечества, через естественно-правовое «общество» или коллектив, через нацию, мы достигаем в области политики своебытно завершенной личности и господствующей сверхличности. Так мы поднимаемся от наиболее скудных в смысле «бытия» и ценности ступеней к уровням, все более ими насыщенным, и каждая из этих ступеней является естественной целью для предшествующей. Именно так следует понимать принцип, утверждающий, что именно человек является целью общества, его первичным элементом, а не наоборот.
ПАРК ГОРЬКОГО
В качестве примера практического применения этой схемы рассмотрим, какое место в иерархии должна занять идея нации, при условии что в нее вкладывают положительное содержание и конструктивный, а не революционный смысл. «Нация» есть нечто большее по сравнению с «человечеством». Поэтому, несомненно, положительным и законным является стремление утвердить право нации, дабы отстоять ценность простейшего и естественного принципа отличия, присущего данной человеческой группе вопреки всем формам индивидуалистического разложения, интернационалистического смешения, пролетаризации и, прежде всего, — простому миру масс и чистой экономики. Однако, признавая всю законность этого шага, который можно считать простейшей мерой безопасности, необходимо провести дальнейшее деление уже внутри самой нации в соответствии с ранее указанной схемой. Это деление отражается в системе сословий, разрядов и иерархий, благодаря которой субстанция нации пресуществляется в государство.
Москва
Стоит отметить, что, помимо прочего, указанная иерархическая концепция опирается на особое этическое понимание свободы. Отстаиваемая антитрадиционными идеологиями концепция свободы носит не просто неизбирательный, нефункциональный и противоречивый характер, но к тому же обусловлена чисто внешними, почти физическими факторами. Эти идеологии совершенно пренебрегают таким стремлением индивида к свободе, когда он желает освободиться не от чего-то внешнего, будь оно реальным или воображаемым, то есть, в более широком смысле, не от того, что зависит от других, — но желает быть свободным по отношению к самому себе, то есть к своей натуралистической части. В нормальном случае оправданием различий в качественных иерархиях служит именно такое понимание свободы; если же человек не чувствует в себе некоторой тяги или вкуса к подобного рода свободе, он не должен даже притязать на звание личности. В этом предварительном условии политическая область пересекается с этической (в духовном, а не «нравоучительном» смысле). Решающую роль здесь играет духовное мужество того, кто в противоборстве потребностей способен поставить определенные принципы и закон выше всего, связанного с натуралистической и материальной сферой, как для самого себя, так и для других. Такой человек не подчиняется ни требованиям семейных уз, ни душевной привязанности, не говоря уже о таких понятиях как польза и благополучие, даже если речь идет об общественной пользе. Подобное представление о свободе как о внутренней свободе и господстве над собой как физическим индивидом предполагает особый путь «аскезы». Только этот путь ведет к реализации личности и достижению целостности; дает основание иерархическим отношениям, характерным для того, что можно по праву назвать «естественным правом героических народов».
1
Первым из этих оснований является то, что уровень требований, предъявляемых к другим, зависит от того, что человек может потребовать от себя самого. Тот, кто не способен властвовать над собой и следовать собственному закону, не способен справедливо править другими и устанавливать для них законы. Вторым основанием является идея, которую отстаивал еще Платон: для тех, кто не способен стать господином себя самого, будет благом найти его хотя бы в другом. Умение повиноваться станет для таких людей хорошей школой, позволяющей научиться повелевать собой. Наконец, верность тому, кто выражает собой идею и являет собой живой пример приближения к более высокому человеческому типу, учит их хранить верность лучшему, что есть в них самих. Эти истины всегда признавались естественным и непосредственным образом; они пронизывали особым током, составляли жизненную субстанцию органических иерархических структур всех традиционных цивилизаций до тех пор, пока души не иссохли под напором внушений и убогого рационализма, распространяемого подрывными идеологиями. В нормальных условиях это признание происходит само собой, и глупо утверждать, что единственными основаниями власти всегда были материальная сила, насилие и террор, что повиновались всегда лишь из страха, низкопоклонства или в поисках выгоды. Подобный образ мыслей унижает человеческую природу даже в ее наиболее скромных представителях и ведет к ложному утверждению, что отмирание всяких более высоких чувств, характерное сегодня для большинства людей, всегда и повсюду было правилом.
Если бы ночи всегда были такими темными, зимы такими мягкими, а свет фар так ослепительно ярок…
Милицейский фургон резко тормознул и заскользил по снегу. Из машины выбралась бригада по расследованию убийств — будто выкроенные по одному шаблону неуклюже туповатые на вид милиционеры в овчинных полушубках и худощавый, бледный, в штатском — старший следователь. Он с интересом выслушал рассказ офицера, обнаружившего в снегу трупы — тот наткнулся на них глубокой ночью, сойдя с тропинки парка, — закоченел от холода, захотелось отлить — расстегнулся и тут увидел их.
Хорошо, когда превосходство и власть соединяются, но лишь при том условии, что власть опирается на превосходство, а не наоборот. Но это превосходство должно быть связано с качествами, всегда признаваемыми как подлинное основание власти, в отличие от того, что утверждают ревнители безжалостного «естественного отбора». Даже примитивный человек подчинялся не самому сильному, но тому, в ком он чувствовал избыток маны, — священной и жизненной силы, — благодаря чему подобные люди считались более подходящими для деятельности, недоступной другим. То же самое происходит, когда человек находит своих последователей, готовых ему подчиниться и преклоняющихся перед ним в силу присущих ему высокой способности к сопротивлению, ответственности, ясности, опасному, вольному и героическому образу жизни, на которой не способны другие люди. Решающую роль здесь имеет способность добровольно признать за таким человеком особое право и особое положение. В этом случае подчинение означает не уничижение, но такое возвышение личности, о котором радетели «бессмертных принципов» и «человеческого достоинства» в своем недомыслии не имеют ни малейшего представления. Ибо лишь высшие люди могут дать массе и всему обществу систему знаний о материальной жизни, смысл и оправдание, которых они были ранее лишены. Именно низший нуждается в высшем, а не наоборот.
[25] И низшее существо живет наиболее полно лишь когда чувствует, что его жизнь включена в более широкий порядок, обладающий центром, или же когда ощущает себя человеком перед лицом властителей людей и испытывает чувство гордости за то, что как свободная личность несет свою службу на надлежащем ему месте. Все лучшее, что заключено в человеческой природе, у большинства людей проявляется лишь в описанных ситуациях, а не в отупляющей и серой атмосфере, свойственной демократическим и социалистическим идеологиям.
Группа двинулась в направлении света фар. Следователь полагал, что бедняги сбросились на троих и, веселясь, замерзли насмерть. Водка в стране всегда была «жидкой валютой». Цена ее постоянно росла. Считалось, что бутылка на троих удачно сочетала экономические возможности и желаемый результат. Великолепный пример первобытного коммунизма.
Осветилась другая сторона поляны, по снегу побежали тени от деревьев, затем наконец появились две черные «Волги». Из машин вышла группа сотрудников КГБ в штатском во главе с коренастым энергичным майором по фамилии Приблуда. Милиционеры и агенты КГБ топали ногами, чтобы согреться. Изо ртов валил пар. На шапках и воротниках мерцал иней.
Заодно раскроем утопичность так называемой утилитарной социологии, которая может пользоваться доверием лишь в обществе торгашей. Согласно этому учению, положительным основанием всякого общественно-политического строя является польза. Трудно представить себе более относительное понятие, нежели польза. Полезно для кого? Для чего? Если взять пользу в ее наиболее грубом, материалистическом, мелочном и расчетливом смысле, то следует отметить, что люди — к своему счастью или несчастью — крайне редко думают и поступают в соответствии с таким узким пониманием пользы. Все имеющее эмоциональную или иррациональную мотивацию играло, играет и будет играть в человеческом поведении более важную роль, нежели мелкая выгода. Без учета этого факта большая часть человеческой истории остается недоступной пониманию. Среди поступков, совершаемых из иных соображений, нежели полезность, и позволяющих человеку выйти за свои пределы, можно выделить разряд действий, отражающих высшие возможности, особого рода щедрость, особую склонность к героизму. Именно они порождают вышеупомянутые формы естественного признания, являясь теми силами, которые одушевляют и поддерживают всю подлинно иерархическую структуру. В подобных структурах авторитет как власть может и даже должен занимать свое место. И вслед за Макиавелли можно согласиться с тем, что если правителя не любят, то пусть лучше боятся его (заставить бояться себя — уточнял Макиавелли — не значит заставить себя ненавидеть). Повторим, однако, что утверждение, согласно которому во всех исторических иерархиях единственным действующим фактором была сила, а принцип превосходства, прямое и гордое признание высшего низшими не имели значения, равнозначно полному искажению действительности и умалению человека как такового.
[26] Когда БУРКЕ (Burke) утверждает, что любая политическая система, построенная на героических достоинствах и высших стремлениях, неизбежно ведет к пороку и коррупции, — это свидетельство не столько цинизма, сколько близорукости в оценке человека.
Милиция, служба МВД, регулировала уличное движение, гоняла пьяных и ежедневно подбирала трупы. На Комитет государственной безопасности, КГБ, возлагались более важные обязанности — борьба с внешними и внутренними заговорщиками, контрабандистами, недовольными. Хотя сотрудникам комитета полагалась форма, они предпочитали ходить в штатском, чтобы быть незаметными. Майор Приблуда, расточая улыбки, беспрестанно отпускал грубоватые шутки, довольный, что тем самым сглаживает профессиональную неприязнь, которая отравляла «сердечные» отношения между милицией и Комитетом государственной безопасности. Он разглядел следователя.
— Ренко!
Более высокое и действенное узаконение истинного политического порядка и, следовательно, самого государства, состоит в его апагогической функции, то есть в том, что оно пробуждает и поддерживает склонность человека мыслить, действовать, жить, бороться и даже жертвовать собой, исходя из соображений, превосходящих его простую индивидуальность. Эта склонность столь реальна, что может быть использована не только во благо, но и во зло; так, наряду с ситуациями, когда индивид преодолевает себя под духовным и метафизическим влиянием (как это происходит в большинстве традиционных форм), существуют и другие, в которых состояние экстаза (ex-stase означает буквально «выход за пределы себя») порождается демоническими силами, уже не ана-гогического, но катагогического характера; это происходит, например, во время революций, когда эти силы принимают конкретное обличье коллективистских идеологий. Но в обоих случаях утилитаристская и индивидуалистическая социология оказывается опровергнутой как неестественное и надуманное умопостроение, противоречащее человеческой природе, взятой в ее конкретной действительности. Уровень развития одного человеческого общества по сравнению с другим оценивается не относительным благополучием в материальном и социальном плане, удовлетворенностью материалистических потребностей и его полезностью. Он измеряется тем, насколько ярко выраженными, преобладающими и определяющими являются в нем интересы и критерии ценности, которые возвышают человека над сферой посредственной «полезности», единственно признаваемой позитивистской социологией.
— Так точно. — Аркадий Ренко сразу направился к трупам. Приблуде оставалось идти следом.
Что до либерализма и всего с ним связанного, то завершим наши рассуждения следующими замечаниями. Либерализм представляет собой полную противоположность всякой органической доктрине. Для него первичным элементом является не человек как личность, но человек как индивид в его бесформенной свободе, мыслимой исключительно как механическая игра сил, единиц, вступающих во взаимодействие или противодействующих друг другу в зависимости от случайно захваченного пространства безо всякого высшего упорядочивающего закона и смысла, которые отражались бы в целом. Единственный закон и, следовательно, единственное государственное устройство, признаваемое либерализмом, носит внешний, наружный характер по отношению к своим субъектам. Суверенные индивиды доверяют власть государству лишь для того, чтобы оно охраняло свободы отдельных лиц, с правом вмешательства только когда свобода одних представляет открытую угрозу свободам других. Таким образом, порядок оказывается скорее ограничением и регламентацией свобод, нежели той формой, которую свобода порождает из самой себя как свободу для свершения чего-либо, как свободу, связанную с определенным качеством и определенной функцией. Порядок — предполагаемый законным — в конечном счете решается насилием, поскольку на деле при либерально-демократическом режиме правит большинство, а меньшинство, также состоящее из «свободных индивидов», вынуждено склоняться перед большинством, подчиняться ему.
Оставленные на снегу следы милиционера, обнаружившего трупы, кончались на полпути к выдавшим трагедию сугробам в центре поляны. Старшему следователю полагалось бы курить хорошие сигареты, но Аркадий закурил крепкую дешевую «Приму» и глубоко затянулся — как всегда, когда он имел дело с мертвецами. Как и говорил милиционер, было три трупа. Они мирно, будто уложенные заботливой рукой, покоились под тающей ледяной коркой. Тот, что в центре, лежал на спине со сложенными как для похорон руками. Другие два — скорчившись подо льдом, будто виньетки по углам дорогой почтовой бумаги. На всех были коньки.
Наиболее пугающим призраком для либерализма в наши дни является тоталитаризм. Однако можно с уверенностью утверждать, что именно либеральное, а не органичное государство порождает тоталитаризм как свою крайность. Тоталитаризм лишь усиливает представление о порядке как о чем-то налагаемом извне и имеющем равную силу для всех индивидов, которые, не обладая ни собственной формой, ни законом, должны получить его извне посредством включения во всеобъемлющую механическую систему, дабы избежать хаоса, порождаемого беспорядочным и эгоистическим проявлением частных сил и интересов.
Приблуда плечом оттеснил Аркадия.
— Начнете, когда смогу убедиться, что здесь не затронуты вопросы государственной безопасности.
Сам ход вещей подталкивает к подобному решению по мере осознания полной надуманности идиллической концепции, свойственной эйфорической стадии либерализма и свободного рынка, согласно которой борьба частных интересов сама собой должна устанавливать приемлемое социально-экономическое равновесие. Это напоминает предустановленную гармонию Лейбница, которая якобы устраивает все к лучшему, даже если индивид занят лишь самим собой и не имеет никаких обязательств.
— Безопасности? Майор, да здесь три пьяницы в общественном парке…
Но майор уже махал рукой одному из своих сотрудников с фотоаппаратом. При каждом щелчке затвора снег вспыхивал голубым светом, а трупы будто парили в воздухе. Иностранная камера проявляла снимки почти моментально. Один из них фотограф с гордостью показал Аркадию. Отраженный снегом свет вспышки смазывал изображения трупов.
Именно поэтому, как мы говорили в начале, либерализм и индивидуализм не только теоретически, но и исторически лежат в основе различных, неразрывно взаимосвязанных форм мировой крамолы. Личность, превращаясь в индивида, утрачивает органическое значение и, отрицая всякий принцип авторитета, становится лишь числом, одной головой в стаде, в результате чего ее интересы неотвратимо ограничиваются интересам коллектива. Таким образом происходит переход от либерализма к демократии, а от демократии к социалистическим формам, все более тяготеющим к коллективизму. Марксистская историография давно уже уловила эту взаимосвязь. Она признает либеральную революцию революцией третьего сословия, которая сыграла роль тарана, пробившего брешь в прежнем традиционном политико-социальном устройстве мира, разрушившего его и тем самым расчистившего дорогу социалистической и коммунистической революции, деятели которой продолжали риторически взывать к «бессмертным принципам» и «благородным и великодушным идеям» исключительно в расчете на обманутых невежд и простаков. Действительно, при падении неизбежно имеет место ускорение, и остановиться на полпути невозможно; поэтому либерализм, наряду с другими течениями, возобладавшими на Западе, выполнив свою предварительную задачу по разрушению и разложению, сам оказался поверженным. Потуги его жалких последователей последнего времени тягаться с марксизмом, который является всего лишь последним звеном в этой причинной цепочке — наивное ребячество и свидетельство примечательной глупости. ТАЦИТ в одной сжатой фразе выразил все последствия «либеральной революции»: Un imperium evertant, libertatem praeferunt; si perverterint, libertatem ipsam adgredientur,
[27] то есть: «Для уничтожения государства (как авторитета и верховной власти, imperium) на первый план выдвигают свободу; в случае успеха в свою очередь принимаются и за нее». ПЛАТОН
[28] говорил: «К возникновению и укреплению тирании ведет исключительно демократический политический режим; неограниченная свобода ведет к наиболее полному и суровому рабству». Либерализм и индивидуализм играют в замыслах мировых подрывных сил лишь роль орудия, разрушающего преграды на их пути.
— Ну как?
— Быстро. — Аркадий вернул фотографию. Снег вокруг трупов все больше затаптывали. Чтобы унять раздражение, он снова закурил. Провел длинными пальцами по гладким темным волосам. Заметил, что ни майор, ни фотограф не догадались надеть сапог. Может быть, промокшие ноги заставят кагэбистов заняться своими делами. Что касается трупов, то он рассчитывал найти поблизости в снегу пустую бутылку — другую. Позади него, за Донским монастырем, постепенно рассеивалась ночная мгла. На краю поляны он увидел Левина, патологоанатома из милиции, с презрением наблюдавшего за происходящим.
Таким образом, крайне важно признать преемственность движения, породившего различные виды антитрадиционных политических сил, схватившихся сегодня между собой в хаосе партийной борьбы; либерализм, затем конституционализм, парламентская демократия, радикализм, социализм и, наконец, коммунизм и советизм — все они в историческом плане являются различными стадиями одной и той же болезни, каждая из которых стала переходной ступенькой к последующей. Не будь французской революции и либерализма, не было бы конституционализма и демократии. Без демократии и соответствующего буржуазно-капиталистического общества третьего сословия не было бы ни социализма, ни демагогического национализма. Без подготовки, проведенной социализмом, не было бы ни радикализма, ни, наконец, коммунизма на национальной или интернационально-пролетарской основе. Сегодняшнее сосуществование этих форм, так же как их междоусобная борьба, не должны помешать зоркому глазу распознать, что все они являются звеньями одной цепи, взаимно обуславливают друг друга и выражают различные стадии одной и той же подрывной деятельности, направленной против нормального и законного порядка. Таким образом, представляется логически неизбежным, что победителем в конечном столкновении всех этих форм станет наиболее продвинутая форма, соответствующая самому низкому уровню. Начало этому движению было положено тогда, — полезно повторить это еще раз, — когда западный человек в стремлении отвоевать для себя как индивида пустую и призрачную свободу, порвал узы, связывавшие его с традицией, и, презрев всякий высший символ авторитета и верховной власти, стал атомом, утратил свое прежнее положение в качестве органичной части иерархически связанного целого. Подобное движение, достигнув определенного предела, разворачивается в обратную сторону, сменяется противонаправленным движением; так возникают завершающие «тоталитарные» формы, которые представляют собой демонический и материалистический суррогат прежнего объединяющего политического идеала и соответствуют «самому суровому рабству» (по словам Платона), порожденному бесформенной «свободой».
— Похоже, что трупы лежат здесь давно, — сказал Аркадий. — Через полчаса наши специалисты смогут очистить их ото льда и исследовать при свете.
Экономический либерализм, под знаменем которого развивались всевозможные формы капиталистического пиратства, циничной и антиобщественной плутократии, является одним из последних следствий интеллектуальной свободы, сделавшей индивида solutus, то есть лишившей его внутреннего стержня, функции, границы, которую он прежде устанавливал для себя благодаря общей атмосфере и естественной иерархии ценностей, присущих любой органичной системе. Кроме того, как известно, в наше время политический либерализм практически свелся к идеологии, обслуживающей экономический либерализм с его ценностями «свободного рынка» в рамках капиталистической и плутократической цивилизации; это, в свою очередь, вызывает соответствующую реакцию, направленную на дальнейшее сползание к чистому марксизму.
— В один прекрасный день и ты станешь таким, — Приблуда указал на ближайший труп.
Аркадий не был уверен, не ослышался ли он. В воздухе мерцали льдинки инея. Не мог он так сказать, решил Аркадий. Лицо Приблуды с хитрым выражением, будто он что-то задумал, то появлялось в свете фар, то исчезало. Сверкали его маленькие темные глазки. Внезапно он стал стягивать перчатки.
— Мы здесь не для того, чтобы вы нас учили. — Приблуда, раскинув ноги, уселся прямо на трупы и начал по-собачьи разгребать снег налево и направо.
Указанные взаимосвязи столь же легко проследить и в особой области собственности и богатства, рассмотрев то, как изменялось понимание последних вследствие новых установлений, введенных Французской революцией. Порицая остатки феодальной идеи, еще сохранявшиеся в хозяйственной области, как несправедливую систему привилегий, тем самым разорвали органичную связь (особенно ярко выраженную в системах феодального типа) между личностью и собственностью, положением и богатством, определенной квалификацией, особым человеческим складом и справедливым и законным владением благами. Наполеоновский Кодекс сделал собственность «нейтральной» и «частной» в ухудшающем, индивидуалистическом смысле. Собственность перестала иметь политическую функцию и утратила связь с политической областью. Она перестала быть связанной с ответственностью и положением в обществе и подчиняться «преимущественному праву» (под последним в данном случае следует понимать объективное и нормальное признание, которым в иерархическом целом пользуется высшая личность, сформированная и отличающаяся особой традицией и сверхиндивидуальной идеей). Единственной обязанностью собственности (как и, в более широком смысле, богатства) перед государством остались только налоги. Отныне ее субъектом стал простой «гражданин», главной заботой которого очень быстро стала бессовестная эксплуатация самой собственности безо всякого уважения к традициям крови, семьи и рода, которые ранее составляли важную часть как собственности, так и богатства.
[29] Естественным следствием этого в конечном счете стало отрицание самого права частной собственности. Ведь если она лишена всякого высшего узаконения, всегда возникает вопрос, почему одни владеют ею, а другие — нет; почему одним благодаря их богатству и собственности обеспечены привилегии и преимущественное положение в обществе (нередко куда более широкие, чем при феодальном строе) — при том, что как люди они не обладают никаким реальным, ощутимым превосходством по сравнению с другими. Таким образом, пресловутый «социальный вопрос» и лозунг «социальной справедливости», которым столь часто злоупотребляют, возникает тогда, когда собственность и богатство становятся «нейтральными» и аполитичными, когда всякая ценность различия и ранга, личности и авторитета отвергается или оказывается подорванной процессами вырождения и материализации, а политическая область утрачивает свое изначальное достоинство, и не остается никаких зримых делений, кроме как на простые «экономические классы». В результате этого подрывные идеологии зарабатывают себе очки на разоблачении всех политических мифов, к которым, за неимением всякого высшего принципа, прибегали буржуазия и капитализм, пытаясь отстоять свои привилегированные позиции перед окончательным напором низов, рвущихся к власти.
Человек порой думает, что привык к виду смерти; Аркадию приходилось бывать в жарких кухнях, забрызганных кровью от пола до потолка, он специалист, ему известно, что летом бывает слишком много крови, поэтому он предпочитает закоченевшие в зимнее время трупы. И вот из снега показалась маска смерти. Старший следователь подумал, что он никогда не забудет это зрелище. Он еще не знал, что оно станет решающим событием его жизни.
— Убийство, — сказал Аркадий.
Еще раз отметим, что различные стороны современного общественно-политического беспорядка взаимосвязаны, и оказать им реальное сопротивление можно лишь при условии возвращения к корням, что означает простое и безоговорочное отрицание всего — в социальной, политической и экономической области — связанного с «бессмертными принципами» 1789 г., как проявления индивидуалистического, эгалитарного и рыночного мышления. Это равнозначно утверждению противоположной им иерархической концепции, исключительно в рамках которой идея, ценность и свобода человека как личности не сводятся к простым словам и не служат предлогом для разрушительной и подрывной деятельности.
Приблуда был невозмутим. Он тотчас стал сметать снег с других голов. Они выглядели так же, как и первая. Затем он сел верхом на тело, лежавшее посредине, и начал колотить по замерзшему пальто, а потом разодрал его. Затем он содрал с тела нижнюю одежду.
— Та-ак, — рассмеялся он. — Можно констатировать, что это баба.
Глава IV. ОРГАНИЧНОЕ ГОСУДАРСТВО. ТОТАЛИТАРИЗМ
— Ее застрелили, — сказал Аркадий. Между мертвенно-белых грудей чернела рана. — Вы уничтожаете следы, майор.
Приблуда разломал одежду на двух других трупах.
В интеллектуальной путанице, царящей в умах наших современников, важную роль играет формула антитоталитаризма. Чаще всего ею пользуются демократические режимы, особенно пристрастные к либеральным выдумкам. По сути за точку отсчета здесь берется путаное и бесформенное понятие индивидуальной свободы, которое мы критиковали в предыдущей главе. Поэтому в данной формуле смешиваются самые разнородные элементы, подтверждением чему служит тот факт, что позднее пришлось провести различие, пусть даже крайне поверхностное, между так называемыми «правым тоталитаризмом» и «левым тоталитаризмом». Однако упомянутые нами движения в большинстве случаев используют понятие «тоталитаризм» исключительно в качестве ложной цели. Подобно тому как марксисты и коммунисты в собственных интересах клеймят «фашистскими» все движения, не вписывающиеся в их идеологию, путаница в определении тоталитаризма сегодня используется указанными политическими кругами в тактических целях, чтобы вызвать недоверие и неприязнь к традиционной идее истинного государства.
— Застрелены, все застрелены! — Он ликовал, как удачливый грабитель могил.
Фотограф Приблуды озарял его действия вспышками, фиксируя, как тот приподнимает смерзшиеся волосы, выковыривает из черепа одного из трупов сплющенную пулю. Аркадий заметил, что, кроме обезображенных лиц, у всех трех жертв отсутствовали последние фаланги пальцев.
Дабы покончить с этим недоразумением, необходимо указать на основополагающее различие между тоталитарным и органичным государствами. Не следует думать, что наш понятийный выбор обусловлен согласием пойти на уступки противнику, однако мы находим неуместным ставить отстаиваемую нами традиционную политическую концепцию под знак тоталитаризма. Нас оправдывает уже одно то, что слово «тоталитаризм» имеет сравнительно недавнее происхождение, является современным понятием и как таковое неразрывно связано с миром, который никоим образом не может и не должен служить для нас точкой отсчета. Поэтому мы предпочитаем использовать это слово именно в том значении, которое вкладывают в него представители демократии, а те составляющие тоталитаризма (взятого в более широком смысле), которые, несмотря ни на что, могут иметь положительное значение, отнесем к идее органичного государства. Это позволит нам четко определить оба эти понятия и строго разграничить их.
— У мужиков, кроме того, прострелены головы, — Приблуда вытер снегом руки. — Три трупа, счастливое число, следователь. Теперь, когда я сделал за вас грязную работу, мы квиты. Хватит, — приказал он фотографу. — Поехали.
— Вы всегда делаете грязную работу, майор, — сказал Аркадий, когда фотограф удалился.
Идея органичного государства имеет давнее происхождение. Это весомый довод как против тех, кто забывает об этом, так и против тех, чьи взгляды ограничены полемикой между «фашизмом» и «антифашизмом», как будто до них в мире не существовало ничего другого. Идея органичного государства является традиционной идеей, поэтому можно сказать, что всякое настоящее государство всегда имело органичный характер. Органичным можно считать государство, обладающее единым центром, каковой суть идея, сама собой действенным образом формирующая все его области; ему не ведомы раздробленность и стремление к «самоуправству» со стороны отдельных частей, ибо благодаря системе иерархического представительства каждая из них наделена относительной самостоятельностью, имеет свое поле деятельности и внутренне связана с целым. Именно «целое» составляет суть рассматриваемой нами системы, которая представляет собой гармоничное и развернутое духовно единое целое, а не скопление элементов, раздираемое взаимоисключающими интересами. Все государства, обретшие форму в мире великих традиционных цивилизаций — в виде империй, монархий, аристократических республик или городов-государств — в лучший период своего существования в большей или меньшей степени носили органичный характер. Их основу и жизненную силу составляли центральная идея, символ верховной власти вкупе с соответствующим положительным принципом авторитета. Естественное притяжение, исходящее из центра, порождало столь же естественное сотрудничество-между людьми и отдельными общественными сословиями; сохраняя свою самостоятельность, все они действовали в едином общем направлении; даже имеющиеся противоречия и контрасты вносили свой вклад в экономию целого, поскольку, не неся в себе разрушительных тенденций, направленных на подрыв высшего единства организма как такового, они действовали скорее как динамичный и оживляющий фактор. Примерно то же значение (утраченное с появлением «партократических» парламентских режимов) имела и «оппозиция», существовавшая в начальный период в рамках английской парламентской системы (ее можно было бы назвать: His Majesty\'s most loyal opposition
[30]).
— Что вы хотите сказать?
— В снегу три убитых и изуродованных человека. Это работа для вас, майор. Вы же не хотите, чтобы расследованием занимался я. Кто знает, куда это может привести?
Достаточно перечитать, к примеру, Вико или ФЮСТЕЛЯ ДЕ КУЛАНЖА, чтобы понять, какой силой в древности обладал органичный идеал. Именно в древних формах со всей очевидностью подчеркнут следующий основополагающий момент: единство носило не просто политический, но скорее духовный — а зачастую прямо религиозный — характер; сама область политики в узком смысле формировалась и держалась единой идеей, общей концепцией, что находило отражение также в мышлении, праве, искусстве, обычаях, культе и способе хозяйствования. Единый дух проявлялся в слаженном многообразии форм, соответствующих различным возможностям человеческого существования, так что «органичное» и «традиционное» в широком понимании становились почти синонимами. Именно духовность этого единства позволяла достичь интеграции частного, а не его подавления или принуждения. Существенным элементом всякой органической системы является как относительное многообразие, так и относительная децентрализация, масштабы которой могут быть тем шире, чем более духовным и в некотором роде трансцендентным характером обладает объединяющий центр, чем могущественнее его верховная уравновешивающая сила, его глубинное влияние.
— Куда же?
— Всякое случается, вы же сами знаете. Почему бы вам и вашим людям не взять расследование на себя, а я бы со своими людьми отправился домой?
Довольно необычным выглядит в глазах объективного наблюдателя столь глубокое забвение этих идей, хотя буквально вплоть до недавнего времени, накануне появления либерализма, индивидуализма и революционных движений, в Европе еще сохранялись политические системы, зримо отражавшие отдельные стороны органичной системы, имевшие в глазах большинства совершенно нормальный и законный характер. Здесь же кроется причина уже упомянутой путаницы в употреблении термина «тоталитаризм», также как ослиной тупоголовости тех, кто, играя на руку коммунистам, клеймит «фашистской» любую систему, отличную от той, которую воспевают апостолы демократии и «бессмертных принципов».
— Насколько я вижу, здесь нет признаков государственного преступления. Просто дело несколько сложнее, чем обычно, только и всего.
— Более сложное из-за того, что кто-то уничтожил следы.
Тоталитаризм является лишь искаженным отражением органичного идеала. В подобной системе единство навязывается извне, не благодаря внутренней силе, присущей общей идее и естественно признаваемому авторитету, но за счет открытого вмешательства и контроля со стороны чисто политической власти (в исключительно материальном смысле), утверждающей себя как последний довод системы. Кроме того, в «тоталитаризме» заложена уравнительская идея, нетерпимость к даже ограниченным самостоятельности и свободе, а также к наличию какого бы то ни было промежуточного слоя между центром и периферией, между вершиной и основанием. Одним из следствий этого становится неудержимое разрастание административных бюрократических структур, все более утрачивающих функциональность; эти структуры заполоняют собой все, вытесняя и подавляя всякую частную деятельность, поощряя беззастенчивое и неограниченное вмешательство «общественного» в «частное», заковывая все в схемы, лишенные гибкости и подвижности и в конце концов утрачивающие даже смысл, поскольку из центра бесформенной власти исходит своеобразное темное влияние, находящее зловещее удовольствие в полном стирании всех различий любой ценой. С наиболее материальной, то есть экономической стороны — преобладающей в «век экономики» — чрезмерная организованность, централизация и рационализация значительно способствуют образованию подобного рода закостеневшего и механистического единства.
— Протокол и фотографии вам пришлют, — Приблуда изящными движениями надел перчатки, — так что мой труд пойдет вам на пользу. — Он заговорил громче, чтобы было слышно всем, кто находился на поляне. — Само собой разумеется, если вы обнаружите что-нибудь относящееся к компетенции Комитета государственной безопасности, пусть прокурор немедленно сообщит мне. Вам ясно, следователь Ренко? Через год или через десять лет, но как только вы что-то узнаете, дайте знать.
Это явление, достигшее в современную эпоху наивысшего расцвета, имело прецеденты в истории; однако в прошлом оно встречается исключительно на завершающей, сумеречной стадии цикла цивилизации. В качестве наиболее известных примеров можно привести формы государственно-бюрократической централизации времен падения Римской, Византийской и даже Персидской Империй; во всех случаях эта централизация завершалась окончательным распадом.
— Так точно, — так же громко ответил Аркадий. — Можете рассчитывать на наше полное сотрудничество.
«Гиены, воронье, навозные мухи, черви, — думал следователь, глядя на покидающий поляну автомобиль Приблуды. — Темные твари». Занималась заря; он чуть ли не физически ощущал, как земля ускоряет вращение навстречу восходящему солнцу. Снова закурил, чтобы выбросить из головы Приблуду. Курение — отвратительная привычка, как и пьянство, также порождение государственной монополии. Все на свете — государственная монополия, включая его самого. В первых проблесках утра уже заискрился снег. На краю поляны милиционеры все еще удивленно таращили глаза. Они уже увидели эти выступающие из снега кровавые маски.
— Расследование поручили нам, — объявил Аркадий своим сотрудникам. — Так что пора браться за дело.
Действительно, подобные примеры указывают надлежащее место и смысл любой «тоталитарной» централизации: она является следствием кризиса и распада прежнего органичного единства, результатом развязывания и высвобождения сил, прежде объединенных идеей в единое иерархическое общество и живую традицию, которыми теперь пытаются овладеть, принудительно загнав в рамки нового внешнего порядка, где ничто уже не сохраняет ни малейшего следа истинного, признаваемого авторитета, и нет ничего, что могло бы по настоящему установить внутреннюю связь между частями. Именно поэтому мы говорили в предыдущей главе о том, что тоталитарные и полутоталитарные формы нередко возникают как неизбежная реакция на либерально-индивидуалистический распад. В прежние времена это заканчивалось последними, краткими судорогами одряхлевшего и обреченного политического организма. В современном мире господство материалистических, экономических и технических факторов способно придать этому явлению видимость устойчивости — потрясающим примером чего служит коммунистический СССР — что, впрочем, никак не меняет его значения. Нечто подобное этому процессу можно наблюдать в органическом мире, когда прежде живые и подвижные организмы охватывает трупное окоченение, сменяющееся окончательным разложением.
Он приказал поскорее огородить место происшествия, а сержанту поручил вызвать по рации еще одну машину с людьми, лопатами и металлоискателями.
— Значит, мы…
Таким образом, из рассматриваемых нами форм можно выделить два процесса, которые, казалось бы, расходясь в противоположном направлении, и в определенных границах даже уравновешивая друг друга, тем не менее в конечном счете сходятся, приводя к одному и тому же результату. Тоталитаризм, оказывающий сопротивление индивидуализму и социальному атомизму, роковым образом доводит до конца работу по разрушению тех «органичных» остатков, которые еще сохраняются в обществе: качеств, гармоничных форм, каст и классов, ценностей личности, подлинной свободы, мужественной и ответственной инициативы, героических ценностей. Высокоразвитый организм обладает множеством функций, которые, не теряя своего особого характера и относительной самостоятельности, действуют согласованно, взаимно дополняют друг друга и совпадают в высшем единстве, которое всегда остается желаемым идеалом. В органичном государстве сосуществуют единство и многообразие; оно строится на последовательности ступеней, иерархии, а не на оппозиции центра и бесформенной массы. Именно последнее свойственно тоталитаризму, которому, чтобы утвердить себя, необходимо стереть все различия. Как мы уже говорили, тоталитаризм по сути рассчитывает и опирается на неорганичный мир количества, порожденный индивидуалистической разобщенностью, а не на органичный мир качества и личности. В подобной системе авторитаризм сводится к самовластию сержанта, натаскивающего новобранцев, или (используя образ ТОЙНБИ) педагога с розгами в руках. Довольствуются подчинением, не основанном на признании и идейном родстве, конформизмом, или, самое большее, иррациональными формами сплоченности, при которых расцветает зловещий цветок фанатичной и слепой готовности к самопожертвованию. Все становится ничтожным и бессмысленным, поскольку власть не связана с истинным авторитетом, и ее подчиненные утрачивают подлинную заинтересованность, чувство ответственности, достоинство свободных людей, которые позволили бы им признать авторитет власти и сплотиться вокруг него. Именно поэтому тоталитаризм становится школой лакейства, по сути представляя собой худший вариант коллективизма. Тоталитарное единство и движущая его сила основаны не на влиянии, исходящем из мира горнего и устремленном к нему, но на власти, лишенной формы, которая кристаллизуется в центре, стремясь поглотить, покорить, механизировать все окружающее, взять все под контроль и стереть все различия.
— Продолжаем, сержант. До дальнейших указаний.
— Хорошенькое утро, — усмехнулся Левин.
Таким образом, вполне понятна полная противоположность этих двух перспектив, особенно с точки зрения духа.
Патологоанатом был старше других по возрасту. По виду — еврей с карикатуры в форме капитана милиции. Он равнодушно наблюдал за Таней, выездным экспертом, которая не могла оторвать глаз от изуродованных лиц убитых. Аркадий отвел ее в сторону и распорядился для начала набросать план поляны, а потом попробовать изобразить положение трупов.
— До или после того, как на них напал милый майор? — спросил Левин.
Об этом следует помнить при анализе частных ситуаций, преимущественно экономического характера, которые требуют усиления координирующего и регулирующего вмешательства со стороны центральных властей, участившегося в последнее время. Даже в тех обстоятельствах, когда излишек производственных сил и множество разнообразных факторов затрудняют иные способы управления и вынуждают использовать государственные методы руководства экономикой, не следует отказываться от сохранения «органичной» идеи как формирующей силы, подменяя ее какой-либо разновидностью тоталитаризма. Мы вернемся к этому вопросу, когда перейдем к обсуждению корпоративизма.
— До, — сказал Аркадий. — Как если бы майора вовсе здесь не было.
Судмедэксперт группы начал искать в снегу вокруг трупов следы крови. Похоже, сегодня будет чудесная погода, подумал Аркадий. Он увидел, как первый луч солнца заиграл в окнах на здании Министерства обороны на том берегу Москвы-реки — единственные минуты, когда оживали его бесконечные серые стены. Вокруг поляны, как пугливые олени, из темноты возникали деревья. Снежные узоры засверкали розовыми и голубыми лентами. Наступал день, когда, казалось, зима начала наконец уступать место весне.
Сделаем еще одно замечание, касающееся терминологии. Сегодня понятия государственничество и этатизм
[31] из полемических соображений используют почти столь же небрежно, как и понятие тоталитаризма. Из сказанного нами ранее вполне очевидно, как к этому следует относиться. Полемика становится бесплодной, если она нацелена на оспаривание законного превосходства политического принципа государства над «обществом», «народом», «национальной общностью» и вообще над любой экономической и физической составляющей человеческой организации. Мы уже говорили, что подобная позиция равнозначна отрицанию самого политического принципа как такового и свойственной ему функции, тогда как признание этого превосходства составляло константу традиционного мышления. Поэтому для выражения этой идеи превосходства нет никакой необходимости использовать новомодное словечко «этатизм», имеющее к тому же некоторый отрицательный оттенок.
— Черт, — взгляд его снова остановился на трупах.
Фотограф следственной группы спросил, не фотографировали ли уже сотрудники КГБ.
Что же касается «государственничества», то здесь следует четко разобраться с тем, что составляет реальную основу двух основополагающих начал: imperium и autocritas. Без лишних рассуждений вполне понятно, что существует глубочайшее, сущностное различие между стремлением обожествить и абсолютизировать профаническое, и той ситуацией, когда политическая реальность получает узаконение благодаря своим духовным и, в некотором смысле, трансцендентным основаниям. В первом случае мы имеем дело с узурпацией и идолопоклонством, и использование термина «государственничество» здесь вполне законно. По большому счету, оно мало чем отличается от тоталитаризма; пределом же мечтаний последнего является теология или мистика всесильного тоталитарного государства, основанная на новой земной религии человека, погрязшего в материи.
— Да, но уверен, что их фотографии годятся только на сувениры, — сказал Аркадий, — никак не для следствия.
В противоположность этому в органичной концепции основу авторитета и власти составляет нечто трансцендентное, данное «свыше». Если эта трансцендентность отсутствует, то автоматически нарушаются те нематериальные и субстанциальные связи, которые соединяют части с центром, вследствие чего разрушается внутренний строй индивидуальных свобод, утрачивается общий имманентный закон, царивший ранее и поддерживавший порядок, не нуждаясь в принуждении, и, наконец, человек теряет свое сверхиндивидуальное положение; и тогда всякая децентрализация и всякое внутреннее членение превращаются в угрозу для общего единства.
Польщенный фотограф рассмеялся.
«Давай, — подумал Аркадий, — смейся громче».
Мы готовы признать, что сегодня, учитывая атмосферу общей материализации и десакрализации, достаточно сложно указать решения, соответствующие этой второй перспективе. Но дело в том, что даже в современной политической реальности сохраняются примечательные остатки прошлого, которые показались бы нелепыми без этих пояснений.
В служебной машине — откатавшем пять лет «Москвиче», а не в сияющей, как у Приблуды, «Волге» — приехал следователь Паша Павлович. Щегольски одетый мускулистый романтик, Паша был наполовину татарин.
В качестве примера можно привести клятву или присягу. Присяга выходит за рамки категории профанического и светского мира. Однако мы видим, что и современные демократические, светские, республиканские и прочие государства подобного типа требуют принесения присяги и даже делают ее обязательной; мы видим, как присягают мэры, министры, солдаты. Это является полной бессмыслицей и даже святотатством, если государство тем или иным образом не воплощает в себе духовного начала; в противном случае мы имеем дело именно с государственничеством. Понимая подлинный смысл присяги, как можно допустить и даже требовать ее принесения, если государство не представляет собой ничего большего, чем желают видеть в нем современные «просветительские» идеологии? Мирская власть, как таковая, — weltliche Obrigkeit, согласно формулировке ЛЮТЕРА, — ни при каких обстоятельствах не имеет никакого права требовать присяги. И наоборот, в политическом единстве органичного и традиционного типа клятва является нормальным, законным и существенным элементом. Это прежде всего относится к присяге на верность, рассматриваемой как настоящее таинство — sacramentum fidelitatis. Хорошо известно ее значение для феодального мира. В частности, в рамках христианства она была одной из наиболее ужасных клятв; по словам одного историка, «она делала мучениками тех, кто шел на смерть, не желая нарушать своей клятвы; те же, кто нарушал ее, были прокляты навеки».
— Три трупа. Двое мужчин и женщина. — Аркадий сел в машину. — Замерзшие. Может быть, им неделя, может, месяц, а может, и пять. Нет никаких документов, никаких вещей, ничего. Все убиты выстрелами в сердце, у двоих, кроме того, раны в головах. Пойди взгляни на их лица.
Аркадий остался ждать в машине. Просто не верилось, что зима заканчивалась, могла бы и подольше не раскрывать всего этого ужаса. Если бы не вчерашняя оттепель да не переполненный мочевой пузырь милиционера и лунный свет на снегу, Аркадий все еще дремал бы в постели.
Стоит затронуть еще один момент, не лишенный связи с ранее сказанным. Концепции общинного и демократического типа нередко обращаются к идее жертвенности и служения. Ханжески взывают к альтруизму, необходимости подчинения, призывают жертвовать своими личными интересами во имя общего дела. Здесь мы вновь сталкиваемся с тем же государственничеством, или по меньшей мере, с преклонением перед обществом. Спрашивается, какой смысл могут иметь эти призывы в рамках строя, основанного исключительно на» позитивистских» и договорных началах. Несомненно, существуют чисто инстинктивные, неосмысленные и иррациональные формы жертвенности, в подобном виде они встречаются даже у животных. Так, например, к естественному и инстинктивному типу мы можем отнести тот случай, когда мать жертвует собой ради детей. Но эти типы жертвенности никак не связаны с тем уровнем, на котором определяется понятие «личности», и, следовательно, выходят за рамки политической области как таковой. Нынешнее положение дел в этой области, великолепно описал ХЕФЛЕР, подобрав удачное сравнение. Представьте себе акционерное общество, воспроизводящее собой как раз такой тип общности интересов, который складывается на чисто договорных основаниях. В подобном обществе требовать от кого-либо из акционеров пожертвовать частью своей прибыли в общих интересах или тем более в интересах другого акционера было бы совершенно нелепо: ведь единственным достаточным основанием, единственной общей связью, на которой держится подобного рода объединение, является частный индивидуальный утилитарный интерес.
Вернулся негодующий Паша.
— Какой идиот мог натворить такое?
Точно так же обстоят дела в обществе или государстве, полностью лишенных духовного освящения, всякого трансцендентного измерения. Когда подобное государство призывает своих граждан действовать исходя из каких-либо иных побуждений, кроме чисто индивидуальной выгоды, или пытается воззвать к каким-либо иным, кроме субъективных, аффективных и эмоциональных, мотивам, речь может идти лишь об идолопоклонстве по отношению к государству или обществу. И поэтому бесплодны всякие попытки совершить подмену, подсунув взамен нечто типа «этического государства» или другую подобную теорию с их диалектическим смешением и отождествлением индивидуального с универсальным и прочими уловками, достойными разве что уличных наперсточников. Ибо для целого единственно значимой остается чисто «мирская» и «гуманистическая» концепция, и тот, кого не обманешь красивыми словами типа «имманентной этичности» или «универсализма», прекрасно видит сквозящую за ними пустоту или, что еще хуже, демагогию, поставленную на службу системе.
Аркадий жестом поманил его в машину.
— Здесь был Приблуда, — сказал он, когда Паша забрался внутрь.
Между тем последняя, неизбежно перерастая в тоталитаризм, четко осознает, что красивые слова или мистика ничего не стоят в сравнении с хорошо организованной системой террора; зато каждый прекрасно знает, кто чего стоит, и здесь наступает конец «идеалистической» мифологии, создаваемой вокруг политических форм, не имеющих освящения свыше — что, пожалуй, можно считать реализмом очищения.
Говоря это, он видел, как едва уловимо изменилось поведение сыщика, — при этих немногих словах он как-то сжался, бросая взгляд то на поляну, то снова на Аркадия. Эти три загубленные души были не столько жертвами страшного преступления, сколько создавали щекотливую проблему, нередкую во взаимоотношениях с КГБ. Но Паша принадлежал к порядочным людям и больше, чем кто-либо другой, принимал все близко к сердцу.
В заключение скажем несколько слов о формуле, которую сегодня в рамках демократической полемики нередко связывают с понятием тоталитаризма, а именно однопартийности. Фашизм утверждал, что государство есть «единственная партия, целиком управляющая нацией». Это довольно неудачная, и к тому же разнородная формула, поскольку в ней остатки демократической концепции партийного парламентаризма смешиваются с требованием высшего порядка.
— Это дело не для нас. — добавил Аркадий, — Мы поработаем здесь немного, а потом они заберут его от нас, не беспокойся.
— Все-таки в Парке Горького… — растерянно пробормотал Паша.
Строго говоря, слово «партия» означает часть. Поэтому идея «единственной партии» представляется противоречивой и ошибочной, так как часть не может заменить собой целого или преобладать над целым. На практике понятие «партия» принадлежит парламентской демократии и означает объединение, защищающее данную идеологию в противовес другим идеологиям, отстаиваемых другими группами, за которыми система признает равные право и законность. В этих рамках «единственной партией» становится та партия, которой тем или иным способом — «демократически» или насильственным путем — удается захватить власть в государстве, после чего она запрещает все прочие партии и, используя государство в качестве своего орудия, навязывает нации свою сектантскую идеологию.
— Да, очень странно. Делай то, что я скажу, и все будет хорошо. Поезжай в местное отделение милиции и достань план конькобежных дорожек. Составь списки всех милиционеров и буфетчиц, работавших зимой в этой части парка, а также дружинников, которые могли крутиться здесь. Главное — побольше активности, — Аркадий вышел из машины и наклонился к окну. — Кстати, дали мне еще кого-нибудь из следователей?
— Фета.
Подобным образом понимаемая «однопартийность» довольно спорна. Но и здесь противники делают из мухи слона; они отрицают даже возможность такого развития, при котором указанные отрицательные и противоречивые стороны могли бы быть устранены, что сделало бы возможным переход от одной системы к другой. Их критика окончательно выдыхается, если вместо партии мы будем говорить просто о меньшинстве. Ибо идея, согласно которой контроль над государством должен находиться в руках группы определенных людей, составляющих не партию, но меньшинство или политическую элиту, представляется не просто вполне законной, но даже фактически необходимой для любого политического строя. Следовательно, можно сказать, что партия, ставшая «единственной партией», тем самым, перестает быть «партией», частью. В таком случае власть могла бы перейти к ее членам или, по крайней мере, к наиболее опытным среди них, которые составили бы Орден, особое политическое сословие, стремящееся не стать государством в государстве, а желающее занять и укрепить ключевые позиции в государстве, отстаивая не свою частную идеологию, но становясь безличным воплощением чистой идеи государства. Особый характер подобного переворота уместнее было бы связать не с формулой «однопартийное», но скорее с формулой органичного и антипартийного государства. Таким образом, речь идет лишь о возвращении к традиционному типу государства после периода междуцарствия и переходных политических форм.
— Я его не знаю.
Паша сплюнул в снег и сказал: «Птичка по лесу летала, что услышит, повторяла…»
Глава V. БОНАПАРТИЗМ. МАКИАВЕЛЛИЗМ. ЭЛИТАРИЗМ
— Ну и ладно. — В таком деле к нему обязательно должны были прицепить стукача, следователь смирился с этим обстоятельством. — Хоть какая, да помощь.
Понятием бонапартизма мы обязаны Р. МИХЕЛЬСУ и Дж. БЕРНЭМУ, который вслед за первым выделил бонапартизм как особую категорию современного политического мира. Для упомянутых авторов этот феномен является естественным следствием, к которому в определенных обстоятельствах приводит демократический принцип народного представительства, иначе говоря, политический критерий количества и чистой массы. В своей работе «Социология политической партии в условиях современной демократии» МИХЕЛЬС указал технические и психологические причины торжества железного закона олигархий в рамках любой системы народного представительства. Действительно, роковым образом, к позору формальных институтов и демократических доктрин, реальная власть при той же демократии рано или поздно переходит в руки меньшинства, малочисленной группы, члены которой до определенной степени обособляются от масс после того, как им удается за счет этих самых масс добраться до власти. Единственной отличительной чертой подобной системы является идея, согласно которой олигархия в этом случае якобы представляет собой «народ» и выражает его «волю»; к этому сводится на деле известная формула «народного самоуправления». Это чистая иллюзия, миф, обманчивость которого становится все более очевидной по мере того, как дальнейшее развитие приводит к бонапартизму.
Паша уехал. Подъехали два грузовика с курсантами школы милиции с лопатами. Таня разбила поляну на квадраты, так, чтобы можно было убирать снег метр за метром, точно обозначать места, где будут обнаружены вещественные доказательства. Правда, Аркадий не надеялся найти что-нибудь, учитывая срок, прошедший со времени убийства. Однако нужно было создать видимость работы. Если это удастся, к концу дня, возможно, заглянет Приблуда. Во всяком случае, физический труд не повредит милиционерам. Они были даже рады немного размяться. В остальном же у них не было особых причин радоваться. В милицию набирали деревенских парней прямо из армии, соблазняя их обещаниями московской прописки, в чем порой отказывали даже физикам-ядерщикам. Потрясающе! В результате москвичи считали милицию чем-то вроде оккупационной армии бездельников и скотов. Милиционеры в свою очередь видели в своих согражданах законченных диссидентов и тунеядцев. Однако ни один из них не вернулся в деревню.
Солнце было высоко, живое, теплое, уже не тот мертвый диск, каким оно появлялось зимой. Курсанты слонялись под теплым весенним ветерком, отводя глаза от середины поляны.
Упомянутые нами социологи показали, что при условии признания принципа представительства бонапартизм следует рассматривать скорее как естественное завершение демократии, нежели как ее противоположность. Это деспотизм, покоящийся на демократической концепции, которую он фактически отрицает, но каковая, теоретически, доводится при нем до своего логического конца. Остается лишь, как мы и сделаем это чуть позже, рассмотреть вытекающую из этого двусмысленность, связанную с личностью, с типом правителя.
Почему в Парке Горького? Укрыть трупы было бы гораздо легче в парках побольше — в Измайлове, в парке Дзержинского, в Сокольниках. Парк Горького был всего два километра длиной и меньше километра поперек в самом широком месте. Правда, это был первый парк, открывшийся в столице после революции и пользовавшийся наибольшей любовью москвичей. На юге своим узким концом он почти доходил до университета. На севере за излучиной реки открывалась панорама Кремля. Сюда приходили все: служащие со своими завтраками, бабушки с детьми, юноши и девушки. Там были чертово колесо, фонтаны, детские театры, уютные тропинки и павильоны для игр. Зимой были открыты четыре катка и ледяные дорожки.
В своей книге «The Machiavellans» Бернэм не без оснований рассматривает бонапартизм как общую тенденцию современной эпохи. Действительно, современный мир тяготеет к таким формам правления, при которых незначительное число высших государственных лиц (либо единственный правитель) притязают на то, чтобы представлять собой народ, говорить и действовать от его имени. Поскольку в подобной системе правитель олицетворяет собой волю народа, понимаемую как политический ultima ratio,
[32] то — как говорит Бернэм — в конце концов избранная группа или единоличный правитель присваивают себе неограниченную власть, рассматривая все промежуточные политические слои и государственные органы как полностью подчиненные центральной власти, которая единственно имеет законное право представлять интересы народа. Подобного рода режимы нередко получают демократическое узаконение посредством народного волеизъявления. Добившись «всенародного» одобрения, формулу народного «самоуправления» либо родственные ей формулировки («воля нации», «диктатура пролетариата», «воля революции» и т. п.) используют для уничтожения или существенного ограничения тех индивидуальных прав и частных свобод, которые поначалу и преимущественно с либеральной точки зрения связывались с демократической идеей. Поэтому, по мнению БОРНЭМА, правителя бонапартистского типа теоретически можно считать квинтэссенцией демократического режима; в его деспотизме как бы выражается воля всемогущего народа, самостоятельно управляющего собой и подчиняющегося самому себе. Эти современные автократии, как правило, возникают под звуки гимнов, воспевающих «тружеников», «народ» или нацию. Поэтому такие выражения, как «век народа», «народное государство», «бесклассовое общество» или «национальный социализм» — говорит далее Бернэм — используются в качестве своеобразных эвфемизмов, призванных замаскировать то, что по праву следует назвать «веком бонапартизма». Следовательно, вполне понятно, что по мере ускорения подобных процессов и укрепления соответствующих структур происходит приближение к тоталитаризму.
Приехал следователь Фет. Он был почти одного возраста с курсантами, сквозь очки в металлической оправе смотрели голубые шарики глаз.
Хорошо известны исторические предшественники бонапартизма: народные тирании, возникшие в древней Греции после падения аристократических режимов; плебейские трибуны, различные князьки и кондотьеры времен Возрождения. Во всех этих случаях налицо авторитет и власть, полностью лишенные всякого высшего помазания, что становится все более заметным в современном мире, где главы государств как никогда прежде кичатся тем, что говорят и действуют исключительно от имени народа, коллектива, даже когда практическим результатом их правления становится самый настоящий деспотизм и систематический террор.
— Займитесь снегом, — Аркадий жестом показал на растущие груды. — Растопите и исследуйте.
— В какой лаборатории, товарищ старший следователь, провести это исследование? — спросил Фет.
В представлении О. ВАЙНИНГЕРА великий политик одновременно и деспот, и поклонник народа, человек, который не просто продажен, но сам является живым товаром, что инстинктивно чувствует чернь. Само собой, эта оценка применима далеко не к любому политическому вождю, но она раскрывает внутреннюю сущность рассматриваемого нами явления. Действительно, здесь происходит полное переворачивание: вождь осознает себя таковым лишь за счет обращения к коллективу, к массе, то есть благодаря своей сущностной связи с низами. Именно поэтому, несмотря ни на что, такая система остается по сути своей «демократической». Если традиционная концепция высшей власти и авторитета предполагает наличие дистанции, и именно чувство дистанции пробуждает в низших почитание, естественное уважение, природную склонность к подчинению и преданности своему государю, то в данном случае все происходит наоборот: с одной стороны, «власть» устраняет всякую дистанцию, с другой, низы не согласны терпеть какую-либо дистанцию. Вождь бонапартистского типа является и стремится быть «сыном народа», даже если по своему происхождению он принадлежит к другому типу. Он пренебрегает законом, согласно которому чем шире основание, тем выше должна располагаться вершина. Верный раб комплекса «популярности», он питает склонность ко всем проявлениям, которые способны дать ему, пусть даже мнимое, чувство народной любви и одобрения. При таком отношении именно вышестоящий нуждается в нижестоящем, чтобы удостовериться в своей значимости, а не наоборот, как то должно быть при нормальном положении дел. Само собой, обратной стороной является (по крайней мере на стадии восхождения, прихода к власти) зависимость престижа вождя бонапартистского типа от его чувства близости к массе, от того, насколько он ощущает себя «одним из нас». В данной ситуации «ана-гогическая» (влекущая к миру горнему) власть, как сущность и высшее основание всякой подлинной иерархической системы, исключена изначально. Единственным подходящим определением здесь остается довольно грубая формулировка, данная ВАЙНИНГЕРОМ: взаимное проституирование.
— Думаю, это можно сделать горячей водой прямо на месте. — Подумав, что это, возможно, прозвучало недостаточно внушительно, Аркадий добавил: — И чтобы ни одной снежинки не осталось.
Аркадий сел в желто-красную милицейскую машину Фета и въехал на Крымский мост. Замерзшая река вот-вот должна была вскрыться. Девять часов. Два часа как его подняли с постели. Он еще не завтракал, только курил. Спускаясь с моста, он помахал красным удостоверением регулировщику на перекрестке и промчался мимо остановившихся машин. Служебная привилегия…
Для лучшего понимания этого момента согласимся с тем, что любая власть, желающая обеспечить себе достаточно длительное существование, всегда нуждается в опоре на коллективное чувство; прямо или косвенно она должна найти средство, позволяющее привлечь на свою сторону данные слои общества. Однако в рассматриваемой нами ситуации для этого используется довольно своеобразное средство. В политических явлениях в зависимости от природы соответствующего «центра кристаллизации» в реакцию вступают самые различные человеческие качества. Другими словами, здесь, как и везде, срабатывает закон избирательного сродства, который можно сформулировать следующим образом: «Подобное пробуждает подобное, подобное притягивает подобное, подобное воссоединяется с подобным». Природа принципа, на котором так или иначе зиждется auctoritas, имеет крайне важное значение, поскольку это является своего рода пробным камнем для избирательного сродства и одновременно фактором, предопределяющим процесс кристаллизации. Если центр системы, ее основополагающий символ по самой своей природе пробуждает и приводит в движение в человеке прежде всего высшие способности и возможности, которые признаются всем обществом и сплачивают его, этот процесс имеет «анагогический» характер и приводит к интеграции индивида. Поэтому имеется существенная разница между сплоченностью, лежащей в основе политической системы воинского, героического, феодального типа — то есть имеющей духовную и священную основу — и той сплоченностью, что возникает в движениях, выдвигающих наверх народного трибуна, диктатора или правителя бонапартистского типа. Мы расцениваем как отрицательные те случаи, когда правитель обращается к низшим, почти до-личностным слоям человека, поощряет и использует их к своей выгоде, заинтересованный в том, чтобы тем самым подавить все высшие формы восприятия. Отчасти поэтому подобные правители склонны демократически величать себя «сынами народа», не притязая на то, чтобы олицетворять собой более совершенный человеческий тип, утверждающий высший принцип. Следовательно, это явление носит регрессивный характер в смысле личностных ценностей. В подобных коллективных движениях или системах отдельный человек умаляется даже не столько за счет ограничения каких либо внешних свобод, — что по сути не имеет существенного значения, — сколько вследствие подавления его внутренней свободы, свободы «я» по отношению к своим низменными страстями, пышному расцвету которых, как было сказано, благоприятствует общая атмосфера, царящая в подобном обществе.
Аркадий не питал особых иллюзий в отношении своей работы. Он был старшим следователем по расследованию убийств в стране, где совершалось мало хорошо организованных преступлений и не было талантливых преступников. Обычной жертвой простого русского была женщина, с которой он спал, а потом, напившись, бил ее по голове топором, к тому же и попал-то только на десятый раз. Короче говоря, преступники, с которыми имел дело Аркадий, прежде всего были обыкновенными пьяницами, а потом уже убийцами. Из своего опыта он вынес убеждение, что практически не было ничего опаснее, нежели быть приятелем или женой пьяницы, а полстраны не просыхало от пьянства.
Значительны различия и в том, каким образом власть добивается своего признания и престижа: делает ли она это за счет раздаваемых обещаний или, напротив, за счет предъявляемых требований. В наиболее современных и низменных типах демократии мы имеем дело исключительно с первым случаем. Престиж правящего класса строится не на высоком идейном напряжении, что отчасти еще было присуще первоначальным полуреволюционным, полувоенным формам бонапартизма, но исключительно на «социальных» и «экономических» перспективах, на факторах и мифах, затрагивающих лишь чисто физическую часть demos\'a. Это относится не только к марксистским вожакам, исповедующим «левый тоталитаризм». Решение «социального вопроса» в его чисто материалистическом аспекте является одной из важнейших составляющих современных приемов, используемых всеми народными правителями, что уже само по себе дает право на вполне однозначную оценку их уровня и достоинства.
С тоталитаризмом и бонапартизмом обычно связывают понятие диктатуры. В связи с этим имеет смысл рассмотреть двусмысленность некоторых концепций, которые, пытаясь противостоять демократии, не имеют ясного и неискаженного представления об аристократической идее. Традиционное мышление проводит существенное различие между символом, функцией или принципом, каковые воплощаются в стоящем у власти, и самим этим человеком как индивидом. В соответствии с этой предпосылкой важно, чтобы человека уважали и ценили исходя из идеи и принципа, а не наоборот. Между тем диктатора или трибуна уважают как раз за обратное; их власть опирается исключительно на индивидуальные качества правителя, на его способность воздействия на бессознательные силы массы.
С крыш свисали мокрые сосульки. Пешеходы шарахались от мчавшейся машины следователя. Но все же было лучше, чем два дня назад, когда машины и люди расплывчатыми тенями передвигались в клубах тумана. Обогнув Кремль, он выехал на проспект Маркса, повернул на Петровку и через три квартала подъехал к желтому шестиэтажному зданию — Управлению московской милиции. Поставив машину в подвальном гараже, он поднялся на лифте на третий этаж.
В последнем веке под знаменем эволюционизма уже предпринимались попытки толкования аристократии и «элитаризма», исходя из принципов «естественного отбора». Эти попытки свидетельствуют о полном непонимании характерных черт, присущих древним иерархическим обществам, и сегодня признаваемых даже историками-позитивистамы. Сюда же относится и буржуазно-романтическая теория «культа героев» (heroes worship), внесшая еще большую путаницу в и без того сомнительные стороны ницшеанского учения о сверхчеловеке. Все эти концепции и теории не преодолевают рамок индивидуализма и натурализма, на которых невозможно выстроить сколь либо приемлемой доктрины истинной законной власти. Впрочем, сегодня даже те, кто признает саму идею «аристократии», не способны преодолеть этих границ: они готовы признать за человеком право на исключительность и «гениальность», лишь если его величие обусловлено свойственными ему индивидуальными качествами, но не способны признать их за тем, кто олицетворяет собой традицию и особую «духовную расу», и чье величие, в отличие от первого, зиждется на принципе, идее, на высшей безличности.
Газеты обычно писали об оперативном штабе милиции как о «настоящем мозговом центре Москвы, готовом в считанные секунды среагировать на сообщения о несчастных случаях или преступлениях в самом безопасном для жизни городе мира». Одна из стен представляла собой огромную карту Москвы, разделенную на тридцать районов и усыпанную лампочками, обозначавшими сто тридцать отделений милиции. На пульте связи — ряды переключателей. Отсюда офицеры связываются с патрульными машинами («Пятьдесят девятый», ответьте «Волге») или по кодовому названию — с отделениями («Омск», ответьте «Волге»). Едва ли во всей Москве был другой такой зал, где царили бы столь продуманный порядок и спокойная атмосфера — порождение электроники и тщательно организованного процесса просеивания информации. Существовали определенные квоты. Участковому милиционеру полагалось официально докладывать только об определенном числе преступлений; иначе он поставил бы своих коллег с других участков в нелепое положение — им пришлось бы докладывать об отсутствии преступлений вообще. (Все признавали, что хоть какая-то преступность должна быть.) После этого отделения милиции друг за другом подгоняли свою статистику, с тем чтобы показать надлежащее сокращение убийств, разбойных нападений и изнасилований. Это была эффективная система, которая требовала спокойствия и добивалась его. На большой карте сейчас мигала только одна лампочка, означавшая, что за последние двадцать четыре часа в столице, насчитывающей семь миллионов жителей, отмечен всего лишь один значительный акт насилия. Лампочка мигала там, где был Парк Горького. В центре оперативного зала, глядя на лампочку, стоял комиссар милиции, крупный широколицый мужчина в отделанном золотыми галунами сером генеральском мундире с орденскими колодками во всю грудь. С ним были два полковника, заместители комиссара. Аркадий в своей будничной одежде имел затрапезный вид.
— Товарищ генерал, докладывает старший следователь Ренко, — согласно ритуалу представился Аркадий. «Побрился ли?» — подумал он про себя, удерживая желание провести рукой по подбородку.
Естественно, на том же уровне индивидуализма мы остаемся и в случае «государя» макиавеллиевского образца, со всеми производными от этого типа. Конечно, «государь» МАКИАВЕЛЛИ еще не опускается столь низко, — до массы, — как политические правители современной демократической и демагогической эпохи. Само собой, он ничуть не верит в «народ», но озабочен лишь тем, чтобы изучить простейшие страсти и реакции, движущие массами, дабы к своей выгоде использовать соответствующие политические приемы. Авторитет более не дан «свыше», он покоится лишь на силе, на virtus
[33] «государя». Конечной целью становится власть, понимаемая как чисто человеческая власть; все прочее — включая духовные и религиозные факторы — превращается в средства, которые можно использовать безо всяких угрызений совести. Здесь нет и речи о внутренне присущем превосходстве; макиавеллизм делает ставку исключительно на политическую ловкость, дополненную такими личными качествами, как хитрость и грубая сила. Это прекрасно выражается известным образом союза лисы со львом. Подобного правителя не интересуют те высшие способности, которые при определенных обстоятельствах могут пробудиться в его подчиненных. Как правило, он презирает человека и питает по отношению к нему глобальный пессимизм, порождаемый мнимым политическим «реализмом». Поэтому деспот макиавеллиевского типа, по крайней мере, не склонен торговать собой: он не попадается на удочку тех средств, которые сам использует для прихода к власти или ее удержания. Его спасают от этого способность к притворству, лжи, та раздвоенность мыслей и чувств, которые свойственны актеру и к каковым он прибегает при необходимости.
[34] Однако в подобной ситуации не остается никакого места для истинной аристократии и реального авторитета. По мере своего развития подобная направленность приводит скорее к появлению «диктаторских» форм, также определяемых чисто индивидуальными чертами характера и бесформенностью власти, и к наступлению времен, названных кем-то эпохой «абсолютной политики».
Генерал едва кивнул в ответ.
— Генералу известно, — сказал полковник, — что вы специалист по расследованию убийств.
Можно рассматривать макиавеллизм как применение к политико-социальной области метода, используемого современными физическими науками. Современное профаническое естествознание принципиально исключает из природы все имеющее качественный и индивидуальный характер. Предметом изучения является лишь чисто материальный аспект, подчиненный необходимости, из которого и черпаются те знания, которые при помощи техники позволяют контролировать окружающий мир. Макиавеллизм поступает точно также по отношению к общественным и политическим силам: исключая качественный и духовный фактор, сводя коллективную и индивидуальную жизнь к ее чисто материальному и физическому уровню, он строит свое господство исключительно на технике.
— Генерал хочет знать ваше предварительное мнение по этому делу, — сказал другой полковник. — Можно ли рассчитывать на то, что дело будет раскрыто быстро?
В этом заключается сущность макиавеллизма. Таким образом, в современных политических формах бонапартизма — прежде всего тех, которые связаны с диктаторским тоталитаризмом — легко прослеживается смешение макиавеллиевской идеи «государя» и демагогического «сына народа», а за извращенной мистикой, наделяющей подобного правителя так называемой «хариз-мой», стоит почти демоническое совершенство техники, безо всяких угрызений совести использующей самые низменные средства ради достижения власти и установления контроля над бессознательными силами масс: это «абсолютная политика», которой неведома возможная ценность человека как свободной личности. Но точно так же неведомы таким правителям и самоуважение, чувство собственного достоинства как первичное условие всякого аристократического превосходства.
— Я уверен, что с нашей лучшей в мире милицией и при поддержке народа мы сможем разыскать и задержать виновников, — убежденно ответил Аркадий.
— Тогда почему, — спросил первый полковник, — в отделениях милиции нет сводки с информацией о жертвах?
Стоит вкратце отметить еще один момент. Понятие бонапартизма, естественно, относится не только к Наполеону III, но и к Наполеону Бонапарту, личности, при рассмотрении которой справедливости ради следует четко разграничивать два аспекта: политический и военный. Понятно, что говоря о бонапартизме как о политической категории, мы учитывали только первый аспект, в котором Наполеон предстает перед нами не столько в качестве военачальника, сколько как сын Французской революции, дух которой не только неизменно сохранялся, но даже окреп в заключительный «имперский» период. Нет нужды более подробно останавливаться на этом. Что же до военного аспекта, то нам нечего возразить против того престижа, который может завоевать полководец. Более того, подобный престиж не имеет ничего общего ни с демократией, ни с демагогией, но связан с героическими факторами и, как все относящееся к военной области, включает в себя ту же идею иерархии. Но важно, чтобы этот престиж не выходил за свойственные ему рамки. Мы посчитали нужным затронуть эту сторону проблемы, чтобы еще раз подчеркнуть различие между высшей идеей авторитета и аристократии и ее сомнительными подделками и побочными продуктами.
— На трупах не было документов. Они в замороженном состоянии; трудно сказать, когда они умерли. Кроме того, они изуродованы. Установить их личность обычным путем не представляется возможным.
Бросив взгляд на генерала, другой полковник спросил:
Для более ясного понимания этого вопроса обратимся снова к древнему миру. Древние римляне, так же как германцы и другие народы, четко различали такие понятия, как rex с одной стороны и dux, или imperator, с другой. Последнее как раз и означало военачальника, чисто индивидуальные дарования которого делали его пригодным для исполнения определенных задач. То же различие, но в иной прикладной области, существовало и между правителем и тем, кого наделяли исключительными, но временными правами для разрешения внутренних разногласий либо в чрезвычайных обстоятельствах. Именно этот смысл вкладывался ранее в понятие «диктатор», который еще меньше был связан с особой традицией или политической идеей, чем тот же dux. Эти два типа различались по своей природе, функции, престижу. Не стоит относить исключительно на счет устаревшего «мифологического» мышления правила, существовавшие, в частности, в древнем германском праве, которые предписывали выбирать rex не среди тех, кто, подобно dux или heretigo, отличались особыми человеческими индивидуальными качествами, но среди тех, кто вел свой род от «божественных» предков. Эту идею при желании можно демифологизировать и сформулировать в терминах простого типологического противопоставления. Существенной здесь является обращенность истинного правителя ввысь, а не вниз; в нем должны ценить нечто сверхличное и внечеловеческое, невзирая на то, в каком облике в зависимости от конкретных обстоятельств и исторических условий предстает этот элемент «имманентной трансцендентности», обычно связанный с традицией. Это значительно отличает его от того же «героя», военачальника или диктатора. Используя дальневосточную терминологию, можно говорить о двух типах авторитета, первый из которых свойствен тому, кто побеждает и получает власть, не нуждаясь в борьбе, а второй — тому, кто должен бороться за власть. В первом случае существенно то, что, условно говоря, «олимпийский» элемент естественно утверждает себя в своем превосходстве посредством «деяния в недеянии», то есть оказывая духовное, а не прямое материальное воздействие. Во втором случае мы также оказываемся на довольно высоком уровне, когда речь идет о dux, полководце (особенно если это тип, сформированный суровой традицией, что, например, в наши дни отличало прусское офицерство). Однако если он начинает вмешиваться в политику, стремясь узурпировать власть в качестве диктатора, то уровень понижается и достигает своего нижнего предела с появлением вождя бонапартистского типа, который мы определили как помесь демагогического трибуна, наследника демократии, с макиавеллиевским типом, знатоком порочной и циничной техники властвования.
— На месте преступления был представитель Комитета государственной безопасности?
— Да.
Надеемся, что мы сумели дать читателю достаточно надежные опоры, которые позволят ему понять как феноменологию идеи властителя, так и то, каких верхних и нижних пределов могут достигать разновидности этой идеи в двух совершенно противоположных в духовном отношении системах. В заключение добавим последнее соображение.
— В Парке Горького… Просто в голове не укладывается, — в конце концов вставил свое слово и генерал.
По сути понятие «аристократии» является довольно неопределенным. Буквально аристократия означает «власть лучших». Но «лучший» — относительное понятие. Лучший по отношению к чему? Лучший с какой точки зрения? Можно быть «лучшим» среди бандитов, «лучшим» среди технократов, «лучшим» среди демагогов и т. п. Поэтому очевидно, что прежде всего следует уточнить критерий отбора, на основании которого определяются те ценности, которые придают данному обществу или цивилизации свое особое лицо и характер. В зависимости от этого мы будем иметь совершенно различные «аристократии» и элиты.
В управлении Аркадий позавтракал, выпив кофе с булочкой, затем, опустив двухкопеечную монету, позвонил из автомата.
— Можно товарища Ренко, учительницу?
В этом проявляется ограниченность социологии ПАРЕТО и сформулированного им закона ротации элит. Отправной точкой здесь служит констатация неизбежного характера «элитаризма», железного закона олигархий. Но у ПАРЕТО все его рассуждения остаются чисто формальными, поскольку в изменениях, допускаемых этим явлением, совершенно упущен из вида качественный, духовный фактор. Понятие элиты носит у него характер отвлеченной категории, а процесс «ротации», или периодической смены, не учитывает особые смыслы и изменения ценности, но порождается практически механическим и индифферентным социальным динамизмом. По сути ПАРЕТО ограничился изучением той роли, которую поочередно исполняют так называемые «остатки устойчивости соединений» и «остатки комбинаций», то есть, проще говоря, речь идет о консервативных и обновленческих, революционных силах, но при этом совершенно не принимается во внимание, что именно является предметом этого сохранения или обновления. Когда жизненные силы данного правящего класса истощаются, начинается циркуляция элементов, — восхождение одних и нисхождение других, — за рамками которой сохраняется феномен элиты, понимаемой в общем смысле, как отвлеченная категория. Это связано с разработанной ПАРЕТО методологией, которая придает каждому принципу, идее, ценности или доктрине простой характер «производной», то есть второстепенного и зависимого явления, лишенного само по себе решающего значения, но в той или иной форме отражающего элементарные, однообразные и иррациональные тенденции («остатки»), которые полагаются единственно действенными. На наш взгляд, дело обстоит прямо противоположным образом; первостепенным элементом, который имеет для нас значение, является не постоянство отвлеченного явления элиты, сохраняющегося независимо от ротации или периодической смены частных элит, но, напротив, изменение ценностей и смыслов, происходящее при смене различных элит, в результате чего одна из них становится центром системы и задает общий тон.
— Товарищ Ренко на совещании в райкоме партии.
— Мы собирались вместе пообедать. Передайте товарищу Ренко… передайте ей, что муж будет вечером.
Поэтому изложенные здесь нами мысли направлены на сравнение подобных изменений, и, следовательно, разновидностей элитаризма. Исторически смена элит (или, в более широком смысле, «аристократий») происходит согласно точному закону регрессии каст, на котором мы не будем здесь останавливаться, поскольку подробно изложили его в нашей основной работе «Восстание против современного мира».
[35] Укажем лишь, что в целом следует различать четыре стадии: на первой элита имеет чисто духовный характер, воплощает в себе то, что в общем можно назвать «божественным правом», выражает собой идеал нематериального достоинства; затем она обретает черты воинской знати; на третьей стадии ее сменяет олигархия на плутократической и капиталистической основе, правящая в рамках демократии; и, наконец, элитой становятся коллективистские предводители революции четвертого сословия.
Весь следующий час он просматривал досье молодого сыщика Фета. Удостоверившись, что тот занимался только делами, представлявшими особый интерес для КГБ, Аркадий покинул управление через двор, выходящий на Петровку. Милицейские служащие и женщины, возвращавшиеся после долгого хождения по магазинам, пробирались между стоявшими у подъезда машинами. Помахав дежурному в будке, он направился в лабораторию судебной экспертизы.
Глава VI. ТРУД. ОДЕРЖИМОСТЬ ЭКОНОМИКОЙ
В дверях прозекторской Аркадий остановился и закурил.
— Что, боишься блевануть? — взглянул на него Левин, услышав, как чиркнула спичка.
Мы уже говорили о сходстве между отдельным человеком и обществом, законность которого признавалась еще с древнейших времен. Исходя из этого мы показали, что в последнее время в области общественно-политического устройства идет нисхождение от уровня, на котором жизненная и материальная часть подчинена высшим возможностям, силам и целям, к тому, где эта высшая сфера исчезает или, хуже того, вследствие переворачивания лишается всего ей свойственного и ставится на службу низшим функциям. В индивиде последним соответствует его чисто физическая часть, в государстве — экономика. Нам хотелось бы рассмотреть труд и экономику именно с этой точки зрения.