VII
Поселок Красная Вишера, который берет свое начало от лагерных бараков, расположен на берегу горной реки Вишера. Население – тысяч десять – двенадцать. Но в пору, когда я был красновишерцем, вольных, включая энкавэдэшников, там насчитывалось не более полутора тысяч. Да и то «вольные» – понятие условное. Но об этом позже. Так вот, жили вольные отдельно, поэтому комплекса неполноценности мы не испытывали. Все были равны. А если кто-то на кого-то кричал: «Ты, лишенец!» – это воспринималось, как благодушная шутка.
Кстати, «лишенец» – человек всего лишь лишенный права голосовать. Одно из наказаний. Такое наказание назначалось решением многих инстанций. Порой оно принималось даже по ходатайству коллектива «трудящихся», состоящего все из тех же «ЦЫ». Такие ходатайства удовлетворялись оперативно, без какой бы то ни было бюрократической волокиты. Мне приходилось встречать людей, которые впервые приняли участие в выборах лишь в пятидесятые годы, на пятом десятке своей жизни.
Однако вернемся к нашему Вижайлагу. В конце двадцатых – начале тридцатых годов он числился отделением Соловецких лагерей особого назначения, сокращенно – СЛОН. Но позже, когда в Вижайлаге собралось более ста тысяч осужденных, он был переименован в управление Вишерских лагерей особого назначения. Потом были еще переименования, не менялась лишь суть лагерной системы, той системы, которую она олицетворяла – системы массового истребления собственного народа, и в первую очередь, наиболее мыслящей его части; использования дармовой рабсилы для поддержания коммунистического режима.
Территория Красной Вишеры и окрестностей буквально изобиловали лагерями, «командировками», «подкомандировками», отдельными лагерными пунктами (ОЛП) и прочими пунктами, где десятки тысяч рабов валили лес для ненасытного бумкомбината и на сплав.
Так вот, пришел вайский этап. У поселковых здесь оказалось много знакомых: воспоминания, восклицания.
– А помнишь?…
– Расстрелян.
– А?…
– Погиб.
Или:
– Замерз.
– Воевал, но опять взяли…
Слово «взяли» было особым, каким-то
чернокнижным. После него никаких вопросов не следовало, вслух по крайней мере не задавали. И так все было ясно. Ведь если человек даже воевал, но его опять взяли… О чем тут можно спрашивать, о чем говорить? Потом почему-то стали выяснять, где при Берзине Стояла столовая. Прошло-то около двадцати лет. Не напрасно выясняли. В начале тридцатых один из зэков, работая тогда в столовой, закопал здесь ложки, когда собирали этап на Север и ему в этом этапе определили место. Конечно, разговор этот шел с глазу на глаз, меня, пацана, в расчет не брали. Но таинственность разговора и запомнилась. Вскоре пришла пора менять водопроводные трубы, и говорившие о ложках «нечаянно» отклонившись от траншеи, нашли свой клад. Как и любая посуда, ложки представляли большую ценность.
VIII
Нам все время хочется есть. Ваня Япишин, Махмуд Абдулин и Коля Сеногноев решили полакомиться птичьими яйцами. По пути к Вижаихе прихватили и меня.
У моста берег Вижаихи довольно крутой и весь испещрен ласточкиными гнездами. А нужно сказать, что до этого случая утолять голод птичьими яйцами мне еще не приходилось. Да что там, я и куриное только однажды попробовал. На пасху, когда мы с мамой были у хайдуковского барака, я сказал одной тетеньке из местных «Христос воскрес». Она рассмеялась, сбегала домой и принесла мне крашенное яичко. Дома я разделил его на всех наших, в том числе и гостившую у нас тетю Нюру. Все были очень довольны.
На берегах реки ласточки живут в гнездах, устроенных в глубоких норах, и, чтобы добраться до них, ребятам приходится помогать друг другу. Один из нас ложился на берегу и дотягивался до гнезда. Двое других подстраховывали его, придерживая за ноги. Мне же, как самому маленькому, оставалось складывать добычу в старую выцветшую кепку. Я рассматриваю яички. Маленькие они и гладкие, словно древний бабушкин медальон. Множество ласточек летают над нами, тревожно кричат, некоторые пикируют прямо на головы и пребольно клюют, пытаясь отогнать нас от гнезд. Но это им не удается. Чувство голода оказывается сильнее чувства жалости к птицам.
Когда мы стали делить яички, три оказались лишними, поскольку поделить их на четверых невозможно. После долгих споров Ваня предложил сначала съесть свои порции, а потом дескать разберемся. Так и поступили. Скорлупки оказались очень хрупкими, ломались от малейшего нажима, но у нас ничего не проливается: мы облизываем мокрые ладони, пальцы. Подкрепившись, все как-то сразу подобрели. Махмуд, наш вожак, велел отдать оставшиеся яички мне, и приказал топать домой. Они же отправились в лес искать гнезда других птиц.
Бреду домой к своему бараку с обидой, что меня с собой не взяли. Как будто и не ел – так голоден.
Соседний барак ремонтируют зэки. У запретки стоит много женщин, слышны громкие голоса. Вдруг раздается выстрел, второй. Забыв про голод, бегу туда. Толпа отхлынула от запретки, но не уходит. На освободившемся пространстве остался в одиночестве какой-то незнакомый мне дяденька и, плача тоскливыми слезами, приговаривал: «Брат, брат! Вот где пришлось свидеться».
По другую сторону запретки стоял зэк, примерно его возраста, и просил уйти:
– Коля! Ты губишь меня и себя, уйди! иди, Коля, и себя, и меня погубишь.
Но Коля не поддавался ни на какие уговоры. В конце концов энкавэдэшник не выдержал, наставил на него карабин и, заходясь в истерике, закричал:
– Я два патрона на тебя истратил, третьим, падла, в тебя! Последний раз говорю, отойди от запретки!
Пьяный же, кроме своего брата, ничего не видел и слышать ничего не желал.
– Брат, брат! Вот где нам довелось встретиться, – приговаривал он. – Чертова судьба, вот где она свела нас.
Тем временем распуганная выстрелами толпа женщин постепенно приходила в себя.
Вот уже начали раздаваться возгласы возмущения:
– Господи, да ведь он убьет его! За что же он на него так?…
Одна, вторая, третья женщина кинулась к пьяному, загородили его.
– В кого стреляешь? Он фронтовик, контуженный!
Карабин нервно пляшет в руках конвойного.
– Я таких контуженных в подвале пачками кладу. Отойди, контра, а то и вас вместе с ним положу. За нападение на пост.
Заслышав выстрелы, к месту происшествия бежит группа энкавэдэшников. Еще не разобравшись в чем дело, охранники бьют женщин прикладами. Затем раздаются выстрелы. Правда, пока что вверх. Пьяного скрутили, женщин оттеснили.
Подбегает офицер, видимо, их начальник. На груди множество колодок, значит, фронтовик. После войны много их, фронтовиков без специальности, подавалось в конвойные войска.
– Что, опять на тебя «покушение» было? – иронично спрашивает он стрелявшего. – Опять в отпуск захотелось? Шустрее всех?
«Длиннополый» начал объяснять, что на него действительно напали ссыльные, хотели разоружить, чуть не убили. А все потому, что задумали освободить зэков. Но офицер, видимо, хорошо знал замашки этого охранника, поэтому решил опросить всех постовых. Те в один голос заявили, что никакого нападения не видели. Пьяный стоял себе у запретки, в зону не рвался, из зоны тоже никто не пытался уйти.
– Вот сволочь! – возмутился офицер. – Так и знал, что это он спровоцировал. Ну доиграется!
Тем временем подвели окровавленного Николая, который от битья и пережитого успел заметно протрезветь. Во всяком случае на вопрос, кто он и как попал сюда ответил довольно вразумительно.
Оказывается, их, двух братьев, в январе 42 года, после гибели родителей, полумертвых вывезли из Ленинграда. Так получилось, что из-за неразберихи они попали в разные места. В конце сорок четвертого, когда Николаю исполнилось семнадцать, он ушел на фронт. Побывал под Кенигсбергом, штурмовал Берлин. Был ранен, контужен. Имеет несколько наград. А брату Петру судьба выпала иная. Его определили в ремесленное. Кормили там очень плохо. Стоило мальчишке высказать недовольство, как сразу же стал «врагом народа». Хотя, какой он враг, если в училище попал дистрофиком, а на производстве норма, как у любого взрослого.
Николай только недавно узнал, где он сидит, и вот, приехал навестить.
По лицу офицера-фронтовика пробежала тень сомнения.
– Постой, ты говорил о наградах. Какие у тебя?
– Два ордена Славы. Медаль «За отвагу».
– Два ордена Славы? – поползли вверх брови начальника охраны. – Не часто случается. И что, документы имеются?
Николай достал из внутреннего кармана пиджака пачку документов и протянул их офицеру.
Тот бегло просмотрел бумаги и неожиданно обозлился.
– Болван! Скажи спасибо женщинам, что жив остался. Еще раз увижу здесь – посажу. А вы, – обратился к нам – вон отсюда. Все – вон!
Поначалу люди оцепенели. Они ожидали, что, убедившись в правдивости рассказа одного из братьев, энкавэдист окончательно подобреет. А вышло наоборот. Не зря говорят: «При зверином режиме и человек зверем становится».
Тронула Николая за рукав какая-то старушка.
– Уходи, сынок, пока он не передумал. Радуйся, что хоть брата своего встретил. Мы, вон, о своих ничего не знаем. Кто скажет, где косточки их раскиданы?
Толпа женщин уходила к верхним баракам. Их лица озаряли радостные улыбки: как бы там ни было, а человека спасли.
IX
Летом нас навещал дядя Гриша, родной брат моей мамы. Рослый, крепкий, вся грудь в орденах… С той поры я его больше не видел. Из пяти маминых братьев к тридцать седьмому году в живых осталось только двое – Гриша и Иосиф. Как и другие члены семьи, они находились в ссылке. В 37-м году их арестовали и дали по десять лет. За что – этого никто толком объяснить мне не смог. Скорее всего подошла их очередь пойти за колючую проволоку. Ротация между лагерями и поселениями осуществлялась регулярно. Из лагеря – на поселение, из поселения – в лагерь. Выпадали из этого сатанинского круга только те, кто уходил в мир иной.
Дядя Иосиф до ареста работал главным энергетиком лесозавода. Наверное, неплохо работал, потому что без него дело сразу же разладилось. А специалиста, который мог бы его заменить, не нашли: этот умер, того к стенке поставили, за аварию или по доносу.
Спецы – народ гордый, своенравный, себе цену знали, а потому вероятность получить новый срок или «без права переписки», что означало тогда высшую меру наказания, – такая вероятность была для них очень высокой. Никогда ведь не было известно, что именно – в слове, жесте, взгляде человека, знающего себе цену, может вызвать ярость того, кто над ним поставлен. Или кто ему подчиняется, завидует.
Словом, как только дядю Иосифа отправили на лесоповал заводской план второй сталинской пятилетки быстрехонько заваливался. А за него спрашивали не только с дирекции, но и с руководства местного НКВД. Поэтому дядю быстро вернули на завод, хотя судимость и не сняли: так, зэком, он и пребывал в своей очень ответственной должности.
Тем временем дядя Гриша продолжал валить лес, сплавлял его по Вишере да Вижаихе. Но вот в сорок втором вышло постановление: кто отсидел половину срока, мог добровольцем уйти на фронт. Тех, кто изъявил такое желание, сперва направляли в штрафную роту, а дальше, если остался живым (таких счастливцев было мало, фронтовики подтвердят), воюй в обычных частях. А следует сказать, что с начала войны энкавэдэшники «раскрыли» неисчислимое количество «заговоров» на территории ГУЛАГа, что должно было служить доказательством, что именно здесь, в неустанной борьбе с контрой, требуется сейчас их присутствие, а не на фронте. И косила «врагов народа» смерть от ужесточенного режима, от обворованной пайки, холода да официально разрешенных пыток еще похлеще, чем солдат на фронте от немецких пуль. Мой дядя тоже написал заявление. Так, мол, и так… Лучше погибнуть в честном бою… А через некоторое время товарищей его, солагерников, погонят на фронт уже без каких-либо заявлений.
Воевал дядя, если судить по наградам, не за страх, а за совесть, как и подобает людям чести, каковыми я знал своих близких. Дослужился до командира танковой роты. При взятии Кенигсберга был в очередной раз ранен, а пока приходил в себя, война закончилась. Будучи человеком рассудительным, возвращаться в места поселения он не захотел, остался после демобилизации в Кенигсберге. И не прогадал.
Как я уже говорил, с какого-то времени руководство ГУЛАГа разрешило родственникам жить вместе, и это коварное разрешение сыграло трагическую роль в судьбах многих недавних фронтовиков. Естественно, их потянуло к своим, то есть к месту поселения родных и близких. Тем более, что многие из них выросли в тех местах, акклиматизировались. А многим и некуда было ехать. Там, откуда в свое время выселяли, их никто не ждал. Власти особого восторга не испытывали: Одним бывшим зэком, «врагом народа», больше. Хорошо помню, что несколько таких семей, уехавших после освобождения на родину, вскоре возвратились обратно. А те, кто решился осесть в родном краю, чувствовали себя отверженными и, как правило, были на свободе до первого доноса, так что большинство предпочитало оставаться там, где их уже знали, среди таких же бывших ссыльных и зэков.
Трусами фронтовики, ясное дело, не были, о чем свидетельствовали иконостасы из наград. А уж моим невольным землякам наградные документы командование подписывало с очень большой осторожностью. Естественно, что и здесь, в местах поселений они поначалу чувствовали себя уверенно, с начальством вели себя с достоинством, подчеркивая, что люди они вольные. И это вызывало яростную зависть коммунистов-энкавэдэшников, на чьих мундирах, в лучшем случае, серела медаль «За победу над Германией», добытая неправедными трудами в зонах, истинно коммунист-фашистской жестокостью в обращении со своими согражданами, своим народом. Да, наград у них не было, заслуг тоже. Зато в руках у них была власть. Не ограниченная никакими реально действующими законами. Вот почему они довольно быстро поставили на место всех истинных героев – кого на лесоповал, кого бревна катать, а наиболее дерзких – прежде в крытую тюрьму, потом в зону, да через подвалы НКВД, через издевательства и пытки…
Кроме дяди Гриши и дяди Иосифа, был у меня еще один хорошо запомнившийся родственник, только уже по отцовской линии – дядя Вася. Этот успел повоевать не только на Западном фронте, но и на Восточном – против японцев. И так его, беднягу, изрешетили на этих двух фронтах, что еще больше года после Победы пришлось зализывать раны по госпиталям. Но в конце концов и он тоже прибыл на нашу Вишеру.
Не успел отдохнуть с дороги, как его вызывают в комендатуру.
– Ланской, а, Ланской, как у тебя с памятью?
– Не жалуюсь!
– Странно. Почему же тогда не напоминаешь, что за тобой-то еще три годика отсидки числятся?
Побледнел дядя Вася. Как же так? Ведь воевал, кровь проливал, полжелудка у него хирурги вырезали. Неужели все это не зачтено? – Плохо контору знаешь, – продолжали издеваться над ним. – Что наше, то наше. Числится за тобой должок – погашай.
Одно только облегчение и сделали моему дяде: не послали на лесоповал, а послали дизелистом на электростанцию, неподалеку от нас, в поселке Песчанка. Уж не знаю, что заставило смягчиться каменное сердце коменданта. То ли инвалидность дяди Васи. То ли награды его боевые. То ли тетя Катя, которая, спасая сына, продала все, что можно было продать. Да не только свое – всех родственников. Лишь благодаря этому, ей удалось добиться разрешения посещать сына для оказания ему медицинской помощи.
Дядя Вася был человеком своеобразным. Знал он великое множество стихов, поэм, баллад, видимо, и сам грешил сочинительством. Страсть как любил читать стихи. Но, почитая эту свою страсть за слабость, очень ее стеснялся. Во всяком случае я никогда не слышал, чтобы он читал поэзию взрослым Наверное, боялся: не поймут, чудаком объявят, люди-то были вокруг суровые, условия их жизни, да и сама обстановка, к поэзии не располагали. Вот и получалось, что жертвой его поэтической страсти чаще всего становился я. Нередко он увозил меня на день-два на лесопункт, и уж там, в присутствии хоть одного, но все-таки слушателя, давал себе волю – декламировал часами.
Имея некоторый опыт (было время, когда и я болел декламацией), могу уверенно утверждать – другого такого эмоционального чтеца мне встречать не приходилось.
X
Тома, сестра моя, учится во втором классе. Она за уроки – и я тут как тут. Как-то сам собой научился читать. И мир обрел для меня совершенно другое звучание – он заговорил. Газетными обрывками, вывесками, объявлениями. Где вижу что написанное – обязательно прочитываю. До школы сумел прочесть несколько книжек. Хорошо запомнилась одна – про птичек. Виталия Бианки. Пробую писать. Буквы кривые, неуклюжие, падают то влево, то вправо…
XI
Зима опять выдалась суровой: с частыми метелями, с мглой, при которой страшно выходить за дверь. Но это еще бы ничего, да вот голод совсем одолел.
Мама принесла отруби. Мяла, мочила, лепила их… Наконец, испекла. Хлеб не хлеб, лепешки не лепешки. Есть их невозможно: сухие, колются, не лезут в горло. Мама плачет, бьет нас, силком пытается заталкивать в рот куски лепешек. У меня из десен начала сочиться кровь. Ноги опухли. По телу пошли какие-то пятна. Теперь есть вообще ничего не могу: душа не принимает. Пришла фельдшер, осмотрела, повздыхала и заявила, что у меня начинается цинга. Ни для кого из наших неожиданностью ее диагноз не был. Мне его поставили еще до ее прихода. Она лишь подтвердила, да кое-что посоветовала. Наши где-то достали рыбий жир, мать варит хвойный отвар. Такой противный, что только под ремнем его и пью. Каким-то чудом появился в доме чеснок. Мало того, что его заставляют глотать, но еще и втирают в десны. К рыбьему жиру уже привык, ем с картошкой. Очень вкусно. И чего от него все носы отворачивают? Ожил…
У нас в комнате есть фанерный ящик. Нам с Томой даже подходить к нему запретили. Но раз запретили – значит в нем что-то съестное. А поскольку хочется есть, мы с сестрой в постоянном поиске. Залезли в ящик, а там целое богатство – два мешочка с сухарями. Развязали, вытащили несколько штук и тут же сгрызли. А мешочек снова аккуратно завязали, словно и не притрагивались к нему. День-второй прошел – мы опять к ящику. Долго с сестрой лазили туда, и как-то не досуг нам было подумать: а что же за мешочки у нас такие волшебные? Мы оттуда тащим сухари, а они не худеют.
Все, конечно, было просто. Мама наши прегрешения видела, но помалкивала: не могла же она отменить отцовский запрет. А чтобы грехи наши не всплыли, она мешочки все время пополняла.
Лишь когда повзрослел – понял: сухари эти припасали на черный день – на случай ареста или внезапного этапа. И того, и другого ожидали со дня на день…
XII
Весна словно бы сторонилась наших краев. Казалось, не только весна, лето кончится, а снега у нас на Вишере так и не сойдут. Сама местность наша казалась всем тогда проклятой и заколдованной.
Зато, когда снег в конце концов сошел, радости нашей ребячей не было предела.
В первый же теплый день договорились мы с ребятами идти на огороды искать прошлогоднюю картошку, а потом на болота – клюкву. Компания собралась немалая – Иван Япишин, Махмуд Абдулин, Колька Рей-мер, Петька Хайдуков… Правда, у меня с первых же минут беда – калоша надорвалась и сваливается с бурки. Пытаюсь натолкать туда бумаги, только дальше рвется. Ладно, беру кусок шпагата, привязываю калошу, и мы выходим на улицу. Солнце уже совсем пригревает по-летнему. Надо спешить, потому что обувка у всех ненадежная, один Ваня в сапогах. В бурках хорошо, когда сухо, обернул носи бумагой – и они в тепле, но в слякоть плохо выручают. Чуть попал в лужу, ноги сразу мокрые.
Идем по мостику через ручей, мимо трех стоящих в сторонке бараков, присматриваемся. Интерес наш понятен: в этих бараках поселили немцев, которых перевели откуда-то с Велса. Мы их толком еще и не разглядели, какие они. Ну да ладно. Прошли мимо Ногаевского хутора и, считай, на месте.
С огородов снег почти сошел, только в бороздках лежит. Мы двигаемся цепочкой, выискивая картошку. Удачно пошли в этом году, всех опередили. У каждого из нас уже по картофелине, обтираем ее о штаны и грызем. Она после зимовки сладкая, очень вкусная.
Перерыв весь огород, складываем в мешочек штук двадцать клубней и идем на болото, где на кочках попадается клюква. Правда, ее домой мы никогда не доносили: съедали прямо на болоте. Как ни берегся, а ноги уже мокрые. Тут случилась еще одна неприятность. Не заметил, как порвался шпагат и калоша где-то затерялась, а в одной калоше домой не придешь – сразу влетит. Возвращаемся назад, ищем. Вот она, торчит из лунки в воде. Но привязать уже нечем. Ваня Япишин оказывается самым сообразительным – отламывает ивовую веточку, разминает ее и получается некое подобие веревки. Привязал, приспособил, хлопнул по плечу: «До дома дойдешь».
Возвращаемся усталые. Около бараков делим картошку. Делим, отворачиваясь, не глядя, какая кому кучка попадется, и расходимся. Несу домой и угощаю Тому. Она не очень-то в восторге от такой еды. Возможно, потому, что картошка уже стала мягкой и не такой вкусной. Как бы там ни было, никто из наших есть ее не может. Мать ругает, чтобы я тоже не ел сырую.
XIII
Приезжал на несколько дней Гена Боханов, мой двоюродный брат. Он в то время в Перми в железнодорожном депо после ремесленного училища отрабатывал. Они с матерью освободились уже несколько лет назад. С этим связана целая история.
Тетя Тоня, мать Гены, была родной сестрой моей мамы. Она была самой красивой из наших родственников. Где-то в середине тридцатых послали тетю Тоню в числе других под Чусовую. В ту зиму там погибло множество людей, но страна все требовала и требовала кубометры леса. Лагерное начальство всегда выручало друг друга. Вот и тогда из нашего спецпоселка направили туда ударную бригаду сучкорубов. Но случилось так, что недалеко от барака ударниц стояла воинская часть. И надо же было случиться: влюбился в мою тетку бравый артиллерист. Ей было тогда лет семнадцать – восемнадцать, и нет ничего удивительного в том, что она ответила взаимностью.
Через некоторое время тетю Тоню вернули под опеку родной комендатуры. А вскоре родился мой двоюродный брат. Все считали, что на этом роман командира и ссыльной закончится. Но Иван Боханов, несмотря на грозные предупреждения командования, не только не прекратил переписку с Тоней, но и несколько раз навещал ее и сына. Вот только недолго длилось это их медовое время. Не могло НКВД простить молодому командиру его чувств к ссыльной. И пошел он по сибирским этапам вместе с тысячами других зэков. Где, в каких лагпунктах он побывал – этого я не знаю. Но доподлинно известно, что в осеннее лихолетье сорок первого почти всех заключенных – военных отправили на фронт. Однако и там он не забыл о семье. При первой же возможности переслал Тоне свой офицерский продаттестат, и этим, возможно, спас ее и сына от голодной смерти. А потом бои, ранения, госпиталь и снова бои.
После очередного тяжелого ранения он сумел навестить своих. Это была их последняя встреча. Нежная, трогательная встреча двух искренне любящих друг друга людей.
При штурме Берлина офицер Иван Боханов погиб.
А в 1947 году, когда очень неохотно, но кое-кого все же начали освобождать, произошло чудо – после многоразовых оттяжек мою тетку в конце концов освободили как вдову фронтовика.
Не медля ни минуты, она приехала на Вишеру. Гену сразу же отдала в ремесленное училище, а сама тайными тропами стала добираться до Соликамска – на родину. Почему тайными? Да потому что на дорогах было множество постов, любой мог придраться и вернуть ее для отбытия нового срока. Мне много приходилось читать и слышать от людей о жестокости оккупационного режима гитлеровцев. И каждый раз ловил себя на мысли, что режим, установленный в то время коммунистами на своей собственной земле, был ничуть не человечнее. Но если действия немцев еще подлежали какому-то логическому осмыслению: все-таки враги, на чужой земле… То как можно было объяснить невиданную жестокость коммунистов по отношению к народу, из которого они сами вышли?
Видимо, тетя Тоня очень сильно любила своего незаконного мужа. Она была очень красивой, получала множество предложений, но оставалась непреклонной. Выйти замуж так и не захотела:
– «Ваня из-за меня столько настрадался, – говорила она. – Не могу я изменить его памяти».
Так и осталась «незаконной вдовой». Льгот по этой причине не имела.
XIV
…Отец принес с конобазы кусок мяса: конь оказался между бревнами, сломал ноги и его прирезали. Мама отказалась варить конину, поэтому отцу пришлось самому кухарить.
Мы с Томой в нетерпении крутимся рядом. Чтобы это варево быстрее сварилось, заталкиваю в печь полено и получаю заслуженный подзатыльник. Дверка печи плохо закрывается, выпадают угли, и нам запрещено подходить к ней. Запах-то, запах какой! Ну, скоро ли можно есть? Подтаскиваю к печке табуретку, взбираюсь на нее, приподнимаю крышку с кастрюли и зажмуриваюсь: вкуснятина!
Наконец, дождались. Я сразу же взялся за свою порцию. Горячее мясо обжигает рот. Тома в нерешительности глядит на маму, видимо, чувствует ее молчаливое неодобрение. Однако на нас с отцом это нисколько не влияет, мы блаженствуем.
Заходит бабушка и начинает ругать отца:
– Саша! Ты сам нехристем стал, зачем еще и детей в грех вводишь?
По представлениям матери и бабушки, есть конину – большой грех. Но мама молчит, вслух не осуждает, потому что жаль нас, голодных. Бог простит невольный грех (почему-то мамин Бог всегда был добрее, чем бабушкин). А бабка в этих вопросах сурова.
Отца, двух его сестер, моих теток и бабушку взяли по заранее подготовленным спискам зимой 1934 года, сразу после убийства Кирова. Вначале их расселили по разным поселкам Северного Урала. Отцу тогда было лет шестнадцать – семнадцать. Но он уже должен был выполнять полную трудовую норму. Поначалу его отправили на пилораму, неподалеку от местной деревеньки. Он хорошо играл на гитаре, обладал неплохим голосом, выучил множество песен. Не знаю, учился ли он у кого-то музыке или нет, но слух у него был необыкновенный: он схватывал любую мелодию, импровизировал под любой текст стихов и частушек. Среди ссыльных и местных жителей отец пользовался необыкновенным успехом, поэтому на всех гулянках был желанным гостем. В драках в обиду себя тоже не давал. Бабушку все это очень огорчало. Тем более, что он довольно быстро научился пить брагу, есть рыбу местного посола (с душком), никаких постов, ограничений не признавал. А ведь бабушка стремилась воспитывать его по христианским заветам. Очень уж не нравилось ей, что сын растет «нехристем».
Пока бабушка пробирала отца, я управился с едой (в таком случае подгонять не надо), и сидел с невинным видом, отодвинув от себя миску.
– Чего, мать, шумишь? – шутя оправдывался отец. – Едят, и хорошо. Нечего им в еде разбираться, иначе ноги протянут.
Бабушка повернулась в мою сторону, увидела, что я уткнулся в книжку, ничего не замечаю и не слышу и, махнув рукой, ушла в свой барак.
Некоторое время я не решаюсь ходить к ней, потому что знаю: начнет поучать. Но, соскучившись, все-таки иду и сам прошу объяснить, почему это коней есть нельзя.
– А потому, – просвещает меня бабушка, – что с древних времен конь воспринимался людьми, как член семьи: он пашет землю, возит груз, несет на себе всадника, а в бою, как товарищ, помогает воину зубами и ногами. Никогда не оставит на поле боя раненого гусара. Есть конину – все равно что предавать друга. Способен съесть коня – можешь есть и товарища, – неожиданно выпалила она свой последний аргумент.
Я представил себе Кольку Реймера и Муртаза в кастрюле, и вздрогнул от ужаса.
– Что ты такое, бабушка, говоришь?! Никогда этого не будет!
Отец еще несколько раз приносил конину. Сестра наотрез отказывалась есть ее – видно, наставления бабушкины зря не прошли. А мы с отцом отказываться от мяса не могли. Последний раз я ел конину на покосе. Специально для рабочих зарезали приболевшую лошадь. Работа очень тяжелая, без мяса нельзя. Но именно там, на покосе, очень подружился с Булатом. Много лет потом этот конь узнавал меня, всегда шел на мой голос, чем многих удивлял, поскольку характера он был независимого и, даже запряженный, слушался далеко не каждого. Там же я подружился и с другими лошадьми – Меркурием, Чайкой, Орликом. Они были очень добрыми, доверчивыми и умными животными, разве что по-человечески не умели разговаривать.
Вот после этого я и перестал есть конину. Вдруг окажется, что в моей миске мясо знакомого мне коня. Кстати, к тому времени у нас появилось две козы – Майка и Марта, присматривать за которыми поручено Томе. Молоко их очень вкусное.
XV Метрах в трехстах от нашего барака находится большая возвышенность. Там выстроены красивые дома, в которых живут сотрудники НКВД. Место это в поселке называют Горкой. Мне удалось побывать в некоторых из домов, когда вместе с отцом относил жильцам клюкву. Дома эти – как в книжках. В отдельной комнате – кухня, в отдельной – туалет, в отдельной – ванна. Что ванна – это ванна мне сказал отец. Я подумал: большое корыто.
За домами высокие сосны. Говорят, что там есть настоящие фонтаны. О фонтанах, только ленинградских, мне много рассказывала бабушка. Но ее фонтаны далеко, а эти здесь. Надо бы посмотреть, как они работают. Одна беда: нам, подросткам, под страхом неминуемой расправы запрещено было даже смотреть в сторону горки? Что уж говорить о визите туда? И все-таки… Дома никого, взрослые – на работе, Тома – в школе. Попробовать смотаться? Рискну…
Сначала надо пробежать мимо комендатуры. Там, как всегда, толпится народ – отмечаются по спискам, вдруг кто убежал. Здесь ничего интересного. Дальше!
Вошел в парк. Фонтан увидел сразу. Верхушку фонтана обрамляет радуга. Поразительно. Я-то думал, что радуга возникает только тогда, когда идет слепой дождь. Может, это искусственная?
Нет, живая – дрожит…
Вокруг расположены кресла. Никогда не видел таких. Очень широкие, а спинки изогнуты, словно шея коня. Пощупал – они из камня. Неужто Данило-мастер делал? Посидел в каждом кресле. Хорошо!
Бегу по тропинке дальше. Ровная, края обложены кирпичом. Ни упавших деревьев, ни обломанных веток. Да что там ветки? Иголок сосновых – и то не вижу. Подметают, что ли. Замечаю: в стороне куча веток.
А это что?
Стоят на бочках тетенька и дядя. У тети в руках весло, дядя держит какой-то камень, круглый такой. Оба, как живые. Ага! Так это, наверное, статуи. О них мне бабушка рассказывала. Одна статуя мне совсем не понравилась. Тоже тетенька стоит на бочке, но обе руки выше локтей обломаны. И лицо печальное-печальное.
Пошел еще дальше. Вижу: Сталин. Но у него только голова и грудь. Ни рук, ни ног, ни живота… Наверное, камня не хватило. На всякий случай обошел стороной. Как-то уж очень строго смотрел на меня товарищ Сталин.
У нас дома о нем никогда не говорят. Только у соседей, если гуляют, то громко поют: «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем…»
Раз пьют за товарища Сталина – значит, и он, Сталин, пьет. Но по-умному, по-тихому.
(Как дед Михеев, которого другим в пример ставят: «Пьет человек, а никто не скажет…» Заводской гудок! Елки-палки, это же два часа. Тома из школы сейчас возвратится, а меня нет. То-то достанется мне!
Если бежать вкруговую – не успею, рискну промчаться мимо домов энкавэдэшников. Может, проскочу незамеченным. Выглядываю из-за сосны – никого. Лечу так, что рубашка за спиной пузырем надулась. Вдруг: – Стой! Оборачиваюсь.
Сам Бологов! Начальник районного НКВД. Сразу вспомнилось: «Этот шуток не шутит».
Ноги просто приросли к земле.
– Что пнем стал? Подойди.
Едва сдвинулся с места. Что будет? Что теперь будет?! Ведь это же Болотов. Когда он идет по улице, каждый торопится нырнуть в любую щель, чтобы на глаза ему не попасться. Я же не только на глаза, я вообще попался.
– Фамилия.
Называю свою фамилию.
– А, знаю. Скажи отцу, чтобы пришел.
Сказать отцу? Да он, Бологов, представляет себе, что это значит для меня? Пусть уж лучше он сам… Здесь…
Стою, молча глотаю слезы.
Бологов сверкнул золотыми зубами.
– Ну, пшел отсюда.
Меня уже не волновало: сумею я добраться до барака раньше сестры или не сумею. Какое это имело значение перед тем, что меня ожидало?
Вечером сообщаю отцу, что его вызывает Бологов. Отец в изумлении.
– Бологов?! Да где ты его мог видеть?
Пришлось рассказать.
Вина моя была такой огромной, что я не стал даже вымаливать прощения. Но и сейчас, вспоминая этот эпизод, непроизвольно ощупываю одно место.
А отцу Бологов приказал привезти дров. Всего-навсего.
XVI
В бараке громко стукнула входная дверь и вбежал Колька Реймер. Лицо красное, потное, волосы взъерошенные.
– Ты говорил, что у энкавэдэшников собаки такие большие, потому что порода такая? Эх ты! Я узнал, почему они огромные.
– Чего ты мог узнать? Мне отец говорил. Их называют «восточно-европейская порода», а раньше называли просто «немецкая овчарка». Но это неправильно, потому что вывелись они в Восточной Европе.
Колька в нетерпении ерзает ногами. Сразу видно, что он узнал что-то серьезное. Тем более, что он вообще парень серьезный. Но я стою на своем. Из упрямства. \'
– Ладно, – не выдерживает Колька. – Пойдем, покажу.
Бежим из барака, перепрыгивая через ступеньку. Преодолеваем непересыхающую лужу у магазина; проносимся мимо толпы у комендатуры – что-то многовато новеньких сегодня появилось. Стоят, переминаясь с ноги на ногу, с мешками и фанерными ящиками, обвязанными веревками. Наконец впереди замаячил высоченный забор лесозавода. Колька подбегает к нему и молча машет мне рукой. С минуту он сидит на корточках и смотрит в дырочку в заборе. Потом уступает место мне. За забором большой двор и несколько будок, в тени которых, высунув от жары языки, лежат здоровенные овчарки.
Колька тихонько шепчет:
– Скоро будет гудок, и сам увидишь, почему они такие большие растут, – он протягивает мне большой согнутый гвоздь, показывая, – ковыряй себе дырочку.
Хватаю его и, словно сверлом, пробиваю себе между досок смотровую щель. Поглядел в нее, еще поковырял – вот теперь нормально. Почти весь двор просматривается. С той стороны что-то дохнуло мне в глаз. Быстро ткнул гвоздем в дырку. За забором раздался визг, вой, лай – все вместе. Наверное, прямо в нос попал. Доски слегка качнулись, видно, овчарка от злости на забор кинулась. Ну, здесь ты меня не достанешь, не то, что зимой. Может, это и есть та самая, что набросилась тогда на меня, порвала фуфайку, прокусила руку, катала на снегу клыками и лапами, играла как кошка с мышью. Конвойные едва отбили меня у вошедшего в азарт зверя.
Колька хватает меня за руку:
– Что ты делаешь?! Сейчас энкавэдэшники выскочат. Убегаем!
И мы несемся в сторону комендатуры, чтобы поскорее затеряться в толпе. Кажется, удачно. Погони нет. Ходим между ссыльными, присматриваемся, прислушиваемся. Все они, действительно, новенькие, откуда-то с Украины. Говорят как-то чудно, однако мы все понимаем. Их тревожит: куда отправят? На Севере никто из них никогда не был. Мужчин среди них очень мало, да и те старички. Зато много детей. Одна девочка молча плакала, слезы текли сами собой. Может, кто обидел?
Нет, никто не обижал. Зовут Оля Панченко, а плачет потому, что отца их забрали еще дома и они с мамой так до сйх пор и не знают, где он. Их все время везли в закрытом вагоне, никуда не выпуская. А сюда доставили на барже, и тоже было страшно.
– Ничего, Оля, не бойся, – успокаиваем ее. Здесь живут нормальные люди, пропасть не дадут, помогут, только энкавэдэшников подальше обходите. Они злые, как их собаки. А во всех остальных случаях мы тебя в обиду не дадим.
Оля сквозь слезы благодарно улыбается, но в это время раздается заводской гудок. Нам пора. Уже на бегу Коля предлагает:
– Подойдем тихонько, собакам теперь не до нас, и ты увидишь, почему они такие большие и злые.
Каждый из нас прильнул к своей щели. То, что я увидел, трудно было себе вообразить. Выходят несколько энкавэдэшников и дают овчаркам по большому куску мяса. Нам бы его на год хватило. Каждая собака берет мясо в зубы отходит в сторону, кладет между лап и откусывает большие ломти, иногда громко рыча, как бы предупреждая соседок, что делиться ни с кем не будет.
Мы оторвались от щелей, взглянули друг на друга. Вот это да! Конечно, от такой еды будешь большим. И злые они тоже, наверное, от того, что едят много сырого мяса. Тигры, вон, тоже сырым мясом питаются, потому и бросаются потом на людей.
– Слышь, Коля, может это им премию дали? Сегодня ведь привезли сразу двух пойманных.
– Какая еще премия? Вчера никого не поймали и позавчера никого не привезли. Я хожу сюда три дня, и каждый день их такими кусками кормят. А ты говоришь: порода восточно-европейская.
Последнюю фразу Колька произнес с таким сарказмом, что я, посрамленный, надолго замолкаю.
Уже около бараков нам навстречу кинулись Жучка и Дамка – соседские, а вернее, общие дворняжки. Мы все подкармливаем их тем, что можем стащить у себя дома. Собачки привычно ласкались к нам, а когда мы здоровались с ними – подавали лапы и прыгали на грудь.
– Знаешь, Коль, – говорю я, – наши собаки хоть и не едят мяса, зато они добрые, так что пусть собаки энкавэдэшников подавятся своим мясом.
Кстати, наши дворняжки страшно не любили энкавэдэшников. Особенно Жучка, Через полгода, зимой, за эту свою ненависть к ним она и поплатилась. Как-то ночью бродил по поселку пьяный охранник, видать, приключений искал. Жучка, понятное дело, возьми и облай его. Так «длиннополый» несколько раз стрелял в нее, пока все же не убил. Наутро мы нашли нашу любимицу возле водокачки мертвой. Колька, Муртаз и я решили похоронить ее. Погрузили на саночки, отвезли на берег Вижаихи, возле сан-городка, и закопали в чистом снегу. Потом, не сговариваясь, сняли шапки, помянули Жучку добрым словом и, грустные, разошлись по своим баракам.
Ночью мне приснилось, что прибежала Жучка, начала скрестись в дверь, просилась погреться. Оно и понятно: холодно ей и голодно в снежной могиле.
Проснувшись, я решил хоть как-то помочь собаке. Когда наши ушли на работу, долго возился с поленом, резал лучины, связывая их веревочкой. А едва рассвело, побежал в бабушкин барак. Бабушка торопилась в магазин за хлебом и оставила меня одного, пообещав, что, как только вернется, вместе почаевничаем. Вот это-то мне как раз и было нужно – остаться одному. Едва за ней захлопнулась дверь, я подтащил лавку к углу, где на полочке стояли иконы, а за самой большой из них, на которой Матерь Божья с младенцем, находилась баночка со святой водой, которую бабушка – я знал это – набрала в крещенскую ночь из родника возле кирпичного завода.
Достаю приготовленный пузырек, осторожно начинаю переливать из банки, боясь пролить хоть одну драгоценную каплю. Но когда стал затыкать пробку, оступился, взмахнул руками… и, полетели и банка, и я с зажатым в руке пузырьком. Лежа на полу, я ошалело глядел на растекающуюся лужу. Вот этой проделки мне даже бабушка не простит.
Быстро заметаю осколки, вытираю лужу, потом беру из стола чистую баночку и наполняю ее водой из ведра. А чтобы оставалась хоть какая-то видимость святости, капаю туда несколько капель из пузырька. Вода будет не такая уж святая, но… почти святая. Кажется, все предусмотрено. Ставлю баночку за икону, прячу пузырек, оттаскиваю лавку на место и к возвращению бабушки все в порядке. За исключением мокрого пятна на полу. Чай пить, конечно, не остался, не смотря на ее уговоры. Торопясь уйти, объяснил, что, дескать, пил воду и нечаянно разлил.
Вернувшись домой, я взял утреннее изделие и пошел к сангородку, где мы похоронили Жучку. Место отыскал с трудом. Вот оно, у молодой сосенки. Воткнул крест, вытащил из-за пазухи пузырек и быстро, пока вода не замерзла, побрызгал могилку.
Мама и бабушка рассказывали мне, что в рай, где тепло и много хлеба, попадают только мученики и святые. Жучка погибла мученической смертью и сейчас она, наверное, попадет в рай.
На следующий день у меня начался жар, очевидно, простыл на ветру. Обеспокоенная бабушка принесла заветную баночку и, прочитав молитву, побрызгала на меня «святой» водой. Пока она обсуждала с мамой, что со мной делать, я собрался с силами и приподнялся на постели:
– Бабушка, – говорю бодрым, почти веселым голосом. – После Вашей святой воды мне сразу стало хорошо. Я никогда больше болеть не буду.
– Правда?! – обрадовалась бабушка. – Вот тебе пример силы крещенской воды. А то ты все время сомневаешься и задаешь глупые вопросы.
Так и пользовались в тот год «святой» водой из-под крана водокачки вся моя родня и нуждающиеся соседи. И, что самое странное, всем помогало.
XVII
Взрослые опять встревожены. Слишком многих стали забирать. Особенно питерских.
Энкавэдисты теперь каждый день по поселку шастают, как увидишь их на ночь глядя – так наутро кого-то из соседей уже не встретишь. Словом, жизнь у нас была ничуть не лучше той, какой жили люди, оказавшиеся под фашистской оккупацией.
Вспоминая те дни, слушая рассказы взрослых, вновь и вновь прихожу к выводу, что коммунисты вели себя по отношению к собственному народу с такой же жестокостью, что и фашисты. Я тогда просил маму объяснить, куда исчезают наши знакомые, но получил от нее взбучку.
Зимой со стороны Суянковой горы часто долетал какой-то треск. Я думал, что это деревья от мороза трещат – зимой ведь далеко слышно. Но, заслышав его, мать почему-то всегда крестилась. А все остальные взрослые всегда, как по команде, замолкали. И только со временем узнал: это трещали выстрелы, там, на Суянковой горе, коммунисты расстреливали политзаключенных.
XVIII
Зима пятидесятого выдалась еще суровее, чем предыдущая. А тут еще неприятность за неприятностью. Отца вдруг начал преследовать Беликов. Все знают: это – холуй. Но знают, что и среди холуев он холуй. Личность до того страшная, что почитается за легендарную. Мы еще не забыли, как совсем недавно он кричал на бабушку: «Вшивая интеллигенция! Я загоню тебя на Соловки спускать твою голубую кровь!»
Я тогда очень испугался. Уже хотя бы потому, что никогда не слышал, чтобы на бабушку кто-либо кричал. Про Соловки у бабушки не спрашивал, потому что уже знал, что это такое.
Видя, что крик Беликова встревожил меня, бабушка успокоила:
– Не обращай внимания. Он, убогий, сам не ведает, что творит.
И вот сейчас этот «убогий» принялся терроризировать отца.
В лагерях и местах поселения администрация ГУЛАГа всегда подбирала бригадиров, десятников, мастеров из числа холуев. Как правило, это были люди неглупые, расторопные, но в большинстве своем – малограмотные. В то время как власть им давалась почти неограниченная. Имели они и кое-какие льготы, например, жили в отдельном бараке. Но это лишь до поры до времени, пока не допустят какой-то промах. Поэтому холуи, как и добровольные охранники из зэков, исповедовали принцип: лучше перегнуть, чем недогнуть. По-своему они, конечно, были правы. Во-первых, любой ценой хотелось выжить. А во-вторых, снятие с должности и превращение в обычного зэка для них в большинстве случаев означало гибель.
Чтобы как-то уладить конфликт с Беликовым, наши пригласили его в гости. Пришел дядя Иосиф – видимо, мать позвала. На столе водка, закуска. Беликов уже пьяненький, куражится. Дядя Иосиф почтительно так обращается к нему по имени отчеству.
Только повзрослев, я по-настоящему понял, каких нравственных мук стоило этому деликатнейшему гордому человеку ублажать подонка.
Впоследствии еще несколько раз приглашали Беликова. И каждый раз являлся и дядя Иосиф. Видимо, льстило Беликову, что такой специалист, с которым даже энкавэдэшники за руку здороваются, сидит с ним за одним столом, слушает его пьяные бредни, оказывает знаки внимания.
Много попил у нас Беликов на дармовщину из скудной ссыльно-поселенческой зарплаты, пока, наконец, не остыл. Пусть простит меня Бог, но через много лет я вернул Беликову часть унижений…
XIX
Вчера арестовали нашего знакомого, Рей-мера – колькиного отца. Говорят, за шпионаж. Но что делать шпиону в нашей глухомани? За кем шпионить? Какие у нас тайны? Не понимаю. А спросить боязно. Один раз уже спросил… У дяди Розана, который в свое время оказался в лагере за «за шпионаж в пользу Японии». Вот и спросил я у него: «Дядя Розан, а зачем вам японцы были нужны? Они ведь самураи…» Он промолчал. Но, видимо, матери сказал, и я был, конечно, бит.
– За что?! – негодовал я.
– За язык, – ответили мне кратко.
Я счел ответ исчерпывающим, а наказание – законным. Лишних вопросов задавать не следует. И все равно обидно. Ведь никто же не слыхал, как я разговаривал с дядей Розаном!…
Арестовали бабушкиного земляка, крупного спеца. Назову его «Прорабом», потому что фамилии не помню. А запомнился мне «Прораб» тем, что была у него собственная легковая машина. И скорее всего, она приглянулась кому-то из энкавэдэшного начальства. Говорили, что «Прорабу» ничего не поможет – очень серьезные обвинения против него выдвинуты. Но перед судом «Прораб» написал дарственную на районный НКВД и получил всего десять лет.
Отец сердито сплюнул:
– Вот дурак! Сразу надо было отдать ее энкавэдэшникам – не катал бы теперь бревна.
«Прораб» работал в зоне на лесобирже. Почти рядом с нашими бараками. Я не мог понять, почему отец назвал его дураком. Он был очень веселым и приветливым. Разве дураки такие? Понадобилось многое и многих повидать в жизни, чтобы понять: не всегда слово передает гот смысл, который в него изначально заложен. Можно говорить «дурак», а подразумевать – «несчастный».
XX
У меня случилось несколько драк с местными ребятами Колькой Бычиным, Олегом Ваньковым и Юркой. Сейчас они объединились и не дают мне проходу до самой школы. Как встретят, так и дубасят. Что делать? Отцу не скажешь, потому что услышишь. в ответ: «Какой ты мужчина, если за себя постоять не можешь?» Мать тоже стыдно просить. Вот и иду к бабушке и рассказываю о своей беде
– А где твои друзья? – спрашивает она. – Вы должны горой стоять друг за друга.
Она права. Но друзей рядом нет. Муртаз уехал с родителями и другой поселок. С Колькой Раймером вообще получилось нехорошо. Когда мы дрались, эти ребята, местные, на всю улицу кричали Кольке: «Твой отец шпион, и ты шпион!»
Колька попробовал убедить их, что это неправда, но они стали кричать еще громче. Коля заплакал и ушел. Мне не хочется, чтобы его еще раз так обидели, а потому прошу бабушку проводить меня до поворота, откуда до школы рукой подать. Но бабушка не соглашается.
– Проводить – дело недолгое, – объясняет она. – Да только ведь каждый день провожать тебя я не смогу, так или иначе, а встретиться с этими ребятами тебе придется. Так не лучше ли не терзаться страхами, а смело идти навстречу опасности?
Опасности я вроде бы не боялся. Сам дрался неплохо. Но их все же трое, не справлюсь.
– Мужчина сам должен находить выход из любой ситуации, – сурово наставляет меня бабушка. – И не проси о помощи. Подумаешь, трое! Раз побьют, два побьют, но и ты крепче будешь, сумеешь дать сдачи.
Что ж, она нрава. Собрался, иду в школу. Эти трое уже ждут меня у магазина. Окружили. Я им предложил: один на один, чтобы по-честному, с любым. Но, однако, эти трое не из таких. Один на один им как раз неохота. Драка кончается тем, что я прорываюсь сквозь их строй, но с большими потерями: оборваны пуговицы, хлястик, чуть калошу не потерял.
На следующий день прошу Колю отнести мою сумку в школу. Он очень переживает и хочет идти со мной. Я ему объясняю: «Из наших сейчас никто не сидит, а твоего отца посадили. Они опять станут обзывать тебя. А я знаю один прием и справлюсь с ними. Только бы сумка не мешала».
Колька просит показать этот прием, но я держу его в секрете. Недавно прочитал книжку «Борьба за огонь». У одного племени погас огонь, спичек у них не было, чтобы разжечь его снова, а без огня жить нельзя. Тогда старый вождь пообещал отдать свою дочь-красавицу в жены тому, кто добудет огонь. На поиски пошли две группы охотников. Одна состояла из трех братьев. Они были наглые, вороватые и не умели сдерживать своего слова. Другая – из обычных парней. Эти охотники добыли огонь, но, когда возвращались, их перехватила тройка братьев. Завязалась драка. Двоих охотников братья убили. Третий начал убегать. Братья бросились за ним. Но так как скорость у них была разная, то через какое-то время они уже преследовали охотника, находясь на некотором расстоянии друг от друга. Тогда охотник развернулся, побежал им навстречу и рассчитался с каждым в отдельности.
Вот этот прием я и собираюсь применить. Дело серьезное, а значит, требует серьезной подготовки. Привязываю калоши на бурках, чтобы не слетели, на двойной узел завязываю шапку под подбородком, и я готов к бою.
Трое моих недругов ждут там же, у магазина. Ухмыляются. Подхожу почти вплотную. Чувствую: у них уже кулаки чешутся. Но я разворачиваюсь и мчусь в сторону карьера. Они, словно овчарки, рванули за мной. Не оглядываюсь, но знаю, чуть не в спину мне дышит Колька Бычин, он бегает быстрее всех. За ним Олег. Последним трусоватый Юрка.
Что ж, ладно. Расстояние пробежал приличное. Пора. Разворачиваюсь, и – хрясь Кольке по роже. Сразу кровь из носу. Хорошо, это надолго. Быстрее навстречу Олегу. Увидев конфуз своего атамана, он немного замешкался, Отлично. Сбиваю его с ног. Изо всех сил приходится догонять Юрку. Все же догнал, подставил ногу. Он падает и сразу начинает хныкать. – Я не хотел тебя бить, это они заставили.
Ткнул его всего пару раз, но пообещал в следующий раз добавить от всей души. Бегом возвращаюсь и быстро разбираюсь с Олегом. Взял с него клятву, что больше не будет.
Подхожу к Кольке, вижу: он весь в крови, снег приложил к носу. Советую задрать голову, так кровь скорее остановится. И куда только наглость его девалась. Помогаю ему менять снег и, как бы между прочим, требую дать слово, что не будет обзывать Кольку Реймера и трое на одного больше не полезут.
С тех пор я ходил в школу, не оглядываясь. И до сих пор помню бабушкин совет – смело идти навстречу тому, чего невозможно избежать.
Тетя Вера, сестра отца, которую я звал Кокой, взяла меня с собой на разгружавшуюся у причала баржу. Кругом охрана. И на причале, а в трюме копошатся зэки. Выгружают какие-то тряпки. Вот один зэк наклонился, что-то вытащил из общей кучи, внимательно рассматривает. Потом взглянул на меня, перевел взгляд на охранника – скользящий такой, потайной
Охранник стоит боком к нам и смотрит в другую сторону. Зэк резко бросает мне то, что только что рассматривал. Я подымаю брошенную вещь. Это же буденовка. «Спасибо, дяденька», – шепчу я в трюм.
Долго потом носил я этот шлем, хотя войти в него могло три моих головы.
Как-то в доме появилось несколько яблок. Мать рассказала, что они растут на деревьях. Я рассмеялся, вот разыгрывает, думает, что я еще маленький. Как будто я не знаю, что на деревьях растут только кедровые шишки, да рябина с черемухой.
XXI
Хожу в гости к бабушке. Это всегда праздник. Бабушка – увлекательная рассказчица. Не скажу – сказочница, потому что сказки – это выдумки, а она рассказывает о том, что происходило в действительности, о тех, кто когда-то жил. Каждый раз она рассказывает новые истории про злых правителей: про жадного Креза, жестоких фараонов, про Цезаря и Нерона, которые мучили свой народ; про Калигулу, который, ради своих забав, не жалел подданных; про монгольских ханов и многих других злодеев. Таких правителей, согласно бабушкиным рассказам, всегда ждал один конец – они будут наказаны руками своих холопов. Которые, кстати, жили такой же неправедной жизнью.
Рассказывала бабушка подробно, очень живописно: перед моими глазами представали египетские пирамиды, строящиеся руками рабов; пылал, подожженный по приказу Нерона Рим: несметные полчища монгол мчались завоевывать Русь.
Сердце мое переполнялось гневом:
– Да ведь все они – враги народа! Куда же смотрело НКВД?!
Бабушка вздохнула:
– НКВД всегда смотрит, куда надо.
Потом добавила:
– Глупый, это же было давным-давно. Нет уже ни тех стран, ни народов. НКВД тогда еще не существовало.
Странно. Мне-то казалось, что НКВД было всегда…
XXII
К бабушке часто ходили ее земляки. Здороваясь с ней, некоторые мужчины целовали ей руку. Меня это почему-то возмущало. И хотя я знал, что прерывать разговор старших неприлично, однажды все-таки не сдержался: – Моя бабушка – что, буржуйка, что ли? – Набросился на одного такого целовальшика. – Зачем вы руку ее целуете?
Но осанистый дед с громовыми раскатами в голосе воспринял мой натиск спокойно.
– Молодой человек! – Он постоянно так обращался, и мне это тоже не нравилось… – Вы совершенно правы: ваша бабушка не буржуйка. А руку я ей целую потому, что она словом излечивает людей.
– Словом? Каким еще «словом»? – возмутился я. – Разве бабушка – колдунья? «Противный дед!»
Но взрослые продолжают свой разговор, не обращая на меня внимания. Почти ничего из того, что они говорят, не понимаю. Слова какие-то мудреные. Поняв, что я здесь лишний, обижаюсь и ухожу. Меня особо и не упрашивают. Вообще не упрашивают. Это еще обидней.
XXIII
Я уже большой, окончил первый класс.
Теперь уже не Томе, а мне доверяют пасти коз, Марту и Майку, вместе с их двумя козлятами. Пастбище – сразу за Ногаевскими огородами, что по Тепловской трассе. Это недалеко от Вижаихи, берега которой огорожены. За изгородью – покосы местных жителей. Нам, ссыльным туда и ногой ступить нельзя.
В лесу хорошо, только аппетит зверский. Тот кусок хлеба, что дает с собой мать, как ни осторожничаю, исчезает еще до полудня. Происходит это как-то незаметно. Какую бы книжку не читал, в каждой зачем-то про еду пишут. Как тут устоять? Рука сама отщипывает по маленькому кусочку. Затем наступает самый неприятный момент – рука больше ничего не нащупывает. Эх, скорей бы июль, пойдут грибы и ягоды.
Жара стоит невыносимая. Козы наелись и лежат, пережевывая жвачку. До реки метров двести. Потихоньку перелезаю через изгородь и, пригибаясь в высокой траве, пробираюсь к берегу. На полпути оглядываюсь и вижу – несется ко мне Майка, Марта и козлята. Ну что с ними делать? Чуть не плачу от обиды: «Чего вам не хватает? Наелись, ну и лежите. А мне жарко, я искупаться хочу. Нельзя вам сюда».
Но козам разве объяснишь? Окружили меня, смотрят с укоризной прямо в глаза, мол, зачем бросаешь нас? Привыкли, что я все время с ними.
Делать нечего, возвращаемся. Помогаю козлятам перелезть через изгородь, хотя до этого они как-то умудрялись сами перескакивать. Купание, как всегда, сорвалось: козы зорко следят, чтобы я не сбежал. Но в редкие дни, когда мать, жалеючи меня, подменяла на час – другой, я из воды не выходил. Жаль, что у мамы всегда было много работы.
Наконец наступает середина лета. Жить становится легче. Пошли ягоды, грибы. После голубики и, особенно, черники, у меня и у коз губы иссиня-черные. Жарю на прутике грибы. Они жирные. Я подставляю хлеб, который очень берегу, и стараюсь откусывать маленькими кусочками, слизываю жир.
XXIV
Сладкая пора мечтаний…
Книжка под головой, глаза устремлены в небо. Но на самом деле меня здесь, на этой поляне, нет. Я отправляюсь с Афанасием Никитиным в Индию. Проходим мимо факиров, которые играют на дудочках, а перед ними извиваются в танце змеи. На огромных деревьях огромные ветки, а на них обезьяны – кривляются, скалят зубы, прыгают, повисают на хвостах. Идут слоны… На спинах у них маленькие домики, из которых выглядывают смуглые красавицы…
Потом я еду на верблюдах по пустыне. На меня нападают разбойники. Выхватываю саблю, и они разбегаются. Залезаю вместе с Али-Бабой в пещеру разбойников и повторяю волшебное слово «сим-сим», чтобы выйти обратно, потому что Али-Баба совсем не вовремя забывает его.
А еще – спасаю Чапаева в водах Урала…
Отталкиваю Александра Матросова от амбразуры и подставляю свою грудь…
Где и с кем я только ни езжу, плаваю, летаю, скачу на лошадях! Но все мои путешествия заканчиваются тем, что в конце концов возвращаюсь домой. И не с пустыми руками. В них – белый хлеб и котлеты. (Зимой я лежал в больнице и там нам давали их. Ничего вкуснее до этого не ел). По такому случаю приходят в гости все наши, а также соседи и Колька Реймер с Муртазом. Я раздаю котлеты и режу белый хлеб. Ешьте! Кто сколько хочет.
Но как только я в самом деле возвращаюсь из своих странствий, меня обступают наши домашние заботы. Почему энкавэдэшники такие злые? Почему их все боятся? Почему они ни с кем спокойно не разговаривают? Даже мама с бабушкой не могут ответить на эти вопросы.
Говорят:
– Такие родились.
Или:
– Потому что бревна не катали.
Действительно, я ни одного энкавэдэшника не видел с крючком или багром. Мысленно выдаю Кольке и Муртазу по сабле и нагану, и мы гоним энкавэдэшников на лесоповал или лесобиржу – бревна катать. Пусть и они людьми делаются.
Потом я завожу Беликова в темницу, из которой за час до этого освободил Илью Муромца. Беликов плачет и спрашивает через решетку:
– За что?
– Не будешь на бабушку кричать. Не будешь отца преследовать. А Лилькину мать, которую ты до того довел, что ее в сумасшедший дом увезли, забыл?
И ухожу.
Пусть посидит дня три.