Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марк Алданов



Ульмская ночь (философия случая)

ОТ ABTOРА

Форма диалога почти вышла из употребления в философии и даже, быть может, подает, если не основания, то повод для упрека в \"дилетантизме\". Ей свойственны, однако, и некоторые преимущества. Разумеется, философский диалог имеет мало общего с разговором в романе или в театральной пьесе. Он по природе условен: в жизни люди не говорят длинных речей, не приводят длинных цитат. Автор считает возможным еще усилить условность выбранной им, по разным соображениям, формы тем, что в подстрочных примечаниях дает ссылки на цитируемые книги. Зато эта форма освобождает его работу от стилистических эффектов, которые в философских книгах всегда казались ему особенно неприятными и недопустимыми. Она может также служить некоторым смягчающим обстоятельством для многочисленных \"отступлений в сторону\", составляющих один из важных недостатков книги.

I. ДИАЛОГ ОБ АКСИОМАХ

Л. - В одном из наших разговоров вы употребили выражения \"Ульмская ночь\" и \"Картезианское состояние ума\". Второе, по вашему мнению, лучше звучит по-французски: \"Etat d\'sprit cartsien\". He поясните ли вы, что вы под этим разумеете?

А. - Об Ульмской ночи вы можете прочесть у Бане. Как вы знаете, этот писатель 17-го века в сущности единственный настоящий биограф Декарта, - что без него делали бы все другие? 30 августа 1619 года состоялась во Франкфурте коронация германского императора Фердинанда II. Молодой Декарт был там в качестве \"туриста\". Ему хотелось \"раз в жизни увидеть то, что там происходило, и узнать, как пышно ведут себя на театре Вселенной первые актеры этого мира\", - говорит Байе(1). Оттуда он отправился в Ульм. \"Он оказался в глухом месте, весьма мало посещаемом людьми, устроил себе одиночество, которое могла ему дать его бродячая жизнь... Целый день он проводил взаперти, в избе, где имел достаточно времени, чтобы собрать мысли. Вначале это была лишь прелюдия воображения. Он смелел постепенно, переходя от идеи к идее. Свобода, данная им своему, не встречающему препятствий гению, незаметно привела его к опровержению всех других систем. Он решил раз навсегда отделаться от всех своих прежних взглядов... Огонь овладел его мозгом. Он впал в состояние восторга..., его стали посещать сны и видения. Декарт говорит нам, что 10 ноября он лег спать в состоянии крайнего энтузиазма. Ему показалось, что в этот день он постиг основы изумительной науки. Ночью ему снилось..., что Бог указывает ему дорогу, по которой следует направить жизнь в поисках правды\"... \"Можно было бы подумать, добавляет наивно Байе, - что он вечером выпил перед тем, как лечь спать. И действительно это был канун дня святого Мартина, когда и там, как во Франции, люди обычно кутят. Но он уверяет нас, что провел день в трезвости и в последний раз пил вино за три месяца до того\"... Сокращаю цитаты и прошу вас извинить неуклюжесть перевода: я здесь, как и в дальнейших переводах, приношу слог в жертву дословности. Осталась и краткая, не очень понятная, запись самого Декарта об этой ночи 10 ноября: \"Cum plenus forem enthusiasmo et mirabilis scientiae fundamenta reperirem\". И еще - по-видимому, о той же ночи: \"Coepi intelligere fundamenta inventi mirabilis\"(2). Больше ничего, никаких разъяснений. Как вам известно, он был таинственный человек. Говорил: \"bene vixit bene qui latuit\", - \"хорошо жил тот, кто хорошо скрывал\". Быть может, он в Ульмскую ночь сделал величайшее из своих научных открытий: открыл аналитическую геометрию. Но еще гораздо вероятнее предположение, что ему тогда впервые представилась вся созданная им позднее философская система. Возможно, в связи с ней, он наметил и свою жизненную программу, маленькой частью которой позволительно считать и только что приведенное мною латинское изречение. По-моему, все это могло произойти одновременно, - у него ведь все было связано, от его интереса к розенкрейцерам до великих математических открытий. Во всяком случае, тут остается место для фантазии исследователей. А это отчасти может оправдать несколько произвольный, отрывочный характер нашей первой беседы, которую я считаю как бы введением: мы поневоле должны будем в ней перебрасываться от одной темы к другой, оставляя обоснование для следующих бесед. Если мое понимание Ульмской ночи правильно, то первый связанный с ним вопрос относится к основному, к тому, из чего всё вытекает: к аксиомам в разных областях. Существуют ли они? Как их теперь понимают или как должно было бы понимать? Что от них осталось? Это вопрос важнейший и не только в картезианстве. Мы его вынуждены будем коснуться уже в первой беседе, и я заранее прошу извинить и ее беглый характер, и краткие ссылки на мнения авторитетов, и обилие цитат, которое может (боюсь, справедливо) показаться вам неприятным. Другого выхода у меня нет. В разговоре с ученым специалистом я, естественно, хочу избежать упрека в \"дилетантизме\" и в том, что черпаю сведения \"из вторых рук\".

Л. - Соглашаюсь и на это, хотя, при некоторой недоброжелательности, именно в обилии, а не недостатке, цитат можно порою усмотреть признак дилетантизма. Правил нет, и это никакого значения не имеет. Думаю, однако, что по тем сведениям об Ульмской ночи, которые вы привели, довольно затруднительно говорить о \"картезианском состоянии ума\". Между тем, вы, очевидно, склонны были бы сделать место паломничества из той избы, где Декарт провел эту ночь, - еслиб это место было точно известно. Его приведенные вами записи можно толковать более просто и более узко: вероятно, дело шло именно о каком-либо одном научном, скорее всего математическом, открытии.

А. - Тогда он не говорил бы об \"опровержении всех других систем\" и об \"отказе от всех своих прежних взглядов\". Да и тон этих записей, вероятно, был бы менее вдохновенным.

Л. - У знаменитых ученых, особенно у математиков, даже у не столь великих, как Декарт, бывали минуты вдохновения, довольно близко напоминающие эту. Кантор в 1882 году писал Дедекинду: \"Как раз после наших недавних встреч в Гарцбурге и Эйзенахе, по воле всемогущего Бога, меня озарили самые удивительные, самые неожиданные идеи о теории ансамблей и теории чисел. Скажу больше, я нашел то, что бродило во мне в течение долгих лет\"(3). Давно известно, что вдохновение ученого, по природе, не так уже отличается от вдохновения писателя или музыканта... Но предположим, что и \"картезианское состояние ума\" создалось в ту же ночь. В чём же оно заключается и должно ли вас считать сторонником Декарта?

А. - Я только один из его наиболее ревностных поклонников. В парижской Sainte Chapelle показывают статую с опущенной головой; согласно легенде, она когда-то была прямой, но благоговейно опустила голову, когда в этой часовне Дунс Скотт истолковал один из самых важных и сложных догматов. Я вспоминаю эту легенду, читая некоторые написанные Декартом страницы. В них, по-моему, достигла высшего напряжения научная и философская мысль, та способность пристального внимания, которую он считал главной особенностью научного творчества (кстати сказать, Толстой считал ее главной особенностью творчества художественного). После Декарта начинается снижение. Снижение даже - Спиноза, Юм, Кант, Шопенгауер, обычно забываемый Курно. Но \"системы\" Декарта больше нет. Да и в прошлом определить ее было бы не так легко. Курсы по истории философии сделали из этого человека машину для производства силлогизмов, \"воплощение логики, ясности\" и т. д. В школьных учебниках часто признаются картезианскими все общие места. Декарт отнюдь не всегда образец \"ясного\" рассуждения. Конечно, \"Discours de la Mthode\", - особенно его первая глава, - шедевр и в этом отношении. Но так он писал не часто. Современники, напротив, считали его \"очень темным философом\", да он и сам в письме к переводчику \"Принципов философии\" советовал всем читать его книги по три раза, - при чем в первый раз \"так, как читают роман\" (что было бы довольно трудно). Вы не потребовали бы, даже от картезианца, принятия всех идей \"Mditations\", теории вихрей, или бесчисленных научных утверждений и гипотез, так щедро рассыпанных в 212 параграфах \"Les passions de l\'Аmе\". К тому же Декарт, как и Платон, давал в своих книгах, все, вплоть до житейских медицинских указаний, объяснял, например, в них, отчего люди полнеют, отчего худеют. Разумеется, он и сам не все свои теории считал вечными истинами. Его книги как бы гениальная увертюра оперы; в них намечены мелодии философского и научного мышления трех столетий.

Л. - Вы предложили считать нашу нынешнюю беседу чем-то вроде введения. Я ничего против этого не имею: хотел бы с самого начала понять сущность вашей \"философской системы\".

А. - Конечно, вы употребляете эти два слова в ироническом смысле и вы совершенно правы, но правы не только в отношении меня. Я несколько сомневаюсь, что-бы можно было бы в наши дни построить \"стройное мировоззрение\". То же, что вы называете моей \"философской системой\", строится на идеях случая и борьбы с ним, выборной аксиоматики и греческого понятия \"Красота-Добро\". О каждой из этих идей мы должны будем говорить особо.

Л. - Считаете ли вы эти три идеи картезианскими?

А. - Идею случая ни в какой мере. Идея \"Красоты-Добра\" создалась за два тысячелетия до Декарта. Что же касается выборной, \"произвольной\" аксиоматики, то, как мне кажется, он не раз ей следовал и в своих научных, и в своих философских работах (если у него можно отличать первые от вторых). В аллегорическое понятие Ульмской ночи я ввожу лишь дух его книг.

Л. - Я предпочел бы начать с разъяснения идеи произвольной аксиоматики. По-моему, не только Декарт не высказывал этой мысли, но ничто не может быть более, чем она, чуждым самой основе картезианства. Эта основа достаточно известна: пытливое методическое сомнение, беспредельная вера в разум, отрицание всяких \"тайных свойств\", необходимость проверять каждое положение, постановка слова \"ergo\" перед, казалось бы, достаточно очевидным \"sum\", стремление к \"Mathmatique univегselle\".

А. - Об Универсальной математике Декарт говорит в \"Правилах для руководства разумом\". Я очень рад, что вы сослались именно на эту книгу. Это, по-моему, после \"Discours\" самое замечательное из всех произведений Де-карта. Она выше даже \"Принципов философии\", неизмеримо выше \"Mditations\". И в ней, как, впрочем, во многих других его произведениях кое-что приходится читать между строк.

Л. - Я предпочел бы между строк не читать и говорить только о том, что в книге, действительно, написано. В ней чуть ли не в самом начале сказано: \"Всякая наука представляет собой знание достоверное и очевидное\"(4). В \"Принципах Философии\" Декарт идет еще дальше. Он говорит, что было бы весьма полезно считать ложным все, подлежащее хотя бы какому бы то ни было сомнению(5).

А. - Таков был его метод работы. Однако, поскольку дело касается существа знания, вы не только между строк, но и в строках \"Правил для руководства разумом\" прочтете совершенно иное. Основное положение этой книги: \"Единственные науки, свободные от лживости и недостоверности, это арифметика и геометрия\". Но это положение тотчас, в том же самом \"Правиле II\", ограничивается: арифметика и геометрия лишь гораздо более достоверны, чем другие науки. И в сущности, главная гарантия их достоверности следующая: их положения чрезвычайно просты и чрезвычайно ясны. Эта мысль проходит и через другие книги Декарта: \"верно\" то, что ясно и просто. Дальше же о науке высказываются мысли горькие и иронические: \"Я не придавал бы большого значения этим правилам, если б они были полезны лишь для разрешения суетных (vains) проблем, которыми имеют привычку забавляться в свои досужие минуты Вычислители (les Calculatenrs) и Геометры. Если б это было так, то я думал бы, что мне удалось только заниматься пустяками, быть может, с большей тонкостью, чем это делали другие\"... \"Нет более пустого занятия, чем заниматься бесплодными числами и воображаемыми фигурами до такой степени, чтобы казаться замкнувшимся в познавании подобных пустяков\"(6). Это говорит один из величайших математиков всех времен. Заметьте, \"Правила для руководства разумом\", по-видимому, одно из последних произведений Декарта. Оно осталось незаконченным и было напечатано лишь через полстолетия после его кончины. Есть основания думать, что оно должно было заключать в себе результат всей его мудрости. Но в течение всей своей жизни он сыпал гипотезами и теориями с такой легкостью, с какой этого никто из великих ученых никогда не делал ни до него, ни после него. Это было бы трудно понять, если не допустить, что он не очень верил в вечные аксиомы, что он считал все гипотезы и теории очень способствующими развитию науки. Паскаля чрезвычайно раздражали многочисленные, порою ни на чем не основанные и, как ему казалось, совершенно не нужные теории Декарта. В одной из отрывочных, кратких записей, вошедших в \"Мысли\", сказано: \"Написать против тех, кто слишком углубляет Науки. Декарт. Не могу простить Декарту: он очень хотел бы во всей своей философии обойтись без Бога, но ему пришлось сделать так, что Бог дает щелчок для приведения мира в движение. А после этого, ему больше нечего делать с Богом... Декарт бесполезен и недостоверен. Надо сказать в общей форме (en gros): \"Это происходит посредством фигур и движения, ибо это правда. Но объяснять, какие, и составлять машину, это смешно. Ибо это бесполезно, недостоверно и тягостно\"(7). Из последних строк этой заметки, сокращенно сделанной для будущей работы, в девятнадцатом веке создалось учение Эрнста Маха, быть может, самое стройное методологическое учение в истории науки, - принцип экономии мысли.

Л. - От него теперь ничего не осталось. Но, действительно, если уж говорить об аксиомах, то вы должны начать с математики, с точных наук и их методологии.

А. - Как видите, Паскаль, человек не слишком позитивистического склада ума, в этом несостоявшемся споре оказался позитивистом avant la lettre. Маховский принцип экономии мысли, как мы увидим дальше, был по существу только частным случаем эстетического подхода к науке: простота одна из форм \"красивого\". Вы правы в том, что новейшая физика, физика двадцатого столетия пошла по пути Декарта, а не Паскаля. Хорошо ли это или нет, покажет будущее. В 1910 году произошла острая, необычно резкая полемика между Махом и Планком(8), касавшаяся атомной теории и относительности движения. \"Мах, - писал Планк, - не верит в реальность атомов. Быть может, со временем он или один из его учеников разовьет более плодотворную (\"leistungsfhiger\") теорию, чем нынешняя... Я нисколько не буду удивлен, если один из сторонников Маха сделает великое открытие: реальность атомов именно и вытекает из экономии мысли. Тогда все будет в совершеннейшем порядке, атомная теория будет спасена, и вдобавок окажется еще специальное преимущество: каждый будет в состоянии понимать под словом экономия все, что ему будет угодно\"(9). Так, кстати, оно и случилось. По этому вопросу Планк (а за ним отдаленно Декарт) одержал полную победу. Атом стал реальностью, и некоторые антиатомисты, вроде Вильгельма Оствальда, признали свою ошибку. Иначе обстояло и обстоит дело с идеей относительности движения. Планк говорил о \"совершенно бесполезной для физики мысли\" (\"der physikalisch ganz unbrauchbare Gedanke\"), согласно которой невозможно в принципе решить, вращается ли звездное небо вокруг неподвижной земли или же вращается земля. \"Теория Маха оказалась совершенно неспособной оценить по достоинству огромный прогресс, связанный с появлением системы Коперника\"(10). Когда создалась теория Эйнштейна, ее автор, основательно или нет, признал Маха своим предшественником(11). Но вы, повторяю, правы: наука последних тридцати лет идет никак не по пути, указанному Паскалем и разработанному Махом(12). Теперь Декарт торжествует по всей линии. Напомню, что знаменитая его гипотеза о glandula Cartesii, 32-ая статья \"Les passions de 1\'me\", была основана лишь на одном, довольно сомнительном, доказательстве: все другие органы человеческого тела имеются в двойном числе: есть две руки, два глаза, два уха - и есть одна такая железка. Больше ничего. Современные физиологи, вероятно, столь же редко читают Декарта, как врачи - Гиппократа или адвокаты Юстиниана. Если бы читали, то, вероятно, должны были вздыхать при таком \"доказательстве\" - особенно лет пятьдесят тому назад. Теперь же физики бросают гипотезы тоже с весьма большой легкостью. Мы пережили славу и падение эфира, но, быть может, еще увидим его победоносное возвращение. На наших глазах возникли кривое пространство, переход энергии в материю и материи в энергию, самое модное учение о \"борьбе с бесконечностью\" - и одновременно с ним признавание бесчисленных триллионов обитаемых или необитаемых миров. В последние годы возникла новая наука, радиоастрономия. Оказалось, что в одной туманности Андромеды есть двадцать миллиардов солнц. Это должно было бы еще усилить человеческую скромность и непритязательность маленького существа на крошечной песчинке, на той планете Земля, о которой, по забавному замечанию Вилье де Лиль-Адама, \"будут еще долго говорить\". Однако, все чудеса созданного пять лет тому назад телескопа горы Паломар никак не отразились на нашем \"отвлеченном\" мышлении, не отразились и на нашей \"большой\" и \"малой\" истории, на нашей повседневной жизни, они не мешают нам любить, ненавидеть, веселиться, огорчаться, делать карьеру, сплетничать.

Л. - Конечно, не мешают. И не все ли равно, идут ли до земли какие-то волны, отраженные какой-то космической катастрофой, один год или миллионы лет! Действительно это ни на чем не может отразиться, и в самом деле о Земле еще \"долго будут говорить\". Во времена Паскаля радиоастрономии не было, а то же чувство было: \"le silence ternel de ces espaces infinis m\'effraye\", - я в этой знаменитой фразе без выводов не люблю последнего слова: оно снижает и музыку, и силу первых слов. Быть может, Декарт и не \"боялся\".

А. - Но это чувство, вероятно, ослабляло в нем уверенность в прочности научных теорий... Теперь пишут об \"атомах времени\", что сказал бы Кант? В наше время \"вечность\" физических теорий едва ли превышает двадцать лет. Люди - иногда почти наивно - стремятся к \"корню вещей\", и принцип экономии мысли, как в его настоящем, глубоком смысле, так и в вульгарно-позитивистическом (\"об этом пока незачем думать\", и т. д.) у большинства нынешних физиков отнюдь не в чести. Очень немногие из них требуют, как математик Эмиль Пикар, \"возвращения к здравому смыслу\", и совершенно неизвестно, правы ли они... Меня все это здесь интересует лишь из-за корней, идущих от Декарта и его аксиоматики.

Л. - Вы говорите об аксиомах так, точно они представляют собой вещь хрупкую, над которой надо сделать надпись \"fragile\", как на ящиках с севрским фарфором. Впрочем, если б это было и верно, то аксиомы действительно следовало бы кутать и беречь, - аксиомы во всех областях: в государственной жизни \"перемена аксиом\" может повлечь за собой потоки крови. Тогда пришлось бы, кстати, ввести и иерархию аксиом. Но, к счастью, все это не так. Есть вечные научные истины, есть факты, которые от человеческого сознания и не зависят. Северный полюс был фактом и до того, как его впервые увидел Пири. Внутренние явления человеческого глаза были фактом до того, как в живой глаз впервые в истории заглянул Гельмгольц при помощи изобретенного им зеркала. Точно так же есть и вечные аксиомы. Знаю заранее, что вы сошлетесь на не-эвклидовские геометрии, и такая ссылка будет неправильна: Лобачевский не отверг аксиом Эвклида, он лишь показал, что геометрию можно построить и на других аксиомах.

А. - Боюсь, что вы несколько смешиваете понятия. Но ваши слова и ваш пример лишь подтверждают то, что я сказал. В общежитии мы часто, в пояснение истин, говорим: \"Это так же верно, как дважды два четыре\". Многим ли, однако, известно, что Лейбниц именно стремился доказать это положение: \"два плюс два составляют четыре\"? А Анри Пуанкаре признал, что Лейбницево раcсуждение нельзя считать доказательством: в нем есть только проверка (verification), притом довольно бесплодная... Я лишь потому и позволяю себе - вероятно, к некоторому вашему удивлению - говорить о математических вопросах, что я немало занимался историей точных наук. Эта история, которой сами математики часто пренебрегают, в высшей степени поучительна. В ней же одна глава, история геометрии Лобачевского, точнее, история ее интерпретаций, пожалуй, самая поучительная из всех. Эту главу можно было бы разделить на несколько периодов: 1) Интерпретация первая: Лобачевский психопат. Не думайте, что я шучу. Другой большой русский математик Остроградский, в ту пору гораздо более известный, чем создатель \"Воображаемой геометрии\", после ее появления заявил, что ее автора надо посадить в дом умалишенных. Такому отзыву, быть может, способствовало то, что о Лобачевском в Казани ходили всякие анекдоты: у него было много причуд, он одевался как оборванец (какой-то иностранец, посетивший Казанский университет, принял его за сторожа и протянул ему на чай серебряную монету, чем привел его в бешенство). На высоту собственно его поставил коронованный король математиков Гаусс, который ознакомился с его работой через четырнадцать лет после ее появления. Конечно, в дом умалишенных Лобачевского не посадили: все-таки это был не двадцатый, а культурный девятнадцатый век. К тому же, правительство Николая I весьма мало интересовалось геометрией и не претендовало на ее понимание. Теперь у нас в России существует правительство, которое понимает геометрию, как и все другое, и очень ею интересуется, как и всем другим. При нем Лобачевского легко могли бы посадить в концентрационный лагерь. 2) Интерпретация вторая: воображаемая геометрия - очень интересный математический фокус. 3) Интерпретация третья: может быть, эвклидовский постулат о том, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым, верен лишь для не слишком больших треугольников, а при треугольниках гигантских или же, при более усовершенствованных методах измерения, прав не Эвклид, а Лобачевский, и сумма углов треугольника меньше двух прямых. 4) Интерпретация четвертая, после Бельтрами: геометрия Лобачевского \"реальна\" на псевдосфере. 5) Интерпретация нынешняя (после Анри Пуанкаре): спорить о том, верна ли геометрия Лобачевского (или же геометрия Эвклида) все равно, что спорить, \"верна\" ли метрическая система или же лучше в измерениях пользоваться футами и дюймами. Это сравнение, принадлежащее самому Пуанкаре(13), впрочем, едва ли очень удачно: метрическая система, почти везде заменившая прежние системы измерения, несомненно удобнее прежних. Здесь же новым словом была геометрия Лобачевского, в громадном большинстве случаев менее удобная, чем геометрия Эвклида.

Л. - Хронологическая ваша схема не совсем верна: вы не принимаете в расчет геометрию Римана с ее предположением, что сумма углов треугольника больше двух прямых. Эта геометрия (Феликс Клейн говорил даже о двух \"возможных Римановских геометриях\") очень способствовала успеху идеи русского геометра. Теперь Белл, вслед за Клиффордом, называет Лобачевского \"Коперником геометрии\"(14). Между ним и польским астрономом есть, однако, разница: кажется, никто больше не доказывает, что солнце вращается вокруг земли; между тем, по свидетельству Пуанкаре, и в настоящее время многие математики по-прежнему рассматривают воображаемую геометрию как логический курьез, а Французская Академия Наук еще и поныне каждый год получает работы, доказывающие постулат Эвклида.

А. - Я, действительно, несколько упрощаю хронологическую схему. Это отчасти связано с тем, что и у самого Эвклида вопрос об аксиомах не так уж прост. Сколько их он дал? Он с самого начала говорит о двенадцати аксиомах, но в некоторых дошедших до нас рукописях его труда одиннадцатая и двенадцатая находятся в перечне не аксиом, а вопросов(15). Едва ли можно сказать с уверенностью, что сам Эвклид считал свою аксиоматику единственной возможной. Недаром он был учеником Платона. Доказательство посредством \"сведения к абсурду\" было приемом Эвклида, и философская заслуга Лобачевского заключалась в попытке не признавать абсурдом того, что таковым казалось Эвклиду и за ним сотне поколений ученых. Теперь нам даже трудно себе представить всю необыкновенную смелость этой попытки: математики с тех пор ушли очень далеко, - не слишком ли далеко? Бертран Рессель, этот enfant terrible новейшей научной философии, будто бы сказал (я не нашел у него этих слов и цитирую не по первоисточнику): \"Математика наука, где неизвестно, о чем идет речь, и неизвестно, верно ли то, что утверждается\". Это, конечно, \"бутада\", - хотя без критики Ресселя и Уайтхеда теперь о смысле математических наук говорить было бы трудно. Известно ли вам, в каком положении находится математика сейчас? Белл, достаточно компетентный человек, пишет, что ее близкое будущее может предсказать \"разве только пророк или седьмой сын пророка\". Споры же новейших математиков и математических логиков и по тону иногда мало отличаются от политической полемики в газетах. Бруер говорил о \"преступном поведении\" своих критиков. Не решаюсь упоминать о новейших математических теориях, связанных с именем Бурбаки (я слышал, что это коллективный псевдоним группы математиков. Если это верно, то шутка довольно непонятная: до сих пор математика монмартрских шуток не знала). О них я, по недостаточности познаний, к сожалению, судить никак не могу: пытался читать Бурбаки - и просто ничего не понял. Но останемся в пределах той математики, которая все-таки успела стать и стала классической. Пеано показал, и Рессель это принимает(16), что вся теория чисел строится на трех первоначальных идеях (primitive ideas): о; number; successor (из которых, кстати сказать, одной - нуля - древние математики не знали, что не мешало некоторым из них быть великими математиками) и на пяти первоначальных предложениях (primitive propositions). Философский их анализ завел бы нас слишком далеко, но, вопреки Ресселю, скажу, что эти предложения, в частности, третье (\"No two number have the same successor\"), философского анализа не выдержат, не выдержат, разумеется, как положения единственные и обязательные: новый Лобачевский мог бы создать новую теорию чисел. Иду еще дальше. Гильберт произвел в геометрии еще более глубокую революцию, чем Лобачевский, Риман и Больяи. Он оказал огромную услугу и математике, и теории познания, и научной методологии, и философии вообще. Не знаю, был ли он кантианцем, да в пору Канта эти проблемы едва ли могли быть поставлены. Но эпиграфом к своей основной работе Гильберт взял слово из \"Критики Чистого Разума\": \"Всякая человеческая наука начинается с интуиции, от них переходит к понятиям и кончается идеями\". Настоящая геометрия \"разъяснилась\" только после его гениальных работ. Колерус правильно говорит, что Гильберт почти на вечные времена разъяснил сложнейший вопрос об основаниях геометрии, и называет его аксиоматику \"одним из величайших шедевров всего 19-го столетия\"(17). Выразим основную мысль Гильберта его собственными словами: его цель заключалась в том, чтобы \"выяснить, какие именно аксиомы, гипотезы и средства необходимы для доказательства геометрических истин\"(18). И, действительно, он объяснил или связал в одно целое структуру всех геометрий. Отбрасывая некоторые из аксиом, он получает из них любую. Математик, ему не сочувствующий, Племптон Ремсей, излагает учение Гильберта следующим образом: \"Математика превращается в некоторый вид игры, ведущейся на бумаге при помощи ничего не значащих значков вроде нолей и крестиков... Поскольку каждый математик делает значки на бумаге, надо признать, что формалистическое учение содержит только правду; но трудно предположить, чтобы это была вся правда: ведь наш интерес в символической игре, конечно, происходит от возможности дать смысл по крайней мере некоторым из делаемых нами значков и от надежды, что после придачи им смысла они будут выражать знание, а не ошибку\"(19). В этой критике видно огромное различие между таким человеком, как Гильберт, и математиком философски не одаренным (хотя, быть может, превосходным специалистом в своей области).

Л. - Вы хватаетесь за Гильберта для доказательства вашего положения о произвольности аксиоматики. Где же вы остановитесь? Как быть с областью точных наук, имеющих техническое применение? Мы живем в эпоху \"суперсонических\" аэропланов, атомных двигателей, гигантских циклотронов, чудовищных по мощи сооружений по использованию водной энергии. Каждое из этих великих достижений человеческой мысли и энергии состоит из тысяч приспособлений, которым должна быть свойственна совершенная точность (любая ошибка погубила бы все дело), и которые основаны на твердых законах отдельных наук. Могло ли бы это быть, если б все строилось на произвольных аксиомах? Тут несомненнейшие, нагляднейшие факты опровергают то, что вы говорите.

А. - При чем тут успехи современной техники и как можно было бы в здравом уме эти успехи отрицать? Величайшие технические создания могут существовать и существуют, несмотря на то, что в основе системы точных наук, которой пользуются для их создания и объяснения, лежат не-вечные гипотезы и произвольные аксиомы. Неплодотворных гипотез нет, каждая рабочая гипотеза плодотворна(20). Вполне возможно, что через пятьдесят лет нынешняя теория циклотрона отпадет или будет основана на ином круге идей, но циклотрон Лауренса останется реальностью. Точно также атомная бомба есть самая трагическая реальность в истории, хотя процессы, на которых она основана, могут впоследствии получить и даже почти наверное получат другую интерпретацию. С давних пор существуют точные оптические приборы, телескопы становятся все более грандиозными, но ведь создавались они при разных теориях света: эти теории не раз менялись, а при Галилее их собственно вообще не было. Если принять корпускулярную теорию света, то нельзя объяснить явлении интерференции и диффракции. Если принять волнообразную теорию, то непонятно явление фотоэлектричества. Если же остановиться на теории Луи де Брой, то мы вообще выйдем из пределов реального мира, как это признает и сам ее автор, считающий, что настоящий синтез еще впереди(21). Не раз производились \"круциальные\" опыты для выбора между взглядами Ньютона и Гюйгенса - и они почти неизменно оказывались не совсем \"круциальными\". Трагедия физики именно в том, что в ней всегда \"третье дано\", и любое ее положение это временная ценность. Поскольку дело идет о теориях и гипотезах, ее гордое \"Quo non ascendam?\" приобретает разве лишь иронический характер: один Бог знает, куда еще мы \"взойдем\" на зло здравому смыслу, после кривого пространства и кривого времени!

Л. - По-моему, в высшей степени странно, да и просто невозможно, отделять гипотезы от научной практики. В пору второй мировой войны Эйнштейн написал президенту Рузвельту письмо с просьбой отпустить на работы по разложению атома огромные средства; они действительно и были Рузвельтом отпущены. В результате была создана атомная бомба. А из чего же собственно исходил Эйнштейн? Преимущественно из своих идей о соотношении между массой и энергией. В вашем смысле, письмо Эйнштейна было торжеством картезианства. По-моему, оно еще замечательнее, чем вечно цитируемый в истории науки пример Леверрье. Вычисления показывают этому астроному, что в таком-то месте небесного пространства должна находиться какая-то неизвестная планета. По просьбе Леверрье, Галле наводит телескоп на это место: планета там, в 52 минутах от указанного пункта. Историки науки единодушно и справедливо считают этот факт изумительным. Но если бы планеты в указанном Леверрье месте не оказалось, то Галле потерял бы одну ночь наблюдений - и больше ничего. Между тем, если бы атомную бомбу создать не удалось, то пропали бы сотни миллионов долларов американского налогоплательщика и, пожалуй, мировая репутация Эйнштейна.

А. - В этом вы правы. И в самом деле из знаменитых физиков нашего времени Эйнштейн обладает умом наиболее картезианским (правда, лишь когда дело идет именно о физике). Все же вношу поправку: Эйнштейн исходил не только из своих гипотез о соотношении между массой и энергией, но и из опытов двух ученых, Гана и Штрасмана (имена которых потомство верно будет вспоминать со смешанными чувствами): они разложили атом, не исходя из идей Эйнштейна.

Л. - Допустим. Но сложность, противоречивость и временный характер нынешних физических теорий ровно ничего не доказывают. Эддингтон лет двадцать пять тому назад сказал, а Альф Ниман недавно это напомнил, что у ворот здания современной физики надо вывесить надпись: \"Ремонт. Вход воспрещен\". Он, кажется, не пояснил, кому именно воспрещен. Добавим от себя: \"посторонним и, в частности, философам\". Но ремонт скоро кончится, все придет в порядок, - если хотите, в порядок относительный, да он ведь был \"относительным\" и в пору классической физики, - доступ снова будет открыт всем желающим, и окажется, что законы природы никак не были \"временными ценностями\".

А. - Весьма сомневаюсь, чтобы \"ремонт\" когда-либо кончился. Но мы уделим законам природы нашу следующую беседу, в связи с теорией вероятностей. Я нисколько не отрицаю, что самые тонкие и искушенные в философии ученые все же надеются прийти к чистой истине, хотя подход их к ней теперь не таков, каким был сто или двести лет тому назад. Мизес - для него несколько неожиданно - высказывает надежду, что при помощи усовершенствованной (частью им самим) теории вероятностей можно будет прийти zur Erkenntnis der Wahrheit(22). Но он характера этой истины не разъясняет. В теории, орудиями остаются логика и математика. Однако, они теперь меняются неизмеримо быстрее, чем прежде. В настоящее время историки науки занялись вопросом о том,, что появилось раньше, математика или логика. Этот вопрос разрешен в пользу математики (с астрономией). Производить изыскания, даже гениальные, в любой точной науке можно, не заглянув ни разу в жизни ни в один учебник логики. Так это, вероятно, и было с огромным большинством великих естествоиспытателей: они и вообще не были знатоками чисто-философских наук. Но когда мы говорим о \"постижении истины\" в смысле Мизеса, то уж надо указать, из какой логики мы будем исходить: из Аристотеля? из Фреге? из Ресселя? из Брувера? из трехвалентной логики Лукашевича? Арнольд Реймон пришел теперь к тому, что есть шестнадцать возможных функций (скорее видов) научной истины(23). Не только Аристотелю, но и Джону Стюарту Миллю показался бы диким самый язык современных (последовавших за Фреге) логиков, с их vrai possible, vrai probabilitaire, vrai demontr, vrai non encore demontr, vrai catgorique, vrai relatif (\"правда возможная\", \"правда вероятная\", \"правда доказанная\", \"правда еще не доказанная\", \"правда категорическая\", \"правда относительная\")(24). А закон причинности? Сам Мизес уже говорит об \"ограниченной причинности\" (\"besehrnkte Caosalitt\"). Шредингер предложил исключить понятие причинности. Другие знаменитые физики теперь сочетают причинность с \"комплементарностью\". Нильс Бор даже так доволен этим сочетанием, что предлагает его перенести в биологию и в социологию(25). В этой последней науке ему уж совершенно нечего делать, там оно ничего, кроме путаницы, произвести не может. Да и теперь, пока это еще, к счастью, не сделано, почти неловко говорить о неизменной аксиоматике в социологии, в гуманитарных науках вообще, - это после результатов в новейшей математике и в так называемых точных науках.

Л. - Напротив, нисколько не неловко, а в некоторой мере и обязательно. Вы сказали, что будете касаться аксиоматики в разных областях. Что ж вы могли бы тут же наметить ваш взгляд на аксиомы в науках гуманитарных. В точных науках вы в связи с аксиомами сразу противопоставили два основных, вековых течения, которые для краткости можно было бы назвать Декартовским и Паскалевским. В целях аналогии было бы желательно, наметить и тут - то, что вы противопоставляете \"tat d\'esprit cartesien\", хотя вы еще не сказали мне, в чем именно заключаются в морали, в политике основные черты этого \"картезианского настроения\", - будем, тоже условно переводить именно так, несмотря на разницу в оттенках между \"tat d\'esprit\" и \"настроением\".

А. - Тут разница не только в оттенках: настроение есть нечто уж слишком переменчивое... Я собственно не вижу необходимости что-то чему-то противопоставлять. Но, если хотите, в первом подходе я картезианскому \"настроению\" противопоставил бы то, что можно было бы назвать \"tat d\'esprit loyolien\".

Л. - \"Loyolien\"! От Лоиолы? Уж не стали ли вы антиклерикалом? Тогда уж, в тысячный раз, сделайте ссылку на \"цель оправдывает средства\" и разоблачите это его изречение.

А. - Антиклерикалом я не стал, никогда не был и не буду. Иду даже дальше. Я считаю \"антиклерикализм\" весьма печальной ошибкой, особенно в применении к России. Церковь представляет собой самую мощную из тех немногих сил, которые напоминают человеку, что он все-таки не зверь (а он, увы, очень нуждается в этом напоминании). Церкви всех вероисповеданий обладают могущественными способами благодетельного воздействия на людей как в существе своего учения, так и в необыкновенной красоте своих обрядов. Я не враг и иезуитам. Кстати сказать, приведенное вами изречение: \"Cut licitus est finis, etiam lieent media\" принадлежит не Лойоле; этот выдающийся человек никогда этого не говорил. Изречение принадлежит второстепенному иезуиту Бузенбауму. \"Обличение\" иезуитов действительно весьма надоело, - не говорю уже о той немалой доле лицемерия, которая есть в негодовании обличителей: следовали и следуют этому изречению не одни иезуиты, на нем строится добрая половина всей политики мира. Нет, когда я говорю об \"tat d\'esprit loyolien\", я, как и при обсуждении картезианства, имею в виду просто способ мышления или его суррогат, - суррогат, на наших глазах, через сотни лет после Лоиолы, оказавшийся необычайно действительным, сказочно успешным; он уже завоевал треть населения вселенной. Новое, введенное Лойолой, заключалось даже не в принципе абсолютного послушания воле начальства: ведь это всегда было основой и военной дисциплины. Новое заключалось в том, что с начальством надо быть и внутренно-согласным. Так прямо сказано в \"Exercices\"(26): \"Необходимо всегда следовать правилу: то, что мне кажется белым, я должен считать черным, если таково иерархическое определение предмета\". Эта идея стала завоевывать мир именно в двадцатом столетии.

Л. - Для защиты свободы мысли, право, не стоит беспокоить тень Декарта: вы могли бы взять любого среднего нынешнего демократа вроде нас с вами.

А. - Вы, в целях ясности, желали \"противопоставления\", я его вам и даю. В мире аксиоматики Лоиолы (разумеется, только в этом ограниченном ее смысле) теперь живет около восьмисот миллионов людей. Разумеется, я никак не говорю, что они ее почитают. Но они, по необходимости, ее \"принимают\".

Л. - Это в настоящем случае двусмысленное и потому очень вредное слово.

А. - Оно, разумеется, условно. Из восьмисот миллионов людей, живущих в тоталитарных странах, многие, к несчастью, ничего не понимают, другие молчат стиснув зубы, третьи принимают \"лойолизм\" искренно, четвертые строго ему следуют, но, разумеется, пришли бы в крайнее негодование, еслиб им сказали, что это истины не Маркса, а Лоиолы, - о котором они, быть может, и не слышали. Гитлер и Сталин были типичные \"лойолисты\", сами того не зная. Логически доказать превосходство одной аксиоматики над другой в этике еще неизмеримо труднее, чем в геометрии. Я не могу опровергнуть принципы Лойолы или Бузенбаума, как не могу доказать хотя бы сложную мораль Декарта.

Л. - Перейдите же к определению картезианской аксиоматики в морально-политической области. Или, скажем, не к определению, - я прекрасно понимаю, что тут оно было бы особенно затруднительно, - вы могли бы лишь кратко наметить основное. Считаете ли вы религиозной моральную аксиоматику Декарта?

А. - Не берусь ответить. О религиозности Декарта судить нелегко: это он держал про себя и по той же природной скрытности, и по политическим условиям того времени. Решающего ответа на вопрос о религиозности Декарта до сих пор не дано никем. Я привел вам саркастическое замечание Паскаля. К его мнению склонялся и Лейбниц, считавший автора \"Discourse \"опасным мыслителем\". Мальбранш думал иначе. Из новейших философов Владимир Соловьев писал: \"Декарт говорит и о Боге, но так, что лучше бы он о Нем молчал\"(27). Виндельбанд причислял его к индифферентистам в вопросах религии(28). Напротив, Бертран Рессел говорит: \"Психология Декарта темна, но я склоняюсь к мысли, что он был искренним католиком и хотел убедить Церковь - в ее собственных и в его интересах - занять менее враждебную позицию по отношению к науке, чем та, которую она заняла в деле Галилея. Есть люди, думающие, что его ортодоксальность была только политической. Хотя это предположение возможно, однако, я не думаю, чтобы оно было самым вероятным\"(29). Оставляет вопрос открытым и Ясперс. Он говорит, что одни видят в Декарте католика, другие - основоположника протестантской философии, третьи революционера во имя разума. К этому Ясперс справедливо добавляет: \"Быть может, никто в философии не имел с Декартом подлинного внутреннего общения(30). Во всяком случае некоторыми своими чертами мораль Декарта приближается к высшему в морали положительных религий.

Л. - Очевидно, вы и ее считаете частью той же самой символической \"Ульмской ночи\". Поистине вы в последнее понятие включаете уж слишком многое и делаете это довольно произвольно. Допускаю условность такого приема, но не очень ценю его чрезмерно \"литературный\" характер, вообще никогда не нравившийся мне ни у Киркегардта, ни у Ницше, ни у Гюйо, ни у Шестова. Говоря о философских вопросах, мы собственно прекрасно могли бы обойтись без этого, тем более, что и вам, и никому не известно, о чем думал, и что нашел Декарт в эту ноябрьскую ночь 1619 года. Изложите же мне по возможности без ульмских ночей, как вы понимаете Декартовскую моральную и морально-политическую аксиоматику. Была ли она у него вообще? Ведь все-таки он был \"в другой плоскости\", почти как Флобер, который совершенно серьезно утверждал, что лет через пятьдесят такие слова, как \"прогресс\", \"демократия\", \"социальная проблема\", будут звучать столь же комически, как сентиментальные выражения 18-го столетия, вроде \"сладких уз сердца\"(31). А если у Декарта такая аксиоматика была, то может ли она быть приемлемой в наше время?

А. - Она, пожалуй, наиболее приемлема из всех вполне осуществимых. В чистой политике она теперь даже, быть может, единственная вполне приемлемая. При этом я с большой радостью утверждаю, что она становится совершенно \"одиозной\" в те периоды новейшей, самой новейшей истории, когда в мире начинает царить идиотизм. Тогда почти неизменно философским врагом № 1 оказывается именно Декарт. Известно ли вам, что после прихода Гитлера к власти немецкий философ Францем выпустил целую книгу о сопротивлении, будто бы оказывавшемся германской философией Декарту, которого этот национал-социалист обвиняет в \"антиисторической пустоте\", рационализме и индивидуализме: он обращался не к Gemeinschaft, - Бем разумел, вероятно, гаулейтеров. Этот господин, стремившийся в 1938 году к установлению \"Kosmogonien und Theogonien unserer Vter\" в свете \"великого движения, охватившего наш народ\", так и говорит: \"Декарт и теперь наш ближайший философский противник\"(32).

Л. - Я тоже этому рад. Не знаю, как относятся к Декарту в СССР. Появился ли уже там свой Франц Бем?

А. - Это мне неизвестно. Если не ошибаюсь, и неподневольная марксистская литература вообще не слишком интересовалась Декартом. Ее главный философ Франц Меринг в \"Zur Geschiehte der Philosophie\" и в других своих писаниях много места уделял философским (или литературно-философским) трудам Плеханова, Ленина и даже, помнится, Максима Горького, но Декарта не удостоил ни единой страницей... Если вы хотите, чтобы я \"наметил\" \"картезианское состояние ума\" в области морали и политики, то позвольте передать лишь мое общее впечатление, тут уж без ссылок, так как пришлось бы приводить отдельные фразы из двадцати разных книг и особенно из писем Декарта... Его мораль самая \"индивидуалистическая\" из всех существующих. Для него самого она не такова как для рядового человека. Разумеется, это надо понимать отнюдь не в духе, скажем, идей Наполеона или Ницше или Раскольникова. Никаких особых прав и преимуществ Декарт себе не присваивал: ни на то, чтобы \"забывать армию в Египте\", ни на то, чтобы убивать старух-процентщиц. Едва ли даже могло бы быть что-либо более чуждое и \"картезианскому состоянию ума\", и лично Декарту, как человеку. Но, зная себе цену, он думал, что имеет право устроить свою жизнь не так, как она проходит у громадного большинства людей. Заметьте, тут есть некоторая разница между Декартом, до Ульмской ночи, и Декартом после нее. В ранней юности он немало путешествовал, без всякого дела, просто из любопытства к чужим странам, к замечательным событиям, явлениям и людям. Служил в армиях, притом в иностранных. Это тогда случалось с людьми часто, но в перемене \"политической ориентации\" они обычно руководились выгодой, чаще всего весьма вульгарной, денежной, а то честолюбием и соображениями удобства. Им было все равно, чему служить, и почти все равно, кому служить. Последний вопрос, по-видимому, не имел большего значения и для молодого Декарта, - какое ему дело было до принца Нассауского или до герцога Баварского? \"Он принял решение, рассказывает Байе, - нигде не быть актером, а всюду зрителем всевозможных ролей, разыгрываемых на театре мира. Стал же он солдатом только для того, чтобы изучать разные нравы людей\". Быть может, впрочем, тогда еще искал приключений и любил военное дело (написал ведь трактат о фехтовании). Позднее, очевидно, вследствие решений, принятых в Ульмскую ночь, жизнь его совершенно изменилась. Он навсегда бросил военное ремесло и отзывался о нем без большого уважения. Войны он ненавидел, - даже в то далекое время, когда они были крошечными и настолько малозаметными, что за двести-триста верст от тех мест, где шли бои, население часто ничего о войне не знало. Декарт был едва ли не первым по времени \"пацифистом\" и \"интернационалистом\" и в пору войн говорил, что ни с какой страной не связан, а в письмах к принцессе Елизавете, которой не везло в политике, утешал ее тем, что \"самый маленький кусочек Палатината лучше, чем вся империя Татар или Московитов\".

Л. - По-видимому, он понаслышке чрезвычайно преувеличивал культурную разницу между Палатинатом и Московией того времени. Но и для \"интернационализма\" опять-таки не стоило беспокоить его тень. Так думали и многие древние. Напомню вам: \"Считаю себя гражданином не одного города, а всего мира\".

А. - Декарт столь пышные слова употреблял чрезвычайно редко и не очень заботился о выигрышных исторических позах. Очень прост и не \"пышен\" он и в своем отрицательном отношении к революциям. По его основной политической мысли, результаты войн и революций не окупают приносимых жертв; чаще же всего войны и революции приводят к порядку вещей худшему, чем тот, который был до них. Слишком тяжелы государственные тела, слишком многое они уносят в своем падении, и неизмеримо лучше и легче чинить здание, чем воздвигать новое после того, как старое будет взорвано. Из двух зол надо выбирать меньшее, - это основной его политический принцип. Худой мир лучше доброй ссоры, не очень хороший и все же не слишком плохой государственный строй обычно лучше кровавой и не достигающей цели революции. Это нисколько не мешало Декарту ненавидеть все деспотические и диктаториальные формы правления. По складу своего характера, он мог бы, вероятно, ужиться и с Ришелье, но предпочел покинуть Францию и поселился в Голландии, бывшей тогда самой свободной страной Европы. Ненавидел он и все виды хитроумного политического маккиавелизма, и даже так называемую \"высокую политику\" вообще. По-видимому, ее глубокомыслие не вызывало у него особенного преклонения. Он писал принцессе: \"Самая лучшая хитрость это не пользоваться хитростью. Общие законы общества ставят себе целью, чтобы люди помогали друг другу или, по крайней мере, не делали друг другу зла. Эти законы, как мне кажется, настолько прочно установлены, что тот, кто им следует без притворства и ухищрений, живет гораздо счастливее и спокойнее, чем люди, идущие другими путями. Правда, эти последние иногда достигают успехов, вследствие невежества других людей и по прихоти случая. Но гораздо чаще это им не удается, и, стремясь утвердиться, они себя губят\". В этих правилах своей политической философии Декарт опередил государственных людей столетия на три. Гитлер, кстати, \"достиг успехов\" именно вследствие невежества других людей и по прихоти случая. Он же, \"стремясь утвердиться\", себя и погубил.

Л. - К несчастью, так бывает не всегда. Не всегда себя губят и самые жестокие из тиранов. Порою их даже хоронят с великой торжественностью, причем приходят горячие сочувственные телеграммы от людей, от которых никак их ждать не приходилось.

А. - \"Je ne sais rien de gai comme un enterrement\"(33), - сказал Верлен. Но Декарт и не утверждал, что диктаторы губят себя всегда. Он высказался осторожнее: \"гораздо чаще\". В перспективе же столетия - а вдруг и много раньше? он, будем надеяться, окажется тут прав во всем, без исключений. В области морали личной он тоже выбрал аксиомы, необычные для его времени, да, может быть, и для нашего: желал, чтобы люди оставили его в покое, предоставили ему работать на их же пользу, но без них, не лезли ни в его душу, ни в его жизнь. Он и поселился \"в глуши\", в далеком от шумных дел голландском замке, где, почти не видя люден, занимался точными науками и философией. Этот замок существует по сей день. Когда-то я в нем побывал. По издевательской воле случая, там теперь помещается (или помещался до войны, не знаю, как теперь) образцовый дом умалишенных. В своей политике Декарт принимает жизнь и людей такими, каковы они есть, себя и других не обманывает, ничего и никого не идеализирует...

Л. - Идеализировать жизнь и людей в его время было бы и нелегко: в пору 30-летней войны в лавках съестных припасов продавалось на вес человеческое мясо.

А. - \"Аморальная эпоха\", правда? А наша нет, совершенно другая? Согласитесь, однако, что и теперь довольно трудно было бы удивить кого-либо отрицательным отношением к событиям, делам и людям. В любую историческую пору находились философы и особенно писатели, совершенно беспощадно относившиеся к человеку, и это не всегда объяснялось их биографией или личными особенностями, тем, что \"у злой Натальи все люди канальи\". Так и в наше время историю можно рассматривать хотя бы с точки зрения \"сверхсвиньи\", той \"Super-pig No.1\", которую, после десяти лет труда, удалось недавно воспитать в Миннесоте. Могут быть даже мыслители, от всей души желающие атанасии всем нынешним формам жизни. Однако, с Декартом это ровно ничего общего не имеет. Он писал: \"Я, к счастью, не взволнован никакими страстями\"... \"Я себе обеспечил возможный покой в одиночестве, буду серьезно и свободно заниматься по общему правилу разрушением всех моих прежних взглядов\"... Конечно, жизненная программа Декарта не могла бы подходить для рядового человека. Декарт, невидимому, и не верил в существование общеобязательной этики. Этика ведь преимущественно наука о том, что должно быть, а не о том, что есть. И если и в ее \"том, что есть\" все-таки должно быть больше \"лживого и недостоверного\", чем в арифметике и в геометрии, то никак уж не приходится особенно увлекаться незыблемыми аксиомами ее \"того, что должно быть\"... Ради беспристрастия, следует добавить, что Декарта не слишком соблазняли \"героические\" жизни. Быть может, он и на них направил свое \"пристальное внимание\" и расценивал их по-своему. Не знаю, как вы, а я с ним тут особенно и не спорил бы: наше с вами поколение разных героических жизней насмотрелось достаточно, и не всегда от них было много добра (ничего, конечно, не обобщаю). На костер Декарт не спешил, - знал, что попасть может легко. По поводу тюрьмы и процесса Галилея он давал понять в письме к Мерсенну, что сам он \"не так влюблен в свои идеи\", чтобы из-за них рисковать тюрьмой, пыткой, казнью. И действительно, если между космогоническими идеями Птоломея, Коперника, Тихо де Браге и его собственными Декарт видел разницу преимущественно в простоте, ясности и изяществе (об этом скажу дальше), то уж так ли необходимо было Джордано Бруно всходить на костер? Аксиоматика героической морали еще менее устойчива, чем все другие.

Л. - Я остаюсь при своем мнении. У Декарта нет и намека на неустойчивость аксиоматики. Вы это именно вычитали \"между строками\". Идея всемогущества случая, как вы сами признаете, у него совершенно отсутствует. Скажу даже, что это самая антикартезианская из всех мыслимых антикартезианских идей. О \"Красоте-Добре\" мы еще не говорили, но эта идея создана не им. Я думаю, что нашу вводную беседу можно закончить, как ни странно мне в ее результате убедиться, что \"картезианское состояние ума\" состоит из не-картезианских или антикартезианских слагаемых.

II. ДИАЛОГ О СЛУЧАЕ и ТЕОРИИ ВЕРОЯТНОСТИ

А. - Теория вероятностей, быть может, одна из самых замечательных наук; Лаплас называл ее даже самой замечательной(34). Но у нее есть странные особенности. Одна из них заключается в том, что нет вполне удовлетворительных определений ее основных понятий, - по крайней мере определений философских. По существу ведь \"случай\" (как и \"вероятность\") основное понятие этой науки. Паскаль, один из главных ее создателей, назвал ее \"геометрией случая\". Напрасно было бы, однако, искать точного определения этого понятия в трудах ее классиков; по крайней мере, я такого не нашел ни у Паскаля, ни у Кондорсе, ни у Лапласа, ни даже (это говорю с ограничением) у Курно. Чебышев в своей замечательной по глубине работе(35), почему-то иногда замалчиваемой точно умышленно(36), не произносит слова \"случай\". Очень плохие определения этого понятия есть у философов, никогда теорией вероятностей не занимавшихся. \"Мы называем случайными такие события, неожиданное свершение которых представляется нам самопроизвольным (\"spontan\") и как бы излишним, т. е. не вызванным настоятельной необходимостью\", - говорит Ридингер(37). \"Факты, которые мы не можем связать посредством причинности с другими точно определенными фактами, вызывают у нас ощущение случая\", - говорит де Монтессю(38). Случайность \"везде нарушает закон вещей, преобладающее, правильное\", - говорит Адольф Лассон(39). Даже по форме это не определения. А по существу они, конечно, не определяют ровно ничего. Что такое \"самопроизвольность\" в событиях? Какие события надо считать вызванными именно настоятельной необходимостью? Как следует понимать \"закон вещей\"? Названные авторы пытаются определить неясное понятие понятиями еще более неясными. К тому же, если мы сегодня не можем связать двух событий между собой, то, быть может, это будет сделано завтра: случай не может быть понятием временным. Если же такую возможность предположить, то очень легко прийти к полному отрицанию случая. Многие ученые, не желающие отступать от абсолютного детерминизма (который, как им кажется, подрывается идеей случая), действительно случай и отрицают. Лаплас и Кетле, независимо один от другого, высказали почти в одних и тех же словах мысль: \"Случай есть только псевдоним незнания\". В действительности это изречение принадлежит Боссюэту: \"Не будем больше говорить ни о случае, ни о счастье (Fortune), или же будем о них говорить как о названии, которым мы прикрываем наше невежество. То, что есть случай для нашего слабого (incertain) суждения, есть принятое намерение в совете высшем, в том вечном совете, куда входят в одном порядке все причины и все следствия\"(40). Перевожу опять очень нехорошо, нет ничего труднее, чем переводить Боссюэта. Но мысль я передаю во всяком случае правильно, и это, вероятно, единственное, в чем Боссюэт сходится с многими материалистами. В теории вероятностей есть одно уравнение, называющееся formule du hasard, но в философском смысле оно ничего не дает. Из математиков лучше других определил случай Пуассон: \"Под случаем (hasard) надо разуметь совокупность причин, способствующих осуществлению события и не оказывающих влияния на размер его вероятности, т. е. на отношение числа случаев (cas), благоприятных его осуществлению, к общему числу возможных случаев\"(41). По необходимости употребляю одно слово \"случай\" для перевода французских слов \"hasard\" и \"cas\". Это определение тоже не может быть названо удовлетворительным, так как оно у Пуассона, в связи с его общим пониманием причинности, устанавливает какое-то различие между \"настоящими\" причинами явления и причинами, которые только \"способствуют\" (concourent) его осуществлению. Многие определения случая основаны на неправильном разделении между \"известными и постоянными факторами события\" и \"факторами неизвестными, меняющимися\". Чубер и называет первые \"причинами\", а вторые \"случаем\"(42). Между тем \"известность\" и \"неизвестность\" опять-таки всегда имеют лишь временный характер; а \"постоянство\" никакой роли тут не играет: солнце встает и заходит каждый день, тогда как землетрясения или извержения вулканов бывают непостоянно; однако, у нас не больше оснований считать извержения и землетрясения явлением \"случайным\", чем считать таким явлением восход и заход солнца. Поэтому и определения Чубера я никак принять не могу. В сущности близок к его позиции и Мах, рассматривающий случай, как \"скрытую правильность\" и сводящий его к \"обстоятельствам, которые нам неизвестны, и на которые мы не можем оказать влияния\"(43).

Л. - Я предпочел бы узнать то, что думали о случае классики новейшей философии. Если не ошибаюсь, Кант употребляет это слово лишь в бытовом, повседневном смысле. Но, быть может, я ошибаюсь: я не читал всего Канта, как не прочел всего, даже всего главного, из книг других классиков.

А. - Всего у всех классиков философии не прочла, верно, и одна десятая специалистов. О себе я мог бы сказать разве лишь то, что у Декарта я прочел всe, a \"Discours de la Methode\" читал не один раз, читал так, как именно Кант советовал читать шедевры. Он где-то пишет: \"Я должен так долго читать Руссо, чтобы меня перестала беспокоить красота выражения, и чтобы я мог рассматривать его прежде всего разумом\", К этому Кант - весьма, по-моему, для него неожиданно - добавляет: \"Великие люди блестят лишь на расстоянии, и князь много теряет в глазах своего лакея. Это происходит оттого, что великих людей нет\"(44). В отношении Канта вы тут не вполне правы: Кант кое-где говорит о случае, о Zufall, и, чаще, о Zuflligkeit(45). Но он стоит на классическом, предшествовавшем Курно, противопоставлении случая и причинности, хотя занимает тут не крайнюю (Боссюэто-Лапласовскую) позицию: \"Принцип: ничто не происходит в силу слепого случая (in mundo non datur casus) есть априорный закон природы. То же самое относится к другому принципу: в природе нет слепой необходимости, но есть необходимость условная (non datur fatum)\", говорит он(46). Кант дает и определение случая, но чисто отрицательное и беспредельно общее: \"Etwas dessen Nichtsein sich denken lsst\"(47). Но вы правы в том смысле, что и у него, как и у других классиков новой философии, идея случая почти не занимает места в системе.

Л. - Вам остается только дать ваше собственное определение случая.

А. - Для ясности спора я очень \"заострю\" свой ответ, в надежде, что вы сделаете поправку на заострение. Случай есть все, что происходит в мире, его возникновение, создание планеты Земля, появление человечества на этой планете, его возможное в будущем исчезновение, рождение человека, его смерть, бесконечная совокупность больших, средних, малых явлений, все что \"по законам природы\" происходит во Вселенной, то, что Кант называет совокупностью всех фактов, \"die absolute Totalitt des Iribegriffs existierender Dinge\". С моей точки зрения, историю человечества, с разными отступлениями и падениями, можно представить себе как сознательную или бессознательную, героическую или повседневную, борьбу со случаем. Однако, ходячие слова \"не оставлять ничего на волю случая\", \"ne laisser rien au hasard\", представляются мне предельным выражением человеческого высокомерия и легкомыслия.

Л. - Нелюбезный и недоверчивый человек, вероятно, в ваших словах увидел бы сознательное или бессознательное желание pater le bourgeois. Они вдобавок и противоречивы. Если всё случай, то какая же может быть с ним \"борьба\"? А если борьба возможна, то \"предельное выражение человеческого высокомерия и легкомыслия\" есть лишь ее удачная, победоносная форма. Впрочем, я думаю, что вы к этому вернетесь и пока лишь слишком \"заострили\" вашу мысль? Вы и говорите так, точно пишете слово \"случаи\" с большой буквы. В очень далекие времена понятия \"случай\", \"судьба\" чрезвычайно занимали людей. У греков для них было пять или даже, кажется, шесть слов, означавших одно и то же или, собственно, почти ничего не означавших. Много говорилось о судьбе и в Средние века. Но чем культурнее становился мир, чем дальше шли наука и философия, тем меньше места уделялось этим медленно умирающим понятиям. Во всяком случае, никто никогда не толковал историю человечества, как процесс борьбы со случаем, и никто не связывал случай с законами природы. Может быть, я сегодня умру от удара или меня кто-нибудь убьет, - это будет, если хотите, случай. Но то, что я рано или поздно умру непременно, - это уже не случай, а закон природы, очень для нас печальный.

А. - Вы здесь только передвигаете случай в пространстве и во времени. Я действительно считаю нужным различить случай непосредственный и случай отдаленный. В чисто-случайном многотысячелетнем процессе космического и биологического развития вышло так, что человек живет лет 60-80, слон гораздо больше, а собака гораздо меньше. К тому же человек будто бы когда-то жил и дольше. Мафусаил дожил до 969 лет, и Мечников, предполагая, вместе с Гензелером, что в те времена под годом разумелся сезон, считал возможным, что Мафусаилу в момент смерти было 242 года(48), - возраст тоже довольно почтенный... Что же касается \"законов природы\", то они и представляют собой попытку борьбы со случаем в области научно-познавательной. Они - первые, вторые, третьи приближения к тому, что называется научной истиной; а какое будет десятое приближение - неизвестно. Теперь многие физики и химики, как вы знаете, склонны считать законы природы некоторым подобием статистических обобщений. В предельно заостренной форме выражают это Джине и Борель: нельзя считать невозможным, что вода, поставленная на огонь вместо того, чтобы закипеть, замерзнет; это лишь чрезвычайно маловероятно(49). У других физиков такой взгляд не вполне удовлетворяет \"потребность причинности\", и они предпочли бы считать подобную интерпретацию законов природы лишь временной. Мизес справедливо называет их взгляд \"предрассудком\"(50). Да, собственно говоря, нет и ничего особенно нового в идее статистического подхода к законам природы. Сходный взгляд высказывал еще Лаплас. \"Строго говоря, - писал он, - можно даже сказать, что почти все наши знания только вероятны, а в небольшом числе вещей, которые мы можем знать достоверно, в самих математических науках, главные средства для достижения истины, индукция и аналогия, основываются на вероятности\". Говорил так детерминист из детерминистов, типичнейший мыслитель 18-го столетия с его безграничной верой в разум. В сущности, в настоящее время закон природы может быть в общей форме выражен лишь следующим образом: в таком-то кругу явлений, при таких-то аксиомах и обозначениях, связь таких-то величин почти всегда может быть выражена такой-то приблизительной математической формулой. В древности безграничной веры в разум не было и быть не могло. Перед ранними исследователями природы было то, что непосредственно последовало за первозданным хаосом. К нему надо было как-то подойти, за что-то ухватиться. У греков мифология приукрасила хаос и сделала его богом. По Гезиоду, рядом с Хаосом было нечто много худшее. Тартар, и нечто много лучшее, Любовь. Между ними шла борьба. По иному, хоть, может быть, и не менее поэтично, изображает это мифология индусов. Было только великое и страшное одно (по другим переводам, кажется, оно). Не было ни солнца, ни звезд, ни дня, ни ночи, ни жизни, ни смерти. Конечно, это поэтическое \"преувеличение\": и солнце было, и звезды, и день, и ночь. Были даже и жизнь и смерть, хоть они мало друг от друга отличались, ибо живой чудовищный ихтиозавр ничем не лучше мертвого, а с точки зрения позднейшего гостя, человека, даже много хуже. До появления этого гостя все было хаосом и не в греческом мифологическом смысле, а в нашем нынешнем. Хаос бывал и при человеке, - однако, до него был только хаос. Он, быть может, еще вернется. Так думали и не одни поэты: \"Но раздвинут мирозданьем, - Хаос мстительный не спит\". Так думали и ученые (и многие религиозные мыслители). В отличие от нас, прежние ученые, не дожившие до 1945 года, допускали возможность возвращения хаоса лишь в результате какой-либо космической катастрофы, например, столкновения земли с другой планетой. Разложив атом, человек показал, что он может добиться такого же результата и без чужой помощи, своими собственными мозгами и руками. Несколько тысяч лет тому назад человек на земле еще застал хаос. До философского понятия случая он естественно тогда еще не возвысился, но все в мире могло и должно было ему казаться \"случайным\" (или делом нездешних сил). Сегодня такое-то явление происходило, на следующий день нет. Не так просто было заметить, что при этом что-то менялось в условиях явления. Наблюдения накоплялись. Их было достаточно для первого ограничения роли случая и, разумеется, недостаточно для того, чтобы признать его вечность при любом ограничении, - этого не сделали еще и мы. Наблюдения египетских астрономов, наблюдения Плиния были изумительны; некоторыми из них до сих пор пользуется или еще недавно пользовалась наука. Древнему человеку понемногу становилось ясно, что для размышлений над наблюдениями требуются какие-то недоказуемые общие положения. Появились - говорю здесь только о сфере познавательной аксиомы Эвклида (оставим в стороне вопрос об его предшественниках, для нас мало интересный). Появились первые опытные обобщения, первые открытия в нашем нынешнем смысле слова. Без аксиом они едва ли были бы возможны. Архимед ездил в Александрию к Эвклиду учиться. И как Эвклид создал первую научную аксиоматику, так Архимед, кажется, в древности первый, говорил о законах природы языком эпохи Возрождения или даже нашим нынешним. Быть может, именно поэтому его имя две тысячи лет окружено настоящим культом: его убийцы или вернее их главнокомандующий воздвигли ему памятник. Д\'Аламбер считал, что только он может быть поставлен рядом с Гомером, а совсем недавно Белль признал его одним из трех величайших математиков в истории (другие два, по мнению Белля, Ньютон и Гаусс). Заметьте, однако, почти все законы природы, найденные в древнем мире, оказались неверными... Вы меня опровергали аргументом о нынешней технике, в основе которой должны же лежать вечные истины. Римляне строили гигантские акведуки, до сих пор приводящие в изумление людей; тем не менее они аксиом, законов и философских оснований нынешней механики никак знать не могли. У них ничего не было, кроме первых и весьма несложных обобщений. И в течение долгих веков эти обобщения и представляли собой то, что я называю бессознательной или полусознательной борьбой со случаем, попытку внести порядок в мировой хаос. Этим обобщениям, законам природы, со временем придается математическая форма. Еще Лейбниц говорил, что, при достаточно сложной формуле, можно выразить математически какое угодно явление природы, хотя бы единичное. Но, разумеется, мысль, желающая упорядочить хаос, инстинктивно ищет формул наиболее простых. Меня всегда удивляло, что большим естествоиспытателям не казалась несколько подозрительной огромная роль цифры 2 в формулах их законов. Это особенно относится к разным отделам физики (в химии таких законов гораздо меньше). Имею в виду законы типа: \"то-то пропорционально или обратно пропорционально квадрату того-то\"... Что такое цифра два? Второй \"сексессор\" в ряду Пеано-Ресселя? Почему именно на ее долю выпала бы такая роль в природе? Почему, вместо цифры 2, не оказалось бы 1,99 или 2,01, или даже 2,10? Впоследствии так часто и оказывалось. Можно было бы составить толстую книгу из многочисленных научных исследований, тщетно старавшихся в течение двух столетий привести опыты в полное согласие со столь простым, столь элементарным законом Бойля-Мариотта. Но природа не всегда заботится о простоте и \"круглости счета\". Она даже о них не заботится никогда. Вполне точных законов природы нет и теперь. Ученые долго это приписывали \"несовершенству опытов\", \"неизбежным ошибкам\". Однако, не удалось сохранить в совершенной точности даже закон сохранения материи (а без совершенной точности очень уменьшается его философская ценность). В полной сохранности не остались и законы Ньютона. Я понимаю, как это тяжело физикам. Уайтхед утверждает, что верность Ньютоновых законов движения, в пределах точности наблюдения, совершенно различна в применении к звездам, молекулам и электронам(51). Он все же признает их как первое приближение к истине (first approximation) и для уравнений инфрамикроскопического мира. Книги Уайтхеда одно из последних слов в области математической философии. Но, быть может, физики самого последнего поколения под этим его признанием и не подписались бы.

Л. - Один из самых последних исследователей именно утверждает, что теория Эйнштейна стремится не к уничтожению Ньютоновской механики, а к ее поглощению, оставляя за ней ценность истины в первом приближении(52).

А. - Если это и верно, каково же считать \"первым приближением\" то, что в течение двух столетий признавалось непоколебимой основой точных наук и идеалом каждой из них?

Л. - Сам Ньютон этого не думал. Эйнштейн как-то отметил, что Ньютон \"лучше знал слабые стороны своего \"здания идей\", чем следующие поколения ученых\"(53). И мне кажется, что то же самое можно сказать о самом Эйнштейне.

А. - Я этого не думаю. Прочтя три раза его последнюю, тоже очень нашумевшую работу, я, просто по недостаточности познаний, не понял ее математического аппарата. Если не ошибаюсь, эту участь со мной разделяют люди, имеющие неизмеримо большие, чем я, познания, вплоть до знаменитых математиков и физиков. Могу судить только о философской стороне основной идеи. Скажу и тут, она a priori подозрительна по своей монистической простоте. Сам Эйнштейн называет свои четыре заключительных уравнения \"необычайно простой системой\"(54). В начале же этой работы он говорит, что, вследствие математических трудностей, еще не нашел практического пути для сопоставления результатов своей теории с данными опыта(55). Допустим, что он практический путь найдет. Допустим даже, что опыт его выводы подтвердит. Я почти не сомневаюсь, что это наткнется на \"дано третье\". Нельзя, думаю, и стараться дать закон, объединяющий разнородные силы и явления природы. Все слишком \"монистическое\", слишком \"простое\", слишком \"круглое\" маловероятно и искусственно. Земля вращается вокруг солнца в 365 с чем-то суток, - это a priori нисколько не подозрительно. Но если б астроном далекого прошлого заявил, что она совершает свой круг ровно в 1.000 или 10.000 суток без часов и минут, то это у некоторых философов вызвало бы чрезвычайный восторг, но у людей точного знания должно было бы вызвать и сомнение.

Л. - Однако, в обоих случаях, с \"круглостью\" или без \"круглости\", они не сделали бы вывода, что закон природы был результатом борьбы со случаем, взгляд, неизмеримо более \"подозрительный\". В вашей мысли я вижу лишь некоторый пережиток окказионализма.

А. - Ваше последнее замечание очень типично. Вы, как многие, судите по словесным ассоциациям. Слово случай в известном смысле переводится на французский язык словом \"occasion\" (в моем смысле надо переводить hasard). А уж если \"occasion\", то, значит, и \"окказионализм\"! Нет, тут ничего общего нет. Я для своей \"системы\" готов обойтись и без ученого \"изма\", в отличие от немецких профессоров философии: у них есть свой  \"изм\" в каждом германском университетском городе, благо это очень удобно запоминается, выгодно для рецензий и для упоминания в учебниках... Что такое окказионализм? Учение Геулинкса о двух часах для пояснения взаимоотношений души и тела? Попытка преодолеть трудности некоторых картезианских понятий? Все это теперь совершенно не интересно. Сущность же Мальбраншевского окказионализма, по-моему, заключалась в желании перенести причинность из человеческого круга в круг высший. Многое в мире дает Богу случай (occasion) от причинности отступать или же заменять временную причинность в действиях человека своей собственной вечной причинностью. Отдаленный отголосок этого учения есть в философии \"Войны и мира\". Меня в \"мальбраншизме\" интересовала одна мысль, та, что мир может оказаться недостойным Бога и перестанет Его интересовать. Мысль смелая.

Л. - Будто? Мальбранш вообще смелостью никак не отличался. Он больше всего на свете боялся огорчить Боссюэта, который, в конце концов, к великой его радости, его признал, хотя раньше на полученной им, в качестве верноподданнического подношения, книге Мальбранша начертал свою высочайшую резолюцию: \"Красиво. Ново. Ложно\". Вдобавок, Мальбранш был сумасшедший. Ему всю жизнь казалось, что у него на носу повис кусок баранины.

А. - Если это не было выдумкой его врагов. Скажем правду: вы, разумеется, как теперь почти все, открещиваетесь от позитивизма и еще больше от \"Фогта, Бюхнера и Молешотта\" (ведь для обозначения грубого материализма почему-то всегда называют именно этих популяризаторов из десятка других таких же). В этом вы совершенно правы. Тем не менее ваше презрение к Мальбраншу как-то, корнями или каким-либо залежавшимся корешком, уходит к позитивистическому, а может быть, и материалистическому началу, все же кроющемуся в уме громадного большинства естествоиспытателей. Мальбраншу можно многое простить и за тонкость многих его страниц, и за его культ Декарта и особенно за его литературный талант: ведь порою на нем отдыхаешь душой после долгого изучения немецких философов, начиная с Лейбница...

Л. - Простите отступление в сторону, но я не могу согласиться и с общим местом о тяжеловесности немецких философских книг. Германские философы придерживались мнения, что \"элегантность надо предоставить портным\", - это изречение приписывают Эйнштейну, но на самом деле его автор Людвиг Больцман. Философия не фельетон.

А. - Разумеется. И я был бы крайне огорчен, если б она пошла на какие-либо уступки фельетону. \"Элегантность\" ей нисколько не нужна, хотя, по случайному совпадению, быть может, самыми глубокими философами были именно те, которые и писали ясно, хорошо, \"блистательно\". Литературный талант никак не повредил Платону, св. Августину, Декарту, Паскалю, Шопенгауеру, из новых - Ницше, Соловьеву, Бергсону, Файхингеру, Франку. Впрочем, я говорил преимущественно о немецких профессорах, да и тут ничего не обобщаю. У самого Гегеля есть страницы, замечательные и в чисто-литературном отношении. Возвращаясь к предмету, скажу, что \"измы\" есть вещь предательская. Так, например, по сходной словесной ассоциации вы могли бы назвать мои мысли близкими и к пробабилизму. Я и это должен был бы отрицать.

Л. - И напрасно. Поскольку вы идее случая и, следовательно, вероятности отводите в своих мыслях столь важное место, я имею право хоть до некоторой степени связывать вас с пробабилизмом не только по словесным ассоциациям. Ведь его создатель Карнеад может считаться в философском отношении предтечей теории вероятностей. Его, в отличие от Мальбранша, я ставлю очень высоко. Не думаю, чтобы философия по настоящему ответила на тот десяток его страниц, которые удалось восстановить историкам.

А. - Очень хорошо, что вы его назвали. Правда, предтечей теории вероятностей его можно назвать лишь с оговоркой: все-таки без математики эта теория висела бы в воздухе... Я рад, что вы не боитесь \"отступлений в сторону\": их у нас было и будет очень много. Но если я кратко коснусь истории теории вероятностей и еще более кратко поставлю ее в связь с личностью ее трех основоположников, Карнеада (повторяю, с оговоркой), Паскаля и Фермата, то тут и отвлечения в сторону не будет. Люди были совершенно разные, разные по складу ума, по душевному настроению, по взглядам, по всему. Тем не менее в чем-то с теорией связанном, с какими-то из нее отдаленными выводами, они сошлись, - это обстоятельство само по себе имеет значение. Карнеад пошел дальше всех. Заметьте, самое слово \"вероятность\" встречается у него не часто, кажется, не более четырех раз во всем, что от него осталось (или, что ему приписывается). Но свой метод он применяет ко всему, ни перед чем не останавливаясь. Вера в богов? \"Я с верой в богов не борюсь, а только считаю несостоятельными принятые методы ее доказательства\". На самом деле он в пользу \"вероятности\" существования богов не приводит никаких доказательств, а в пользу \"невероятности\" очень много. Он отрицает существование истины в геометрии, при чем ее не отделяет от литературы и музыки(56). Его страница о политических формах правления, о тирании, олигархии и демократии состоит из жестокой и одинаковой над всеми насмешки(57). Карнеад был первый нигилист в истории мысли. По словам Цицерона, он, при своем огромном ораторском таланте, мог доказать, что белое черно, а черное бело. Кто-то другой рассказывает анекдот: приехав с дипломатической миссией из Греции в Рим, Карнеад в блестящей лекции произнес похвалу справедливости. Но на следующий же день, в другой блестящей лекции, он доказал, что справедливость самое отвратительное из явлений. Обе лекции имели огромный успех. Цицерон, старый адвокат и политический делец, по-видимому, испытывал нечто вроде профессиональной зависти. Разумеется, Карнеад был циником не в древнем, а в нынешнем смысле этого слова. Паскаль прямая противоположность, о нем распространяться не приходится. И наконец, Фермат, человек промежуточного типа, еще, к сожалению, мало изученный, хотя по гениальности близкий к Леонардо да Винчи...

Л. - Не слишком ли сильно сказано?

А. - Не думаю. Хорошо ли вы помните его биографию?

Л. - Я не вижу, какое отношение может иметь к делу биография ученого.

А. - Только отдаленное, в том смысле, в каком Гельвеций говорил, что гений шедевр случая(58). Большой, удивительный сюжет Фермат мог бы дать для романа, если б его жизнь была все-таки немного лучше известна. Этот сын лавочника сделал головокружительную карьеру. Он считался одним из самых лучших и беспристрастных судей Франции. Вероятно, он мог бы стать первым министром короля, ибо был умнее и ученее всех министров вместе взятых, а Людовик XIV охотно назначал на самые высокие посты людей невысокого происхождения и даже предпочитал их аристократам, к крайнему негодованию этих последних и особенно герцога Сен-Симона (\"неуклонная линия прогресса\" шла так хорошо, что столетием позднее, при Людовике XVI, накануне революции, человек, не имевший четырех поколений дворянства, не мог получить даже лейтенантского чина, тогда как в 17-ом веке Катина, отнюдь не знатный человек, был главнокомандующим и маршалом Франции). Но Фермат не был честолюбив. По должности он был занят почти целый день. Об его судебно-административной работе почти ничего неизвестно. Из одного его письма можно заключить, что он был человек справедливый и добрый(59). В свободное время он писал стихи на французском, латинском и испанском языках. В его некрологе, помещенном в \"Journal des Scavans\" в феврале 1665 года, сообщается, что писал он их \"с такой элегантностью, как если бы жил во времена Августа или провел большую часть своей жизни при французском и мадридском дворах\"(60), - автор некролога, очевидно, думал, что придворная жизнь очень способствует развитию поэтического таланта. Фермат был также знатоком древности и разъяснил немало темных мест в произведениях писателей классического мира, - это он делал только по просьбе друзей. И, наконец, немного занимался он и математикой. Своих математических работ он почти никогда не печатал, - поместил лишь одну без подписи в приложении к математической книге другого ученого, Лалуэра. Обычно же излагал свои математические изыскания только в письмах к компетентным друзьям. Они читали и изумлялись. Паскаль считал его \"первый человеком на земле\" и говорил, что сам он, как математик, в подметки не годится Фермату. Очень высокого мнения об его математическом даре держался и Декарт, хотя они недолюбливали друг друга, особенно вначале, и порою в геометрии расходились взглядами. Теперь всеми признается, что Фермат был одним из величайших математиков в истории. Белль называет его \"королем дилетантов\" - и добавляет, что, \"как чистый математик, Фермат был по меньшей мере равен Ньютону\"(61), - для \"дилетанта\" похвала недурная! Что же было бы, если б он дилетантом не был? Лаплас утверждал, что именно он, а не Ньютон и не Лейбниц, открыл дифференциальное исчисление, и что он до Декарта наметил основные положения аналитической геометрии. С этим согласился и Белль. Сам же Фермат не придавал большого значения своим ученым трудам, да и ученым трудам вообще, - ну, открыл, велика важность! Но, по-видимому, он был человек не лишенный лукавства. Иногда в письмах посылал знаменитым ученым математические загадки, - вот как, быть может, в суде благодушно строил юридические козни состязающимся сторонам: спрашивал ученых, как бы они решили такой-то вопрос, не сообщая им своего решения. Одну из его задач разрешил Лейбниц, другую Эйлер, проработавший над ней семь лет. С третьей же, последней теоремой Фермата(62), вышла странная история. На полях одной старинной математической книги, \"король дилетантов\" записал: \"Я нашел поистине замечательное решение этой теоремы, но поля этой книги недостаточно велики для того, чтобы привести мое доказательство\". Фермат умер в 1665 году, а доказательство не найдено по сей день. Над ним уже три столетия тщетно ломали и ломают головы знаменитейшие математики, в том числе Лагранж, Эйлер и Гаусс. В 1908 г. дармштадтский ученый профессор Пауль Вольфскель завещал сто тысяч марок тому, кто найдет полное доказательство последней теоремы Фермата(63). Никто до сих пор премии не получил, а вследствие германской инфляции премия обратилась в ноль... Простите эти небольшие замечания, не имеющие прямого отношения к нашему спору. Из них виден образ человека: в политике \"centre gauche\", в жизни благодушный, лукавый наблюдатель событий, одинаково чуждый и карнеадовскому цинизму, и страстной, аскетической, построенной на крайностях натуре Паскаля, с которым его непонятным образом связывала тесная дружба (психологически было бы естественнее, если б они друг друга ненавидели). И перед столь разными людьми стоял один и тот же вопрос о вероятности истины. Кто-то сказал, что \"геометрия случая\" появилась в мире по случайности. Ну, что ж, для создания закона всемирного тяготения потребовалось, чтобы с дерева упало яблоко, но потребовалось также, чтобы при этом оказался Ньютон. Так и здесь. Для создания математических теорий вероятности нужно было, чтобы у шевалье де Мере за игрой в трик-трак произошел какой-то редкостный казус, но нужно было также, чтобы он был знаком с Паскалем...

Л. - Простите, я не помню: какой шевалье де Мере и при чем тут еще и он?

А. - Тогда \"отступление в сторону\". Шевалье Антуан де Мере был игрок, светский шалопай и очень образованный человек, недурно писавший мадригалы и разные очерки. Он был хорошо знаком с Паскалем. Тут уж казалось бы, на заказ трудно было и подобрать человека, который должен был бы возбуждать такое отвращение у Паскаля, как этот шевалье. Он был вдобавок влюбленный в себя фат и невероятный хвастун. Семидесяти лет отроду, узнав, что мадам де Мэнтенон добилась, наконец, своей цели и выходит замуж за Людовика XIV, он явился к ней и предложил ей свою руку и сердце: он тоже готов на ней жениться. Воображаю изумление маркизы! Она все же предпочла выйти замуж за короля. К Паскалю Мере относился благодушно покровительственно, считал даже себя его учителем в математике. Тем не менее Паскаль отзывался о нем скорее тепло(64). В один прекрасный день 1654 года Мере задал Паскалю два вопроса, касающиеся игры в трик-трак. У великого человека мгновенно возникла мысль о возможности математического подхода к этим вопросам. Он и нашел новые методы математического мышления, которыми через полтора века еще восхищался Лаплас. По другой случайности, вышло так, что своим открытием он поделился с Форматом. Тот чрезвычайно заинтересовался, послал Паскалю свое решение, сходное и более общее. Таким образом создалась теория вероятностей. Эти два гениальных или даже сверхгениальных человека не занимались ее приложением к социальным проблемам. Семнадцатый век вдобавок был для этого неподходящим временем. Они исходили из случая в самой маловажной его форме: Паскаль и Фермат игроками не были, да и для человечества не представляло большого интереса, как будет вестись игра в трик-трак и можно ли вообще играть \"разумно\". Учение Паскаля-Формата осталось почти незамеченным. К нему вернулись по-настоящему в восемнадцатом столетии. Отчасти вернулись в связи с проблемами страхования людей от смерти. Но мог быть интерес и гораздо более общий. В начале столетия Николай Бернулли, член известной династии швейцарских математиков, напечатал работы своего уже умершего дяди(65). Следуя за Гюйгенсом, Бернулли дал ее первое основное положение. Теория вероятностей была впервые дана в ее развитой форме. Нелегко передать впечатление, какое она тогда произвела. Время переменилось, настал восемнадцатый век, век разума, век оптимизма, век безграничной веры в знание. Новая наука не дала, но обещала ответ на очень многое. Она отвечала эпохе и ее wishful thinking: все можно будет со временем подвергнуть математическому расчету, можно будет предсказывать события, устанавливать коэффициент человеческих ошибок в науке, в правосудии, в политической жизни, в общественном строительстве, - можно будет, значит, и вносить соответственные поправки(66). Были увлечены чуть ли не все математики и философы. Насколько мне известно, единственное исключение - и странное составил д\'Аламбер. Странное потому, что, по своей пламенной вере в торжество разума, он должен был бы ухватиться за новую науку крепче, чем кто-либо другой. Зато столь близкий ему по духу Кондорсе увлекается больше всех. Он хочет создать \"социальную математику\". Впрочем, он допускает, что в общественных науках не все будет доступно исчислению и предвидению; однако разве дело не обстоит так же с физикой и с близкими к ней точными науками? И там, и здесь есть \"бесконечное множество предметов, к которым всегда будет закрыт доступ математике; можно на это себе ответить, что и там, и здесь число вещей к которым математический анализ может быть применен, столь же безгранично\"(67). Труд Кондорсе характерно и называется: \"Опыт применения анализа к вероятности решений, принимаемым большинством голосов\". Уж если можно применять теорию вероятностей к решениям будущего Учредительного Собрания (книга появилась за четыре года до революции - и за девять лет до самоубийства автора), то к чему же собственно ее применять нельзя! Кондорсе не только верил в будущее торжество разума, но не сомневался в его близости. Теория вероятностей обещала победу над случаем, - чего же было желать еще! Легко было математику Бертрану через сто лет после того говорить об очевидных ошибках и наивности Кондорсе(68). Тогда его труд был принят иначе: он отвечал настроению эпохи. Менее простительно было такое настроение Лапласу, по крайней мере в ту пору, когда он писал \"Essai philosophique sur les probabilits\". Удивительное дело: в этой книге перечисляются почти все его предшественники по созданию и по применению теории вероятностей, но имени Кондорсе Лаплас не произносит, хотя писали они в сущности на одну и ту же тему и почти в одном и том же духе.

Л. - Это, быть может, по политическим соображениям было не очень удобно наполеоновскому графу, позднее ставшему королевским маркизом. Лаплас, при всем своем гении, был лукавый царедворец. В 1810 году он посвятил свой труд \"Наполеону Великому\", а после крушения Наполеона довольно бессовестно, хотя и совершенно справедливо, писал: \"Взгляните, в какую бездну несчастий часто погружает народы честолюбие и коварство их вождей\". Мог ли такой человек сочувствовать погибшему жирондисту, одному из светских святых революции?

А. - Вы видите, что и вам не всегда удается отвлекаться от личности и биографии ученого. Тут ничего непозволительного нет, особенно, когда дело идет о Лапласе: он тоже достаточно \"красочная\" фигура. Все же ваш подход к нему частью политический, частью моральный. Я ставлю вопрос иначе. В 1814 году все, случившееся в мире в течение двадцати пяти лет, могло казаться людям лишь глупой шуткой. На престол казненного Людовика XVI вступил его брат, и совершенно непонятно было, зачем и во имя чего погибло несколько миллионов людей. О торжестве разума тогда было говорить уже довольно неловко, тем более, что, на беду, теория вероятностей ровно ничего не предсказала. Но во взглядах Лапласа никакой перемены не произошло. Напомню вам его сто раз с толком и без толку цитировавшуюся фразу: \"Ум, который в известный момент знал бы все действующие в природе силы и относительное положение составляющих ее существ, - если бы он был достаточно обширен для того, что бы подвергнуть анализу эти данные, - мог бы объединить в одной формуле движения самых великих тел и самых легких атомов: ничто не было бы ему неизвестным, его взору предстало бы будущее, как прошлое\"(69).

Л. - Что ж, эта мысль сродни учению Декарта и отвечает \"картезианскому состоянию ума\".

А. - Ни в какой мере. Лаплас не очень любил \"картезианское состояние ума\" и недолюбливал самого Декарта(70). В истории точных наук, кажется, не было слов более знаменитых, чем приведенная мною фраза Лапласа. Ею восторгалось несколько поколений ученых, да, может быть, продолжает кое-кто восторгаться и в нынешнем поколении. Но, кажется, не было и слов более антифилософских, - даже не грубо-материалистических, а почти маниакально-механических. Это получше \"Бюхнеров и Молешотов\", получше и диалектического материализма, который, по крайней мере в его новейшем выражении, такого механизма и не проповедует (хотя всем видам материализма отказываться от фразы Лапласа было бы одинаково трудно). Отмечу и странную судьбу этой фразы, - как бы завещания 18-го века 19-ому в истории точных наук. Ее считали откровением, но следовать ей в изысканиях было невозможно: можно было только скорбеть о том, что такой \"ум\" еще не появился на свет Божий... Кажется, Н. О. Лосский высказал мысль, что в условиях свободы диалектический материализм переродился бы в одну из идеалистических систем. С механизмом лапласовского вида и этого случиться не могло бы. Если бы по случайности нашлась какая-либо государственная власть, которая сделала бы с ним то же, что советская власть сделала с историческим материализмом, т. е. объявила его обязательным ученьем и десятилетьями вдалбливала его в головы своих граждан, то они задохлись бы в \"Лапласизме\" еще гораздо хуже, чем теперь Россия задыхается от советской метафизики. С ним просто нечего было бы делать и некуда ткнуться, тогда как при помощи методов нынешней советской философии все-таки можно изучить, например, вопрос об исторической роли хлопководства в Туркестане. Непонятно, что сказал эти слова именно Лаплас, видевший вблизи, как происходят большие исторические события. На его глазах прошла французская революция, он был министром Наполеона, хорошо его знал и мог бы видеть, определялись ли \"движением атомов\", могли ли бы быть \"объединены в общую формулу\" решения, от которых зависели судьбы мира. Что ж делать, можно быть гениальным математиком, никак не будучи философом. Лаплас вдобавок в душе ненавидел и презирал все \"метафизическое\". Пуассон, во многом похожий на Лапласа, в частном разговоре однажды сообщил, что они вдвоем часто проходили по Avenue de l\'Observatoire, почему-то всякий раз, вступая на эту прекраснейшую из улиц, начинали беседу на \"метафизические\" темы - и всякий раз, доходя до какого-то дерева в конце улицы, Лаплас неизменно произносил непристойные слова. Эти два великих математика были настоящими энтузиастами теории вероятностей; едва ли кто другой больше, чем они, способствовал ее необычайному развитию. Но думаю, что философская сторона этой теории была им не очень ясна. Они не видели и того, что исходят из аксиоматики все-таки произвольной. Через сто лет после них известный физик Липпман говорил Анри Пуанкаре об основной теореме теории ошибок: \"Все в нее верят, так как экспериментаторы считают ее математической теоремой, а математики думают, что она экспериментальный факт\"(71). Это порою случается и с общими положениями теории вероятностей. В философском отношении некоторые из них все-таки недалеко ушли от простой неученой человеческой речи с простыми неучеными определениями: \"верно\", \"вероятно\", \"похоже на правду\", \"сомнительно\", \"ложно\", \"нелепо\".

Л. - Вы много говорили об определениях случая и предложили одно, весьма странное. Есть ли у вас заодно и определение смежного понятия вероятности? Математики его дают. Не знаю, как философы, в частности те, которые занимались историей математических наук.

А. - Философского определения вероятности не дают ни те, ни другие. Курно вначале вообще не хотел пользоваться этим понятием, - так оно неясно(72). В недавнее время прямо или косвенно возражали против него Анри Пуанкаре и особенно Бертран. Мизес, кстати, указал(73), что самое слово \"вероятность\" Гете употреблял не в том смысле, в котором его употребляют математики. Конечно, семантические соображения большого значения не имеют. Отмечу попутно, что Курно был не очень доволен и словом \"hasard\": \"Оно иностранного происхождения и случайного ввоза (d\'importation accidentelle) и не принадлежит к органическому фонду языка\"(74). Кант говорит: \"Вероятностью называется то, что имеет на своей стороне больше половины уверенности (Gewissheit), дабы быть признано истинным\". Уж лучше тогда пользоваться одними математическими определениями. А такие понятия теории вероятностей, как \"математическая надежда\", \"моральная надежда\"? Если не ошибаюсь, в русской науке Чебышев первый стал пользоваться термином \"математическое ожидание\"(75), который, по крайней мере, свободен от элемента желательности, присущего слову \"надежда\". Да и он свое выражение предлагает в несколько условной форме: \"Если мы примем называть вообще математическим ожиданием\" и т. д. Быть может, не слишком удачно тут и слово \"моральный\". О \"моральной надежде\" сам Лаплас говорит, что она \"определяется (se rgle) тысячей обстоятельств, точно расценить которые невозможно\"(76). Спорны в философском отношении и понятия \"равновероятный\", \"равновозможный\", - \"equiprobable\", \"gleichmglich\". А можно ли считать философски бесспорным основное положение теории вероятностей, первый принцип Лапласа: \"Вероятность это отношение числа благоприятных случаев к числу всех случаев возможных\"? Пуанкаре считал его сомнительным. Так же как будто относится к нему и Мизес, который своей теорией \"коллективов\" один, после Курно, внес нечто новое в философскую часть теории вероятностей. Лаплас (да и другие до него и после него) называл это положение неопределенным словом \"принцип\". Это, конечно, не теорема, так как она не доказана и недоказуема. Это и не гипотеза, так как на ней построена вся теория вероятностей, а трудно было бы построить огромную науку на недоказанной гипотезе. Вы видите, что это произвольная аксиома, оказавшаяся необычайно плодотворной.

Л. - Это положение самого обыкновенного здравого смысла. Лаплас и называет теорию вероятностей \"здравым смыслом, сведенным к вычислению\", \"le bon sens rduit au calcul\"(77).

Флеминг Ян

А. - Здравый смысл говорит также, что через одну точку можно провести на плоскости только одну линию, параллельную данной прямой. Быть может, теория вероятностей еще ждет своего Лобачевского. Первые философские возражения были против нее сделаны еще в 18-ом столетии, повторяю, д\'Аламбером. Его скептические замечания вызвали против него резкие и даже грубые нападки. \"Некоторые большие геометры, - пишет он сам, - признали мои сомнения заслуживающими внимания. Другие большие геометры нашли их абсурдными, - зачем смягчать употребленные ими выражения?\"(78). Я не мог установить, кого д\'Аламбер разумел под первыми \"большими геометрами\". К вторым же принадлежал Даниель Бернулли, который отозвался об его соображениях даже в еще более сильных выражениях (\"ridicule\"). К чему сводилась критика д\'Аламбера? Он указал на разницу между математически-возможным и физически-возможным. Математически совершенно возможно, что, в игре в чет и нечет, чет выпадет подряд сто или тысячу раз, а нечет не выпадет ни разу. Однако, этого физически быть не может. Собственно, полагалось бы дать доказательство физической невозможности этого; д\'Аламбер привел лишь аналогию: \"Можно дать только следующую ее причину: не бывает в природе, чтобы эффект был всегда и неизменно один и тот же, как нет в природе сходства между всеми людьми, между всеми деревьями\". Мы опять тут видим, как опыт или наблюдение легко меняются местами с математической дедукцией в проблемах теории вероятностей. Примером могла бы быть и так называемая \"Петербургская проблема\", чрезвычайно занимавшая математиков восемнадцатого века. Математически было бы совершенно возможно, чтобы, при игре Павла с Петром, с такими-то правилами о ставках (не буду утомлять вас подробностями), Павел выиграл бесконечное число раз и выигранная им сумма превысила всякую данную величину. Петербургские и иностранные математики долго бились над этой проблемой; с философской точки зрения она собственно не разрешена и до сих пор. Один из ученых даже договорился до такого довода: такая возможность при игре Павла с Петром исключается, так как состояние Петра, как бы богат он ни был, все же имеет пределы; он не мог бы проиграть больше того, что у него было! - По свойству человеческой природы, мы легче воспринимаем не математические, а физическую возможность и невозможность. Если в рулетке, скажем, номер 22 выпадет пять раз подряд, то верно ни один игрок не поставит на него в шестой, хотя математически он может так же легко выпасть снова, как может выпасть какой угодно иной номер. В романе капитана Марриетта \"Простак Питер\", во время морского сражения ядро пробивает дыру в палубе враждебного судна. Находящийся на этом судне молодой моряк уткнул в эту дыру голову, \"ибо, по вычислениям профессора Иннмана, есть 32,647 с десятыми шансов против того, чтобы в ту же дыру попало еще второе ядро\". Я не читал этого романа, но нашел упоминание о моряке и ядре в книге доктора Левинсона(79). Конечно, профессор Иннман никаких таких \"вычислений\" сделать не мог - и не только потому, что никогда не существовал. Но не-ученому человеку вы в подобном случае и не вдолбили бы в голову, что второе ядро может с одинаковой математической вероятностью угодить и в эту дыру, и в любую другую точку судна. Это шутка романиста. Возможна, однако, гораздо более серьезная философская критика теории вероятностей. Вероятное, правдоподобное предполагает существование верного, правды. Но если правда сама основывается на теории вероятностей, то получается внутреннее противоречие или заколдованный круг. То, что относится ко всем научным законам, должно ведь относиться и к закону больших чисел. \"Случай есть нечто стоящее вне законов\". Тогда не ищите закона для случая. \"Случай есть псевдоним нашего незнания\"? Какая же у незнания может быть теория? Основной закон Бернулли висел в воздухе до того, как Чебышев дал ему чисто-математическое доказательство. Из десяти принципов Лапласа, из которых я привел лишь один первый (основной принцип всей теории), лишь немногие, никак, например, не третий и четвертый(80) (тоже основной и чрезвычайно важный), выдержали бы строгий и критический экзамен. Теория вероятностей могла бы откровенно это признать (но не признала), и это нимало не уменьшило бы ее огромного значения, как новые геометрии не уменьшили значения геометрии Эвклида, - она ведь осталась полезнейшей и необходимейшей из геометрий. Так и теория вероятностей оказывает человечеству очень большие услуги, хотя и не в тех областях, к которым ее пытались применить Кондорсе, Лаплас и Пуассон. Очень высока и ее внутренняя ценность, не уступающая ценности учений Лобачевского и Гильберта. Главная же ее заслуга в том, что она до сих пор - самая мощная, самая общая и самая успешная попытка человеческой мысли ограничить роль случая во многих областях познавательного. Это должен был с особенной ясностью чувствовать Паскаль. Бессмертная книга \"Мыслей\" вся насквозь проникнута \"метафизическим ужасом\" перед мощью Случая с большой буквы. Это, конечно, не имеет отношения к его соображениям о задаче де Мере: трик-трак метафизического ужаса вызывать ни у кого не мог. У людей же 18-го века, вместо метафизики, столь им ненавистной, было просто глубокое сознание того, что надо бы свести случай к минимуму, надо, чтобы и войн не было, и чтобы невинных людей не отправляли на казнь. Когда Кондорсе в последние недели жизни, скрываясь от властей, ожидая каждый час ареста и казни, писал \"Esquisse d\'uri tableau historique du progrs de l\'sprit humain\", со всей прежней трогательной и непонятной верой в близкое торжество Разума, он верно и думать забыл о своей книге по теории вероятностей. Но если бы о ней вспомнил, то, конечно, пришел бы к выводу, что оба эти его труда, столь несходные по форме, исходили из одних и тех же душевных настроений и служили одной и той же цели. От этой веры 18-го века наука, конечно, отошла. Она и в детерминизме теперь уверена не очень твердо.

Раритет Гильдебранда

Л. - Если б наука отказалась от детерминизма, то она тем самым вообще покончила бы с собой, и это было бы, разумеется, наиболее трагическое харакири в истории мысли: при отрицании детерминизма никакое научное исследование вообще невозможно. Вы, вероятно, здесь имеете в виду уравнения Гейзенберга? Но с ними просто произошло недоразумение(81). Вопрос об индетерминации, к которому они имели отношение в одной частной физико-математической теории, смешали с общим спором о детерминизме и индетерминизме.

А. - Не уверен, что вы правы: кто, быть может, смешал, а кто и не смешивал. Принцип Гейзенберга может быть верен или неверен, причинность может быть \"ограниченной\" или нет, но к случаю это отношения не имеет. Я приведу вам, в несколько измененной и \"модернизированной\" форме, превосходный пример Курно. Человек Икс выходит из дому на улицу. Он делает это по известным причинам: скажем, прогулка полезна для его здоровья; или же он привык уходить в тот час, когда у него убирают дома кабинет; или же у него назначено в это утро свидание; или ему нужно что-то купить. Можете прибавить к этим сознательным мотивам еще несколько полусознательных или подсознательнах, вплоть хотя бы до Фрейдовских. Как бы то ни было, перед вами тут реальная конкретная цепь причинности. Но наряду с ней, совершенно независимо от нее, действуют другие сходные цепи. В конце улицы, на которой живет этот человек, стоит высокий старый дом, по таким-то причинам нуждающийся в ремонте. Его владелец, по своим соображениям, решается произвести ремонт. Под крышей на подмостках работает каменщик Игрек. Он работает плохо: стар, или болен, или устал, или в этот день много выпил. В ту минуту, когда человек Икс проходит по тротуару мимо этого дома, человек Игрек неумышленно роняет ему на голову тяжелый кирпич, - его рука со скрюченными от ревматизма пальцами этого кирпича не удержала. Человек Икс падает мертвый с раздробленной головой. Во всех этих отдельных цепях причинность действовала без отказа. Но скрещение цепей было случаем. Можно, конечно, придумать философские \"объяснения\": например, \"видно, такова была судьба Икса\", - это объяснение ровно ничего не объясняет, да собственно ничего и не значит. Наука в этом и в других сходных объяснениях не при чем. Другие примеры Курно гораздо менее убедительны. Два брата, - говорит он, служат в одной армии и погибают в одном сражении. Человеческий ум в этом ничего странного не находит: естественно, что братья старались держаться близко друг к другу, поэтому они попадали часто в одни и те же опасные места поля битвы и легко могли погибнуть рядом. Но вот другое событие. Знаменитые генералы Клебер и Дезэ долго были братьями по оружию, вместе сражались на Рейне, вместе отправились с Бонапартом в Египет. Затем Клебер в Египте остался, а Дезэ вернулся в Европу. Но оба они погибают в один день и в один час: Клебера в Каире закалывает убийца, а Дезэ под Маренго убивает австрийская пуля. Третий пример: тоже в один день и один час умирают далеко друг от друга Джефферсон и Джон Адаме, которые долго были вождями враждебных партий и один за другим правили Соединенными Штатами. Эти примеры Курно не только не поясняют идеи случая, но скорее ее затемняют. Еслиб даже было верно, что Дезэ и Клебер или Адаме и Джефферсон умерли в один час (разница в минутах во всяком случае была), то это было бы не более \"неестественно\", чем, например, то, что Шекспир и Сервантес оба скончались в 1616 году, или даже чем то, что в одном месяце, в феврале 1953 года, в Нью-Йорке и в Филадельфии умерли два знавших друг друга столяра. Цепи причинностей тут даже не скрещиваются. Но огромной заслугой Курно, разительно сказавшейся в его первом примере, было именно разъяснение понятия цепей причинности и его применение к идее случая. Другая его заслуга в том, что он разрушил несостоятельную и даже нелепую концепцию Боссюэта-Лапласа, согласно которой никакого случая нет. Курно дал случаю и определение. Оно меня, как вы можете вывести из моего общего взгляда, удовлетворить не может, но, конечно, оно неизмеримо лучше всех дававшихся до него и после него. Вот оно: \"Мы называем случайными (fortuits) или результатами случая (hasard) такие события, которые вызываются сочетанием явлений, принадлежащих к независимым цепям в общем порядке причинностей\"(82). По-моему, в учении Курно есть пять недостатков. Первый заключается в том, что он не признал полной прерывности общего понятия причинности, - того, что физики называют le discontinu: или же, пользуясь для иллюстрации (разумеется, только для иллюстрации) языком современных физиков, я скажу, что он мог бы ввести и не ввел в свое учение идею квант, которую Планк ввел в физику. Второй недостаток был в его подходе к цепям причинности во времени: для Курно важен лишь момент единого скрещения двух цепей А и В: тогда возникает случай. Однако цепь А имеет свою историю и до, и после момента скрещения с В. На протяжении этой истории цепь А скрещивалась с другими цепями С, Д, Е, и эти цепи оказываются вовлеченными в соотношение с цепью В. В применении к нашему примеру предположим, что раздавленный камнем человек Икс был богачом и имел завещание, по которому его состояние отходило к его молодой жене. Оставшись неожиданно вдовой, она через год или через десять лет выходит замуж за бедного человека Дзет, жизнь которого таким образом меняется в прямой зависимости от скрещения цепей А и В, т. е. от несчастного конца человека Икс. Человек Дзет следовательно вовлекается в цепь причинности до того совершенно чуждую ему: он, быть может, отроду не знал и не видел человека Икс.

Ян Флеминг

Л. - По-моему, тут противоречие. Можно говорить либо о первом \"недостатке\", либо о втором. Выходит как будто, что у вас причинность то прерывна, то беспрерывна.

Раритет Гильдебранда

А. - Тут противоречия нет, ибо цепь беспрестанно перескакивает из одной плоскости в другую... Винсент Шин где-то говорит: \"у каждого из нас есть две жизни: та, которая есть, и та, которая могла быть\". Не могу с этим согласиться: у каждого из нас есть подлинная жизнь и тысяча других возможных... Третий, уже иного порядка, недостаток учения Курно заключается в принимаемом и им принципиальном различии между явлениями малыми и глубокими. На самом деле никакого принципиального различия тут нет: вторые интеграл первых. Часто, например, теперь различают так называемую \"малую историю\", la petite histoire, от истории \"настоящей\" или \"большой\". И здесь нет ни малейшего принципиального различия. Четвертый недостаток Курно разделяет со всеми классиками теории вероятностей. Он не видел, что в основе этой теории лежат произвольные аксиомы. Правда, он писал до революции, произведенной в геометрии Гильбертом, и мог не знать о другой, гораздо более ранней революции, произведенной Лобачевским. И, наконец, пятый недостаток, тоже общий у него, по крайней мере, с Кондорсе, Лапласом и Пуассоном (никак не с д\'Аламбером): он верил в возможность применения теории вероятностей к целому ряду научных \"дисциплин\", в которых ей решительно нечего делать. Курно родился в 1801 году, но, по общему складу своего ума, он все-таки еще был человеком 18-го столетия со всеми его иллюзиями.

В поперечнике скат-хвостокол достигал шести футов, а от тупого клина его рыла до конца смертоносного хвоста было футов десять. Темно-серый цвет чудовища имел тот лиловатый оттенок, который в подводном мире предостерегает об опасности. Время от времени скат снимался со дна и переплывал на небольшое расстояние, напоминая огромное темное полотенце, колышущееся над бледно-золотистым песком.

Л. - Вы этих иллюзий не разделяете. К каким же научным дисциплинам вы считаете эту теорию неприложимой?

Прижав руки к бедрам и неспешно перебирая ластами, Джеймс Бонд следовал за черной тенью через широкую окаймленную пальмами лагуну, выбирая удобный момент для выстрела. За исключением крупных мурен и всех скарпеновых, Бонд редко убивал рыб, разве что себе на обед. Но сейчас он решил застрелить ската, ибо тот выглядел омерзительным воплощением зла.

А. - Я считаю ее неприложимой именно к тому, к чему ее прилагали Кондорсе, Лаплас, Пуассон и столь многие другие. Возьмите любой современный курс этой науки, - вы увидите, что в первой части даются ее общие положения с разными иллюстрациями, в частности с неизменным в течение почти трех столетий, очень полезным, но немного надоевшим примером шаров и орла и решетки; затем начинаются главы о применениях в разных науках, в разных кругах явлений: теория вероятностей в физике, в химии, метеорологии, в климатологии, в биологии, в статистике, в страховом деле, в социологии, в истории, в свидетельских показаниях, в судебных решениях, в парламентских голосованиях и т. д., вплоть до явлений сомнамбулизма (о которых есть что-то не совсем мне понятное у самого Лапласа). Так, в старых учебниках по этике, сначала дается чистая этика, излагаются ее обоснования, ее история, а затем начинаются главы об этике в личной жизни, в политике, в семье, в браке, в отношении к жене, в педагогии и т. п. Едва ли нужно говорить, что некоторые применения теории вероятностей не только совершенно законны, но и дали превосходные, ценнейшие результаты. Могут быть и еще новые, тоже совершенно законные и даже обязательные, ее приложения. Думаю например, что подготовка войны может и будет все в большей мере основываться на теории вероятностей. Да так собственно было и в прежние времена, только тогда хорошие военные министры руководились ею бессознательно, быть может, никогда о ней и не слышав (до Паскаля и Фермата теории вероятностей не было, но хорошие военные министры были). При создавании вооруженных сил страны можно до некоторой степени исходить из соображений вероятности, особенно в подсчете того, чем располагает и будет располагать противник. Да и тут возможны полные сюрпризы. В 1939 году ни один человек на свете об атомной бомбе не думал. Чем больше места занимает в данном круге явлений вопрос о вероятности причины, тем труднее в ней работать с теорией вероятностей. Чем меньше данный круг явлений насыщен числами, тем меньше эта наука к нему приложима. К биржевым спекуляциям она поэтому приложима лучше, чем ко многому другому. Но если бы, скажем, Бернулли, пользуясь всеми им найденными секретами теории вероятностей, играл на бирже, он наверное потерял бы состояние, ибо, по самому складу своего ума, едва ли мог разбираться в \"вероятности причин\", экономических, политических, психологических, действовавших в Европе в его время. Любой биржевик наверное понимал их много лучше, - хотя и биржевики не большие знатоки политической экономии, международной политики и массовой психологии. Лаплас прилагал теории вероятностей к свидетельским показаниям. Каков его исходный пункт? Свидетель говорит, что в такой-то лотерее, включающей тысячу номеров, выпал номер 79. \"Допустим, - начинает Лаплас свою (очень стройную) цепь доказательств, - опыт показал, что этот свидетель обманывает один раз из десяти\". По первому общему положению теории вероятностей, вероятность выпадения одного номера из тысячи равна 1/1000, и т. д. - отсылаю к его труду. Допустим, что его общие положения неоспоримы. Но каким образом \"опыт\" мог бы показать, что один раз из десяти свидетель лжет? Лаплас не обязан был быть психологом (хотя в жизни он не раз обнаруживал достаточное знание людей). Однако в психологическом отношении его математическое допущение абсурд. Барон Мюнхгаузен наверное иногда говорил правду. Сократ наверное иногда лгал. Обыкновенный человек то говорит правду, то лжет. Это было и без Толстых, Прустов и Фрейдов, а в свете их психологических находок это еще много вернее. Пьер Безухов - правдивейший из толстовских героев и правдивейший из людей; но, когда его арестовывают французы во время пожара Москвы, он, \"сам не зная, как вырвалась у него эта бесцельная ложь\", сообщает им, что спас из огня свою собственную дочь. Какая же тут может быть статистика: \"обманывает один раз из десяти\"! И как на такой основе применять теорию вероятностей?

Было десять часов утра. Белл-Анс - гладкая, как зеркало, лагуна на южной оконечности Маэ, самого большого из Сейшельских островов - блестела под апрельским солнцем. Северо-западный пассат исчерпал свою силу месяцем раньше, и только в конце мая юго-восточный муссон принесет сюда прохладу. А теперь воздух сочился влагой, термометр показывал в тени восемьдесят (1). Вода в закрытой лагуне была еще теплее, в ней даже рыбы казались вялыми. Зеленая рыба-попугай фунтов на десять, обгрызавшая водоросли с коралловой глыбы, прервала свое занятие лишь затем, чтобы лениво перекатить глаза на проплывшего сверху Бонда, и вернулась к трапезе. Выводок толстеньких серых бычков, озабоченно куда-то спешащих, учтиво распался надвое, пропуская тень человека, а затем вновь сомкнулся, продолжая свой путь. Секстет маленьких кальмаров, обычно пугливых как птицы, даже не озаботился поменять цвет при его появлении.

Л. - Это возможно, так как все выводы теории вероятностей имеют силу лишь тогда, когда относятся к достаточно большому числу фактов одного коллектива (употребляю это слово в смысле Мизеса).

Бонд вяло шевелил ластами, держась от ската на расстоянии видимости. Скоро хвостокол устанет и, убедившись, что большая рыба, преследующая его поверху, не собирается атаковать, ляжет на плоский участок дна, изменит окраску на маскировочную, бледно-серую, почти прозрачную, и мягкими волнообразными движениями каймы своих крыльев зароется в песок.

А. - Отчасти именно это и лишает их практического значения. Кондорсе поставил себе вопрос, сколько присяжных нужно для того, чтобы исключалась возможность судебной ошибки. Но если и принять его расчеты, то выходит, что для этого нужно колоссальное число присяжных, и следовательно никакого практического применения идея Кондорсе иметь не может. Борель, тоже фанатик теории вероятностей, перевел на ее язык заповедь \"Люби ближнего как самого себя\". В интерпретации Бореля, которую он считает единственной разумной, эта заповедь имеет следующую форму: \"Рассматривай каждого из твоих ближних не как свой эквивалент во всяком случае, но как эквивалент части тебя самого, заключающейся в пределах между нолем и единицей, никогда не достигающей нижнего предела (ноля), но могущей порою достигнуть высшего предела (единицы)\"(83). Боюсь, что от этой интерпретации не будет большой пользы ни религии, ни этике, ни теории вероятностей. А как прилагать эту последнюю теорию к науке исторической? В истории действуют биллионы биллионов отдельных цепей причинности. Поэтому ее \"законы\" совершенно недостоверны. Она истинное царство случая. Мы могли бы взять темой нашей следующей беседы именно роль случая в истории.

Л. - Этот вопрос не имеет смысла именно с вашей точки зрения, по крайней мере в той ее форме, которую вам угодно было назвать \"заостренной\": если случай есть \"все что происходит во Вселенной\", то как же его выделять из истории?

Приближался риф. Теперь на дне стали чаще встречаться торчащие из песка обнажения кораллов и лужайки морской травы. Впечатление было такое, будто по равнине подъезжаешь к большому городу. Всеми цветами радуги поблескивали снующие кругом коралловые рыбы. В тени расщелин пламенели гигантские асцидии - анемоны Индийского океана. Колония колючих морских ежей выпустила Б воду облако сепий, словно кто-то разбил о скалу чернильницу. Похожие на маленьких дракончиков, из щелей тянулись и рыскали брилиантово-голубые и ярко желтые усы лангустов. То тут, то там на фоне изумрудного ковра водорослей проглядывали крапчато-пестрые раковины леопардовых каури, величиной с теннисный мяч, а один раз Бонд заметил великолепный веер арфы Венеры. Впрочем, все эти чудеса уже порядком надоели ему, а риф интересовал лишь как прикрытие, позволявшее незаметно определить ската и, отрезав его от моря, гнать к берегу. Маневр удался, и вскоре загорелая живая торпеда следом за черной тенью пересекала голубое зеркало лагуны в обратном направлении. Недалеко от берега на глубине футов двенадцати скат лег на дно, наверное, в сотый раз. Бонд тоже остановился, едва двигая ластами. Он осторожно поднял голову и вылил воду из маски. Когда он опять посмотрел вниз, скат пропал.

А. - Я говорил вам о различии между случаем непосредственным и случаем отдаленным.

Л. - Этого, по-моему, недостаточно. Но подождем ваших исторических разъяснений. Что ж, я так и назову \"философией случая\" вашу систему мыслей.

У Бонда было подводное ружье \"чемпион\" с двойными резиновыми тяжами и хорошо заточенным трезубцем на конце гарпуна - оружие ближнего боя, но самое надежное для охоты в коралловых рифах. Бонд снял предохранитель и медленно двинулся вперед, плавно перебирая ластами. Он внимательно осмотрелся вокруг, стараясь как можно дальше заглянуть в туманный голубой сумрак огромного подводного холла лагуны. Джеймс Бонд пристально вглядывался в каждую подозрительную тень: ему вовсе не хотелось иметь свидетелем убийства акулу или крупную барракуду. Иногда раненые рыбы кричат, но даже если они умирают молча, бьющаяся в конвульсиях жертва и запах ее крови привлекает морских гиен. Однако в поле зрения не было ни одного живого существа, песчаный горизонт таял в дымке серо- голубых кулис, напоминая пустые подмостки перед началом действия. Теперь Бонд увидел расплывчатый контур на дне. Он подплыл и завис над ним, наблюдая едва заметное движение: два крохотных фонтанчика песка танцевали над похожими на ноздри брызгальцами ската. Позади фонтанчиков виднелась небольшая припухлость - тело твари. Вот она мишень на дюйм позади дышащих песчаных воронок. Бонд прикинул, достанет ли его хвост ската, плавно опустил ружье вертикально вниз и нажал курок.

А. - Если непременно хотите придумать название. Но вы при этом выдвинете одно ее слагаемое из трех.

Л. - Зато, вероятно, самое главное. 

Песок взорвался под ним, и на короткое страшное мгновенье Джеймс Бонд ослеп. Но тут же линь гарпуна натянулся, и он увидел под собой всплывающего ската, конвульсивно хлещущего вокруг себя хвостом. В основании хвоста ощетинились зазубренные ядовитые шипы. Считается, что от такого шипа погиб Улисс, но по свидетельству Плиния скат мог расщепить им ствол дерева. В индийском океане, где морские твари особенно ядовиты, единственная царапина шипом означала бы неминуемую смерть. Внимательно следя за тем, чтобы линь был постоянно натянут, Бонд с трудом справлялся с бешено сопротивляющейся рыбиной. Он старался держаться сбоку от ската, чтобы тог не обрубил капроновый шнур взмахом хвоста. Раньше на Индийском океане из таких хвостов делали бичи для надсмотрщиков рабов. Теперь их запретили, но во многих семьях на Сейшельских островах хвост ската передавали из поколения в поколение и по старинке наказывали им неверных жен. Если шел слух, что кто-то из женщин познакомился с la crapule (2) (местное название хвостокола), это означало, что распутница по меньшей мере неделю не встанет из постели.

III. ДИАЛОГ О СЛУЧАЕ В ИСТОРИИ

Сопротивление раненого ската ослабло, и Бонд, заплыв спереди, потащил его за собой к берегу. На мелководье рыба совсем прекратила биться. Бонд выволок ее на пляж, по-прежнему стараясь держаться на расстояние. Его опасения вскоре подтвердились: внезапно, при каком-то движении Бонда, а может просто надеясь застигнуть врага врасплох, скат резко дернулся и легко взметнулся в воздух. Бонд отпрыгнул в сторону. Рыбина тяжело шлепнулась на песок, подставив солнцу белое брюхо и судорожно зевая огромным серпом своей пасти.

а) О войне 1812 года

Бонд стоял и смотрел на ската, не зная, что делать дальше. Коротенький толстый человек в рубашке и брюках хаки вышел из-под пальм и направился к Бонду по пляжу, усеянному прибойным мусором и морским виноградом - высохшими под солнцем гроздями яиц каракатиц. Еще издали он закричал звонким голосом:

А. - В трудах по теории вероятностей, по крайней мере многих, классических и современных, вероятность причины часто противопоставляется вероятности случая. По всему тому, в чем я вас пытался убедить до сих пор, это противопоставление не имеет смысла, так как случай нисколько причинности не противоречит. Но когда мы говорим об истории, то противопоставлять надо не вероятности причины и случая, а вероятности разных причин. Это необычайно осложняет вопрос: здесь уже не чет или нечет, не орел или решетка, не детерминизм или индетерминизм неорганического мира. Ученые, пытающиеся приложить теорию вероятностей к историческим событиям, в сущности берут у нее лишь начала ее языка, да еще ее первый постулат: \"Вероятность это отношение числа благоприятных случаев к числу всех случаев возможных\". И тотчас оказывается, что с этим ученым аппаратом в истории решительно нечего делать. Во-первых, знаменатель тут приближается к бесконечности, так как возможно в истории решительно все. Во-вторых, числитель имеет характер неопределенный: то, что историческому деятелю кажется \"благоприятным случаем\", сплошь и рядом затем оказывается неблагоприятным; да и сам этот исторический деятель в процессе хода событий совершенно меняет свою цель, производит перемену политической самооценки. В-третьих, в настоящей теории вероятностей явления однородны: в ней, например, вычисляется, как может падать шарик рулетки, но она не соединила бы в вычислениях скачки этого шарика со скачками кошки или шахматного коня. И, наконец, в-четвертых, лишь очень немногие из исторических явлений имеют численное выражение, и потому математика тут оказывается ни при чем. То, что ученые, якобы применяющие методы теории вероятности, гордо и тщетно, пытаются в истории понять или даже - задним числом - предсказать, сводится именно к неученым словам: \"возможно\", \"вероятно\", \"сомнительно\", \"нелепо\", которыми Фукидиды и Тациты пользовались за тысячелетия до теории вероятностей. Последним примером ее применения к так называемым гуманитарным наукам была книга Вандриеса, очень интересное ученое исследование об египетской экспедиции Бонапарта(84). Этот автор вводит в историю новое слово: \"историческая надежда\" (l\'esperance historique), по образцу \"математической надежды\", о которой мы говорили. Слово хорошее и, быть может, войдет в употребление. Но в понятии ничего нового для историков нет: они только выражали его прежде более простыми словами. Добавлю, что Бонапарт был для этого нововведения довольно неподходящим человеком. Люди, применяющие теории вероятностей к истории, должны в принципе отвергать роль личности в событиях...

- \"Старик и море\"! Кто кого поймал? Бонд обернулся.

Л. - Почему же \"отвергать\"? Они в принципе, вероятно, хотят ее учитывать.

- Вы, наверное, единственный человек на острове, кто не носит мачете. Фидель, будьте славным парнем и позовите кого-нибудь из ваших людей. Эта тварь никак не подохнет и, кажется, не собирается отдавать мой гарпун.

А. - Это невозможно, - особенно, когда имеешь дело с такой натурой, как Наполеон... Если кто мог бы применять теорию вероятности к истории, то уж, конечно, Курно, который писал и исторические работы. Он этого не сделал. В своих \"Considrations\" он осторожно говорит, что роль случая в политической истории всегда гораздо больше, чем в точных науках(85). Курно занял в этом вопросе позицию промежуточную. Он допускает возможность самых странных событий. Говорит, например, что если б Наполеон погиб где-либо между русской границей и Москвой, то Россия, Англия, Австрия, Пруссия могли бы договориться с императорской Францией, и \"империя без императора\" долго существовала бы и жила бы с ними в мире(86). Так как Наполеон действительно легко мог быть убит в 1812 году, то в смысле недоверия к \"законам истории\" и я ничего не мог бы больше потребовать от Курно... Жду с нетерпением и трудов тех ученых, которые очень точно и очень серьезно сведут к \"законам истории\" бедламическую жизнь Гитлера, покажут, почему он не мог не прийти к власти в Германии, объяснят, почему он не мог в конце концов не потерпеть крушения, иными словами, по выражению Клемансо, преедскажут все, что было. Они объяснят даже, почему у Гитлера не оказалось атомной бомбы. Рузвельт дал деньги на ее создание по совету Эйнштейна. Гитлер не дал, несмотря на то, что ему это советовал Гейзенберг. Если б она появилась раньше в Германии, кто знает, чем кончилась бы война? Это кстати не дает особенных гарантий прочности свободных учреждений в мире. Война и есть истинное торжество случая. Искусство выдающегося полководца именно заключается в умелом, талантливом, смелом использовании тысячи благоприятных случайностей... Позвольте же для нашей первой беседы о роли случая в истории взять именно войну 1812 года.

Л. - Я предпочел бы примеры чисто-политические: в военных делах мы с вами одинаково некомпетентны.

Фидель Барбе, младшим из многочисленных Барбе, владевших на Сейшельских островах почти всем, подошел и стал рядом, рассматривая ската.

- Неплохой экземпляр. Вам повезло, что попали как раз туда, куда следует, иначе он бы отбуксировал вас за риф, и в конце концов вам бы пришлось бросить ружье. Они дьявольски живучи. Но хватит об этом. Я приехал завами. В порте Виктории появилась одна любопытная штука. За вашим ружьем я пришлю кого-нибудь из моих людей. Возьмете хвост?

Бонд улыбнулся.

А. - Другие два примера будут чисто-политическими, да и этот ведь не чисто-военный: \"война есть продолжение политики\". Наполеон в июне 1812 года начинает войну с Россией. Это было далеко не самое отважное из его предприятий. Он всю жизнь был отчаянным игроком. Египетскую экспедицию Жак Бэнвилль справедливо считал чистым безумием. Не было ведь и одного шанса из ста, что французский десант пройдет через Средиземное море, не встретившись с английским флотом, - а это означало бы почти неминуемую катастрофу. Так думали и многие участники экспедиции, например будущий маршал Мармон(87). Тысяча счастливых случайностей, в том числе и метеорологических, были причиной того, что доплыть до Египта удалось. Естественно напрашивается замечание: \"победителей не судят\". Действительно, судят редко: Бэнвилль по резкости суждения выделяется среди историков. Но был ли тут Бонапарт победителем и, если не был, то в каком смысле? После высадки французская эскадра была уничтожена Нельсоном. Историческая \"ответственность\" была возложена на ее командующего, который, вероятно, был бы даже предан суду, когда бы не погиб в Абукирском бою. А был ли виноват этот адмирал Брюес, с самого начала не веривший в успех экспедиции? Во всяком случае, Бонапарт избежал всякой ответственности: его армия успела высадиться до поражения на море, и сам он был не моряк. Если б Нельсон, признанный гений морского дела, не прозевал в Средиземном море французскую эскадру, то, конечно, Бонапарт погиб бы или был бы взят в плен, и вся история дальнейших двадцати лет пошла бы по-иному. Ничего не вышло и из завоевания Египта. Но это тоже не отразилось на личной карьере Наполеона. Его затея подействовала на воображение французского народа: \"Пирамиды!..\". Бомарше, еще доживший до египетской экспедиции, совершенно правильно сказал о Бонапарте: \"Этот молодой человек работает не для истории, а для эпопеи. Он - вне правдоподобного. Все изумительно в его действиях и в его идеях. Когда я читаю его Бюллетени, мне кажется, будто я читаю \"Тысячу и одну ночь\"(88). Война 1812 года на воображение действовала меньше, но в ней, напротив, все шансы были на стороне французского императора. У него было огромное превосходство в силах. Он мог рассчитывать - и рассчитывал - на гипнотическое действиее своего гения или своей военной славы: напоминаю вам, что еще в 1813 году, когда ореол его непобедимости уже был поколеблен катастрофой предшествовавшего года, союзники приняли решение: нападать на французские войска только в тех случаях, когда ими командует какой-либо из маршалов; если же командует сам Наполеон, то по мере возможности уклоняться от сражений. Далее, внутреннее положение России было непрочно: Александр I стал чрезвычайно непопулярен, из Петербурга приходили сведения, что дворцовый переворот возможен чуть ли не в любой день. Кроме того, по мнению французского императора, он в 1812 году шел \"по линии прогресса\", - его \"несла волна\", - этому он всегда придавал огромное значение. Он считал войну с Россией самой осмысленной, самой разумной из всех своих войн. Называл ее \"войной здравого смысла\", думал, что она отвечает интересам всей западной Европы: Россия, по ее размерам и огромному потенциальному могуществу, имела шансы в более или менее близком будущем подчинить своей власти весь мир; поэтому ее ослабление будто бы было выгодно его союзникам, Австрии, Пруссии, почти всем. Наполеон никогда не имел целью расчленять и делить Россию, считал это невозможным, да и ничего не имел ни против Александра I, ни против русского народа. Хотел только (да и то без твердой уверенности в успехе) установить \"барьер\", воссоздав независимую Польшу. Русскому же народу собирался и помочь, - предполагал отменить в России крепостное право. Он надеялся (или говорил так), что после победы над Россией во всей Европе установится единый порядок, войн больше никогда не будет, не будет границ и виз, жители Парижа, Москвы, Варшавы, Берлина, Вены, Рима все будут везде у себя дома. На острове святой Елены он уверял, что и во Франции положил бы конец своей диктатуре, а его сын уже стал бы конституционным монархом(89). Говорил также об единой Италии, о независимой Венгрии, о многом другом, впоследствии осуществленном, вплоть даже до прорытия канала через Суэцкий перешеек. В его словах были противоречия, кое в чем, он просто фантазировал, но общая его идея, вероятно, была именно такова. Разумеется, я ее не \"расцениваю\", - да и с какой \"объективной\" точки зрения ее можно было бы расценивать хотя бы и теперь, через полтора века? Французская точка зрения тут никак не совпала бы с русской, от обеих отличалась бы точка зрения английская, - уже не говорю о различии политических взглядов историков. Наполеон читал Тацита и мог бы именно при этом случае вместе с ним сказать: \"Что до меня касается, то чем больше перебираю я в уме новых или древних событий, тем больше я во всем замечаю какую-то насмешку над делами человеческими\"(90). Во всяком случае император был убежден, что его противники ничего не могут противопоставить его идее. И в самом деле, что же тремя годами позднее они ей противопоставили? Священный союз, который не революционеры и не либералы, а лорд Кэстльри назвал возвышенной мистикой и вздором: \"A piece of sublime mysticism and nonsence\"? Идеи князя Меттерниха? Бред госпожи Крюденер? От всего этого история не оставила ни следа. Правда, история не оставляет следа и от очень многого другого: случай съедает случай, - остаются преимущественно создания мысли и искусства. Но от идей победителей Наполеона не осталось ничего уж очень скоро. \"Мог ли я думать, спрашивал он Лас-Каза, - что именно на этом (т. е. на войне 1812 года) я потерплю крушение и что это будет моей гибелью?\". Если же прилагать здесь теорию вероятностей, то, конечно, превосходство в военных силах, ореол главнокомандующего, возможность переворота в Петербурге, общая идея, руководившая Наполеоном, были благоприятными шансами, его \"исторической надеждой\". Только мы тут же сразу начинаем складывать шарики с кошками. Из этих благоприятных шансов имел численное выражение лишь один первый; но и без теории вероятности достаточно очевидно, что шестьсот тысяч солдат лучше, чем триста или четыреста тысяч. Что же касается знаменателя в постулате, т. е. числа возможных случаев, то в его основе лежат биллионы скрещивающихся цепей причинности. Возьмем лишь одну, чисто-военную, - буду ссылаться на мнения авторитетов. Вы, конечно, помните в \"Войне и мире\" сцену на поле Бородинского сражения. Обе стороны уже понесли огромные потери, не добившись решающих результатов. У французов потери были меньше, и старая гвардия оставалась нетронутой. \"Один из генералов, подъехал к Наполеону, рассказывает Толстой, - позволил себе предложить ему ввести в дело старую гвардию. Ней и Бертье, стоявшие подле Наполеона, переглянулись между собой и презрительно улыбались на бессмысленное предложение этого генерала. Наполеон опустил голову и долго молчал. - \"За восемьсот миль от Франции я не дам разгромить свою гвардию\", - сказал он и, повернув лошадь, поехал назад к Шевардину\".

- Я не женат. Как насчет raie au beurre noir (3) вечером?

Л. - Что же из этого эпизода следует?

- Не сегодня, мой друг. Пойдем, где вы разделись?

А. - Тут прежде всего одна из очень немногочисленных ошибок в исторической части \"Войны и мира\". И даже не только ошибка, а какая-то \"умышленность\", вроде той, которую Толстой проявил в изображении Кутузова. Конечно, он откуда-то заимствовал этот разговор с глупым генералом, и, быть может, литературоведы установили, откуда именно. От себя он мог естественно вставить лишь художественные подробности: \"переглянулись между собой\", \"презрительно улыбались\", \"опустил голову\". Как известно, главными историческими источниками войны 1812 года были для Толстого произведения Тьера и Михайловского-Данилевского. Но он прочел и изучил еще немало других книг(91). Источник в этом случае оказался неосновательный. Маршал Ней в течение всего Бородинского сражения командовал четырьмя дивизиями правого фланга, был в самой \"гуще огня\" и едва ли хотя бы и очень недолго мог находиться при императоре. Кроме того. Ней и Мюрат больше всех и требовали присылки подкреплений. Что же касается Бертье, то он действительно находился при Наполеоне; однако и он был одним из главных сторонников введения старой гвардии в бой. \"Дарю, - пишет генерал де Сегюр, - побуждаемый Дюма и особенно Бертье, тихо сказал императору, что со всех сторон кричат: \"Настал момент для того, чтобы гвардия пошла в атаку!\". Наполеон ответил: \"А если завтра произойдет второе сражение, с чем я его буду вести?\". Министр не настаивал, однако был удивлен тем, что в первый раз император откладывает на завтра, отсрочивает свое счастье\"(92).

Когда они выехали на прибрежное шоссе, Фидель поинтересовался:

Л. - Граф де Сегюр был участником войны 1812 года, но если вы предполагаете, что Толстой заимствовал свою сцену из воспоминаний какого-либо другого ее участника, то сообщения обоих генералов имеют приблизительно равную ценность, и автор \"Войны и мира\" имел право взять из них то, какое ему почему-либо казалось более точным или хотя бы даже более интересным.

- Когда-нибудь слышали об американце по имени Милтон Крест? Кажется, он владеет сетью отелей и еще основал некий Фонд Креста, точно не знаю. Но одно я вам скажу наверняка. У него самая лучшая яхта на Индийском океане. Встала на рейд вчера. Называется \"Уэйв-крест\". Около двухсот тонн. Сто футов длиной. Словом, все при ней, начиная от красотки-жены и кончая большие транзисторным проигрывателем на гидроподвесе, чтобы игла не ерзала при волнении. Вся от борта до борта выстелена коврами в дюйм толщиной. Кругом кондиционеры. С этой стороны от Африки только на ней можно найти сухие сигареты. А такого шампанского, как мы распивали после завтрака, я не пробовал с тех пор, когда последний раз был в Париже.

А. - Это не совсем так. Вы преувеличиваете права исторического романиста. Во всяком случае, Толстой не имел права говорить, что Ней и Бертье признали предложение неназванного генерала \"бессмысленным\", если \"со всех сторон кричали\", что старую гвардию надо ввести в бой. Допустим, Толстой забыл об этих строках. Но Тьера он изучал самым тщательным образом. Вот что говорит Тьер: \"Что касается гвардии, то она сделала бы чудеса и желала их сделать... Насморк, бывший у Наполеона, очень его беспокоил, однако, не настолько, чтобы парализовать его мощный ум... Окружавшим его людям Наполеон, в столь новом для него состоянии нерешительности, показался настолько необъяснимым, что они пытались говорить, будто он болен... Тем не менее, в конце концов, нельзя было знать, уж не восторжествует ли отчаянье (т. е. отчаянная храбрость русских войск) над восемнадцатитысячной гвардией и не будет ли она без пользы принесена в жертву для истребления еще нескольких тысяч врагов. Наполеону показалось, что на таком расстоянии от операционной базы было бы опрометчиво не сохранить в неприкосновенности единственного еще не тронутого корпуса: выгоды не компенсировали опасности. И, обратившись к своим главным офицерам, он сказал: \"Я не дам разгромить свою гвардию. За восемьсот миль от Франции я не стану рисковать своими последними резервами\". Тьер к этому прибавляет: \"Он, конечно, был прав, но оправдывая решение, принятое им в тот момент, он тем самым выносил приговор этой войне. Во второй или в третий раз после перехода через Неман, он искупал избытком непривычного ему благоразумия ошибку своей смелости\"(93). Еще по-иному передает это происшествие участник войны 1812 года, известный генерал Марбо: \"Мюрат поручил генералу Беллиару умолять императора прислать часть своей гвардии для довершения победы, иначе для победы над русскими понадобится второе сражение! Наполеон был склонен на это согласиться, но маршал Бессиер, командовавший гвардией, сказал ему: \"Позволяю себе обратить внимание вашего величества на то, что вы находитесь в настоящее время за семьсот миль от Франции\". Повлияло ли на императора это замечание, или он признал, что сражение еще не достигло нужной стадии, но он отказал\"(94). Как видите, окружавшие Наполеона люди даже приписывали его болезни отклонение предложения(95) У Кутузова в тот момент оставалось не более 60 тысяч солдат. Нет следовательно ничего неправдоподобного в том, что атака 18-тысячной старой гвардии действительно могла бы решить судьбу сражения. По-видимому, несмотря на некоторую свою уклончивость и на слова \"он, конечно, был прав\", отчасти склоняется к этому взгляду и Тьер, лично знавший многих участников войны 1812 года и, вероятно, отражавший их суждения.

Фидель Барбе залился довольным смехом.

Л. - Вероятно, вы привели несколько расходящихся версий этого эпизода в доказательство того, что сведенья о ходе сражений часто между собой расходятся? Это давно всем известно. Я никогда не мог понять, как серьезные историки посвящают толстые тома сражениям вроде битвы при Каннах, о которых почти ничего в сущности неизвестно, кроме коротких, отрывочных и пристрастных рассказов древних авторов, мало смысливших в военном деле, говоривших обычно понаслышке. Бородинское сражение происходило сравнительно недавно, но до сих пор с точностью неизвестно, сколько войск было у Наполеона, сколько у Кутузова, и какие именно потери понесли обе армии: указания историков расходятся между собой процентов на тридцать, если не больше.

- Мой друг, заверяю вас, это просто обалденная посудина, и хотя сам мистер Крест, похоже, везунчик из породы хамов, нам-то, черт побери, что за дело?

- Как сказать. Но по правде говоря, я не пойму, какое отношение все это имеет к вам или ко мне.

А. - Это совершенно верно. Генерал Липранди, бывший в 1812 году оберквартирмейстером б-го корпуса при Дохтурове и доживший до глубокой старости, составил сводку нескольких десятков иностранных работ об Отечественной войне(96): двадцать восемь авторов говорили, что численное превосходство в день Бородина было на стороне французов, тринадцать держались противоположного мнения, а одиннадцать утверждали, что армии были равны. Еще значительно больше расходятся сведения о числе убитых и раненых. Но я говорю не об этом. Ошибка, допущенная Толстым, конечно, важна не сама по себе. Если б даже Ней и Бертье были противниками введения в дело старой гвардии, предложение не названного генерала \"бессмысленным\" никак считаться не могло. Воспоминания Марбо вышли уже после появления \"Войны и мира\". Но и до их появления о Бородинском сражении уже существовала немалая литература; романист мог и даже обязан был знать, что в ней вопрос признается весьма спорным. Однако Толстому требовалось, чтобы победа Наполеона при Бородине была и \"в теории\" совершенно невозможна. Тут дело было не в патриотизме: он Аустерлиц описал никак не хуже, чем Бородино. В действительности же тут ничего утверждать нельзя. Возможно, что был прав глупый генерал. Разгром русской армии мог означать конец войны: вдруг Александр I тогда снова, как после русского поражения под Фридландом, предложил бы победителю перемирие, а потом заключил бы мир? А может быть, прав был Наполеон: если бы сражение продолжалось и на следующий день (Кутузов действительно вначале собирался продолжать его), то с какими силами император стал бы его вести? Военный историк, стоящий за мнение не названного Толстым генерала, сказал бы, что на следующий день сражения не было и не могло быть. Военный историк, защищающий решение Наполеона, ответил бы, что при отступлении из Москвы только старая гвардия (так до конца в боях и не участвовавшая) одним своим существованием спасла французскую армию от полной катастрофы. Этот спор можно было бы и продолжить. - \"Да, но в самом конце войны старая гвардия все равно погибла от голода, холода, болезней и лишений. Бертье 4-го декабря 1812 года писал Наполеону: \"Я должен доложить Вашему Величеству, что армия совершенно рассеяна и распалась, даже ваша гвардия, в ней под ружьем от 400 до 500 человек. Генералы и офицеры потеряли все свое имущество. Почти у каждого отморожены руки, или ноги, или уши, или нос. Дороги покрыты трупами; корчмы и дома ими завалены\"(97). - \"Да, но без существования старой гвардии казаки или партизаны голыми руками захватили бы самого императора. Русские генералы в конце войны, перед Березиной, почти не сомневались, что захватят Наполеона в плен. Чичагов издал даже по войскам и населению довольно курьезный приказ об его приметах: \"Он роста малого, плотен, бледен, шея короткая и толстая, голова большая, волосы черные, Для вящей надежности ловить и привозить ко мне всех малорослых. Я не говорю о награде за сего пленника: известные щедроты Монарха нашего за сие ответствуют\"...(98)

- Самое непосредственное, мой друг. Мы с вами отправляемся в круиз вместе с мистером Крестом... и миссис Крест, прекрасной миссис Крест. Я согласился провести яхту к острову Шагрен, помните, я вам о нем рассказывал? Это чертовски далеко отсюда, еж за Африканскими островами. Нашей семье от Шагрена нет никакого проку, разве что птичьи яйца там собирать. Остров лишь на три фута выше уровня моря. Уже лет пять, как я не заглядывал в это богом забытое место. Но мистер Крест желает попасть на Шагрен. Он собирает образцы морской фауны, якобы для своего Фонда. А там оказывается есть какая-то паскудная рыбешка, которая, как полагают, больше нигде не водится. По крайней мере, как сказал мистер Крест, единственный в мире экземпляр этой рыбы пойман именно на этом острове.

Л. - Мне все же не совсем понятно, почему вы так долго останавливаетесь на одном эпизоде Бородинского сражения и на его изображении в \"Войне и мире\". Это значит из-за деревьев не видеть леса. Как бы важен этот эпизод ни был в чисто-военном отношении, он едва ли может иметь отношение к вопросам философско-историческим.

А. - Напротив, он имеет прямое отношение к ним, - по крайней мере к философии истории самого Толстого, от которой вы никак отмахнуться не можете.

- Звучит довольно забавно. Но при чем здесь я?

Л. - Могу и отмахнуться. Если б от \"Войны и мира\" остались только философско-исторические страницы, они никак не создали бы Толстому бессмертия.

А. - Вам нужен \"изм\", философская \"фирма\"? Что ж, я сейчас предложу их вам за Толстым: Мальбранш это ведь и фирма, и \"изм\". Но до того я хочу подчеркнуть, что Толстого эпизод с невведением старой гвардии в Бородинский бой должен был тревожить именно в связи с его философией истории. Отделавшись без всякого права и основания несколькими строчками от \"бессмысленного\" предложения генерала, он в другом месте \"Войны и мира\" пишет: \"Французам с воспоминанием всех прежних 15-летних побед, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с сознанием того, что они завладели частью поля сражения, что они потеряли только одну четверть людей и что у них еще есть 20-титысячная нетронутая гвардия, легко было сделать это усилие (новой решительной атаки)... Но французы не сделали этого усилия. Некоторые историки говорят, что Наполеону стоило дать нетронутую старую гвардию для того, чтобы сражение было выиграно. Говорить о том, что бы было, если бы Наполеон дал свою гвардию, все равно, что говорить о том, что бы было, если бы осенью сделалась весна. Этого не могло быть. Но Наполеон не дал свою гвардию, не потому что не захотел этого, но этого нельзя было сделать. Все генералы, офицеры, солдаты французской армии знали, что этого нельзя было сделать, потому что упадший дух войска не позволял этого\". - Таким образом: и \"легко было\", и \"нельзя было\"!

- Вы ведь скучаете и у вас в запасе еще целая неделя до отплытия? Так вот, я сказал, что вы - здешний подводный ас и сразу же отловите ему рыбу, если она вообще там есть, и, что в любом случае я не тронусь с места без вас. Мистер Крест согласился. Вот такие дела. Я знал, что вы убиваете время где-то на пляже, поэтому сел в машину и ехал вдоль берега до тех пор, пока один из рыбаков не сказал мне, что какой-то сумасшедший белый человек пытается закончить жизнь самоубийством в Белл-Анс. Я сразу понял, что это вы.

Л. - Я не вижу тут противоречия. Не знаю, было ли Бородинское сражение военным шедевром. Но описание этого сражения в \"Войне и мире\" бессмертный литературный шедевр.

Бонд расхохотался.

- Просто поразительно, как здешний народ боится моря. Казалось бы, уже должны привыкнуть к нему, и тем не менее, сейшельцев, умеющих плавать, кот наплакал.

- Что вы хотите? Римская католическая церковь. У нас не принято раздеваться на людях. Идиотизм, конечно, но, увы, такова реальность. А что касается страха перед морем, то не забывайте, что вы здесь всего лишь месяц. Акулы, барракуды - вы просто еще не повстречались с проголодавшейся. А камень-рыба? Когда-нибудь видели человека, наступившего на нее? Боль такая, что несчастный достает затылком свои пятки, а иногда просто страшно смотреть, как его глаза на самом деле вылезают из орбит. Редко кто выживает.

А. - Совершенно с вами согласен. Эта эпопея (что ж, другого слова нет) бессмертна в самом точном смысле слова. \"Величайшая книга всех времен это \"Война и мир\" Толстого\", - недавно сказал Сомерсет Мохэм(99). И если в ней редко, чрезвычайно редко встречаются крошечные кляксы, то они объясняются тем, что Толстой, едва ли не в первый раз в художественном произведении, хотел подогнать жизнь под свою философию и впадал в противоречие сам с собой. Так, в одной главе он очень скептически говорит вообще о тактических позициях: \"Бородинская позиция (та, на которой дано сражение) не только не сильна, но вовсе не есть почему-нибудь позиция более, чем всякое другое место в Российской империи, на которой, гадая, указать бы булавкой на карте\". В другой же главе о позиции под самой Москвой сказано: \"Из всех разговоров эгих Кутузов видел одно: защищать Москву не было никакой физической возможности в полном значении этих слов, т. е. до такой степени не было возможности, что ежели бы какой-нибудь безумный главнокомандующий отдал приказ о даче сражения, то произошла бы путаница и сражения все-таки бы не было; не было бы потому, что все высшие начальники не только признавали эту позицию невозможной, но в разговорах своих обсуждали только то, что произойдет после несомненного оставления этой позиции. Как же могли начальники вести свои войска на поле сражения, которое они считали невозможным? Низшие начальники, даже солдаты (которые тоже рассуждают), также признавали позицию невозможной и потому не могли идти драться с уверенностью поражения\". Это опять не очень точно. Не только ненавистный Толстому Беннигсен, но и Дохтуров, второй, после Кутузова, его \"любимец\", считал, что можно и должно дать еще одно сражение для защиты Москвы. Сходное противоречие и в вопросу о духе войск. В главе, описывающей конец Бородинского сражения, говорится: \"В каждой душе одинаково поднимался вопрос: \"Зачем, для кого мне убивать и быть убитому? Убивайте кого хотите, делайте что хотите, а я не хочу больше!\" Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить все и побежать куда попало\". Но почти в это самое время  (тот же конец сражения) Кутузов, после бурного разговора с немцем Вольцогеном, точно на зло ему, подписывает приказ об атаке на следующий день. \"И, узнав то, что на завтра мы атакуем неприятеля, из высших сфер армии, услыхав подтверждение того, чему они хотели верить, измученные, колеблющиеся люди утешались и ободрялись\". Ради своей общей идеи, автор \"Войны и мира\", можно сказать, \"пересаливал\" и в чисто художественном отношении. В разгар Бородинского сражения Наполеон, по совету Бертье, отправляет в бой дивизию Клапареда. \"Через несколько минут молодая гвардия, стоявшая позади кургана, тронулась с своего места. Наполеон молча смотрел по этому направлению. \"Нет, - обратился он вдруг к Бертье, - я не могу послать Клапареда. Пошлите дивизию Фриана\", - сказал он. Хотя не было никакого преиммущества в том, чтобы вместо Клапареда посылать дивизию Фриана, даже было очевидное неудобство и замедление в том, чтобы остановить теперь Клапареда и посылать Фриана, но приказание было с точностью исполнено\". Какую уверенность в антидетерминизме или в мальбраншевском детерминизме свыше (об этом скажу дальше) надо было иметь для того, чтобы приписать Наполеону роль либо Кита Китыча, либо сознательно вредящего себе дурака! Толстой знает, что у императора не было никаких причин для перемены распоряжения и что в эти несколько минут колебания ему никакие соображения и в голову не приходили! Весьма возможно, что военных гениев вообще нет (в этом Толстой, вероятно, прав). Но Наполеон командовал армиями в десятках сражений и имел огромный опыт главнокомандующего. Об этом, говорит ведь и сам Толстой в другом месте: \"Наполеон в Бородинском сражении исполнял свое дело представителя власти так же хорошо и еще лучше, чем в других сражениях. Он не сделал ничего вредного для хода сражения: он склонялся на мнения более благоразумные, он не путал, не противоречил сам себе, не испугался и не убежал с поля сражения, а, с своим большим тактом и опытом войны, спокойно и достойно исполнял свою роль кажущегося начальствования\". Автор \"Войны и мира\" ненавидел Наполеона, так сказать, вдвойне: французский император был ему ненавистен, как человеку и художнику, воплощая в себе все то, что было в жизни гадко и отвратительно Толстому; но кроме того, Наполеон совершенно не вязался с его философией истории. Роль беспристрБонд равнодушно заметил:

астного судьи Наполеона тоже автору \"Войны и мира\" не очень удавалась; все же в ней он был справедливее, чем в роли прокурора. Получается снова противоречие: какое же \"кажущееся\" начальствование, если обе дивизии тотчас пошли в атаку по приказу? Однако, старую гвардию, по Толстому, двинуть в атаку в день Бородина было и невозможно: \"Этого нельзя было сделать, упадший дух войск не позволял этого\". Как перевести это соображение на обычный Толстовский, правдивый и точный язык? Нельзя перевести. В главе, предшествующей Бородинским главам. Толстой говорит - опять-таки в угоду своей философии истории, - что французы должны были дать генеральное сражение: \"Ежели бы Наполеон запретил им теперь драться с русскими, они бы его убили и пошли бы драться с русскими, потому что это было им необходимо\". \"Они бы его убили!\" Разве вы не чувствуете здесь и художественной кляксы? Так неправдоподобно и невозможно это предположение: убили бы Наполеона, в дни его высшей славы, когда он шел от победы к победе, без единого поражения за 16 лет, - убили бы за отказ от генерального сражения! Что же все-таки было бы, если б Наполеон приказал старой гвардии пойти в атаку на русских? Тьер говорит, что старая гвардия желала \"сделать чудеса\". Допустим, тут преувеличение, цветы красноречия. Но неужели она, в отличие от дивизий Клапареда и Фриана, почему-то отказалась бы исполнить боевой приказ? Или эта лучшая, самая дисциплинированная часть французской армии именно убила бы императора - теперь, кстати, за прямо противоположное тому, за что его убила бы накануне! Не может быть никакого сомнения, что ничего такого не произошло бы и что гвардия беспрекословно приказ исполнила бы. Тогда мы возвращаемся к серии \"если б\" и \"быть может\": Если б Наполеон в день Бородинского сражения бросил в атаку старую гвардию, то, быть может, русская армия была бы разгромлена. Если б русская армия была разгромлена, то, быть может (как это ни маловероятно), мир был бы заключен. Если б мир был заключен, то, быть может, вся история Франции и жизнь самого Наполеона сложилась бы совершенно иначе. Слово \"если б\" с последующим \"быть может\" не имеет никакого значения для хода событии, имеет очень мало значения для выяснения их существа, так как ничего тут доказать нельзя, и имеет большое значение для историков и политиков, ибо доказывать тут можно что угодно и сколько угодно: в данном случае они этим и занимаются уже полтора столетия. Толстой же здесь пошел по линии наименьшего сопротивления. Приписывать важную роль в истории случаю Толстой не мог, - это противоречило бы его моральному чувству. Приписывать какую бы то ни было роль отдельной личности он тоже не мог, - Наполеон у него такая же пешка, как последний трубач французской армии. Кто же сокрушил Наполеона? Первый ответ: русский народ, впервые в 1812 году сражавшийся за свою землю и на своей земле. Но ведь на своей земле до того сражались пруссаки, австрийцы - и были разгромлены. На своей земле после того сражались французы - и тоже были разгромлены. Толстой в эпоху создания \"Войны и мира\" не был совершенно свободен от национализма. Как ни странно, на него в этом, как и в его восторженном отношении к Кутузову, как и в его ненависти к Наполеону, некоторое влияние оказал именно Михайловский-Данилевский, которого иностранная критика, быть может, несколько преувеличивая, считала весьма националистическим историком(100). Но все-таки Толстой не мог исходить и не исходил из убеждения в огромном превосходстве русского народа над всеми другими. Вдобавок, ведь и русских на их земле, случалось, побеждали иностранные завоеватели; было ведь и татарское иго. С другой же стороны, русские войска не раз вели блестящие победоносные войны и на чужой территории. Они почти всегда и везде сражались превосходно, - в последнюю войну так же хорошо под Берлином, как под Сталинградом. В русской военной истории очень редки случаи полной внезапной деморализации войск, вроде деморализации прусской армии и командного состава после Иены, или французской в 1940-ом году. Конечно, в 1812-ом году героизм русских войск был главной причиной поражения Наполеона. Император и до своего несчастного похода не рассчитывал на то, что вдруг побежит с фронта русский солдат, которого он очень высоко ставил. Это в его \"историческую надежду\" не входило...

Л. - Я рад, что вы хоть один фактор событий 1812 года признаете постоянным, то есть не \"случайным\". Найдутся и некоторые другие.

- Нужно обуваться или на худой конец бинтовать ступни, когда идешь на риф. В Тихом океане рыбы те же, но там их ловят, а крупными раковинами торгуют. Все это чертовски глупо. Все тут ноют, какие они бедные, тогда как здешнее море прямо кишит рыбой. А на дне сидит до полусотни разновидностей каури. Торгуя ими по всему миру, можно запросто нажить неплохие деньги.

Фидель Барбе покатился от смеха.

А. - Кто же это отрицает! Я сказал вам в нашей прошлой беседе, что несколько \"заостряю\" свое определение случая; но уж вы его сильно огрубляете, в частности этим вашим \"то есть\". Свойства русского народа могут считаться \"случайными\" лишь в такой же степени, как огромные размеры России, как численность ее населения; или даже, как образование планеты Нептун, как продолжительность жизни человека на земле, - о чем мы уже говорили. Я лишь сказал вам, что Толстой не мог приписывать поражение Наполеона в 1812 году только особенным свойствам русского народа. Наполеон должен был потерпеть поражение, чтобы не нарушить этиологии Толстого, принятого им учения о причинности. Поскольку дело шло о воине, критика отметила, кажется, все влияния, испытанные Толстым: от Руссо и Местра до Стендаля(101) (влияние \"La Chartreuse de Parme\" в художественном отношении было, конечно, главным, это признавал и Лев Николаевич). Лишь два влияния, по-моему, критикой были упущены; быть может, оба были косвенными. Одно из них это влияние самого Наполеона: он говорил о воине и о военном искусстве то же, что Толстой(102): почти до буквального сходства в выражениях, - не могу здесь касаться этого подробнее. АА кроме того, было влияние Мальбранша. Толстой, которого иные наши горе-критики попрекали \"невежеством\"(103), был человек огромной и разносторонней ученности. Я не знаю, значится ли \"De la recherche de la verit\" в каталоге ясно-полянской библиотеки. Я в ней когда-то видел множество старых французских книг, но мне неизвестно, были ли в их числе произведения Мальбранша. Однако, идея мальбраншевой причинности должна была в шестидесятых годах отвечать собственному настроению Толстого. В чем эта идея? Человеческая, земная причинность действует в нормальное время, - кому же и было это знать, как не гениальному живописцу-психологу? Все же от этой причинности порою отступает высшая неземная причинность. По Толстому, ей было угодно, чтобы в начале девятнадцатого века сотни тысяч людей с оружием в руках двигались сначала в течение нескольких лет с запада на восток, затем три года с востока на запад. Чем же это кончилось? Ничем не кончилось. Осталась \"круглая\" философия \"круглого\" Платона Каратаева: благолепие. Осталось круглое семейное счастье - Пьера Безухова с Наташей Ростовой и почти такое же графа Николая с княжной Марьей. Правда, Платона Каратаева французы не кругло пристрелили, а на фоне общего счастья в Лысых Горах появляются темные, даже грозные, пятна, мечтанья юного Николеньки Болконского, будущего декабриста, сына не круглого князя Андрея. Это все же деталь. Заметьте, художественное чутье очень точно подсказало Толстому, какие именно пределы ему надо взять в истории для торжества его философско-исторического учения. Он обошелся без террора французской революции, без царствования Павла с его страшным концом, без Аракчеевщины, без Николая I. В России социальным фоном на протяжении почти всей эпопеи служит \"дней Александровых прекрасное начало\"; о последовавшем только упоминается в эпилоге, - оно не показывается, как не показывается по-настоящему и крепостное право. Очень мало написано Толстым и о военных зверствах. Их и в 1812 году с обеих сторон было достаточно. Все же Отечественная война в этом отношении резко отличалась от нынешних, никак не рыцарских войн. Тогда особенно щеголяли рыцарством Мюрат и Милорадович. После занятия французами Москвы, 5-го сентября, Мюрат, без трубача и белого флага, проехал за русскую цепь и предложил Милорадовичу отойти без боя, предупреждая, что атакует через четверть часа, - \"к чему проливать кровь?\" Милорадович показал ему свою позицию и \"по просьбе его уступил ему находившуюся впереди ее деревню, не имев надобности удерживать ее\", затем сам проводил его до французских аванпостов. Так же было и при их первой встрече: \"Милорадович, объезжая передовую цепь, увидел Мюрата, находившегося на французских аванпостах. Сближаясь понемногу, они подъехали друг к другу. \"Уступите мне вашу позицию\", - сказал Мюрат. - \"Ваше Величество\", - отвеетил Милорадович... - \"Я здесь не король, - прервал Мюрат, - а просто генерал\". \"И так, господин генерал, - продолжал Милорадович, - извольте взять еее; я вас встречу. Полагая, что вы меня атакуете, я приготовился к прекрасному кавалерийскому делу: у вас конница славная, пусть сегодня решится, чья лучше: ваша или моя? Место для кавалерийского сражения выгодно: только советую вам не атаковать с левой стороны: там болота\". Милорадович повел Мюрата на левое крыло и показал ему т- Бонда - в губернаторы! Именно этого нам не хватало. На ближайшем заседании законодательного собрания, я выдвину вашу кандидатуру. Вы как раз тот человек, что нам нужен - дальновидный, изобретательный, энергичный. Каури! Это просто восхитительно. Мы бы выправили наш бюджет впервые после бума с пачули сразу после войны. \"Кому сейшельские ракушки, налетай!\" таким будет наш девиз. Я верю, что вы победите и в два счета станете сэром Джеймсом.

опкие места\"(104). \"Господа англичане, стреляйте первые\"! Да, война тех времен иногда старалась быть рыцарской, не в пример нашему столетию. Не без \"круглости\" был даже финал, остров святой Елены: это не Нюрнбергская зеленая зала с трапом, где были повешены главные сподвижники Гитлера. Разумеется, Толстой выбрал эпоху удачно. Из его романа о Петре, по совершенной не-круглости эпохи, ничего не вышло и не могло выйти. В великой же эпопее, - в \"Мире\" кругло почти все, в \"Войне\" во всяком случае очень многое. В литературе уже указывалось, сколько красоты, веселья и радости внес Толстой в свои военные сцены; было сказано, что в юной читательской среде эта книга наверное сделала больше военных, чем пацифистов. Романиста, равного Толстому, вероятно, никогда не будет, но если бы оказался другой с его гением и с тем же философски-историческим учением, то ему с нашей, уж совсем не благолепной, эпохой было бы нечего делать. Октябрьский переворот открыл цепь злодеяний, невиданных и неслыханных в истории. Попробуйте придумать \"круглый\" эпилог к Катынским лесам, к Колыме, к людоедству, с другой стороны к Бухенвальдам, средневековым пыткам и камерам для сожжения! Мальбранш был бы ни к чему, - разве та его, не случайно мною процитированная в нашей прошлой беседе, мысль, столь смелая для католического философа: мир может и опротиветь Богу.

Л. - Как ни мало убедителен ответ Мальбранша, он гораздо сильнее вашего. Если вы все приписываете случаю, вы просто должны отказаться от признания возможности исторического исследования...

Что выгоднее: делать деньги экспортируя каури, либо продолжать разоряться на ванили? С дружескими подначками они оживленно продолжали спорить об этом до тех пор, пока пальмы вдоль дороги не уступили место гигантским драконовым деревьям на въезде в запущенную столицу острова Маэ.

А. - Нисколько. Я отказываюсь лишь от признания \"законов истории\". История и социология должны быть науками преимущественно повествовательными, описательными.

Л. - И какое же основание вы подводите под вашу мысль? Эпизод Бородинской битвы, о котором политические историки даже не упоминают!

Примерно за месяц до этого М (4) сообщил Бонду, что посылает его на Сейшельские острова.

- Новая база флота на Мальдивах не дает покоя Адмиралтейству. Туда проникают коммунисты с Цейлона. Забастовки, диверсии, словом, обычная картина. Дело их, разумеется, безнадежное, но они не могут вовремя одуматься и попытать счастья на Сейшелах. Это на тысячу миль южнее, и по крайней мере пока там спокойно. Но ведь и коммунисты не захотят засыпаться еще раз. Министр колоний утверждает, что на Сейшельских островах, как за каменной стеной, и тем не менее я решил послать человека, чтобы получить независимое мнение. С тех пор, как пару лет назад они избавились от Макариоса (5), у тамошней секретной службы почти не было хлопот. Парочка беглых проходимцев из Англии, японские траулеры, околачивающиеся вокруг, сильные профранцузские настроения - вот, пожалуй, и все. Так что прокатитесь туда и внимательно осмотритесь на месте. - М бросил взгляд за окно, где падал мокрый мартовский снег, и добавил: - Кстати, не получите солнечного удара.

Свой доклад, из которого следовало, что единственной реальной угрозой для безопасности Сейшельских островов были их красоты, чреватые проникновением сюда туристов, Бонд закончил неделю назад, и теперь бездельничал, ожидая рейсового парохода \"Кампала\" до Момбосы. Джеймса Бонда уже в буквальном смысле тошнило от жары, чахлых пальм, жалобных воплей чаек и бесконечных разговоров о копре. И он по-настоящему обрадовался возможности поменять обстановку.

Последнюю неделю Бонд гостил в доме Барбе в Порт-Виктории. Сейчас они заскочили сюда за вещами и, проехав почти до конца длинной набережной, оставили машину под навесом таможни.

А. - Политические историки, по самому своему определению, такими эпизодами и не могли заниматься. Военные же историки всегда приписывали этому эпизоду большую важность. Их мнения разделились: совершенно твердый ответ естественно невозможен: где есть \"если бы\", там неизбежно и \"может быть\". Я и привел эту страницу из Толстого в пояснение того, что ему, по его философско-историческим взглядам, нужно было назвать \"бессмысленным\" небессмысленное. Когда вопрос об атаке старой гвардии встал перед Наполеоном на поле Бородинского сражения, у него для решения было несколько минут. Если, как я надеюсь, вы отвергаете предположение, что Наполеон тут был ничем не руководившимся, вредившим себе самодуром, как якобы в деле замены Клапареда Фрианом, то вы для этих фатальных минут примете то или другое причинное объяснение, - их может быть много. Но ни к одному из них вы никакой теории вероятности не приложите. Я начал с этого эпизода, - перейдем же теперь к 1812-ому году в целоом, притом без малейшего отношения к Толстому. Военные историки (опять-таки не все) еще при жизни Наполеона считали его важнейшей ошибкой то, что он слишком рано двинулся в поход на Москву: надо было остановиться в Витебске или Смоленске на зиму, довольствуясь уже достигнутыми немалыми успехами и захватом значительной части русской территории. Тогда положение Александра I стало бы чрезвычайно затруднительным, а поход на столицу, в случае надобности, можно было бы начать и весной 1813 года, гораздо лучше его подготовив: Наполеон слишком растянул свои коммуникационные линии, не обеспечил себе тыла, не заготовил для отступления запасов продовольствия, теплой одежды, обуви. С другой же стороны, он слишком поздно выступил из Москвы в обратный путь: если б двинулся назад не 19 октября, а раньше, то избежал бы морозов и связанной с ними катастрофы. Все это вы можете прочесть в любой книге о 1812-ом годе. Наполеон, как мог, отвечал на острове святой Елены. Говорил, что для охраны коммуникационных линий между Неманом и Москвой он оставил не более и не менее, как 200.000 солдат, что поэтому ни одна его эстафета, ни одно письмо его приближенных из Москвы не были перехвачены русскими по пути в Париж, все доставлялось, и от него в Париж и из Парижа к нему, каждый день совершенно регулярно. Относительно запасов продовольствия он сообщал, что они будто бы были им заготовлены в Смоленске, в Минске, в Вильне, катастрофа произошла не из-за их отсутствия. В дорогу же с собой из Москвы он взял продовольствия на 20 дней, - больше, чем было нужно до Смоленска; но морозы начались очень рано, люди дезорганизовались, лошади погибали, не на чем было везти что бы то ни было. Относительно морозов Наполеон объяснял, что в Москве в октябре велел себе представить сведения за двадцать лет о температуре в этой полосе России, и в них сообщалось, что сильные холода начинаются только в декабре, а в ноябре самая низкая температура это десять градусов ниже нуля, - 1812 год оказался совершенно непредвиденным исключением (тогда и метеорологи еще о теории вероятностей не думали). Таким образом вся катастрофа была, по его словам, цепью самых ужасных случайностей. Конечно, он кое-что задним числом присочинил. В 1812 году он был несомненно не в ударе, почти по всеобщему мнению очевидцев. Порою даже впадал в апатию. Сопровождавший его камердинер Констан в своих мемуарах (или в мемуарах, написанных по его рассказам) сообщает, что в Кремле перед оставлением Москвы император почти ни с кем даже не разговаривал: \"Иногда днем ложился на диван с романом в руке, - может быть, читал его, а может быть, и не читал... Уделил три дня составлению регламента Французской Комедии\"(105). Тыл был им организован на самом деле худо. В Смоленске не было заготовлено почти ничего(106), Наполеон пришел в дикое бешенство. Говорили, что смоленский интендант был расстрелян. По-видимому, это неверно. Этот интендант был казнокрад, но вина была не только на нем. \"Провиантские комиссары, посылаемые для закупки хлеба, и команды, отряжаемые на фуражировки, - рассказывает Михайловский-Данилевский, - или гибли под ударами православных, или ввозвращались израненные, избитые, не исполнив данных им поручений\". Заметьте, вопреки легенде, снабжение в Наполеоновской армии, как во всех армиях того времени, всегда было организовано плохо. Из множества мемуаров, вы могли бы узнать, в каком печальном состоянии находилась продовольственная и санитарная часть в пору самых удачных походов Наполеона. Тем не менее он шел от победы к победеСверкающий под солнцем белоснежный корабль стоял на рейде в полумиле от берега. Они наняли пирогу с подвесным мотором и по зеркально гладкой бухте, миновав проход в рифе, направились к яхте. Она не отличалась изяществом линий - широкий корпус и приземистые надстройки придавали ей грузность, но Бонд сразу понял, что именно так и должно выглядеть настоящее морское судно, годное для плавания в открытом океане, а не только вдоль флоридских набережных. Издали яхта казалась безлюдной, но едва они подошли к ней, как появились два проворных матроса в белых шортах и тельняшках и встали с баграми у трапа, готовые оттолкнуть обшарпанную пирогу от сверкающей краской яхты. Они подхватили сумки Бонда и Барбе, и один из них, сдвинув в сторону алюминиевую крышку люка, жестом пригласил их спуститься вниз. Сделав несколько шагов по трапу, Бонд был ошеломлен окутавшим его прохладным, как ему показалось с улицы, морозным воздухом.

. Недостаток запасов в Смоленске(107) произвел на отступавшую французскую армию такое ужасающее впечатление, что некоторые историки видят в этом одну из причин катастрофы; задержаться было невозможно, надо было уже не отступать, а бежать дальше в поисках складов, которые почти до конца отступления оказывались мифом. Нашлись они только в Вильне, где Наполеон уже на них и не рассчитывал. За 28 верст от этого города он встретил Маре и откровенно сказал ему: \"Армии нет, нельзя назвать армией толпы солдат и офицеров, без обуви и одежды, в 26 градусов стужи всюду скитающихся для отыскания пищи и крова. Еще можно составить из них войско, если в Вильне найдутся продовольствие и одежда. Но главный штаб мой ни о чем не заботился, ничего не предвидел\". Маро представил ведомость о состоянии огромных Виленских магазинов, и уверил что в Вильне армия ни в чем не будет иметь недостатка. Наполеон с удивлением воскликнул: \"Что вы говорите? Неужели это правда? Вы возвращаете мне жизнь!\". Попробуйте приложить к этому историческому факту понятия о вероятности причин и об отдельных личных и коллективных цепях причинности. Что же было причиной катастрофы? То, что смоленский интендант, в отличие от виленского, был казнокрадом? Нераспорядительность французского главного штаба? Или непредусмотрительность самого Наполеона, который тут говорит о своем штабе так, точно сам он тут был совершенно не при чем и за этот штаб никак не отвечал? Но вот уже мороз оказался случайностью бесспорной. Метеорологическая цепь причинности рванула и порвала политическую. Стужа в 1812 году была такова, что посланник Соединенных Штатов, ехавший в Варшаву, в дороге умер от мороза, а уж у него шубы наверное были. Между тем, если б император такую стужу и предвидел, то в разоренной Москве снабдить огромную армию теплой одеждой было бы все равно невозможно (сам он в походе носил соболью шубу, которую, по забавной случайности, ему за четыре года до того подарил в Эрфурте Александр I). А почему Наполеон не остался зимовать в Витебске? Он было собрался это сделать и даже хотел выписать туда из Парижа труппу артистов. Объявил об этом генералам и решительно сказал им, что не повторит безумной ошибки Карла XII: \"Nous ne ferons pas la folie de Charles XII\". Затем, по неясным нам причинам, он меняет решение. Некоторые маршалы стояли за то, чтобы дальше не идти и закрепиться на Двине, на Днепре. Император отвечал им, что зимой Двина и Днепр замерзнут и следовательно не будут представлять собой оборонительной линии: \"Для чего останавливаться здесь на восемь месяцев, когда в 20 дней можем мы достигнуть цели? Не за тем пришел я в Россию, чтобы овладеть ничтожным Витебском. Разгромим русских и через месяц будем в Москве. Весь план моего похода в сражении; вся моя политика в успехе\"(108). Не нам судить, были ли в военном отношении эти доводы убедительны, но как же их было согласовать с \"безумной ошибкой Карла XII\", - который собственно мог своим приближенным говорить нечто весьма сходное? Сегюр в числе причин, побудивших Наполеона двинуться из Витебска на Москву, совершенно серьезно называет скуку в этом убогом городке и даже приписывает самому императору слова: \"Как вынести в Витебске скуку семи месяцев зимы!\"(109). А вдруг в этом есть и небольшая доля правды? Мемуаристы и историки говорят о таких же колебаниях императора и под Смоленском(110). Герцог Ровиго пишет, что требовала наступления на Москву золотая молодежь, окружавшая Мюрата и некоторых других маршалов. Молодые офицеры больше всего желали пожить в свое удовольствие: если нельзя провести зиму в Париже, то следует обосноваться в Москве, с ее развлечениями, а никак не в Витебске и не в Смоленске. Они будто бы влияли на Мюрата, который вполне разделял их чувства и старался повлиять на Наполеона. Что ж, некоторую, хотя и незначительную, роль могли сыграть и эти - не цепи, но цепочки причинности. Один из французских историков находил, что Наполеону было бы выгодно проиграть Бородинское сражение, так как в этом случае он еще летом отступил бы на позиции между Двиной и Днепром, и его армия не погибла бы. С чисто-военной точки зрения, это мнение опровергнуть, кажется, нелегко. С психологической же и личной - оно критики не выдерживает, так как Наполеон работал на \"эпопею\": оказавшись под Бородиным, он уже \"должен был\" взять Москву. Теперь спустимся от него несколько ниже по лестнице личных цепей причинности. Были бесчисленные случайности стратегического или тактического характера. Называю нОни попали не в обычную кают-компанию, а в комфортабельную жилую комнату, где ничто не напоминало корабельный интерьер. Наполовину опущенные жалюзи прикрывали не иллюминаторы, а обычные окна. Вокруг низкого стола в центре стояли глубокие кресла. На полу лежал толстый шерстяной ковер бледно-голубого цвета. Светлый потолок и стены, облицованные панелями из серебряного дерева, создавали иллюзию простора. Здесь же стоял письменный стол с обычным набором письменных принадлежностей и телефон, большой проигрыватель и рядом с ним сервант, сплошь заставленный напитками. Над сервантом висел портрет красивой молодой брюнетки в черно-белой полосатой блузе, похоже, кисти Ренуара. Впечатление о гостиной в богатом городском доме дополняли ваза с белыми и голубыми гиацинтами на центральном столе и аккуратная стопка журналов рядом с телефоном. Салон был пуст.

которые просто наудачу. Брат Наполеона, король Иероним, не понял и не исполнил предложения маршала Даву, вследствие чего будто бы избежал пленения Багратион со своими войсками. Наполеон, узнав об этом, рассвирепел. Но зачем же он поручил 60-тысячную армию человеку, отроду не командовавшему батальоном? Под Прудищевым Жюно, герцог Абрантесский, отказался исполнить требование Мюрата и, ссылаясь на то, что час поздний, до наступления ночи остается всего четырее часа, - отказывается зайти в тыл Орлову-Давыдову. Таким образом спасаются огромные русские силы. Жюно скоро сошел с ума; по словам Гурго он проявлял признаки умопомешательства уже в 1812 году. Наполеон, узнав об его тяжкой ошибке, снова пришел в ярость, - но опять-таки зачем же он поручил командоование ненормальному человеку, о тяжелой болезни которого не мог не знать (герцог Абрантесский с ранней молодости был одним из самых близких к нему людей). Между маршалами нелады, соперничество, личная вражда, местничество, они не хотят подчиняться никому, кроме самого Наполеона. Даву и Мюрат ненавидят друг друга (оба подумывали о польской короне), многие другие в очень плохих отношениях между собой. Всего через три года после этого, в пору Реставрации, маршалы и генералы приняли участие в суде над Неем и отправили на расстрел своего старого боевого товарища (только один Монсей с негодованием написал Людовику XVIII, что отказывается судить храбрейшего из храбрых, - за что и подвергся преследованиям). Конечно, личная ненависть маршалов друг к другу не выражалась в саботаже, - этого Наполеон не потерпел бы, и они былии честными патриотами, но она очень вредила успеху военных действий, - прочтите об этом у Марбо. Себастиани, командующий вторым корпусом, будущий министр иностранных дел, покоритель сердец и любитель поэзии, храбрый, исполнительный генерал, в один прекрасный день увлекается чтением итальянских стихов, вследствие чего теряет свою артиллерию. Говорю, как видите о самых высокопоставленных лицах, но было еще неизмеримо больше не столь высокопоставленных, - каждый тоже со своей \"квантой причастности\". Разумеется случайности действуют в обе стороны. Под Вязьмой Милорадович решает дать французам сражение и пишет об этом доклад Кутузову, умоляя его немедленно двинуться к Вязьме, с главными силами; но по рассеянности он не вкладывает в конверт своего письма! Коновницын, дежурный генерал при главнокомандующем находит конверт пустым. \"Вот обстоятельство, разрешающее вопрос, почему главная армия не подоспела к Вяземскому сражению\", - говорит Михайловский-Данилевский(111). Под Бородиным шальная пуля смертельно ранит лучшего русского генерала Багратиона. Погибает и Кутайсов, смерти которого Кутузов до конца своих дней приписывал то, что под Бородиным не было одержано решительной победы. Под Малоярославцем казаки проносятся а двадцати шагах от Наполеона, не имевшего почти никакой охраны. Он уже выхватывает шпагу, чтобы защищаться, но казаки его не узнают и мчатся дальше.

- Ну, что я мм говорил, Джеймс? - прошептал Барбе.

Л. - Вы не хотите понять, что все эти эпизоды ничего не меняют в событии основном. Они неизменные спутники всех больших исторических явлений, и, в настоящем случае, никак не подрывают ни замысла Наполеона, ни законов истории.

Бонд восхищенно покачал головой.

А. - \"Эпизоды\" составляют большую или меньшую часть основного события, в принципе \"равноправную\" с замыслами Наполеона. Разница только в том, что эти частные цепи причинности менее важны, чем Наполеоновская, что они малозаметны, что историкам при установлении \"законов\" очень удобно от них отвлечься... Мы говорим только о военных делах. Что же сказать и как, при помощи каких чисел, выразить, измерить, сравнить вероятности причин самой войны 1812 года? Историки дают десятки таких причин, политических и психологических (начиная, разумеется, от честолюбия Наполеона и его страсти к войнам). В действительности, их были тысячи. Уверены ли вы, что комета 1811 года не была одной из них? Люди верили (быть может верил и сам Наполеон),что эта комета предвещает нечто грозное, неизбежное, неотвратимое. Они считали ее предзнаменованием и тем самым невольно превращали ее в причину: с неотвратимым не спорят.

Этак и я готов наслаждаться морем - будто его, проклятого, вовсе не существует. - Он глубоко вздохнул. - Какое же это наслаждение наполнять грудь свежим воздухом. Я уже почти забыл его вкус.

Л. - Иными словами, вы, скажу еще раз, считаете невозможным какое бы то ни было научное объяснение причин огромного исторического события!

- Свежий как раз снаружи, приятель, а это - консервы. - мистер Милтон Крест незаметно вошел в салон и стоял у двери, наблюдая за своими гостями. Это был загорелый, еще бодрый, тренированный мужчина, лет пятидесяти с небольшим. Выгоревшие голубые джинсы, рубашка военного образца и широкий кожаный пояс подчеркивали его стремление выглядеть мужественно. Прозрачные карие глаза на обветренном лице, наполовину прикрытые веками, смотрели сонно и высокомерно. Уголки губ были опущены в капризной или, скорее, презрительной гримасе, а слова, которые он процедил сквозь зубы, сами по себе безобидные, кроме покровительственного \"приятель\", походили на мелкую монетку, брошенную двум кули. Но самым странным в мистере Кресте Бонду показался его голос - мягкий, шепеляво произносящий звук \"с\", точь-в-точь голос покойного Хамфри Бегарта (6). Джеймс Бонд профессионально окинул его взглядом с головы до ног: короткая стрижка из редких седых волос, похожая на металлический колпачок пистолетной пули, татуировка на правой руке - орел, сидящий на адмиралтейском якоре, задубевшие подошвы босых ног, расставленных по-морскому. Бонд подумал, что этот человек наверняка желает; чтобы его считали хемингуэевским героем, и, что он, Джеймс Бонд, не доставит ему такого удовольствия.

А. - Да это объяснение и есть наиболее \"научное\": оно лучше всех отвечает фактам. Я впрочем нисколько не отрицаю, что для изучения и систематизирования фактов могут пригодиться разные общие предположения, точно так же, как в точных науках для самой постановки опыта предварительно нужно иметь то или иное предположение о связи явлений. Но в истории гипотезы опытной проверке не поддаются, и речь может идти именно лишь об идеях, при помощи которых факты известной группы могут быть собраны и изучены. Это почти всегда полезно. Очень полезно, например, сгруппировать экономические факты, связанные с войной 1812 года. Но никак нельзя называть такую группировку, хотя бы самую естественную, не подтасованную, не \"притянутую за волосы\", \"научным\" объяснением причин этой войны. С точки зрения экономических материалистов и здесь, как везде, все совершенно ясно: английский капитализм, французский капитализм, Континентальная система, вывоз, ввоз, интересы русских помещиков и т. д. Кстати сказать, у марксистских историков в самое недавнее время появился довольно неожиданный и курьезный \"союзник\", английский военный историк Фуллер. Этот старый генерал недавно разработавший план расчленения России, написал книгу \"Решительные сражения\", чрезвычайно ученую и по-своему очень интересную(112). Из Наполеоновской эпохи он берет два сражения, под Иеной и под Лейпцигом, и по их поводу высказывает ту мысль, что главным врагом Наполеона была не Россия, не Англия, а Власть Денег, - он и пишет эти два слова не без мистического ужаса с больших букв: The Money Power. В настоящее время генерал Фуллер имеет заслуженную репутацию русофоба, да она слегка сказывается и в этой его более старой книге. В ней также вскользь говорится о \"русском варварстве\". Однако с некоторым правом можно обвинить Фуллера и в англофобстве, ибо резиденцией \"Власти Денег\" был, по его утверждению, Лондон, - и не все же британские банкиры были евреями (евреев генерал тоже очень недолюбливает); главный, Александр Беринг, прозванный \"Александром Великим\", был христианином. \"The Money Power\" (генерал не очень уточняет) одержала полную победу в борьбе той эпохи. Так, по мнению Фуллера, было во все времена, во всех великих войнах истории. Что сказать об этих \"объяснениях\"! Войны с французской республикой и с французской империей не способствовали благосостоянию Англии. Ее национальный долг увеличился на триста миллионов фунтов, - сумму по тем временам астрономическую. Налоги увеличились почти в четыре раза. Англия и до этих войн, и после них, вплоть до 1914 года, процветала больше, чем в 1792-1815 годах. Да и личные состояния представителей \"Money Power\", Берингов и Ротшильдов, продолжали расти быстрее в пору мира. Гораздо большие богатства Вандербильдов, Гульдов, Рокфеллеров, Морганов, Фордов создались без всяких войн. Англо-французские войны наполеоновского периода начались за много лет до Континентальной системы. Лондонская \"Money Power\", не поладившая с Наполеоном I, отлично уживалась с Наполеоном III, как и весь английский капитализм в течение ста лет жил в мире и согласии с французским. С вопросом о вывозе льна, хлопка, леса из России связывались некоторыми историками не только войны 1804-15 годов, но и убийство Павла I, хотя, при взгляде, не затемненном предвзятыми \"фуллеровскими\" или \"марксистскими\" воззрениями, совершенно ясно, что этот вопрос вообще не играл большой роли в русской политике, - на войны было истрачено неизмеримо больше денег, чем составляли все эти ввозы и вывозы вместе взятые. Я нисколько не отрицаю существования и этой цепи причинности. Однако другие были несравненно крепче и важнее, и счесть их нельзя. Допустим, что в решении, повлекшем за собой войну 1812 года, принимала участие какая-либо тысяча людей: монархи, члены их семейств, министры, теоретики, маршалы, генералы и т. п. У каждого действия каждого из этих людей цепь причинности была своя. А миллионы исполнителей: офицеры, чиновники (хотя бы тот же смоленский интендант), солдаты, крестьяне! Миллионы \"квант\", скрещивающихся миллионы раз (конечно, не все вместе, а отдельными, нисколько не однородными, группами). Отсюда биллионы случайностей. Установить здесь математическую формулу никакой \"Лапласовский гений\", разумеется, не мог бы. Но уму историка нужно как-то подойти к исследуемым им явлениям. В более или менее правдоподобном соотношении с небольшими числами известных ему фактов, более или менее правдоподобно упрощая их, он, в соответствии со своими взглядами, часто и со своими эстетическими инстинктами, делает обобщения, сМистер Крест пересек салон и протянул руку.

здает \"законы истории\". Эти законы живут лет двадцать, или пятьдесят, потом кончаются, отменяются, вытесняются другими. Они очень полезны, так как каждая научная гипотеза плодотворна и с каждой можно работать. Но менее всего здесь может помочь теория вероятностей с законом больших чисел; ибо как по значению, по последствиям сравнивать цепи причинности каждого из солдат Наполеона с его собственной цепью причинности, сказавшейся хотя бы в том его минутном колебании: \"Ввести в дело гвардию или не вводить?\".

Л. - Таким образом война 1812 года, ее причины, ее ход, ее результат, все это случай?

- Вы - Бонд? Рад вас видеть на борту, сэр.

А. - Я отвечаю утвердительно. Вам же склонен посоветовать ради осторожности оставить вопрос хоть под сомнением. Так делали и некоторые знаменитые историки. Тот же Тацит говорит: \"Я не могу решить, идут ли человеческие дела по закону судьбы и необходимости, или они подчинены случаю\"(113). Сам же Наполеон, по-видимому, и не сомневался, что война 1812 года была, как и его поражение, делом случайным. Он это говорил и на острове святой Елены; но еще до начала этой войны он писал королю Вюртембергскому: \"Война разыграется вопреки мне, вопреки императору Александру, вопреки интересам Франции и России. Я уже не раз был свидетелем этому\". Марксисты и фуллеристы (разумеется я не сравниваю первых со вторыми) предполагают, что война всегда вызывается экономическими интересами; одни предпочитают говорить о нисколько не мистических \"рынках\", другие о полумистической \"Money Power\" (Власти денег). А Наполеон, который, казалось бы, должен был знать причины войн лучше, чем они, находил, что может быть и война без всяких интересов, личных, экономических и каких бы то ни было других; может быть даже и война вопреки интересам сторон.

Предвидя костоломное рукопожатие, Бонд заранее напряг мышцы и парировал его.

Л. - Во всяком случае в общей форме он не приписывал случаю ни войны, ни способов ее ведения. Он говорил госпоже Ремюза: \"Военная наука заключается в том, чтобы правильно определить все шансы, затем точно, почти математически дать долю случаю... Но этот раздел науки и случая умещается только в гениальной голове\"(114).

- Так ныряете или с аквалангом?

А. - А как же Наполеон мог бы этого не говорить? Конечно, для него мир делился на ведомство случая и на ведомство гения, т. е. его самого. Однако он о \"законах истории\" не говорил.

- Без и не глубоко. Это лишь мое хобби.

Л. - Вероятно, он их и не отрицал. Ведь и вы не отрицаете, что большие явления интеграл малых...

- А чем занимаетесь в остальное время?

А. - Это интеграл без указания пределов. В большой и в малой истории возможность ошибки идет от ноля до бесконечности. Не примите этого дословно: ошибка, конечно, никогда не равна бесконечности и никогда не равна нулю. Так, в вопросе о войне 1812 года Таллейран, например, почти не ошибался. Он считал ее началом конца. Мог, конечно, ошибиться, но во всяком случае он угадал. Другие ошиблись на треть, на половину, на три четверти: Австрия, Пруссия были сначала союзниками Франции, затем в разное время перешли на сторону России и Англии. То же самое относится к изменившим Наполеону маршалам, к Мюрату, к Мармону и многим другим (устраняю здесь элемент моральной оценки). Если б это не было совершенно праздным занятием, мы могли бы даже установить \"коэффициент ошибки\". Ординатой такой ни для чего не нужной кривой было бы время: тот момент, когда данное лицо, данное государство переметнулись от Наполеона к победителям. Но я о войне 1812-го года не сказал бы, что она была торжеством ошибки и непонимания. В этом отношении она составляет в ряду исторических событий что-то вроде доброй середины, - la bonne moyenne. В чистой политике многое бывает гораздо глупее, так как цифровой элемент иногда и совсем отсутствует, нет \"числа войск\", \"числа орудий\" и т. п.

- Гражданский служащий.

Л. - Что ж, если вы перейдете к примерам из области чисто-политической, то вам легче будет, вместо доброй середины, дать другое.

А. - Я и хотел вам предложить два примера из этой области: переворот 9-го Термидора во Франции и русскую октябрьскую революцию. Выбираю эти примеры по разным причинам. Оба этих больших события хорошо изучены; мы с вами вдобавок были очевидцами второго. Кроме того, они, так сказать, противоположны по знакам или, по крайней мере, могут считаться таковыми \"в первом приближении\": французский переворот будто бы заканчивает период настоящей революции, русский же, октябрьский, будто бы его начинает.

Мистер Крест коротко лающе хохотнул.

Л. - Именно будто бы. Олар в заключении своего классического труда пишет: \"Революция состоит в Декларации прав, составленной в 1789-ом году, и дополненной в 1793-ем, а равно в попытках осуществления этой Декларации; контрреволюция - это попытки оттолкнуть французов от жизни, согласной с принципами Декларации прав, т. е. разума, просвещенного историей\"(115). Я это credo принимаю целиком. В октябре 1917-го года произошла контрреволюция.

- Слуга граждан. Ей-богу, из вас, англичан, выходят самые лучшие в мире дворецкие и камердинеры. Гражданский служащий, вы сказали? Пожалуй мы прекрасно проведем с вами время. Гражданские служащие - как раз их компанию я обожаю.

А. - Это credo удовлетворяет и мое \"моральное начало\". Разумеется, я был бы вполне удовлетворен, если бы культурный мир твердо навсегда признал контрреволюционерами и Робеспьера, и Ленина, как должен был бы сделать Олар, если б политик в нем был вполне верен историку. Однако надежды на это имею мало.

б) О Девятом Термидора

Звук открывающегося люка удержал Бонда от резкого ответа. Он мгновенно забыл о существовании мистера Креста, увидев как по трапу опускается обнаженная девушка. Нет, конечно, она была не совсем нагая - просто узенькое атласное бикини телесного цвета создавало такое впечатление.

А. - Перевороту 9-го Термидора предшествовало очень незначительное происшествие, которое и с вашей \"социологической\" точки зрения должно рассматриваться как случай. Баррас в своих воспоминаниях сообщает(116), что Фуше, бывший в 1794 году полновластным представителем правительства в контрреволюционном Лионе, занялся там, помимо всевозможных зверств, грабежом в свою пользу. Его жена, уезжая из разгромленного города в Париж, везла с собой сундуки с награбленными богатствами. Но у заставы, в предместье Вэз, коляска по случайности разбилась, кое-что по другой случайности очень неудачно вывалилось, собравшаяся толпа увидела, что вывозит жена проконсула. Произошел большой скандал. Фуше имел все основания думать, что это скоро станет известно Робеспьеру. Между тем диктатор его терпеть не мог и воровства никак не поощрял. Поэтому лионский проконсул должен был считаться человеком обреченным. Спасти его теперь могла только гибель Робеспьера. Это было будто бы одной из причин переворота Девятого Термидора; в нем, как вы знаете, Фуше сыграл главную роль. Впрочем, не все историки уверены в том, что Баррас сказал правду: он врал достаточно часто. Мадлен, лучший биограф Фуше и историк по направлению консервативный, не очень рассказу верит и утверждает, что Фуше и в следующем году еще был беден и искал заработков(117). Иными словами, он стал будто бы воровать лишь позднее. Разумеется, \"моральный кризис\", даже выражающийся в воровстве, может случиться с человеком в любое время его жизни. Мне лично более правдоподобным кажется, что Фуше был и в денежном отношении бесчестен всегда. Эпизод с коляской очень похож на правду, - такой выдумать трудно. И почему же слухи о грабежах и хищениях шли в частности о Фуше? О Сен-Жюсте, о Жан-Бон-Сэнт Андре, о самом Робеспьере никто этого не говорил. Прибедняться же людям вообще свойственно, а Фуше после переворота это было очень выгодно; прикидываясь бедняком, он себя реабилитировал.

- Смотри-ка, мое сокровище! Где ты пряталась? Я соскучился без тебя. Встречай мистера Барбе и мистера Бонда, с этими ребятами мы отправимся в путь. - Милтон Крест протянул руку к девушке.

Л. - Вы все-таки не думаете серьезно, что переворот Девятого Термидора произошел из-за несчастного случая с коляской госпожи Фуше?

- Парни, это - миссис Крест. Пятая по счету миссис Крест. И просто на всякий случай, если кому-нибудь из вас придут в голову разные мысли, сообщаю, что она любит мистера Креста. Ты ведь любишь его, мое сокровище?

А. - Конечно, нет. Он произошел из-за миллиона случайностей.

Л. - Согласитесь, что ваш метод анализа исторических событий довольно странный. Вы берете из мемуаров темного, любившего врать человека эпизод, не очень, как вы сами говорите, достоверный, и на этом хотите что-то построить! Олар, лучший и серьезнейший из историков французской революции, определенно заявляет в начале своего труда, что мемуарами пользоваться почти не будет. Он бранил Тэна за доверие к \"анекдотам\" и беспрестанное пользование ими.

- О, ты опять шутишь, Милт. Ты ведь знаешь, что люблю. - Миссис Крест приветливо улыбнулась Бонду и Барбе. - Здравствуйте, господа. Очень мило с вашей стороны, что вы согласились составить нам компанию. Хотите выпить?

А. - Не пользуясь мемуарами, можно знать историю большого события, но понимать его невозможно. Разумеется, пользоваться ими надо осторожно, надо принимать во внимание личность, характер, интересы автоpa... Я хотел указать вам еще несколько случайностей, подготовивших переворот 1794 года, но отказываюсь, ибо вы и их назовете анекдотами.

- Одну минутку, мое сокровище. Может ты разрешишь мне сначала рассказать мм о порядках на сорту моего собственного корабля? - Голос мистера Креста был нежен и вкрадчив.

Л. - Сколько вы их ни привели бы, это ровно ничего не меняет в общем смысле явления. Переворот Девятого Термидора произошел не из-за случайностей, хотя бы и много более достоверных и много более важных, чем приведенная вами. Он произошел потому, что Франция больше не хотела терпеть террор и диктатуру Робеспьера. Массовые казни еще можно было переносить пока страна была в опасности и на ее территории находились вражеские армии. Летом 1794 года этого больше не было. При Робеспьере французская армия шла от победы к победе. Необходимость в терроре отпала. Стадия подъема революции кончилась, должна была начаться стадия снижения. Этим и воспользовались термидорианцы, желавшие положить конец казням и углублению революции. Таков глубокий социально-исторический смысл Девятого Термидора.

- О, да, Милт, конечно.

А. - Не могу согласиться во многом с этим общепринятым объяснением. Но вы, кстати сказать, попутно опровергаете один из так называемых \"законов истории\". Обычно признается, что революциям и переворотам способствуют никак не военные успехи, а военные неудачи. И вы в настоящем случае правы, такого закона нет: иногда способствуют переворотам поражения, а иногда победы. Перейдем однако к основному. Главными деятелями переворота были четыре человека: Фуше, Талльен, Баррас и Колло д\'Эрбуа. Если хотите, первой случайностью было то, что объединились в устройстве заговора эти люди, не имевшие между собой ничего общего. Они даже терпеть не могли друг друга. Священник-расстрига Фуше, провинциальный актер и третьестепенный драматург Колло были по взглядам \"партажерами\", т. е. по нынешнему социалистами. В Лионе, где оба они были проконсулами, они ввели несколько мер чисто-социалистического характера. Бывший пролетарий Талльен и бывший королевский офицер виконт де Баррас политических идей собственных не имели, но \"партажерами\" уж никак не были. Объединяло их то, что все четверо были негодяями. И еще их объединяла, разумеется, ненависть к Робеспьеру. Причиной этой ненависти был однако никак не робеспьеровский террор: Колло д\'Эрбуа и Фуше были еще худшими террористами, чем диктатор. Трудно описать те зверства, которые при них происходили в Лионе. В один лишь день 14 фримэра 11-го года, они там расстреляли больше двухсот человек (по сообщениям историков, 294, сам же Фуше говорит \"только\" о 213). Так как гильотина не могла бы быстро справиться с таким числом людей, то расстреливали связанных врагов народа из пушки, а затем добивали топорами и лопатами, - Фуше с высоты эстрады председательствовал на этом зрелище и утром того дня писал Конвенту: \"Слезы радости текут из моих глаз, они наводняют мое сердце... Мы вечером отправим под огонь молнии двести тринадцать мятежников\". Еще раньше, в Невере, после рождения у него дочери, он устроил \"Праздник Брута\": велел выстроить \"Храм Купидона\", сам оделся \"Жрецом природы\" с \"венком из плодов\", собрал \"молодых дев\" в белых платьях, тоже с какими-то венками, сорок \"патриотических юношей\" и благословил их на любовь и законный брак. Из законного брака ничего не вышло: все патриотические юноши устремились лишь к одной молодой деве, дочери богача-мельника. В \"Празднике Брута\" ничего особенно худого не было бы, если б одним из главных и самых занятных его \"номеров\" не была казнь преступников. До этого не додумались ни Дзержинский, ни Ежов. Не додумался и Робеспьер. Личность Фуше несколько загадочна. Не могу понять, как этот комедиант, вдобавок, невероятный болтун, шутник и сплетник, мог быть хорошим заговорщиком, и как Наполеон мог сделать его министром полиции: вопреки мнению историков, думаю, что министр полиции он был не только ненадежный (как предатель по характеру и убеждению), но и технически очень плохой... Во всяком случае, Робеспьеру до Фуше и особенно до Колло д\'Эрбуа было далеко даже просто по числу казненных, - если принять во внимание, что население Лиона составляло ничтожную часть населения Франции. Враги, кстати сказать, приписывали свирепость бывшего актера тому, что его когда-то освистала публика Лионского театра. Но это объяснение, как мелкое, недостоверное, \"мемуарное\", мы оставим в стороне. Очень недурен, хотя и не столь блистателен, был террористический стаж Барраса в Марселе и Талльена в Бордо. Террор был таким образом совершенно не при чем в \"размолвке\" термидорианцев с Робеспьером. Нельзя также сказать, чтобы причиной их ненависти к диктатору было общее \"расхождение в политических взглядах\". Какова была прочность революционных и \"социалистических\" убеждений Фуше, показало его будущее. Он голосовал за казнь Людовика XVI, но через двадцать с лишним лет стал министром его брата.

- О\'кей. Итак, мы уже знаем, кто шкипер на этой посудине. - Его самодовольная улыбка обволакивала гостей. - Идем дальше. Между прочим, мистер Барбе, как ваше имя? Фиделе, да? Отличное имя. В переводе со старинного означает \"преданный\". - Мистер Крест добродушно фыркнул. - Ну, а сейчас, Фидо, как вы посмотрите, если мы, я и вы поднимемся на мостик и сделаем так, чтобы наш утлый челнок тронулся с места, а? Вы проведете его вдоль острова, выйдете в открытое море, ляжете на курс и передадите штурвал Фрицу, идет? Я - капитан, а он мой помощник. Кроме него в команде еще двое: моторист и кок. Все трое - немцы. Во всей Европе только среди них еще остались настоящие моряки. Теперь мистер Бонд. Вас зовут Джеймс, не так ли? Отлично, Джим, что вы скажете, если вам предложат гражданскую службу у миссис Крест? Кстати, ее зовут Лиз. Поможете ей приготовить закуску и выпивку. Она тоже когда-то была лайми (7). У вас будет возможность повздыхать и обменяться впечатлениями о Пиккадили и Биг-Бене. Окей? Пошли, Фидо. - Крест с юношеской резвостью взбежал по тралу. - К чертям собачьим из этой норы!

Л. - Тут, по-моему, больше надо удивляться не министру, а королю.

Когда ток за ними закрылся. Бонд шумно выдохнул.

А. - Скажем, одинаково обоим. Правда, граф Беньо рассказывает, что Людовик XVIII заплакал, подписывая при нем приказ о назначении Фуше, и, вытирая слезы, сказал: \"Несчастный брат мой, если ты меня видишь, ты простишь меня!..\"(118). Может быть это и верно, а скорее очень приукрашено. Беньо был не только ласковое теля, но и человек сентиментальный. Новый король был циник, - несчастная Мария-Антуанетта однажды, в очень тяжелую для себя и для династии минуту, назвала его Каином. И если Людовику XVIII-ому уж так был необходим этот будто бы дельный полицейский техник, то во всяком случае никто не обязывал короля стать свидетелем на свадьбе Фуше: он женился вторым браком на Габриели де Кастеллан, одной из родовитейших невест Франции. Французская аристократия впоследствии, можно сказать, носила его на руках, а одним из близких друзей бывшего безбожника, прославившегося в 1794 году и богохульством, был столетний архиепископ парижский, кардинал де Беллуа. Делаю это отступление в сторону потому, что вы, кажется, надеетесь на праведное возмездие большевикам? Кстати, и Талльену, тоже голосовавшему за казнь короля, Людовик XVIII по собственной доброй воле, уже без всякого давления, назначил небольшую пенсию. Из четырех главных термидорианцев опять по случайности - только Колло д\'Эрбуа сразу кончил плохо: вскоре после переворота он угодил в Кайенну. О том, что он делал бы при Наполеоне и в пору Реставрации, мы следовательно судить не можем; можем судить разве по его дореволюционному, никак не социалистическому прошлому, или даже по его имени: он был по рождению Колло - просто и самовольно прибавил к своему имени дворянскую частицу с названием \"Эрбуа\". Коротко говоря, термидорианцы были не слишком идейные люди. Да они все, еще незадолго до 9-го Термидора, всячески старались установить с Робеспьером добрые, дружеские отношения. Баррас в своих воспоминаниях(119) сам рассказал - и чрезвычайно живописно о визите, которрый он сделал диктатору. Робеспьер с ним не поздоровался, не сказал ему ни одного слова и не простился с ним, когда он, наконец, встал и ушел. Побывали у Робеспьера также Талльен и Фуше, - им был оказан точно такой же прием: \"Все их красноречие, - рассказывает Баррас, - наткнулось на убежденного глухонемого; на их мягкие, сильные, прочувствованные, дружественные, почтительные слова Робеспьер отвечал упорным молчаньем, без всякого выражения на лице, без единого жеста, без единого слова. В этом молчании человека, державшего в руке скипетр смерти, было нечто более страшное для воображения, чем было в угрозах\". Всем трем стало ясно, что они обречены на смерть, - если только Робеспьер не погибнет. Считаете ли вы, что и это было мелкой случайностью в причинах переворота 9-го Термидора?

Миссис Крест смущенно сказала:

Л. - Каковы были личные побуждения термидорианцев, это тоже для истории не имеет большого значения. Они правильно учли соотношение сил и построили свою игру на ненависти всей Франции к диктатору.

- Пожалуйста, не обижайтесь на его шутки. Просто у него такое чувство юмора. На самом деле он другой. Ему иногда нравится подразнить собеседника. Конечно, это нехорошо с его стороны, но, честное слово, он шутит.

Джеймс Бонд ободряюще улыбнулся ей. Как, наверное, часто приходилось говорить миссис Крест эти слова, успокаивая людей, на которых ее муж испытал свое чувство юмора.

А. - Последнее ваше утверждение весьма сомнительно. Робеспьер и в пору террора не вызывал ненависти у всей Франции, особенно после того, как он обрушился на безбожников в своей речи 1-го фримэра 11 го-да. Он в ней сказал, что Конвент не должен запрещать и не запретит католического богослужения. Всех гонителей христианства он считал изменниками и агентами иностранных держав. Именно за атеизм были отправлены им на эшафот Эбер и Шометт. Еще в 1792 году Робеспьер добился того, что в якобинском клубе был разбит бюст материалиста Гельвеция. Очень недолюбливал Робеспьер и \"партажеров\". Не любил и интернационалистов, - за интернационализм был ведь казнен Анахарсис Клотц, человек в другом занимавший \"промежуточную позицию\": ему ведь принадлежит формула \"Ни Марат, ни Роллан\" авторы формулы \"Ни Ленин, ни Колчак\", сыгравшей не малую и не слишком удачную роль в нашей собственной истории, верно не знали о своем далеком предшественнике). Олар утверждает, что Робеспьер в пору Террора пользовался огромной популярностью: \"Со всех концов Франции, как о том свидетельствуют письма, найденные в его бумагах, несется к нему поток восхищения, восторженной симпатии. Многие католики возлагают на него надежды. Из тюрем они ждут от него своего близкого освобождения... Тут не только народ (petit peuple), но и буржуазия, и писатели\"(120). Вдобавок, по Парижу шли слухи, что \"неподкупный\" подумывает об ограничении террора(121), что он перестал посещать Комитет общественного спасения, бывший главным поставщиком гильотины. Сам Баррас лишь очень нерешительно опровергает сведения о том, будто Робеспьер хотел \"остановить излишества революции\". Верны ли были эти сведенья? Трудно сказать. От диктатуры он наверное не отказался бы, - от нее добровольно не отказывался никогда никто. Террор Робеспьер, может быть, и смягчил бы - после того, как все его враги были бы казнены. Восстановил ли бы он свободу слова? Едва ли. При своем тщеславии, он так же мало, как Сталин, мог допустить, чтобы его ругали в газетах. Да и зачем ему была свобода слова, когда, вопреки всем теориям, так удобно правителям обходиться без нее?.. Я склонен думать, что Олар все же преувеличивает популярность Робеспьера: радость после 9-го Термидора была почти всеобщей; ее хорошо описал Пакье(122). Во всяком случае, несомненно, был некоторый период времени, в течение которого Робеспьер, с популярностью или без популярности, был почти всемогущ. И я считаю второй \"основной случайностью\" то, что он тогда не отправил на эшафот четырех названных мною главных термидорианцев. Не было ничего легче, чем \"пришить\" их к какому-либо из \"процессов\", неизменно кончавшихся казнью: за социализм, за атеизм, за казнокрадство, за развратную личную жизнь, за что угодно. Робеспьер и собирался это сделать в ближайшее же время, но опоздал на несколько дней. Вероятно, просто не успел еще составить полный список людей, подлежащих ликвидации (до этого коммерческого слова он тоже не додумался, - оно было никак не из словаря Ж. Ж. Руссо). Или же он, быть может, преувеличивал свое могущество: нет беды в том, чтобы немного и подождать. Наконец, Робеспьер в довольно ясной форме объявляет о своем решении отправить новую группу людей на эшафот. И тут  важнейшая третья случайность: он не называет никого, кроме Фуше. Обычно он в таких случаях поименно перечислял врагов народа. На этот раз имен не произнес,- уклончиво говорил только о \"quelques ttes coupables abattre\". Никто не мог в тот день знать, какие именно \"виновные головы\" он хотел отрубить, и каждый мог думать, что дело идет именно об его голове. По общему, кажется, мнению историков и мемуаристов, этот пропуск имен чрезвычайно способствовал его гибели. Фуше использовал упущение диктатора очень искусно: он стал распространять проскрипционный список собственного производства, ездил к разным членам Конвента, даже к своим врагам, и уверял их, что в списке значатся и они.

Он сказал:

Л. - Едва ли это могло изменить очень многое. Все-таки не эти немногочисленные люди могли изменить соотношение сил.

- Вашему мужу чуть-чуть не хватает проницательности. Скажите, он также ведет себя на родине?

Она спокойно ответила:

А. - Действительно, очень важно выяснить, от каких исторических факторов это соотношение сил зависело. Оставим в стороне армию, она находилась далеко, одерживала победы и была плохо осведомлена о том, что делалось в Париже. Генералы тогда преобладали \"левые\", но, несмотря на свою левизну, они при Наполеоне стали герцогами и миллионерами. К тому же, по общему правилу, командующие армиями не любили и презирали парижских политиков. Одни, как позднее Клебер, называли их пренебрежительно \"адвокатами\", другие, менее вежливые, сволочью. Армия в дело 9-го Термидора не вмешивалась и, насколько я могу судить по литературе мемуаров, ее не принимали в расчет ни Робеспьер, ни термидорианцы. Конституция Франции была тогда довольно неопределенная. Это признает сам Олар: \"К ней приспосабливались эмпирически, изо дня в день, законы, вызванные обстоятельствами\" (\"des lois de circonstance\")(123), т. е. законы более или менее случайные. Если отвлечься от строго-юридических форм, то \"факторами\" истории были в первую половину 1794 года: Конвент, Комитет Общественного спасения (правительство), Комитет всеобщей безопасности (полиция), Якобинское общество, Коммуна.

Л. - Теперь, при учете соотношения их сил, вы надеюсь, выйдете из области случайностей, хотя бы и важных?

- Только со мной. Он любит американцев. Так он разговаривает только за границей. Дело в том, что его отец был немцем, точнее пруссаком. И заразил сына нелепыми предрассудками, что мол, все остальные выродились и ни на что не годятся. Мой муж прямо-таки намертво вбил это себе в голову, с ним бесполезно спорить на эту тему.

Так вот оно что! Еще один заносчивый гунн. Всегда готов унизить вас, наступить вам на горло. Хорошенькое \"чувство юмора\"! Что же должна была перетерпеть эта красивая девушка, его рабыня. Английская рабыня...

Бонд спросил:

А. - Напротив, я в ней останусь. Предприятие заговорщиков было, конечно, очень отважным, - отдадим им в этом полную справедливость, они были смелые люди. Правда, им терять было нечего: без попытки переворота все равно они через несколько дней погибли бы. Что же заговорщики могли \"учесть\"? Фуше, знавший Кондорсе, мог от него слышать о теории вероятностей и о возможности ее приложения к расчету политических явлений. Но, разумеется, мысль о том, что Фуше пожелал бы воспользоваться этой теорией для выяснения шансов заговора, немедленно вызывает улыбку. Зато без теории вероятностей он несомненно днем и ночью думал о том, какие шансы имеет его заговор. Из перечисленных мною пяти \"факторов\" последний еще кое-как можно было, пожалуй, учесть заранее; Коммуна была всецело за Робеспьера, состояла она в громадном большинстве из простых людей, мало смысливших в политике вообще и в соотношении сил, в частности; на нее заговорщикам рассчитывать не приходилось. Что же можно было однако наперед сказать о других факторах? Конвент? Он по конституции был всемогущ: все во Франции якобы зависело от него; он мог кого угодно в любую минуту сместить, отдать под суд, объявить вне закона (т. е. казнить: люди объявленные вне закона, отправлялись на эшафот без суда, тотчас по установлении личности). На самом же деле Конвент, со времени казни Дантона и до 9-го Термидора, почти никакой власти не имеет или ее не проявляет. Политические деятели, которым потомство дает прозвище \"гигантов Конвента\", в ту пору уже представляли собой тихое стадо на смерть (именно на смерть) запуганных людей. Каждый знал, что диктатор отправил на эшафот самых энергичных, самых знаменитых, самых красноречивых деятелей революции, - чего же было ждать рядовому политику! И левые, и правые, и \"болото\" заботятся лишь о том, как бы не навлечь на себя его гнева, как бы не вызвать какого-либо его подозрения. Будь на месте Фуше человек еще в сто раз более проницательный и хитрый, и он ничего тут предсказать не мог бы. Уж скорее всего он сделал бы вывод, что на Конвент рассчитывать нельзя, что его надо оставить в покое. И в этом он жестоко ошибся бы; судьба Робеспьера решилась 9-го Термидора именно в Конвенте. Один французский писатель говорит, что в Далмации существует легенда о \"восстании иллирийских баранов\". Эта легенда невольно приходит в голову, когда читаешь описание исторической сцены, закончившейся арестом диктатора. Теперь второй фактор: Комитет общественного спасения. Его тогда современники, а позднее историки, называли \"министерством Робеспьера\". В нем были две группы. Первую составляли работники, как Карно или Лендэ; эти люди действительно организовали военную победу и спасли Францию от иностранных армий. Вторая группа состояла из политиков: они проводили террор и заливали Францию кровью. Не будем однако слишком строго держаться такого деления. Остроумный человек сказал: \"История пишется беспартийными людьми. Они между собой не согласны, так как беспартийные люди есть во всех партиях\". Деление \"министерства Робеспьера\" на овец и козлищ было уж слишком выгодно для некоторых историков. На самом деле, например, приказ об аресте Дантона был принят почти единогласно на соединенном заседании Комитетов общественного спасения и всеобщей безопасности, - подписал его, своим мелким почерком, и сам Карно. Олар в книге, написанной против Тэна, не только его бранит, но, можно сказать, поносит за многочисленные искажения и извращения фактов французской революции. Во многом Олар прав: Тэн в ту пору, когда писал свой знаменитый труд, был уже настоящим реакционером и, в угоду общему взгляду на революцию, с документами обращался довольно свободно. Тем не менее психологию террористов, деятельность, причинные цепи членов Комитета общественного спасения Тэн, по-моему, понял правильнее, чем Олар со всей его необъятной эрудицией. Они принадлежали к разным по духу идеологиям и, разумеется, оба были \"беспартийные люди\". Но, как говорил не без основания Тэн, \"надо быть большим писателем для того, чтоб быть историком\". Олар им не был. Однако именно в вопросе о Карно эти историки странным образом поменялись ролями: тут защищал Тэн, обвинял Олар(124) - и был в этом случае с фактической стороныы прав: да, и Карно подписал приказ об аресте, т. е. о казни, Дантона! Что ж, представьте себе на мгновение психологию участников того заседания. Они знают, что обрекают на смерть самого выдающегося из деятелей революции только потому, что Робеспьеру надо устранить единственного опасного соперника.- Вы давно замужем?

Члены Комитета всеобщей безопасности подписывают, конечно, с полной готовностью, - не все ли им равно? Начальство так хочет, этого совершенно достаточно. Карно, вероятно, себе говорит, что отечество в опасности, необходимо обеспечить единение в национальной обороне, можно пожертвовать отдельным человеком, когда на фронте гибнут тысячи людей, что ж делать? - и посылает на казнь Дантона, считавшегося с полным основанием два года тому назад символом и героем национальной обороны. Некоторые участники заседания очень многим обязаны Дантону, другие, верно большинство, еще недавно с ним закусывали, пили, болтали в кафе \"Прокоп\". Кто знает, кто мог бы сказать, как скрещивались тут отдельные цепи причинности? Быть может, у одного из них в тот день были особые личные основания угождать Робеспьеру? Быть может, другого Дантон обидел каким-либо замечанием, шуткой, пренебрежительным тоном. Робер Ленде отказывается подписать приказ; это героическое действие, он в самом деле был очень мужественный и принципиальный человек, - другие, должно быть, смотрят на него, как на сумасшедшего. Затем Дантона судят и казнят по обвинению в роялизме. Через три месяца, отчасти по тому же обвинению, но уже без пародии суда, казнят Робеспьера. С другой же стороны, и \"козлища\", особенно Сен-Жюст, немало сделали для национальной обороны. Нет, деление на \"работников\" и \"политиков\" трудно провести последовательно до конца. В день 9-го Термидора, и в предшествовавшие дни, \"работники\" скромно держались в стороне. Сам Робеспьер уже почти не посещал заседаний Комитета. \"Политики\" же разделились поровну: за диктатора Сен-Жюст и Кутон, против него Колло д\'Эрбуа и Бильо-Варенн. Эти члены одного министерства, \"товарищи по работе\", ненавидели друг друга не меньше, чем, например, ненавидели один другого Троцкий и Сталин. Каждая из двух \"групп\" всей душой надеялась погубить другую. По случайности, победила вторая. По другой случайности, погибли обе, так как вскоре после казни Сен-Жюста и Кутона были отправлены в Кайенну Бильо-Варенн и Колло д\'Эрбуа. Если все они сами равно ничего не предвидели, то тем менее могли предвидеть что бы то ни было другие. Коснемся кратко третьего фактора: Комитета всеобщей безопасности. В нем сколько-нибудь честные или даже просто идейные люди составляли редчайшее исключение. Был один политический кретин, вдобавок предатель по натуре, гениальный художник Давид, обещавший накануне переворота \"выпить цикуту с Робеспьером\"(125) и затем благополучно, без всякой цикуты, проживший до старости. Другие члены Комитета были подонками человечества, мало отличающимися от людей ГПУ и Гестапо. Существует о них истинно страшная книга: воспоминания их товарища Сенара. Еслиб какой-либо второстепенный агент Гестапо написал правдивые воспоминания, они, вероятно, не очень отличались бы от этой книги. Левые французские историки либо ее замалчивали, либо, как Амель, объявляли ее гнусной клеветой. На самом деле в ней, если не все, то очень многое было чистейшей правдой(126). О Комитете всеобщей безопасности, который Ленотр справедливо называл фабрикой грабежа и смерти, можно было не с вероятностью, а с полной уверенностью, сказать только одно: он будет на стороне победителя. Иными словами, тоже нельзя было сказать ничего, так как никто не мог знать, на чьей стороне окажется победа.

- Два года. Я работала регистратором в одном из его отелей. У него целая сеть отелей Это было как в сказке. Я и сейчас иногда ущипну себя, чтобы убедиться, что не сплю. Вот, например, это: она обвела рукой салон, слишком роскошно для меня. Он постоянно дарит мне что-нибудь. Знаете, в Америке он очень важная персона. Даже меня встречают как королеву, где бы я ни появлялась.

Л. - Если это что-либо доказывает, то разве лишь то, что термидорианцы были люди очень решительные:

они полагались твердо на свои собственные силы.

- Верю. Ваш муж, наверное, любит преклонение?

- О, да. - В ее улыбке читалась покорность судьбе. - В нем много от восточного султана. И он становится совершенно нетерпимым, если к нему относятся иначе. Мой муж часто любит повторять, что человек, всю жизнь в поте лица карабкавшийся на верхушку дерева, имеет право на самый сладкий из плодов, растущих там. - Миссис Крест, как бы спохватившись, что говорит о муже слишком вольно, быстро добавила: - Но что это я, в самом деле. Можно подумать, что мы знакомы сто лет. - Она смущенно улыбнулась. - Наверное, я разболталась потому, что встретила соотечественника. Однако мне нужно пойти переодеться. Я загорала на палубе. - Из корабельного чрева послышался приглушенный гул. - Слышите, мы отплываем. Хотите посмотреть, как мы будет выходить из бухты? Можете выйти на корму, а через пару минут я присоединюсь к вам. Вы мне расскажете о Лондоне, хорошо? Сюда, пожалуйста. - Лиз Крест открыла дверь. - Кстати, если вы спите чутко, можете ночевать здесь. Тут хорошая звукоизоляция, а, кроме того, в каютах немного душно, несмотря на кондиционеры.

А. - Не очень твердо полагались. Они готовы были друг друга в случае надобности и предать. \"Фанатик\" Колло в самую решительную минуту чуть не предал было Фуше, который в свою очередь еще 7-го Термидора, за два дня до развязки, обсуждал возможность сговориться с Робеспьером. Баррас с деланным презрением говорит, что после переворота нашел в бумагах диктатора униженные письма Талльена. Но Мадлэн сообщает (правда, не указывая источника), что сам Баррас молил Робеспьера \"об отпуске грехов и прощении\"(127). Как люди, заговорщики были еще менее привлекательны, чем Робеспьер. Не скрою, мне этот диктатор всегда казался одним из самых противных в истории (по крайней мере до двадцатого века, когда появились диктаторы еще неизмеримо более отвратительные). Но и современники, и историки, во всяком случае многие из них, относились к нему не так. Наполеон когда-то спросил Камбасереса (хорошо знавшего правящий персонал 1794 года), что он думает о Робеспьере и об его конце. Этот правый сановник, богач, циник и сибарит, ответил в привычных ему юридических выражениях: \"Государь, по этому процессу было вынесено решение, но защитительная речь произнесена не была\". С тех пор \"защитительные речи\" по делу Робеспьера произносились историками не раз. Не говорю уже о бессмысленно-восторженной его оценке в книге Эрнеста Амеля. Мишле называл его \"великим человеком\", а Жорес говорил: \"Я с Робеспьером!\". Ни об одном из термидорианцев никто из историков никогда не говорил ничего похожего. Суда истории нет, суд историков пристрастен, они это обычно скрывают, - да и то не все: вот ведь Жорес назвал свою четырехтомную книгу \"Социалистической историей французской революции\", - точно при подлинном беспристрастии могла бы быть \"социалистическая\" или \"либеральная\" или \"консервативная\" история. Жорес был только откровеннее, чем другие, хотя и он отверг бы с негодованием обвинение в пристрастии... Теперь последний фактор: якобинский клуб. Он не был правительственным учреждением, хотя получал субсидии от Комитета общественного спасения и фактически имел право чистки администрации. На него надеялись обе стороны и обе для этого имели достаточное основание: Робеспьер был очень популярен в клубе, однако, были популярны и заговорщики; Фуше начинает с Робеспьером борьбу за симпатии клуба. Борьба идет с переменным успехом. 18 прериаля, к общему изумлению, Фуше избирается председателем клуба. Потом якобинцы понемногу переходят на сторону диктатора. Еще маленькая случайность, - на этот раз вполне достоверная: 2-го мессидора Фуше пишет в Нант письмо своей сестре с резким отзывом о якобинцах. Один из членов Конвента, находящийся в миссии в Нанте, перехватывает это письмо, распечатывает его и немедленно отправляет Робеспьеру(128). Впрочем, этой случайности я особого значения не придаю: большинство якобинцев меняли решения в зависимости не от того, кто что о них думал, а от того, кто, по их мнению, побеждал. Накануне переворота они вопрос решают - и ошибаются самым жестоким образом: окончательно принимают сторону Робеспьера и с позором, с криками, со свистом выгоняют из клуба чуть не в шею Колло д\'Эрбуа. Обе стороны считали клуб огромной силой. Между тем выяснилось, что почти никакой силы он не имеет; помощи он Робеспьеру 9-го Термидора не оказал, а через несколько дней Баррас, не встретив ни малейшего сопротивления, закрыл клуб и принес Конвенту ключи от него. Вот все \"факторы\". Как видите, они были настолько неопределенны, неустойчивы, переменчивы, что ровно ничего предсказать было нельзя, ни с помощью теории вероятностей, ни без нее. Тем не менее, термидорианцам необходимо было, разумеется, выбрать какую-то линию атаки, путь для свержения диктатора. Плана в настоящем смысле у них не было. Но они решают обойти Робеспьера слева. Заговорщики ставят себе целью углубление революции. Они объявят Робеспьера \"умеренным\", клерикалом (devot) и даже роялистом, напомнят, что он в свое время защищал Дантона! В этом смысле должен говорить - и говорит - в Конвенте в день переворота Бильо-Варенн. На счастье заговорщиков, его речь, по-видимому, слушали очень невнимательно. Решила дело речь Талльена, который, вероятно, за десять минут до своего трагического появления на эстраде вообще не знал, что скажет, - не знал даже и тогда, когда говорил! Везло термидорианцам необычайно. Опять почти случайность. В Конвенте председатель менялся каждые две недели. Эту должность поочередно занимали видные политические деятели разных партий. Занимали ее в разное время РобеБонд поблагодарил ее и вышел наружу, задвинув за собой дверь. Просторный выкрашенный в кремовый цвет кокпит был застелен пеньковыми матами. В самой корме стоял небольшой полукруглый диванчик из пенополиуретана. Несколько плетеных кресел, сервант-бар в углу у переборки салона, дополняли обстановку. Неожиданно Бонд подумал, что мистер Крест, по-видимому, сильно пьет. В самом деле жена боится его или Бонду только показалось? В ее поведении проскальзывало что-то унизительно рабское. Вне всякого сомнения она дорого платила за свою \"сказку\". Бонд смотрел, как вдоль борта проплывают склоны Маэ. Он прикинул, что яхта сейчас делает узлов десять. Скоро они обогнут мыс Норт-пойнт и возьмут курс в открытое море. Облокотившись о борт Джеймс Бонд лениво думал о прекрасной миссис Элизабет Крест.

пьер, Карно, Талльен, Сен-Жюст, Давид, Кутон, Камбон, Дантон, Верньо и другие. Заговорщикам повезло: в день, назначенный для переворота, в Конвенте председательствует Колло д\'Эрбуа. Это им вообще было очень удобно; вдобавок, бывший актер обладал мощным голосом и привык с молодости орать на сцене. Он мог не давать слова Робеспьеру, мог заглушать его восклицания с места: на историческом заседании он это и делал с успехом. На случай уличной схватки у термидорианцев был военный Баррас, в самом деле Конвент назначил его командующим войсками. Надо было однако найти главного оратора. Фуше для этой цели совершенно не годился. Но Талльен иногда, когда бывал в ударе, говорил хорошо. И новая счастливая случайность: казнь арестованной любовницы Талльена, красавицы Терезы Кабаррю, бывшей маркизы де Фонтенэ, будущей княгини де Караман, прозванной Notre Dame de Thermidor, назначена на 10-е Термидора. Из тюрьмы она посылает своему любовнику коротенькую записку: \"Меня убивают завтра. Неужели вы трус?\". Талльен, влюбленный в нее до полного безумия, приходит в состояние невменяемости. Жизнь без Терезы не имеет для него цены. Это именно то, что нужно термидорианцам. Вот кто будет говорить! Не все ли равно, что он скажет? Важно то, как он скажет, - сумеет ли хоть на мгновенье довести до белого каленья тусклую аморфную массу Конвента. И это удается превосходно. Сцена заседания Конвента в день 9-го Термидора была сплошным Бедламом. Робеспьеру предъявляется бессмысленное обвинение в том, что он роялист. Колло д\'Эрбуа поручено не давать слова диктатору. Сен-Жюст начинает речь против заговорщиков. Возьму описание из одного романа, - разумеется, с сокращениями. Талльен вбежал в зал и \"остановился в нескольких шагах от трибуны, сжимая на груди кинжал и в упор, горящими глазами, глядя на Робеспьера и Сен-Жюста. В мертвой тишине Конвента точно треснула искра и по зале заседаний пронесся подавленный стон. В этом странном появлении человека, которого все считали обреченным, в его наклоненной вперед, вызывающей и решительной позе, в его безумных, налитых кровью глазах почувствовалось что-то страшное, как будто упал готовый разорваться огромной силы снаряд. Сен-Жюст побледнел и начал свою речь. Со второй фразы его вдруг прервал бешеный истерический крик Талльена. И в ту же минуту не только члены Конвента, но и посетители наверху стали подниматься с мест. Барер, вскоре затем вошедший в зал заседаний, слушал с удивлением и с замиранием сердца. Талльен говорил не то, что сказал бы Барер и что в нормальной обстановке могло бы быть всего вреднее партии диктатора. Но вместе с тем Барер шестым чувством чувствовал, что Талльен губит Робеспьера; губит не содержанием слов, а чем-то иным, от чего люди вскакивают, от чего сжимаются кулаки и бледнеют лица, и ярость подкатывается к горлу... Тот до сих пор непроницаемый покров, которым общий неизъяснимый страх окружал Робеспьера, как будто вдруг начал таять. Бессловесное болото, сильное в момент голосования своей численностью, точно выходило из обычного оцепенения. Барер чувствовал, что бой начался хорошо, и что шансы растут... И ему становилось все яснее, что главное, самое важное, единственное важное в начавшемся смертельном бою - это помешать говорить Робеспьеру. То же самое одновременно почувствовали наиболее опытные из остальных заговорщиков. В разные концы зала тихо пошел приказ по линиям... Протянув кулаки к председателю, что-то кричал надрываясь Робеспьер... Председатель потрясал в руке звонком, вытянув его по направлению к Робеспьеру, и со злобой все время отрицательно мотал головой. Голос Талльена все рос, рос до мучительного, нестерпимого крика и покрыл, наконец, и звонок председателя, и гул зала: ...\"Я был вчера в Якобинском клубе... Я увидел!.. Армию нового Кромвелля\"!.. - А-а-а-а! пронеслось в залу. ...И я вооружился кинжжалом, чтобы пронзить тирану грудь\"... Человек, вцепившийся в стол, выхватил кинжал и, шатаясь, сделал несколько шагов в направлении к Робеспьеру\"... Обрываю цитату. Вы знаете, что бессловесный до того Конвент принимает декрет об аресте диктатора. В течение следующих суток еще идет какая-то борьба между Конвентом и Коммуной. Очевидец писал (но вы не верите мемуарам), что в этой борьбе решительно никто ничего не понимал, даже большинство ее участников: В чем дело? Кто левый? Кто правый (пользуюсь нашей нынешней терминологией) ? Кому надо сочувствовать? Кого надо проклинать? Да это и в самом деле тогда было нелегко понять. Мы и теперь не очень твердо знаем, кому следовало сочувствовать в день 9-го Термидора.

Л. - Все заключенные в тюрьмах, когда услышали набат, отлично знали, кому сочувствовать! Для тысячи людей переворот был спасительным чудом. У них ни малейших сомнений не было и не могло быть.

Скорее всего до гостиницы (регистратор - весьма почтенная дамская профессия, хотя и попахивающая высшим полусветом) она была манекенщицей. Даже сейчас она несла свое великолепное тело с безотчетной грацией женщины, привыкшей появляться на людях голой или почти голой. Правда, от нее не веяло мраморным холодом живого манекена, напротив, ее тело и открытое доверчивое лицо согревали. Ей было лет тридцать, определенно не больше, но ее красота, хотя нет, скорее просто миловидность по-прежнему оставалась юной. Самым прекрасным в ней были волосы - свободно ниспадающая густая грива пепельного цвета. По счастью она, похоже, не испытывала ни малейшего тщеславия на этот счет - не отбрасывала волосы нарочитым движением головы, не ласкала их. Бонд вдруг подумал, что и в самом деле он не заметил ни одного признака кокетства с ее стороны. Она стояла тихо, не сводя с мужа кроткого, почти рабского взгляда чистых голубых глаз. На ней не было и следа косметики - ни губной помады, ни маникюрного лака, брови не были выщипаны. Не считал ли мистер Крест, что его жена обязана выглядеть этаким вагнеровским дитем природы? Очень может статься. Бонд пожал плечами Совершенно неподходящая пара стареющий Хеменгуэй с голосом Богарта и хорошенькая простушка. Между прочим, в их отношениях чувствовалось скрытое напряжение. Как она сжалась, когда за столом он грубым жестом самца облапил ее ногу. Бонд лениво усмехнулся, представив мистера Креста импотентом, неловко пытающимся скрыть порок с помощью примитивного заигрывания. Четыре или пять дней в его обществе наверняка окажутся невыносимыми. Наблюдая за проплывающим вдоль правого борта островом Силуэт, Бонд торжественно пообещал себе не терять хладнокровия. Как говорят в таких случаях американцы, он \"съест ворону\". Это будет увлекательным психологическим практикумом, и он безропотно станет есть ворон в течение всех пяти суток, но не позволит этому проклятому тевтонцу испортить себе путешествие.

А. - Разумеется. Но это объяснилось тем, что им тоже было нечего терять: если б Робеспьер остался у власти, они погибли бы наверное; в случае же удачи восстания у них оставался шанс на спасение. Уж они-то не только ничего не понимали, но и ничего не знали: бьет набат, происходит что-то очень важное, но что именно(129)? Впрочем, я несколько преувеличил: если б я жил в 1794 году в Париже, то и я бы всячески приветствовал событие 9-го Термидора. Но лишь приняв во внимание все и стараясь отвлечься от моральной оценки людей, которые переворот совершили. Так, быть может, со временем придется думать и нашим соотечественникам, - не нам с вами: я дожить не надеюсь.

Л. - Революции не происходят ни по расписанию, ни по правилам морали. Но вы утверждаете, что все шло и вопреки здравому смыслу. Это весьма сомнительно.

А. - Заключительной случайностью был проливной дождь. О том, как он отразился на исходе борьбы, говорить было бы долго. Погода и вообще играла немалую роль в исторических событиях. Как бы то ни было, дело решилось. Победители без суда отправили на казнь больше ста побежденных. Среди них были сам диктатор, его ближайшие сотрудники, руководители Коммуны, были и никому неизвестные, вероятно даже ни в чем неповинные, члены муниципалитета. Это было в порядке вещей: термидорианцы углубляли революцию. Но вдруг, в один ли день или постепенно, хоть во всяком случае очень скоро, они решили, что их намеренье было совершенно другое: гораздо более выгодно, гораздо больше отвечает желаниям Франции - \"положить конец террору\". Они это почувствовали, - да и легко было почувствовать по почти всеобщему восторгу Парижа. Это было тем более удобно, что главные личные и политические враги ведь все были казнены 10-го и 11 Термидора. Мысль была - или казалась гениальной. Термидорианцы стали доказывать, что они всегда больше всего в мире любили свободу, больше всего в жизни ненавидели жестокость и тиранию, никогда террористами не были, они были самые мягкие гуманнейшие люди.

Л. - Очевидно, к этому и относится ваше замечание о перемене самооценки?

А. - Совершенно верно. На нашей памяти ее разительным примером был Муссолини... Кто первый произвел перемену самооценки в 1794 году, не берусь сказать. Скорее всего, Баррас. Может быть, это даже отвечало его \"теоретическим построениям\" Он любил повторять слова, приписываемые Кромвелю: \"Никогда не поднимешься так высоко, как в тех случаях, когда не знаешь, куда идешь\". Эти как будто бессмысленные слова иногда подтверждаются историей поразительно. Так и здесь: термидорианцы совершенно не знали, куда идут. Правда, даже наиболее удачливые из них \"поднялись\" не так уж высоко, но они спасли жизнь себе, женам, любовницам. Теперь им по существу нужны были главным образом деньги. Придумать идею им было не очень трудно.

Л. - Им нужна была власть.

- Ну как, приятель, привыкаете? - С верхней палубы на него смотрел Милтон Крест. - Куда вы подевали женщину, с которой я живу? Наверное, заставили ее делать всю работу за себя? Хотя почему бы и нет? Ведь они для этого и созданы, не так ли? Хотите осмотреть судно? Фидо несет вахту на мостике, и у меня сейчас есть свободное время. - Не дожидаясь ответа. Крест сбежал вниз по трапу, легко спрыгнув с последних четырех ступенек.

А. - Это для них было одно и то же. Во все времена власть в трех четвертях случаев так или иначе обогащала властителей. \"Так или иначе\", т. е. более или менее - обычно менее - законными способами, от прямого казнокрадства и взяточничества до способов сравнительно утонченных. Много ли государственных людей, после долгой карьеры, умирает бедняками? Во Франции так было и при старом строе: Калонн, которого Людовик XVI пригласил для восстановления французских финансов, не имел наследственного состояния, но в бытность свою у власти, дарил любовницам коробки шоколада, в которых каждая конфета была обернута ассигнацией в тысячу ливров. Общественное мнение (о суде тут говорить не приходилось) было особенно снисходительно в этом отношении к военным. Генерал Моро (тоже наследственного состояния не имевший) купил, - кстати, именно у Барраса, когда тот опять обеднел, - замок Гробуа за полмиллиона франков. Напоолеон Ней сообщает, что победитель при Гогенлиндене присвоил себе восемь миллионов из сумм, отпущенных его армии(130). Тем не менее Моро считается чуть ли не самым бескорыстным из всех генералов того времени. Политический персонал первых лет революции (к несчастью, кроме Мирабо и Дантона) был действительно неподкупен в самом настоящем смысле слова. Но Баррас и Талльен и тут открыли новую эру... Повторяю, идея казалась гениальной, а для некоторых термидорианцев действительно такой и была. Однако не для всех. Другие жестоко ошиблись. Они, фигурально выражаясь, выиграли колоссальную ставку 9-го Термидора - и тотчас все проиграли! Недавнее прошлое стало понемногу раскапываться, выходило наружу все, что недавно делали эти новые гуманисты, выглянули на свет Божий спасшиеся жертвы, появились многочисленные свидетели, неотразимые письменные улики. Тут уж почти все определялось случаем. Он складывался благоприятно в пользу одних, чрезвычайно неблагоприятно против других. Цепи причинности были сходные, но не тождественные, и тянули они в совершенно разные стороны. Баррасу и Талльену повезло, да они и в самом деле за собой имели в прошлом меньше злодеяний (все познается по сравнению: по сравнению с каким-нибудь Каррье или Эроном любой злодей был небесным ангелом). Колло д\'Эрбуа, напротив, потерпел крушение. Он скоро умер в Кайенской ссылке по-видимому, в бессознательном состоянии, выпив залпом бутылку рома. К Фуше счастье пришло не скоро. Он был хитрее и проницательнее других - и он сам себя перехитрил. Уж если поворот, то лучше быстрый и сразу на все 180 градусов. Фуше, очевидно, тотчас понял, что во Франции общее отвращение от Робеспьера может превратиться в общее отвращение от революционеров. Если правительство начнет уж слишком праветь, то это может плохо кончиться для людей с неприятным прошлым и в особенности для него самого. Разумеется, как все, Фуше уверял, что постоянно боролся с Робеспьером, что не мог слышать его имени, что боготворил права человека и гражданина; но с другой стороны, он еще заигрывал с левыми, - мало ли как события сложатся завтра? Он сстарался застраховаться во все стороны - и не застраховался ни в одну: избежал каторги чудом, тем более, что травили его тогда все, от не казненных монтаньяров до эмигрантской печати. Топил его и товарищ по заговору Талльен, сразу метнувшийся вправо; каким-то образом было молчаливо признано, что он всегда был добрейший человек и покровитель угнетенных. Баррас тоже ровно ничего не имел против того, чтобы бывшего лионского проконсула отправили куда-либо подальше, а ему, бывшему марсельскому проконсулу, напротив, достались власть, деньги, радости жизни. Были раскопаны доклады Фуше из Лиона. На свою беду, будущий герцог Отрантский говорил в них, что надо \"шагать по трупам\" и многое другое в том же роде. Он говорил о себе даже больше того, что делал (хотя и делал совершенно достаточно): кто же мог предвидеть, в чьих руках со временем окажутся эти доклады и как они будут приняты? Фуше оправдывался как умел, взваливал Лионские грешки на Колло д\'Эрбуа, напоминал о тех добрых делах, которые действительно за ним числились (человек он был все-таки и предусмотрительный), ссылался на \"фатальность обстоятельств\", \"la fatalite des circonstances\": он в семинарии изучал риторику и очень любил разные такие формулы; еще в Лионе, казня сотни людей, много говорил о \"всеобщем счастье потомства\", - злополучная \"любовь к дальнему\" в политикке пошла, кажется, от него и от Колло. Союзников же искал самых разных, от коммуниста Бабефа до роялистов. Главное же, он отлично знал биографию всех видных политичес- Миссис Крест переодевается. Спасибо, я буду рад осмотреть ваш корабль.

ких деятелей и об очень многих, даже считавшихся весьма почтенными, мог кое-что рассказать: либо об их еще недавнем отношении к тому, что он проделывал в Лионе, либо об их собственных ничем не лучших злодеяниях в других местах. Лионская делегация приехала в Париж, чтобы сообщить Конвенту о делах Фуше и Колло д\'Эрбуа: массовые расстрелы, разрушения в городе, обращенные в развалины дома. Фуше оправдывался как умел: да, конечно, в этом много правды, - но это ведь делал Колло, один Колло, он же, Фуше, только выручал людей, вот выручил ведь таких-то, да и домов разрушено не более сорока, и то преимущественно ради украшения города! - и потом, надо же сказать откровенно, ведь сам Конвент приказал за контрреволюцию снести Лион(131) с лица земли. Жозеф ле Бон, еще худший палач, чем Колло д\'Эрбуа, но в отличие от него, сочетавший в себе, а 1а Робеспьер, многие черты зверя с немногими чертами праведника, был через некоторое время после 9-го Термидора приговорен к смертной казни. Когда на него перед отправкой на эшафот надевали \"красную рубаху отцеубийцы\", он попросил передать ее на память Конвенту: \"Я только исполнял его приказания\". Нельзя отрицать, что в этом была немалая доля правды: хотя в Конвенте было много достойных и почтенных людей, он иногда единогласно благословлял самые ужасные дела. Благословлял потому, что был запуган. Но и проконсулы их проделывали порою тоже потому, что были запуганы. Обо всем этом прямо говорить после Термидора не приходилось, но на это намекалось в частном порядке. Председательствовал в Конвенте от 1-го до 15 плювиоза Ровер, с негодованием \"заклеймивший\" лионские зверства. Этот сын трактирщика, купивший себе задолго до революции титул маркиза, был в свое время крайним роялистом, потом голосовал за казнь короля, участвовал в расправе с жирондистами, устраивал в провинции зверства; но, так сказать, направление его зверств было другое и оно после 9-го Термидора вызывало гораздо меньше негодования (вот как дело в Катынском лесу, или Соловки, или Колыма вызывали на западе в свое время много меньше негодования, чем теперь). В ответ на сыпавшиеся против него обвинения, Фуше проявил много изобретательности. Не он один, конечно. О последовавших за 9-ым Термидора месяцах общего благородного негодования против Робеспьера трудно вообще читать без отвращения: столь многое тут насквозь пропитано ложью, бесстыдством, доносами, контрдоносами, шантажом, контршантажом, - с единственной целью у каждого обелить самого себя. В конце концов, Фуше подпал под амнистию. Он удалился, по собственным словам, \"на лоно природы\" (\"dans le sein de la nature\"). Впрочем, в точности, кажется, неизвестно, куда именно он удалился, и что делал в течение ближайших лет. Позднее Фуше выплыл в качестве мелкого полицейского шпиона у Барраса(132), с которым кое-как наладил опять сносные отношения (можно себе представить, что оба. они думали друг о друге). Дальнейшая его карьера достаточно известна: Наполеон считал его мерзавцем из мерзавцев, - но он считал мерзавцами почти всех политических деятелей и был довольно к этому равнодушен, лишь бы человек был полезен. При нем Фуше стал министром, герцогом Отрантским и богачом. Он оставил пятнадцать миллионов франков и, если верить Баррасу, огорчением дней славы министра было то, что Талейран нажил шестьдесят миллионов.

Мистер Крест уперся в Бонда своим тяжелым презрительным взглядом.

Л. - Что же собственно из всего этого следует?

- Окей. Сначала его историк. Построен на верфях бронсоновской судостроительной корпорации. Совершенно случайно мне принадлежат девяносто процентов их капитала, поэтому я получил, что хотел. Корабль спроектирован в конструкторском бюро Розенблатта лучшими инженерами. Длина - сто футов, ширина - двадцать, осадка - шесть футов. Два дизеля по пятьсот лошадей. Максимальная скорость четырнадцать, крейсерская - восемь узлов. Дальность автономного плавания 2500 миль. Повсюду кондиционированный воздух. Судостроители оснастили корабль двумя пятитонными холодильниками. Пресной веды и продуктов хватает на месяц. А что моряку нужнее всего? Пресный душ и освежающая ванна, верно? Теперь пройдем на бак и осмотрим помещения команды, а потом спустимся вниз в машинное отделение. И еще одна вещь, Джим, - мистер Крест топнул ногой о палубу. - Это низ, а есть, верх, ясно? Если кто-нибудь на моем корабле делает то, что мне не нравится, я не прошу прекратить, я просто приказываю:

А. - Как вы догадываетесь, я в мыслях не имею излагать здесь историю 9-го Термидора, или Отечественной войны, или Октябрьской революции. Я только подхожу к этим огромным историческим событиям с той точки зрения, которую вам угодно было назвать \"Философией случая\". Позвольте поставить еще вопрос: почему переворот произвели именно эти господа? И Баррас, и Талльен, и Колло д\'Эрбуа, и даже Фуше были люди не очень значительные. По-моему, историки и потомство (вплоть до Сарду в \"Мадам Сан-Жен\") очень преувеличили ум и проницательность герцога Отрантского. Во всяком случае, никакой идеи у него не было: как и остальные три, он думал только о спасении жизни и о своих выгодах. Не было у термидорианцев и никаких особенных талантов, хотя сочетание их свойств в дни заговора оказалось очень удачным. Фуше совершенно не умел говорить. По общему свидетельству современников, его отталкивающая наружность, неприятный и слабый голос, неумение отвечать экспромптом делали для него невозможной ораторскую карьеру. Талльен обладал даром слова, но собственно за всю жизнь он сказал только одну настоящую, необыкновенную, хотя и совершенно бессмысленную речь, - речь 9-го Термидора. Сравнивать его, как оратора, с Мирабо, Верньо, Дантоном было бы нелепо. Баррас был способный человек, однако, тоже без идей и особенных дарований. В своих воспоминаниях он признавал за ненавистным ему Бонапартом \"постоянную мозговую лихорадку\", \"вечную бешеную деятельность, как бы гидрофобию сна и отдыха\". По этому поводу утешался итальянской поговоркой \"ogni talento matto\", - \"каждый талант сумасшедший\", - и понимал, что этого рода сумасшествия природа ему не отпустила. Если б она у него была, то несколькими годами позднее тот же Бонапарт не отставил бы его навсегда от власти без малейших затруднений. В день 19-го Брюмера Баррас оказался ниже всякой критики. Колло д\'Эрбуа был просто никто. Дантон, как человек и государственный деятель, был неизмеримо крупнее их всех четырех вместе взятых. Почему же переворота не произвел Дантон? У него это был бы переворот с искренней, никак не тактической, идеей: он действительно в последние месяцы своей жизни хотел, чтобы кончились террор, диктатура, \"углубление\" революции, религиозные гонения, лютая партийная ненависть. Собственно, ему было бы неизмеримо легче произвести переворот, чем термидорианцам. Их почти никто не знал, а знавшие презирали. Он же все еще пользовался огромным авторитетом и едва ли не единственный из людей того времени умел вызывать к себе личную любовь и сердечную преданность. Дантон имел большое влияние на массы, и массы имели большое влияние на него. Он понимал, что надо узнавать или угадывать желания страны и в меру возможного руководиться ими. Еще де Местр признавал, что не люди ведут революцию, а революция ведет людей. Сила Дантона была в том, что он предлагал людям только возможное. Вдобавок он обладал огромным ораторским талантом и необыкновенной энергией. Термидорианцам было до него очень, очень далеко. Тем не менее они сделали то, чего он сделать не мог.

\"Отставить\". Вы меня поняли, Джим?

Л. - У Дантона не было для переворота талантливых помощников, кроме Камилла Демулена.

Бонд понимающе кивнул.

А. - Для переворота и Демулен едва ли годился. Вы мне напоминаете одно замечание в \"За Рубежом\" Салтыкова. Автор этой книги побывал во Франции в парламенте и слышал там Клемансо, который ему очень не понравился, - кто, впрочем, из живых людей ему нравился? И вот, чтобы унизить Клемансо, который говорил \"ординарно, безколоритно, вяло\", он ему противопоставил настоящих ораторов Божьей милостью, в том числе Камилла Демулена. Салтыков вообще из мирового прошлого знал, по-видимому, только историю города Глупова. О французской же истории он (хотя, по его словам, в юности зачитывался Луи Бланами и Сен-Симонами) знал больше понаслышке. Камилл Демулен был заикой (его этим дразнили все, вплоть до жены), говорил очень плохо и, будучи до революции адвокатом, по отсутствию красноречия, не имел никакой практики. Однако, публицистический талант у него был редкий. До переворота и после переворота он мог бы быть действительно чрезвычайно полезен Дантону. В дни же или часы восстания Дантон опереться в самом деле почти ни на кого не мог бы. Со всем тем его окружение было не хуже, чем окружение Талльена или Фуше. Почему Дантон переворота не произвел? Не ищите и здесь ответа в соображениях социологических. Я понимаю, во время революции многое меняется за одну неделю, но в настоящем случае за три месяца, прошедшие между казнью Дантона и 9-ым Термидора, изменений внутри Франции было мало, - тут и экономические материалисты едва ли могли бы что-либо придумать. Ответ может быть только личный, психологический. Личная \"цепь причинности\" Дантона - одна из самых важных в истории. Каковы были ее звенья? Их было немало: глубокое разочарование в революции, начавшееся или очень усилившееся после казни жирондистов, которых он хотел спасти; тяжелое семейное несчастье, - смерть молодой жены: она умерла, когда он был в Бельгии, - вернувшись, он велел выкопать ее из могилы, чтобы в последний раз на нее взглянуть! - усталость, апатия, равнодушие ко всему. И больше всего, думаю, уверенность в непоколебимости своего престижа: как Робеспьер тремя месяцами позднее был убежден, что термидорианцы не решатся на него посягнуть, так и Дантон был уверен, что не посмеет предать его суду Робеспьер. Это его и погубило. Все эти причины надо ведь признать не \"глубокими\", а случайными. И тут его личная цепь причинностей переходит в цепь причинности мировой истории. Повторяю, я не склонен обсуждать вопрос о том, что, быть может, произошло бы, если б то-то не произошло. Все же, думаю, в очень общей форме можно сказать, что история пошла бы иными путями, если б французской политикой дальше руководил Дантон, - Дантон своих последних идей. Была ли бы тогда Директория? Был ли бы Бонапарт? Были ли бы двадцатилетние войны? Поле для догадок широкое.

- У меня нет возражений. Эта яхта ваша, а я на ней пассажир.

Л. - Слишком широкое для меня, признающего законы истории. Теперь поставлю вам вопрос и я. Почему заговорщики решили действовать именно в июле?

- Не на ней, а на нем, на моем корабле, - поправил его американец. Полный идиотизм считать женщиной кусок дерева и железа. Но пройдем на бак. Можете не беречь голову. Переборки повсюду не ниже шести футов двух дюймов.

А. - Эта случайность была прямым последствием предыдущей. Олар довольно наивно утверждает, что термидорианцы считались с положением армии на фронте: весной 1794 года переворот, мол, мог бы сорвать дело национальной обороны. Между тем, после победы под Флерюсом, Франции иностранные враги угрожали далеко не так сильно. Почтенный историк верно судил по себе и по своим единомышленникам, французским радикалам конца 19-го столетия. \"Патриотизм\" Фуше двадцатью годами позднее нисколько не помешал ему с полной готовностью предавать Наполеона союзникам. Если о чем-либо заговорщики совершенно не думали, то, конечно, о влиянии своего дела на защиту фронта. Почему в июле? Они начали готовить переворот, когда убедились, что казнь Дантона сошла с рук Робеспьеру совершенно благополучно. Эта казнь была тоже одной из причин 9-го Термидора. Заговорщикам было достаточно ясно, что уж с ними-то Робеспьер расправится без малейших затруднений, - еще все спасибо ему скажут. Крупных людейй больше не было, кроме Карно (для него действительно соображения национальной обороны играли важную роль). Все это историческое событие я привел лишь как доказательство еще иной, не количественной, а качественной неопределенности \"числителя\" при приложении теории вероятностей к истории: то, что кажется участникам больших дел шансом благоприятным, часто оказывается его противоположностью, и сами они в процессе хода событий совершенно меняют свои цели. По-моему, переворот 9-го Термидора довольно убедительный этому пример. В войне 1812 года участвовали миллионы людей, в этом же перевороте сотни или, самое большее, тысячи. Отдельных цепей причинности было, следовательно, неизмеримо меньше. Но их перекрещиваний было все же слишком много, и они на этот раз были уже очень неожиданными. Люди хотели одного, достигли совершенно другого и даже, пожалуй, прямо противоположного. Сначала они чрезвычайно обрадовались неожиданному результату, но скоро для многих оказалось, что особенно радоваться было нечему.

Бонд последовал за ним вниз по узкому коридору, тянущемуся во всю длину корпуса, и в течение последующего получаса почтительно слушал рассказ своего экскурсовода о самой роскошной из всех яхт, которые он когда-либо видел. Каждое помещение было спроектировано с учетом максимального удобства для людей. Даже туалеты и душевая команды были просторными, а камбуз, весь отделанный нержавеющей сталью, не уступал размером капитанской каюте. В последнюю мистер Крест вошел без стука. Здесь у туалетного столика сидела Лиз.

Л. - И все-таки, независимо от людей, от их целей, от их личной участи, произошло большое историческое событие, подчинявшееся закону истории.

А. - Была звериная борьба за жизнь и за власть, у многих дополнявшаяся борьбой за деньги. Этого обстоятельства, конечно, никак не достаточно для объяснения переворота 9-го Термидора с точки зрения экономического материализма. Насколько мне известно, такого объяснения пока никто не дал. Но я не теряю надежды, что со временем какие-либо историки и тут найдут очень хорошее: с пролетариатом, с люмпен пролетариатом, с мелкой, средней и крупной буржуазией, с цифрами ввоза и вывоза.

- Что же ты, мое сокровище, - упрекнул ее муж нежным голосом. - Я думал, стол уже накрыт, а ты все еще возишься здесь. Наверное, прихорашиваешься специально для Джима, а?

в) Об октябрьском перевороте

- Прости меня, Милт. Я уже собирались идти. Молнию заело.

А. - Переворот 25-го октября был противоположностью переворота 9-го Термидора. По самым своим внешним признакам, по принятой им форме вооруженного восстания, по вызванной им продолжительной гражданской войне, октябрьское дело было обширнее, грандиознее недолгой исторической сцены в Конвенте, с последовавшими за ней, тоже короткими, столкновениями. Перемены социального строя в июле 1794 года не произошло. С точки зрения очень левых историков, и знак событий должен считаться противоположным. О \"знаке\", разумеется, всегда можно спорить. Были ли, например, много позднее, падение Троцкого и переход власти к Сталину \"восходящей\" или \"нисходящей\" стадией революции? Как известно, названные большевистские вожди тут между собой не совсем сходились.

Лиз поспешно схватила пудреницу и бросилась к двери. Она вымученно улыбнулась, проскользнув между мужчинами в коридор.

Л. - Ваше сравнение прежде всего психологически несправедливо: термидорианцы никаких убеждений не имели, а большевики - по крайней мере прежде - были убежденные люди.

А. - Я теперь говорю не об убеждениях, а о целях. Если б вы меня спросили, какова главная социологическая особенность октябрьского переворота, то я без колебания ответил бы: она заключается в том, что он противоречит всем \"законам истории\", а также всем философско-историческим учениям, в особенности же тому, которое проповедовалось его вождями.