Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Аристон, – прошептал Алкивиад, – я об этой дурацкой истории с переодеванием, о которой ты упомянул, – ты ведь не станешь распространяться о ней? Я хочу сказать, если она опять всплывет. А я боюсь, что так оно и случится. И тогда мне конец. Но ему понадобятся свидетели, которые сами не принимали в этом участия, и ты…

– Кому понадобятся свидетели?

– Фессалу, сыну Цимона. Я все эти годы откупался от этого жалкого сикофанта. До сих пор он держал язык за зубами, но теперь, когда я возглавил экспедицию, он из зависти…

Аристон сухо улыбнулся.

– Поскольку я не могу погубить тебя, не погубив при этом Афин, ты можешь рассчитывать на мое молчание, о великий стратег! – сказал он.

– Я вижу, ты смеешься надо мной, – сказал Алкивиад. – Но я хочу кое-что сказать тебе, Аристон. И запомни хорошенько мои слова! Какие бы другие обвинения ни были выдвинуты против меня после нашего отплытия – а что-то обязательно произойдет, это так же верно, как то, что Зевс правит Олимпом, – эти обвинения будут ложными. Ты веришь мне?

– Нет, – коротко ответил Аристон.

– Клянусь могилой Гиппареты, – тихо произнес Алкивиад. – Теперь ты мне веришь?

Аристон окинул его долгим испытующим взглядом. Затем он заговорил, и в его голосе не было ни тени сомнения.

– Да, Алкивиад. Теперь я тебе верю.

Глава XVII

Когда Аристон вылез из лодки в маленьком заливе у пещеры Еврипида, навстречу ему вышел Цефизофон, секретарь великого поэта. По его мрачному темному лицу было ясно видно, что он считает данный визит крайне нежелательным и намеревается сообщить непрошеному гостю, что поэт не в настроении или слишком болен, чтобы принимать посетителей.

Затем, на глазах Аристона, выражение лица Цефизофо-на стало меняться. Его глаза сузились, придав всему его облику несколько задумчивый вид. Затем они прояснились, и секретарь склонился в низком поклоне.

– Добро пожаловать, о благородный сын Тимосфена! – торжественно произнес он.

Аристон стоял на каменистом берегу залива, разглядывая Цефизофона. Внутренний голос говорил ему, что что-то здесь было неладно. Прежде всего, приветствие прозвучало чересчур напыщенно. «Аристон, сын Тимосфена» было бы вполне достаточно. Ибо Тимосфен, усыновляя спартанского мальчика, который привлек его своей красотой и сильным сходством с его покойным сыном Феоалидом, помимо всех прочих неудобств должен был отказаться от всяких надежд передать ему свой титул. Если бы Тимосфен усыновил афинского гражданина, его новый сын автоматически стал бы эвпатридом, благородным, как сам Тимосфен. Но усыновив в своем слепом сентиментальном порыве безродного метека, он не мог сделать его эвпатридом так же, как и гражданином полиса.

И все это было прекрасно известно Цефизофону. Аристон улыбнулся темнокожему секретарю слегка насмешливо.

– Эта твоя новоявленная угодливость не украшает слугу такого господина,

– сказал он. – Кроме того, не забывай, что я давно тебя знаю и у тебя никогда не было недостатка в гордости. Ты прекрасно знаешь, что я не благородный. Я просто Аристон Оружейник, Аристон Метек, или, если угодно, любовь отца ко мне, моя любовь и преклонение перед его памятью дают мне право называться Аристоном, сыном Тимосфена. А теперь скажи мне, как поживает твой господин?

– Плохо, – грустно сказал Цефизофон. Последовала долгая пауза, во время которой он смотрел на Аристона глазами, выдававшими его душевное смятение.

– Говори, о Цефизофон! – приказал Аристон.

– О молодой господин, я… – Эфиоп запнулся. – Нет, я не смею. Но может, ты сначала поговоришь с Мнесилохом?

– Ну разумеется, – согласился Аристон.

Мнесилох был тестем Еврипида и, что гораздо важнее, его близким другом. «Куда лучшим, – мрачно подумал Аристон, – чем его жена или трое сыновей, ни один из которых не остался с ним после того как этот старый крикливый демагог Клеон привлек его к суду за богохульство. И даже несмотря на то, что Еврипид был оправдан, ни одному из его сыновей не хватило мужества на…»

Его мысли переключились на главный вопрос. Почему, о великая Афина, люди так ненавидят Еврипида? Эти слухи, что Хорила, его жена, часто наставляет ему рога, – слухи, лишенные малейшего основания, но повторяемые с каким-то злым удовлетворением всеми Афинами, – опять же, откуда это? Почему люди утверждают, что его мать якобы была зеленщицей, торговавшей горькой травой, которую едят только во время голода? А эти смехотворные обвинения, что поэт ненавидит женщин – это он-то, в чьих пьесах женские роли всегда сильнее и лучше мужских?

Все это, на первый взгляд, было совершенно необъясни– мо, но Аристон почувствовал, что он близок к разгадке. «Я сейчас поговорю с Мнесилохом, – подумал он, – а потом попробую вытащить Еврипида из его раковины, вызвать его на откровенность – его, практически никогда не рассказывающего ничего о себе, – прежде чем беспокоить его моими проблемами. Разумеется, если он не слишком болен. И если у меня хватит смелости».

Мнесилох поприветствовал Аристона с озабоченным видом теребя бороду своими кривыми пальцами, как будто пытаясь расчесать ее. Как это часто случалось в Элладе, где мужчины, как правило, женились в тридцать – тридцать пять лет и при этом выбирали себе невест, только-только достигших половой зрелости – для того, чтобы не было никаких сомнений в их девственности, как с горечью заметила как-то Феорис, – Мнесилох был несколько моложе своего зятя.

– Приветствую тебя, о сын Тимосфена! – сказал он.

– Я счастлив видеть тебя, Мнесилох, – сказал Аристон и стал ждать.

Ему пришлось вновь стать свидетелем грустного зрелища внутренней борьбы, происходящей в душе человека; тем более что в данном случае смятение, охватившее Мнесило-ха, не было скрыто от его глаз покровом цвета черного дерева, прятавшим переживания Цефизофона.

– Говори же, Мнесилох, – сказал наконец Аристон. – Я вижу, ты чем-то озабочен, так же как и Цефизофон. Но заботы этого дома – мои заботы. Разделить их с вами – величайшая честь для меня.

– А облегчить их? – осведомился Мнесилох.

– А это было бы больше, чем честью, – сказал Аристон. – Это было бы счастьем.

Мнесилох посмотрел на него исподлобья. В конце концов он был зллином и как каждый эллин впитал с молоком матери, что обходные пути всегда предпочтительнее прямолинейности.

– Даже если это будет стоить больших денег? – осторожно спросил он.

Аристон насмешливо улыбнулся.

– Ах, так дело лишь в деньгах, Мнесилох! – сказал он. – У меня даже отлегло от сердца. Я-то думал, что от меня потребуется что-то в самом деле сложное.

– А если речь идет о целом таланте? Или даже двух? – прошептал Мнесилох.

– Это для Еврипида? – спросил Аристон.

– Ну да. Разумеется.

– Пяти талантов хватит? – спросил Аристон. – Может, нужно десять? Скажи сколько. Пусть мне принесут письменные принадлежности, и я немедленно напишу письмо своему казначею, Парису.

Мнесилох ошеломленно уставился на него.

– Но ведь я даже не сказал тебе, для чего все это, – произнес он.

– Мне вполне достаточно знать, что это для Еврипида. А значит, все, что я для него могу сделать, будет во благо цивилизации и против варварства, – заявил Аристон.

Мнесилох набросился на него и стиснул в своих объятиях. Расцеловал в обе щеки. Отстранился, чтобы еще раз заглянуть ему в лицо. И теперь Аристон увидел слезы в его глазах.

– Ты спасаешь ему жизнь! – воскликнул Мнесилох.

– Да будет тебе, Мнесилох, – рассмеялся Аристон. – Не устраивай тут мелодраму; Еврипиду бы это не понравилось, ему совершенно чужда мелодраматичность. Итак, сколько ему нужно?

– Понятия не имею, – признался Мнесилох. – И вообще все не так просто. Видишь ли, архонт-басилей прочел его новую пьесу. Он разрешил ее постановку, хотя и очень неохотно. Он признал, что это гениальное произведение, но боится, что ее могут счесть подстрекательской и возникнет большой скандал. Поэтому, чтобы подстраховаться, он не захотел назначать для нее хорега. И теперь нам нужно найти его самим.

– Вы его уже нашли, – заявил Аристон. – Я отправлюсь к архонту, как только вернусь в Афины. Но нельзя ли мне повидаться с Еврипидом? Разумеется, если он не слишком болен?

– Он был болен, – сказал счастливый Мнесилох, – но теперь, я думаю, от его болезни не останется и следа.

Аристон сидел в пещере и рассматривал великого поэта. Лицо Еврипида, страшно осунувшееся и посеревшее от его титанических трудов, все еще было прекрасно, хотя и по-иному, чем у Софокла. С точки зрения чисто физической красоты его можно было с определенными основаниями назвать даже уродливым, что и делали его бесчисленные враги. Слишком высокий лоб, слишком впалые щеки, губы, обтягивающие десна в тех местах, где выпали зубы; кроме того, его лицо украшали две или три хорошо заметные бородавки. Но все эти мелочи не имеют никакого значения, решил для себя Аристон. Главное – это необыкновенная одухотворенность, которая, подобно свету, озаряла его исхудавшие черты, и это лицо преображалось, становилось невыразимо прекрасным.

– Итак, мой юный друг, – произнес Еврипид с мягкой иронией, – вам не терпится воздвигнуть свой маленький монумент на улице Треножников?

Аристон улыбнулся. Когда поэт завоевывал главный приз во время Великих Дионисий, его имя, название пьесы и имя ведущего гипокрита – это слово первоначально значило не «актер», а «ответчик», – ибо в древности, когда искусство трагедии еще только возникало из дионисийских ритуальных танцев и песен, вся его роль сводилась к тому, чтобы отвечать хору, то есть на каждую его строфу произносить антистрофу – высекались на каменных табличках, вставленных в стены храма Диониса, так что завоевать этот приз было все равно что обеспечить бессмертие как автору, так и главному исполнителю. А вот что касается хорега, богатого человека, который назначался архонтом-басилеем для финансирования постановки, то он удостаивался куда меньших почестей. Ему разрешали установить за свой счет бронзовый треножник со своим именем в крохотном храме и таким образом увековечить свой вклад в эту великую победу. Для этих целей отвели целую улицу, которую так и назвали. Она огибала восточный конец Акрополя и далее вела к театру Диониса; и вся она была буквально забита этими памятниками жалкого тщеславия мелких людишек.

– Нет, учитель, – сказал он. – Все, что я хочу, это дать миру возможность насладиться – нет, скорее настрадаться – твоим гением.

– Настрадаться? – переспросил Еврипид. – Да, ты прав, мой сын Аристон. Именно настрадаться, но страдания их тяжки. О бессмертные боги, как же они ненавидят меня!

– Каждый раз, когда идет твоя пьеса, они заполняют театр так, что даже муравью не протиснуться. При одном твоем виде они ревут, как взбесившиеся быки, придумывают всякую чепуху о горькой траве, росшей вокруг твоей колыбели. Они утверждают, что бедная Хорала бьет тебя – путая ее, судя по всему, с Ксантиппой, которая, к их неописуемому восторгу, в самом деле однажды отлупила Сократа прямо на рыночной площади на глазах у всех Афин. Они так ржали, что их можно было, наверное, услышать в Ионии!

– Это еще не самое худшее из того, что они говорят обо мне, – вздохнул Еврипид.

– Да, я знаю. Но даже они сами в это не верят, – сказал Аристон. – А главное, они всегда возвращаются к тебе. Всякий раз, когда актер в маске и котурнах произносит с подмостков твои слова, в которых слезы, и кровь, и огонь, они приходят, чтобы услышать их! В каждой своей комедии Аристофан издевается над тобой вот уже более двадцати лет без перерыва. Как ты думаешь, учитель, почему? Ты разрешишь мне высказать свои предположения на этот счет?

– Я с радостью выслушаю тебя, – сказал поэт.

– Потому что ты гений! Величайший из всех когда-либо родившихся в Элладе. Более великий, чем Эсхил, ибо ты взял у него все, чему он мог научить, и пошел дальше него. Более великий, чем Софокл…

– Нет, – сказал Еврипид. – Нет и еще раз нет!

– Да! Более великий, ибо у тебя больше мужества. Стих Софокла изящнее твоего, музыкальнее, но в нем нет твоей мощи. Он сглаживает острые углы, делает истину мягкой и приятной, чтобы никого не задеть. Лишь однажды, по-моему, он восстал в своей «Антигоне» против всей этой лжи, которую люди нагромождают между собой и истиной, приводящей их в ужас. Тогда как ты…

– Тогда как я сдираю с них кожу, бичую их, заставляю кровоточить их души, – прошептал поэт.

– Вот именно. И поэтому твоим произведениям уготовано бессмертие. Потому что ты не паяц и не шлюха, коими должны быть любимцы толпы, но их убогий товар быстро портится и уходит в небытие.

– Аристофан не паяц, – спокойно произнес Еври-пид. – Ты слишком далеко заходишь, сын мой Аристон! Вспомни строки из «Облаков», где Кривда даже богов называет негодяями, а затем, заставив Правду признать, что составители речей, трагические поэты – то есть я! – публичные ораторы и так далее являются мерзавцами, оборачивается, указывает на аудиторию и спрашивает: «Ну а кто же средь наших друзей в большинстве?»

– «Несомненно, мерзавцы, и много их больше!» – процитировал Аристон. – И они от души хохотали над собой. Комическому поэту такие вещи сходят с рук, так как его никто, в общем-то, не принимает всерьез. Но великому трагику ничего не прощается. Ты кормишь их чистой правдой, а ведь на свете нет ничего более несъедобного; ты срываешь с них жалкие покровы, под которыми они хотят спрятаться от собственной низости, ничтожности и неотвратимо надвигающегося конца…

– А это жестоко, – вздохнул Еврипид.

– Но необходимо. Разве отец не бьет своего сына, чтобы тот вырос мужчиной? Можно ли обрести достоинство, не взглянув в лицо реальной жизни, не научившись выносить всю ее боль? Существо, бормочущее какой-то вздор, называемый молитвами, пав ниц перед каменными идолами, и истязающее перед ними беспомощных животных в полной уверенности, что эта первобытная дикость и кровожадность понравятся им, – это существо всего лишь отсталый, примитивный ребенок; но тот, кто стоя встречает ночь, которая должна поглотить его, ждет этот надвигающийся мрак спокойно, без жалоб и без страха – тот человек. Я предпочитаю быть взрослым, Еврипид. И ты подарил мне понимание того, что для этого нужно. За что я бесконечно благодарен тебе. Скажи мне, что для тебя важнее – любовь или уважение?

– Пока у меня ни того, ни другого, сын мой Аристон. Да что там. Я прожил долгую жизнь, и на моих глазах все, кого я любил, покинули меня. Мой отец, торговец Мне-зархид из Филы – да будут боги добры к его тени, моя милая, добрая мать Клито, – надеюсь, мне не нужно объяснять тебе, мой сын Аристон, что она не была зеленщицей?

– Ну конечно нет! – рассмеялся Аристон. – Хотя, учитель, должен сказать, что ты сам способствовал возникновению этих сплетен.

– Я? – воскликнул Еврипид. – Каким же это образом, клянусь Герой?

– Помнишь, в твоей «Меланиппе»; «То говорю не я, а моя мать»? Прибавь к этому, что Меланиппа, и тем более ее мать, славились своими знаниями различных трав, и сюжет готов. Та же история и с… – Аристон запнулся, его прекрасное молодое лицо заметно покраснело.

– С моей женой, Хорилой, – вздохнув, закончил за него поэт, – которая, хотя порой и уподобляется Ксантип-пе, припоминая мне в весьма нелестных выражениях все мои грехи, тем не менее хорошая помощница и любящая супруга, но в уста которой молва вкладывает слова, написанные мною для моих самых порочных героинь, и к тому же приписывает ей их самые неприглядные поступки. Ты это хотел сказать, не так ли? Я это знаю, мой сын Аристон. А вот чего я не знаю и не понимаю, так это почему так происходит.

Аристон улыбнулся. Он уже замечал эту же черту у Софокла и даже – как это ни удивительно – у самого Аристофана: какую-то странную слепоту, свойственную великим людям. Еврипид, проникавший в человеческую душу гораздо глубже, чем кто-либо из смертных, совершенно не замечал простейшего объяснения, лежавшего прямо на поверхности: все дело было в полном отсутствии воображения у рядового обывателя.

– И этот рядовой обыватель не просто лишен его, – продолжал он развивать свою мысль, открыв поэту глаза, – но поскольку у него самого нет воображения, он вообще не верит в его существование. Твои женские персонажи задевают его за живое; и как бы он ни пытался это скрыть, как бы он ни утверждал, что никогда не встречал женщин, не желающих довольствоваться своей участью и во всем повиноваться своему мужу, собственные шишки, набитые в семейной жизни, шрамы, оставленные на его шкуре острым лезвием женского языка, убеждают его в глубине и спра– ведливости твоего анализа женской природы. И он спрашивает себя: «Откуда это Еврипид так хорошо знает женщин?» И тут же находит простой ответ, даже не подозревая о том, как работает мозг гения: «Ну конечно по своему собственному опыту!» Ты изображаешь Тесея, значит, ты рогоносец. Ты изображаешь Медею, значит…

– Во всяком случае, мои сыновья живы, так что хоть этого они не могут приписать моей Хлориде! – рассмеялся Еврипид. – А вообще-то, если уж проводить параллели с жизнью, то моя бедная мать была из семьи эвпатридов – весьма знатного происхождения. Скорее всего, она и в глаза никогда не видела эту траву. Этой сплетней я в первую очередь обязан Аристофану. Ну а что касается моей так называемой разочарованности в жизни, я сам затрудняюсь ее объяснить. Я родился в Филе, в самом сердце Аттики, и более прелестного местечка не сыскать во всей Элладе. Хотя вокруг нас вся земля была выжжена и иссушена безжалостным солнцем, здесь, в филе, множество ручьев и ручейков, пробивающихся из-под земли, питают своей влагой зеленые благоухающие деревья. Вот почему там так много храмов. Люди думали, что даже боги избрали это место для своей земной обители.

Я был виночерпием Общества Танцоров, исполнявшего священные танцы у храма Аполлона Делийского. И если ты имеешь хоть какое-то представление об аттических порядках, то можешь себе представить, насколько малы были бы шансы сына зеленщицы удостоиться такой высокой чести! Тем более быть избранным главным факелоносцем Аполлона на мысе Дзостер, а я побывал и в этой роли. Знаешь, что это такое? Я возглавлял отряд нагих факельщиков, который должен был встретить Аполлона Делийского на мысе и освещать его путь от Делоса до Афин.

– И ты был счастлив? – спросил Аристон.

– Нет. Не думаю. Видишь ли, я появился на свет с пытливым умом, и он не позволял мне чувствовать себя счастливым, какой бы благополучной ни была моя жизнь. Но не думай, что мне не пришлось хлебнуть лиха! Когда мне было четыре года, нам пришлось бежать из своего дома из-за персидского вторжения. Даже сейчас у меня перед глазами стоят столбы дыма, поднимающиеся над городами и селениями Аттики, а затем и над самим Акрополем. Как моя бедная мать рыдала при виде всего этого! Когда мне исполнилось восемь лет, стены Афин были восстановлены, и мы смогли вернуться домой. Мой отец повел меня на первую великую трагедию Фриниха, хорегом которой был сам великий Фемистокл; однако теперь я даже не могу вспомнить ее название, так что, как видишь, она не произвела на меня большого впечатления. Гораздо больше поразили меня картины Полигнота, которые по распоряжению Фе-мистокла были выставлены и в наших филийских храмах, и в самих Афинах. Ах, как я мечтал стать художником! Но, по воле богов, эта проклятая страсть к стихоплетству к тому времени уже овладела мной, хоть я и не догадывался об этом. Десяти лет от роду я стал свидетелем процессии, переносившей останки великого Тесея с острова Скирос в Афины, и сами собой во мне родились строки. Я записал их, но, перечитав спустя некоторое время, с грустью стер с восковой таблички, на которой я так старательно нацарапал их своим детским пером, и предал забвению, которого они заслуживали.

– Вот в этом я сильно сомневаюсь, – вставил Аристон.

– И напрасно. Это было графоманство чистейшей воды. В двенадцать лет я посмотрел «Персов» Эсхила, и моя судьба была предрешена, как я ни противился ей. В семнадцать я посмотрел «Семеро против Фив» – хорегом был Перикл – и окончательно погиб. Точнее, погиб бы, если бы на следующий год не стал эфебом и мне бы не пришлось взять щит и копье и отправиться в поход против фракийцев. И я когда-то был молод и силен, Аристон, сын мой. Так же силен, как ты сейчас. Я выиграл бег на длинную дистанцию в Афинах и панкратеон в Элевсине. Но я все еще страстно хотел стать художником: и, к несчастью для себя, преуспел и на этом поприще.

– К несчастью? – переспросил Аристон. – Почему к несчастью, учитель?

– Да потому что, если бы меня постигла неудача, я просто вынужден был бы гораздо раньше посвятить себя своему подлинному призванию. Некоторые мои картины – кстати, неплохие – до сих пор висят в храме Мегары. Мне их заказали, потому что в то время я считался великим художником. Но я им не был. Я был хорошим, добросовестным ремесленником, и не более того. В моих картинах не хватало самого главного…

– Гения, – подсказал Аристон.

– Вот именно. Но тем не менее в то время вряд ли что могло стать причиной моей меланхолии, разве что мое чересчур болезненное отношение к той пропасти, что существовала между словами и делами людей, между тем, что они проповедуют, и тем, что творят. Или даже между тем, что боги…

– …требуют от людей, и тем, что они сами дают людям, – закончил за Еврипида Аристон.

– А дают они очень мало – или вообще ничего, – сказал Еврипид. – Но сами Афины, или, точнее, их крикливая чернь, вечно пекущаяся о некоем благочестии, суть и смысл которого непонятны ей самой, вскоре снабдили меня достаточным поводом для печали. Мой старый учитель, Ана-ксагор из Клазомен, был изгнан из полиса, был вынужден бежать, спасая свою жизнь, несмотря на то что сам Перикл сделал все возможное, чтобы ему помочь. А Протагор, читавший вот здесь, в этой самой пещере, свой великий труд «О богах»…

– Что касается богов, то «я не могу знать, что они существуют, равно как и того, что они не существуют, слишком многое препятствует такому знанию – неясность предмета и краткость человеческой жизни», – процитировал Аристон.

– Ты что, запоминаешь все, что прочел? – спросил поэт.

– Или услышал. Это странный дар, за который я очень благодарен богам. Мне достаточно прочесть что-то один раз или внимательно прослушать, и я запоминаю это навсегда, причем чаще всего слово в слово.

– Это является еще одной причиной, почему тебе следовало бы быть великим актером, а не производителем орудий убийства, – сказал Еврипид.

– Убийства? – возразил Аристон. – Лично я считаю себя защитником цивилизации, матерью которой являются Афины.

– Как на Мелосе? – осведомился Еврипид.

– А, вот ты о чем. Что ж, ты прав. Этому нет и не может быть оправдания. Но я делаю оружие не для истребления невинных, учитель. И не моя вина, что его подчас используют не по назначению. Я родом из Спарты. Я видел, как в моем родном полисе искусство, музыка, красота – все извращалось в угоду дикости и невежеству, а любая мысль уничтожалась в зародыше. Вот почему я защищаю Афины. При всех своих недостатках это самый свободный полис в мире. Но прошу тебя, ты хотел рассказать мне о Протагоре…

– …который был бы сейчас жив, если бы «свободные Афины» не изгнали его за то, что он открыто высказывал свои мысли, – с горечью сказал Еврипид.

– Он утонул в море и…

– И ты написал: «Вы, о эллины, вы убили соловья самих Муз, вещую птицу, певшую только во благо!» – опять процитировал Аристон.

– Да-да, именно так. Прости мне мою резкость. Аристон, тем более что ты намерен спасти мою пьесу. Но я должен предупредить тебя, что у «Троянок» нет никаких шансов на победу. Может так случиться, что ты, как хорег, даже впадешь в немилость толпы из-за нее.

– Сочту за честь, – заявил Аристон, – ибо если она способна до такой степени возбудить умы и сердца, это великое произведение.

– По крайней мере, сильнодействующее. Я написал ее как раз из-за этого кошмарного события на Мелосе. Видишь ли, этим летом в Афинах, на невольничьем рынке, я увидел мальчика, одного из пленных. Он был прекрасен как бог. У него были волосы цвета спелой пшеницы, до того светлые, что отливали серебром, но глаза его были чернее ночи. Его плечо было рассечено ударом меча; рана, очевидно, плохо зажила и вновь открылась. Кровь и гной сочились из нее, привлекая сонмы мух. Он даже не пытался их отогнать, просто сидел неподвижно, глядя в пространство этими бездонными черными глазами. Я подошел к нему и спросил, как его зовут. «Фаэдон», – произнес он; это все, чего я смог от него добиться. Я помчался домой за деньгами, чтобы выкупить его, подарить ему свободу. Но когда я вернулся, его уже продали. Как мне сказали, в одну из бань в качестве порна. А ведь ему было не более двенадцати лет.

– О боги! – воскликнул Аристон.

– После этого я вернулся домой, и первые строки этой трагедии – а я уже давно обдумывал ее идею – тут же возникли у меня в голове. Я сел и стал писать; все получалось как бы само собой, так что мне не пришлось исправлять ни единой буквы из всего того, что мое перо начертало на воске:

Как слепы вы все, Вы, городов разрушители, вы, Разорители храмов, вы, Осквернители великих могил, Где покоится прах тех, кто давно уж ушел, Вы, кто так скоро Уйдете за ними вослед!

– Учитель, – прошептал Аристон, – можно мне прочесть ее? Сейчас, сию минуту?

– Конечно, – сказал Еврипид.

Вот так и вышло, что Аристон покинул эту пещеру, дом на Саламине, даже не упомянув о своих проблемах, по правде говоря, совершенно забыв и о них, и о самом существовании девушки по имени Хрисея. Темнокожему Цефи-зофону пришлось взять его под руку и довести до лодки, ибо глаза его застилали слезы, столь сильны были сострадание, стыд и ужас, охватившие его под воздействием величайшей трагедии, когда-либо написанной человеком.

Спустя две недели, кстати, накануне того самого дня, когда столь долго откладывавшаяся экспедиция против Сиракуз наконец отплыла, Аристон сидел в открытом театре с Данаем и Сократом, ожидая начала представления «Троя-нок». Никто из его друзей не знал, что он хорег этой пьесы, ибо он не сказал им об этом. Ни им, ни кому другому. Собственный вклад казался ему крайне ничтожным по сравнению с величием этого произведения.

Но вот что все трое прекрасно знали, так это то, что шансов завоевать приз у Еврипида не было никаких. Победу можно было заранее отдать его сопернику Ксеноклу, пред– ставившему на зрительский суд три трагедии – «Эдип», «Ликаон» и «Вакханки», а также сатирическую драму «Ата-мант». Аристон ограничился «Эдипом», а Данай осилил все три трагедии Ксенокла, но даже его хватило лишь на половину первого акта сатирической драмы – ее бесконечные непристойности вызывали у него глубокое отвращение. Ну а Сократ вообще не посмотрел ни одной из пьес Ксенокла, потому что ходил только на постановки работ Еврипида. Из этого правила он не делал исключений даже для Софокла, хотя тот тоже был его другом.

Но разумеется, все трое посмотрели «Александра» и «Паламеда», две другие трагедии Еврипида, представленные на конкурсе. А сегодня пришел черед «Троянок», и они с нетерпением ожидали начала. Более того, из уважения и любви к своему великому другу они намеревались вытерпеть даже его «Сизифа», хотя это была сатирическая драма, то есть один из тех исключительно грязных фарсов, которые все поэты, участвующие в фестивалях, были вынуждены включать в свой репертуар на потребу обожавшей непристойности афинской толпе.

– Я пересмотрел все эти дешевки Ксенокла! – бушевал Данай. – Он не достоин даже шнуровать Еврипиду котурны! И тем не менее…

– Тем не менее он выиграет, – с горечью сказал Аристон. – Ив этом нет ничего удивительного. Дан. Еврипид никогда не поступится своими принципами. Он не станет потакать толпе. Эта пьеса как раз и будет стоить ему приза. Я это знаю. Я ее читал.

– Ты ее читал? – удивился Данай.

– Да. В доме Еврипида – то есть в его пещере на Саламине. Я отправился туда, потому что узнал от Перикла, что поэт совсем занемог под тяжестью своих трудов, что работа над этой пьесой сводит его с ума. А знаете, почему он взялся за нее? Из-за этих жутких событий на Мелосе. Чтобы показать афинянам, что истребление всего населения беззащитного острова, мягко говоря, не делает им чести. Что это дикость, недостойная даже варваров. Вряд ли такая оценка этих событий добавит ему популярности, не так ли? Понимаете, в своей пьесе он становится на сторону троянцев. Вы не поверите, но, когда я уходил от него, раб вел меня за руку, ибо глаза мои ослепли от слез!

– И как она звучит? – спросил Сократ. – Ты запомнил что-нибудь из нее, калон?

– Да, и слишком многое. Она до сих пор бередит мою душу. Подождите немного, и вы сами все услышите.

– Нет, – сказал Данай. – Ничто не может сравниться с твоим голосом, мой калон, когда он произносит слова высокой поэзии. Прошу тебя, прочитай мне что-нибудь из нее!

– Ну что же, – прошептал Аристон. – Ну хотя бы это:

Здесь, у этих ворот, разбитых, слетевших с петель, Пред взором рабов, равнодушно и праздно стоящих, Гекуба лежит, распростерта, и слезно горюет О Трои погибших сынах, об их душах, во мрак отлетевших.

Ее Поликсена меньшая, любимая дочь Уж жизни лишилась под хладною жертвенной медью, В пепел и прах обратившись на Костре погребальном Ахилла.

Нет уж Приама, и дети, взращенные ею, Убиты.

Одна лишь жива: безумная дева Кассандра, Разум оставил ее под тяжкой рукой Аполлона, И не знает она, что уж скоро Царь Агамемнон, герой, благочестием славный, Силой возьмет непорочность ее, Обагрит ее девственной кровью Ложе свое беззаконное, Волю богов нарушая И добродетель поправ…

– О боги! – прошептал Данай.

– Слушайте дальше, – сказал Аристон, – одно это место будет стоить ему приза:

Женщины ради одной, Из-за ночи одной греховодной Эти герои пришли возвратить Менелаю Елену, Трупами землю устлав и кровью невинных насытив. А стратег их, мудрый и набожный, как Подобает, Ради той шлюхи рассек своей дочери горло На жертвенном камне в Авлиде. Ради попутного ветра погибла Ифигения, Дочь отца, чье сердце как камень, Ради воздуха, бьющего в парус. И все для того, чтоб вернуть Менелаю супругу, Порну, его осрамившую, Без принужденья Ложе супруга сменившую На обитель разврата…

Он услышал чей-то прерывистый вздох у себя за спиной и обернулся. Но женщина, седевшая на каменной скамье сзади него, была тщательно укутана в покрывало, и он не смог как следует рассмотреть ее. Затем начался спектакль, и он тут же забыл о ней.

Но однажды во время предъявления он вновь услыхал тот же вздох. Это было в тот момент, когда Андромаха произнесла:

Ночи одной, говорят, сладострастной довольно, Чтобы любая забыла про стыд и сомненья, Но уж по мне так достойна презренья супруга, Честь и любовь променявшая На наслажденья, Он вновь обернулся и внимательно посмотрел на нее. Судя по одежде, перед ним была замужняя афинянка. «Нет, скорее всего, вдова, – подумал он, – раз это так взволновало ее. А может быть, она уже испытала то, о чем говорила Андромаха, и теперь горько сожалела о содеянном. Похоже, она еще молода, но нет. Молодая женщина никогда бы так не задрапировалась. Женское тщеславие не позволило бы».

Его внимание опять переключилось на эпическую драму, разворачивавшуюся перед ним. Он позабыл о женщине сзади него, о любимом друге слева и живом воплощении мудрости справа. Когда дело дошло до кульминационной сцены, в которой торжествующие эллины вырывают маленького Астианакса из рук матери, чтобы уничтожить вместе с ним доблестный дух Гектора, унаследованный его сыном, он склонил голову и заплакал, вспоминая Алкамену, свою мать, вспоминая Фрину, мать его сыновей, которым не суждено было родиться. Страшные слова звучали в его ушах как удары бича, рассекающего воздух вокруг него:

Сбросьте его со стены, разлучив с материнскою грудью, Пусть разобьется о камни, как хрупкий сосуд, его череп, Пусть вся земля оросится младенческой кровью И разлетятся мозги наследника Гектора; ешьте Детскую плоть, как молочных едят поросят, Если хотите.

Коли уж боги, все милосердные боги, которым молилась, Ныне от нас отвернулись и не дали сил мне Сына спасти.

Так закройте лицо мне. Бросьте в смердящее чрево Этой галеры. Ведите К новому брачному ложу, куда восхожу я, Перешагнув чрез его бездыханное тело…

Он почувствовал ее руку на своем плече. Он услышал ее голос, хриплый от рыданий, полный слез, так что трудно было понять, слышал ли он этот голос прежде. Ему показалось, что слышал. Вот только где?

– Ты плачешь над этим? – сказала она. – Ты? Мужчина?

– Да, – сказал он. – Я плачу по моей матери, отдавшей свою жизнь за меня и моего отца. Пронзившей себе грудь мечом, чтобы спасти нас обоих. Я плачу по единственной девушке, которую я любил. Которая была растерзана, как Поликсена, на могилах кровожадных зверей. Эта пьеса слишком похожа на мою жизнь, моя госпожа. Иянестыжусь своих слез.

– Да благословят тебя боги, незнакомец, – сказала она. В тот же день, все еще находясь под впечатлением «Тро-янок», переполненный нахлынувшими на него чувствами, он пошел на могилу своего приемного отца и принес жертву богам. Закончив этот благочестивый обряд, он обернулся и увидел женщину, закутанную в покрывало, которая стояла неподалеку вместе с молодой рабыней. Ему показалось, что это та самая женщина, что сидела сзади него в театре. Однако убедиться в этом ему не удалось, ибо при его приближении она повернулась и удалилась с таким достоинством, что он не решился следовать за ней, боясь оскорбить ее. Поэтому он отправился обратно к себе домой.

Глава XVIII

Ужасный вопль разбудил его поутру, когда флот уже скрылся за горизонтом. Казалось, что он раздавался отовсюду; он звучал с Агорийского холма; он метался между колоннами всех портиков Агоры; он несся с Акрополя, летел с Ареопага, холма Ареса, взмывал над Пирейским портом, разносился по городу вдоль длинных городских стен какими-то жуткими завываниями, более похожими на волчьи, нежели на человеческие.

Он вскочил с постели и в одном хитоне выбежал на улицу. Повсюду, у каждой двери, толпились люди, воющие, рыдающие, заламывающие руки. Он посмотрел по сторонам и, поняв причину их скорби, сам с трудом сдержал слезы. Ибо все двойные гермы, которые стояли у входа в каждый дом, храня покой его обитателей – эти родовые статуи с двумя лицами, располагавшимися затылком друг к другу, так что они смотрели одновременно в обе стороны, чтобы, как верили афиняне, вовремя предупредить хозяев об опасности, – были вдребезги разбиты чьей-то варварской рукой.

Хотя сам Аристон не верил, что каменные статуи могут кого-нибудь от чего-нибудь защитить, он тоже поставил герму у входа в свой дом из уважения к верованиям окружающих и не желая оскорблять их чувства открытым пренебрежением к местным обычаям. А его собственные пере– живания были вызваны отнюдь не суеверным ужасом, охватившим афинян при виде столь чудовищного святотатства, а тем, что его герма была создана руками самого Сократа.

Ибо философ по просьбе Аристона временно вернулся к своей старой профессии скульптора, причем вовсе не из-за нужды, так как богач Критон так удачно вложил в дело его сбережения – семьдесят мин, – что Сократ отныне был избавлен от необходимости зарабатывать себе на хлеб, высекая фигуры из камня. Теперь он занимался этим просто для собственного удовольствия, либо из благочестивых побуждений – так, например, одну из своих герм и статую «Три Грации» он преподнес в дар храму Парфенон, либо, наконец, как в случае с Аристоном, чтобы сделать подарок своим друзьям или любимым ученикам.

И вот теперь Аристон стоял и смотрел на разбитую статую, а со всех сторон неслись крики:

– Кто это сделал?

– Кто же еще, как не этот нечестивец Алкивиад! Или его люди. Человек, который в собственном доме наряжается в одежду гиерофанта, изображает из себя жрицу, оскверняет священные обряды – такой человек способен на все, это я тебе говорю!

– Что делать? Созывать Собрание, вот что! Отправить триеру за этим негодяем! Притащить его обратно в Афины! Напоить его ядом вместо вина! Подумать только, и такого человека мы назначили командующим экспедицией!

И именно в этот момент Аристон вспомнил слова, сказанные ему Алкивиадом несколько недель назад: «В чем бы меня ни обвинили, это обвинение будет ложным, Аристон. Клянусь могилой Гиппареты!»

Аристон медленно зашагал обратно. Войдя в дом, он плотно закрыл за собою дверь, как бы отгораживаясь от этого безумия, как бы оставляя за ней свою боль.

Этот вечер он собирался провести на званом обеде, в кругу богатейших людей Афин. Однако в нынешних обстоятельствах ему было явно не до веселья. Поразмыслив, он все же решил пойти туда. Ибо вряд ли стоило упускать такую возможность прощупать настроения, царившие в городе.

Хармид повернулся к Аристону.

– Ну, а ты, друг мой, – сказал он, – что ты думаешь обо всем этом? У тебя наверняка есть что сказать?

Аристон обвел взглядом зал. «Как странно, что я нахожусь в таком обществе, – подумал он». Обед давал сам Хармид, сын Глаукона, а гости, за исключением Сократа и его самого, все принадлежали к старейшим и знатнейшим родам Афин. Вокруг стола возлежали люди, известные всем Афинам: Ницерат, сын бывшего хозяина Орхомена, стратега Никия, отплывшего накануне вместе с Алкивиадом и флотом, которым они оба командовали, в экспедицию против Сиракуз; старинный друг и соперник Аристона, знаменитый борец Автолик, сын известного политика Ликона; философ Антисфен, променявший учение Горгия Софиста на диалектику Сократа; богач Критон и его сын Критобул; Каллий, богатством превосходивший Критона, а мотовством соперничавший сАлкивиадом, и наконец Клиний, двоюродный брат Алкивиада, один из тех юношей, ослепительная красота которых во многом объясняла столь характерную для Афин путаницу в отношениях между полами.

– Мы слушаем тебя, Аристон! – подбодрил его Хармид, видя, что Аристон колеблется. – Можешь говорить совершенно откровенно! Даже Клиний знает, что Алкивиад грязная свинья. Так что можешь не церемониться!

Аристон улыбнулся.

– Я думаю, что ты, о гостеприимный хозяин, забыл, что я не гражданин Афин; у меня нет ни малейшего желания оказаться во власти сикофанта из-за слов, которые могут быть истолкованы как клевета.

– Ну, это ерунда, о благородный Аристон, – возразил Клиний. – Среди нас нет вымогателей, – он замолчал, медленно обвел взглядом присутствующих и только затем продолжил: – По крайней мере, мне так кажется, – что вызвало дружный хохот всей честной компании. – Разумеется, я слышал, что Каллий залез по уши в долги из-за своих разнообразных и разнополых любовных похождений, но…

– Но я не стану шантажировать нашего прекрасного Аристона, – подхватил Каллий. – Ибо, не говоря уж о том, что я сам постоянно страдаю от этих жалких псов сикофантов, кто же решится шантажировать человека со столь безупречной репутацией? Теперь, когда богоподобный Данай отправился вправлять мозги надменным сиракузцам, наш Аристон утратил единственного любовника. Так что он может быть спокоен на сей счет. Скажи нам, о прекрасный Аристон, у твоей гермы тоже отбили уши и нос?

– Да, – сказал Аристон.

– Ну и что ты думаешь по этому поводу?

– Что я никогда не прощу тому, кто это сделал. Эта герма была моим величайшим сокровищем.

– Ха-ха! – воскликнул Ницерат. – Эта каменная уродина была твоим величайшим сокровищем? И это говоришь ты, который может с потрохами купить моего отца, Критона и Каллия вместе взятых?

– Да, – спокойно сказал Аристон, – ибо эту статую изготовил для меня Сократ.

– А! – сказал Антисфен. – Ну тогда конечно. За такую статую, даже изуродованную, я отвесил бы тебе столько золота, сколько она весит – если бы, конечно, у меня было столько золота, а у меня его, увы, нет, и если бы ты захотел ее продать, а ты, разумеется, не захочешь. Но ближе к делу, Аристон; ведь ты хорошо знал Алкивиада через своего друга и товарища по плену Орхомена. Кстати, я никогда не мог понять, почему вас обоих не выкупили вместе с другими спартанцами, взятыми в плен на Сфактерии.

– Спроси об этом Ницерата; его высокочтимый отец наверняка поведал ему эту историю во всех подробностях, – сухо сказал Аристон. – Но я слушаю тебя, Антисфен.

– Скажи нам вот что: как, по-твоему, это Алкивиад устроил избиение герм, охраняющих вход в каждый афинский дом?

– Не думаю, – сказал Аристон. – Более того, я знаю, что он здесь ни при чем.

– А каким это образом ты можешь это знать, молодой человек? – осведомился Критон.

– Ну если ты так ставишь вопрос, мой господин, – сказал Аристон с тем глубоко укоренившимся в нем ува– жением к старшим, которое афинянам казалось явно чрезмерным, точно так же, как его и всех других лакедемонян всегда шокировало полное отсутствие благоговения афинян перед преклонным возрастом, – то я, разумеется, не могу этого знать наверняка. Но тем не менее, я уверен, что он этого не делал. Я готов согласиться с вами, что Алкивиад вполне заслужил свою недобрую репутацию, но кто из присутствующих здесь осмелится назвать его глупцом?

– В этом ты прав, мой мальчик, – согласился Кри-тон. – Помните, как он избавился от Гипербола?

– Конечно, отец! – рассмеялся его сын Критобул. – Гипербол – этот гиперболический Клеон! – попытался подвергнуть его остракизму. Но когда стали подсчитывать черепки, Алкивиад и твой отец, Ницерат, устроили так, что черепков с начертанным на них именем Гипербола оказалось вдвое больше, чем с именами Алкивиада и Никия вместе взятыми. Так что остракизму подвергся сам изготовитель светильников, и ему пришлось отправляться в изгнание. Ха-ха! Аристон совершенно прав; Алкивиад кто угодно, но не глупец!

– И вот я спрашиваю вас, – продолжал Аристон. – Какую выгоду Алкивиад мог бы извлечь из подобного безумства? Ведь он уже получил командование флотом вместе с Никием. Так с какой стати ему нанимать людей, чтобы восстановить народ Афин против себя подобным святотатством по отношению к их домашним божествам? А в результате вы отправляете за ним эту внушительную полисную триеру, он возвращается в Афины и предстает перед судом по обвинению в святотатстве; ну что же, именно этого и хотели подлинные виновники этого преступления; вы попадаетесь в ловушку, приготовленную вам теми, кому в самом деле выгодно это на первый взгляд абсолютно бессмысленное надругательство над гермами.

– И кто же эти люди? – спросил Автолик.

– Те, кто, пытаясь обесчестить Алкивиада и добиться его опалы, добросовестно отрабатывают сиракузское серебро, полученное ими, – заявил Аристон.

– Но зачем им это нужно, как ты думаешь, калон? – спросил Сократ.

Аристон оглядел пирующих, его взгляд встретился со взглядом Ницерата.

– Ницерат, – сказал он, – надеюсь, ты простишь мне мою откровенность? Я бесконечно уважаю твоего отца; как человеком я им восхищаюсь, но как полководцем…

– Он старый трусливый перестраховщик с кучей предрассудков и безо всякого воображения, – спокойно произнес Ницерат. – Я это знаю лучше тебя. Аристон. Я имел несчастье сражаться под его командованием, и не один раз. С отвагой и напором Алкивиада мы без труда одолели бы сиракузцев, однако теперь…

– Теперь все в руках богов, – сказал Аристон. – Сократ, ты высечешь для меня еще одну герму?

– Охотно, – отозвался философ, – но предупреждаю тебя, плата будет высокой!

– Назови ее, – улыбнулся Аристон.

– Ты подаришь мне то же, что и поэту Софоклу, – с серьезным видом произнес Сократ. – Только еще прелестнее.

Столовое серебро задребезжало от разразившегося хохота. История о том, как Аристон якобы подарил маленькую гетеру Феорис великому поэту, разнеслась уже по всем Афинам и, судя по всему, принималась всерьез, к его немалому удивлению. Разговор переключился на эту тему; гости Хармида, горячо обсудив несравненные прелести Феорис, заговорили о недавнем судебном процессе, на котором сын поэта, Иофон, попытался объявить своего отца слабоумным на том основании, что тот в столь преклонном возрасте связался с гетерой, да еще рассчитывает на потомство. Из слов присутствующих следовало, что Софокл блестяще выиграл процесс, прочитав судьям несколько строк из своего нового произведения, еще неизвестного широкой публике. Аристон запомнил его название, решив при следующей встрече попросить поэта подарить ему копию этой пьесы. Она называлась «Эдип в Колоне».

Аристон терпеливо слушал громогласную болтовню Каллия насчет того, что Аристону следовало предъявить такое же обвинение, поскольку человек, отдавший другому одну из прекраснейших гетер во всей Эллаце, явно не в себе, если совсем не сумасшедший, когда вошел раб с маленьким серебряным подносом?, на котором лежало письмо. Он поклонился своему господину и что-то прошептал ему, кивая головой в сторону Аристона. Хармид взял письмо, взглянул на печать. Однако вместо эмблемы какого-либо афинского рода письмо было запечатано крохотным изображением лани, и он ничего не смог определить по ней. Тогда он поднес его к косу и шумно втянул в себя воздух.

– Ата! – воскликнул он. – Боюсь, что ты поторопился, Каллий, сказав, что после отплытия Даная у нашего друга Аристона не осталось любовников. Что-что, а любовница, я полагаю, у него есть – и к тому же весьма знатная особа, если судить по изяществу почерка и аромату духов! Итак, мои возлюбленные друзья, вот вам и разгадка тайны его жестокого обращения с бедной маленькой феорис: ему просто нужно было от нее избавиться! Это пророческое письмо – оно предсказывает скорую свадьбу, да такую, ччо не потерпит никаких гетер, алевтрид, порн или даже мальчиков! Я прав, не так ли. Аристон?

– Понятия не имею, – хладнокровно заявил Аристон, – ибо мне еще нужно прочесть это письмо, к тому же я не знаю, от кого оно…

– Ну, это не проблема, – рассмеялся Хармид. – Отнеси ему письмо, Нибо,

– пускай прочтет вслух. Думаю, это нас позабавит.

– Ну уж нет\' – в тон ему отпарировал Аристон – Я еще недостаточно долго живу в Афинах, чтобы опуститься до такого бесстыдства. Ты мне вот что скажи, мой добрый Нибо, каким образом это письмо доставлено сюда? Я хочу сказать, откуда посланец мог знать, где меня искать?

– Он узнал это от твоих слуг, мой господин, – сказал раб. – Ему было приказано передать это письмо лично в твои руки, и после долгих препирательств – судя по всему, им очень хотелось, чтобы он оставил письмо у них…

– Чтобы нагреть печать на пару, – прошептал Сократ, – или вскрыть ее горячим лезвием ножа. Ты должен сказать своей даме, чтобы она была осторожней, калон!

– Продолжай, Нибо. – сказал Аристон.

– В конце концов они направили его сюда. Он за дверью, дожидается твоего отчета.

–Отдай ему эту драхму, – сказал Аристон, – а вторую оставь себе. Пусть передаст тому, кто его послал, что я отвечу немного попозже. Я думаю, что он…

– Ха-ха! – фыркнул Хармид.

– …или она поймет причину задержки.

– Благодарю тебя, Нибо. Ты можешь идти.

– Благодарю тебя, мой господин, – с чувством произнес Нибо.

Вся компания смотрела на него с озорным любопытством школьников, наблюдающих за своим учителем. Аристон с непроницаемым лицом засунул письмо под хитон, даже не взглянув на него, и как ни в чем не бывало повернулся к своим сотрапезникам.

– Итак, на чем мы остановились, друзья мои? – спросил он.

Следующие полчаса они, как и подобает истинным афинянам, посвятили догадкам насчет таинственной дамы, приславшей письмо Аристону, и попыткам хоть что-нибудь из него выудить. Каллий даже предположил, что это жена Ницерата; вообще-то он ничем не рисковал, так как знал, что Ницерат не обижается на подобные шутки; горячая и нежная привязанность этой достойной женщины к своему мужу была известна всем Афинам. Любопытно, что об этом говорили больше, чем о самых свежих скандалах: «Ты представляешь, до чего докатились Ницерат и его жена? Они верны другдругу! И как это им удается? Да, такого в Афинах еще не бывало!»

– Когда приду домой, я ей всыплю, – с серьезным видом пообещал Ницерат, вызвав очередной взрыв хохота.

– Сократ, не уделишь ли ты мне пару минут? – сказал Хармид. – Видишь ли. мой племянник очень хочет познакомиться с тобой. Ему всего двенадцать лет, но он \\умен не по годам. Я уже давно уговариваю своего зятя, чтобы тот разрешил ему стать твоим учеником.

– Пускай сначала подрастет. Не хватало мне только обвинений в совращении детей, – отозвался Сократ. – Но пусть войдет, Хармид, пусть войдет!

Хармид послал раба за мальчиком. Когда они вошли, все гости с любопытством оглядели его. Мальчик был коренаст и широк в плечах, его мускулатура была развита не по годам. Видно было, что ему не суждено стать красивым. Но Аристон готов был поклясться, что никогда в жизни ему не доводилось встречать столько ума, сколько светилось в этих темных глазах.

– Это мой племянник Аристокл, – сказал Хармид. – Но мы никогда не зовем его по имени. Мы зовем его Платоном за его широкие плечи. Он тренируется у Аристона – я имею в виду борца, а не нашего друга; боги свидетели, что между ними нет ничего общего, кроме имени, – и он уже достиг немалых успехов. Платон, сын мой, подойди к великому Сократу!

Мальчик приблизился, склонился перед Сократом и поцеловал ему руки. Но тот нежно поднял его и поцеловал в лоб.

– Ты хочешь быть моим учеником, Платон? – спросил он.

Но ответа на этот вопрос, равно как и всего дальнейшего разговора между Сократом и его учеником, которому суждено было впоследствии стать столь же знаменитым, как и он сам, Аристон не услышал. В этот момент Нибо опять вошел в зал. Шепнув что-то своему господину, он направился прямо к Аристону.

– Метек Орхомен, – произнес он слегка презрительно, еще раз подтверждая мысль Аристона о том, что домашняя прислуга бывает высокомернее своих собственных хозяев, – ждет вас на улице, господин. Он говорит, что у него срочное дело. Он в самом деле какой-то взвинченный.

– Он что, пьян? – резко спросил Аристон. В последнее время Орхомена редко видели трезвым. После смерти несчастной Таргелии он сильно опустился.

– Да нет, мой господин, – сказал Нибо. – Просто, как бы это сказать – возбужден. Ходит взад-вперед и…

– Хорошо, я выйду к нему, – сказал Аристон.

Нибо оказался прав. Орхомен был явно возбужден. Длинный шрам у него на лбу, оставшийся от клейма, некогда украшавшего лицо беглого раба Орхомена, казался лиловым на фоне его побагровевшего лица. Но он был умыт и опрятно одет. Его волосы и борода аккуратно подстрижены. От него исходил весьма приятный, нерезкий запах духов. А главное, он был один. Без смазливых женоподобных юнцов, которых он постоянно таскал за собой. И это было самое удивительное.

– Ты должен помочь мне, Аристон! – воскликнул он, даже не поздоровавшись. – Ты просто обязан!

– В самом деле? – осведомился Аристон.

– Да, клянусь Зевсом Громовержцем! Ну хорошо, я признаю, что в твоих глазах я был последней свиньей, но с этим покончено, слышишь! Покончено!

– Неужели? – сказал Аристон.

– Ну да, клянусь Афродитой! Понимаешь, мой мальчик, впервые в жизни я влюбился. По-настоящему. Я полюбил всей душой!

– Ну и как его зовут? – спросил Аристон.

– Как его зовут? Ха-ха! Вот тут-то ты и ошибаешься! Как ее зовут, друг мой! Мою жену, мою маленькую женушку!

– Ты что, опять женился? – спросил Аристон.

– Ну да. Для того чтобы удержать ее, понимаешь? Я не мог с ней расстаться. Не мог. Аристон! Но теперь и этого мало, потому что… – Голос его прервался, и Аристону послышался звук, странно похожий на всхлипывание.

– Ладно, успокойся, Орхомен, – сказал он. «А ведь Орхомен немного сумасшедший, – подумал он, и сердце его наполнилось жалостью. – Нет, даже не немного. Бывает, что страдания лишают человека рассудка, когда душа его не готова достойно перенести их».

– Назови мне ее имя, – сказал он.

– Ее зовут Хлодовехия, или Кассевелона, а может, и так, и так. Честно говоря, я сам толком не знаю.

– Хлодовехия? Кассевелона? Она что, варварка? Клянусь Афиной, это не эллинские имена!

– Ну разумеется не эллинские. Она в самом деле варварка – самая прелестная маленькая варварка, какую ты когда-либо видел. Она из Галлии – ну, в общем, ты знаешь, это западнее Сицилии, но ближе, чем Гесперия, у нас там еще есть город Массалия. Одни боги могут понять, что она говорит. Она пробыла в Массалии недостаточно долго, чтобы хорошо выучить греческий язык. Насколько я понял, она родилась в местечке под названием Лютеция – какой-то городок на острове посреди реки, а ее народ называется паризии.

– А вот это эллинское имя, – заявил Аристон.

– Вовсе нет. Простое совпадение в языках. Она даже не знает, кто такой Парис. И об Елене ничего не слыхала. и вообще о Гомере.

– Да просветит ее Афина! – сказал Аристон.

– Но она прекрасна. Аристон! Ее волосы такие светлые, что кажутся почти белыми.

– Ха! – хмыкнул Аристон. – Эти осветлители продаются в каждой лавке.

– Ничего подобного! – Ухмылка Орхомена была похожа на волчий оскал. – Видишь ли, поскольку она варварка из этой самой Галлии – во всяком случае, италиоты называют их галлами…

– Я прекрасно знаю, где находится Массалия, – перебил его Аристон. – Продолжай, Орхомен.

–… она еще не научилась ухаживать за своей внешностью. Нет, ты не подумай, она часто моется, от нее всегда хорошо пахнет; но она не бреет волосы на теле и вообще не удаляет их, как наши женщины. И представь себе, они всюду такие же светлые! Абсолютно везде, Аристон! Брови, ресницы, подмышки…

– Остановись, прошу тебя! – Аристон оборвал его на полуслове. – Не забывай, что она твоя жена, Орхомен! Изволь относиться к ней с должным уважением. Не пристало тебе вслух обсуждать ее тело, да еще на улице.

– Какой ты все-таки чувствительный, калон! Внешне ты стал мужчиной, но душа у тебя все еще девичья, не так ли? Ну да ладно. Пойдем же! Я хочу познакомить тебя с ней.

Аристон остановился в нерешительности.

– Не забывай, что мы в Афинах, – сказал он.

– Я знаю. Но я не афинянин, и ты тоже. Кроме того, я полагаюсь на это твое проклятое понятие чести. Идем же!

– Думаю, – сухо заметил Аристон, когда они тронулись в путь, – не пройдет и года, как ты забьешь ее до смерти, как несчастную Таргелию.

Орхомен встал как вкопанный. Дрожь пробежала по его могучему телу.

– Какой-то демон сидит во мне, Аристон, – прошептал он. – Мне хочется причинять людям боль, я упиваюсь своей жестокостью. Но это находит на меня только когда я пьян – вот почему я не выпил ни капли с тех пор как встретился с ней. Тем не менее и в этом мне понадобится твоя помощь, мой драгоценный друг. Скажи мне, если я окажусь слишком слаб и не устою перед искушением, ты разрешишь мне прийти к тебе, чтобы протрезветь перед тем, как отправиться домой?

– Разумеется, – успокоил его Аристон.

– Ибо я умру, если трону мою Хлодовехию-Кассевелону хоть пальцем! Ведь я так люблю ее, да поможет мне Эрос!

– Ну так и не трогай ее, – предложил Аристон.

– А если это сильнее меня? – возразил Орхомен. – Алкивиад как-то сказал, что все люди делятся на тех, кому доставляет удовольствие причинять боль другим, и тех, кому нравится самим ее испытывать. Сдается мне, что ты принадлежишь к последним. О, как ты обожаешь страдать!

Аристон с удивлением уставился на него. Практически то же самое он слышал от Сократа: «Пойми, Аристон, в твоей любви к маленькой Хрисее нет, в сущности, ничего противоестественного. Я хочу сказать, противоестественного для тебя. Да, она во многом похожа на мою Ксантиппу, а ты не столь кроток и терпелив, как я. Каждый день она будет разыгрывать перед тобой сцены, достойные Тартара. Она из тех, кто просто не может не мучить того, кого любит. Она вечно не уверена в себе, она стыдится своей внешности, и поэтому она на каждом шагу станет подозревать тебя в неверности; она будет кричать на тебя, выходить из себя по всякому поводу. Но все это не имеет значения, точнее, не имело бы значения, если бы я мог быть полностью уверен в том, что душа твоя успокоилась, что ты все еще не ищешь страданий, сам того не ведая, и что тайная страсть к самоуничижению навсегда оставила тебя».

Он вдруг почувствовал, что письмо под хитоном царапает ему грудь. Однако сейчас время для чтения было явно неподходящее. Да и в конце концов, тот, кто его написал – разумеется, это не могла быть Хрисея, она бы скорее умерла, чем решилась на такое, – мог подождать до вечера.

– Нам нужно придумать ей нормальное имя вместо этих жутких варварских кличек, – заявил он Орхомену. – Как, ты говоришь, она себя называет?

– Хлодовехия-Кассевелона, – сказал Орхомен.

– Единственное, что мне приходит в голову, – это Хлорея. По-гречески, стало быть, зеленая. Нет, не годится. Как там второе?

– Кассевелона.

– Может быть, Кассандра?

– Клянусь Зевсом, нет! Только не это! Это имя принесет несчастье! Во-первых, оно означает «та, что завлекает мужчин», а во-вторых, вспомни, что случилось с самой Кассандрой – и с ней, и с Агамемноном!

– Пожалуй, ты прав, – согласился Аристон. – Ладно, я, пожалуй, сначала взгляну на нее, а затем уж подберу подходящее имя. А пока, может, ты перестанешь скакать вокруг меня, как козел, и расскажешь мне наконец, в чем тут дело?

– Я приобрел ее у одного морехода по имени Алет. Он мой старый собутыльник и хорошо изучил мои вкусы. Когда у меня водились деньги, он предоставлял мне лучших мальчиков и девочек перед тем как продать их работорговцам. А теперь он долго пробыл в плавании и не знал, что ты вышвырнул меня из управляющих и что я у же истратил, можно сказать, последний обол и главным образом на мальчиков. Понимаешь, они больше возбуждают зверскую часть моей натуры, чем женщины. Но когда я ее увидел, то совершенно потерял голову. Я дал ему долговую расписку и забрал ее, поклявшись всеми богами Олимпа, что расплачусь на следующей неделе. Он заверил меня в том, что она девственница, и, надо сказать, не обманул. О великий Зевс, сколько крови вылилось из этой бедной крошки! Мне даже пришлось позвать лекаря. Но знаешь, она простила меня, видя мой испуги раскаянье. А теперь она, кажется, начинает привыкать ко мне. Дай мне только время, и я заставлю ее полюбить меня. Вот что зависит теперь от тебя, мой мальчик! О Зевс Громовержец! Кто бы мог подумать…

– Что именно от меня зависит? – спросил Аристон.

– Да это самое время. Видишь ли, Алет хочет вернуть ее. Вот почему я женился на ней. Теперь он не может забрать ее у меня без рассмотрения этого дела в суде. Я рассчитывал, что ему придется отправиться в плавание до того, как его иск дойдет до судей, или что к тому времени мне удастся увеличить ее живот до таких размеров, которые растрогают этих старых козлов. Но, увы, я просчитался. И вот, завтра мы предстанем перед дикастерией, если…

– …если я не выложу денежки, которые требует за нее твой приятель пират, – закончил за него Аристон.

– Вот именно. Только не говори, что ты мне отказываешь, мой мальчик! Ради Гестии и Геры, не говори этого!

– Хорошо, – медленно произнес Аристон. – Я не откажу тебе. Но я ссужу тебе деньги на нескольких жестких условиях, Орхомен.

Орхомен остановился и со страхом посмотрел на него.

– На каких же? – прошептал он еле слышно.

– Во-первых: ты вновь становишься управляющим моей самой крупной эргастерией; то, что эта работа тебе по силам, ты уже не раз доказывал. Погоди, я еще не кончил! Я хочу, чтобы ты был строг с работниками, которые явно разленились в последнее время. Но если ты хоть раз кого-то ударишь, даже ладонью, ты немедленно вылетишь. Согласен?

– Согласен, – сказал Орхомен. – Второе условие?

– Ты выплатишь мне стоимость твоей жены-рабыни из своего жалованья, Орхомен. Я более не намерен делать тебе подарки. Я не буду торопить тебя, но вернуть долг тебе придется. Ну как?

– Согласен, – прорычал Орхомен. – Дальше?

– Мы заходим сейчас в ближайший скрипторий – именно сейчас, пока я еще не видел ее, чтобы тебе не пришло в твою недобрую голову, что я замышляю отнять ее у тебя, – и составляем бумагу в трех копиях – одну ей, другую мне, третью окружному судье, – в которой ты поклянешься именем великой Афины предоставить ей свободу и развод в случае, если ты когда-либо ударишь ее или будешь плохо с ней обращаться. Согласен?

Орхомен окинул его свирепым взглядом.

– Я вижу, ты мне не доверяешь, мой мальчик? – сказал он.

– Скажем так, я хорошо знаю тебя, – спокойно ответил Аристон.

– Что, в сущности, одно и то же, – вздохнул Орхо– мен. – И ты прав. Хорошо! Пошли составлять твою гнусную бумагу!