– А вы красивая.
– (Надменно улыбается). Очень приятно, но вы мне не интересны. Понимаете?
– Но может быть, есть надежда, что я стану для вас интересным? Откуда вы знаете? Представьте себе такую ситуацию. Мы с вами сейчас расстаемся и через несколько минут вы начинаете сожалеть об этом. Но положение уже не исправишь, так как между нами будет лежать вечность. И уже никакой случай не поможет нам встретиться вновь.
– Вы знаете, у меня нет абсолютно никакого желания заниматься с вами гаданием.
– Но поверьте, у меня мистическое чутье. Вы только представьте себе, что наша встреча предопределена. Ведь ее могло не быть, а она взяла и состоялась. И теперь между нами возникла невидимая связь. Мы скреплены одной ниточкой. А вы эту ниточку хотите оборвать и сделать непоправимое.
– (Смягчившись и улыбнувшись.) Я вижу, вы очень разговорчивый молодой человек.
– Здесь вы не угадали. Я обычно замкнут и неразговорчив. И только вы совершили чудо. Вы вдохновили меня. Конечно, мне было бы достаточно просто молча ехать с вами и смотреть на вас. Я так и думал вначале. Но, знаете ведь, какая ненасытная природа у человека. Мне этого показалось мало. Я захотел услышать ваш голос. И вот, когда я услышал ваш голос, у меня появилось почти неодолимое, чуть ли не маниакальное желание вас проводить, идти рядом с вами, говорить с вами и смотреть на вас.
– (Холодно улыбнувшись) А вашей ненасытной природе не покажется и этого мало?
– Не знаю. Это уже будет зависеть от вас. Если вы сочтете нужным продолжить со мной знакомство…
– Вряд ли…
– Не торопитесь. Ведь вы же еще не знаете, о чем подумаете через минуту и какое примете решение. А может быть, вам ужасно захочется провести своей рукой по моей щеке и сказать: «Вы ужасно милый». Я не утверждаю, что вы непременно так и поступите и подумаете, но все-таки, знаете, какие бывают парадоксы в этой жизни.
– А вы действительно не такой уж пустой. Я сначала подумала, что вы просто хам.
– И теперь, надеюсь, переменили мнение. Ведь я очень застенчивый и робкий. От того я замкнут и немногословен. И никогда не знакомлюсь с женщинами на улице.
– И никогда раньше не пробовали?
– Пробовал.
– И что же?
– А то, что и следовало ожидать. Я краснел, конфузился и немел. Кончалось тем, что я еле-еле выдавливал из себя «извините» и бросался наутек.
– А что же вас побудило тогда к этому знакомству?
– Попытка избавиться от собственной застенчивости. Это мой комплекс. Вот вам еще один парадокс. Я учусь журналистике, а общаться боюсь.
– Но сейчас то вы общаетесь.
– Это вы меня исцеляете. Теперь я просто обязан вам. И было бы просто неблагодарно с моей стороны быть с вами неблагодарным. И я окажусь последним нахалом, если не сделаю для вас что-нибудь хорошее – приятное или полезное – выбор за вами. Если пожелаете, то можно и совместить одно с другим.
– Спасибо, но я как-нибудь обойдусь.
– А вот здесь ошибаетесь. Здесь вообще многие ошибаются. Когда человек вас благодарит, а вы отклоняете его благодарность, вы его оскорбляете, вы даете ему понять, что его чувство не заслуживает никакого внимания и уважения и тем самым аннулируете его. А ведь это чувство. И одно из самых благородных чувств.
– Ну хорошо, извините. Я принимаю вашу благодарность. Но что вы хотите сделать для меня приятного или полезного или и то, и другое? Кстати, мы уже подходим к моему дому.
– Ну вот видите, кое что я для вас уже сделал. Во-первых, вы шли не одна, а это значит: во-первых, вам не было скучно – согласитесь.
– Соглашаюсь.
– И во-вторых, все-таки уже ночь и женщине, тем более такой привлекательной, как вы, ходить темными глухими переулками небезопасно. Хоть вы и сильная женщина и гораздо сильнее меня, но тем не менее вы женщина и физически существо беспомощное. А случиться может всякое.
– Вы слишком драматизируете ситуацию. Не каждую женщину можно изнасиловать. И не каждый мужчина сможет. Вот, например, вы бы не смогли меня изнасиловать.
– Почему?
– Потому что вы сами возвысили меня над собой.
– У меня и в мыслях этого не было. Просто я в вас как-то сразу влюбился. И к этому чувству приметались и уважение, и нежность.
– На счет нежности вы говорите неправду. Я сразу поняла ваш взгляд. В нем было слишком много желания. Это был взгляд самца, оценивающего самку.
– Но вы действительно очень сексуальны!
– И тем не менее я не лягу с первым встречным. А вы знаете, что вы выполнили чужую функцию? Ведь я ехала от любовника. Я провела с ним весь вечер. Но провожать он не любит. А вы вот взяли и проводили меня.
– А хотите, я вас постоянно буду встречать и провожать?
– Ой, да что вы… ну… мне пора. Спасибо вам. До свидания.
– А как скоро состоится наше свидание?
– Да вряд ли оно состоится. Зачем? Вы очень приятный человек. Но как мужчина вы меня не интересуете. Вы очень милый (снимая перчатку, она рукой проводит по его щеке), но…
Перебивая ее.
– Вот видите!
– Что вижу?
– Все идет так, как я сказал. Помните, я говорил вам, что быть может, вам захочется погладить меня по щеке и сказать, какой я милый? Смеется.
– Ах, как вы поймали меня. Ну что с вами поделаешь? Хорошо, можете позвонить мне на работу. Вот вам телефон. Спросите Ольгу Андреевну.
– Спасибо.
– Ну а теперь до свидания. Я устала. И вы идите домой. Уже поздно.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Она идет к подъезду. Он смотрит ей вслед. Вскоре она скрывается в проеме парадного, и он остается один.
– Однако уже за полночь. И метель, по-видимому, затевается. Вселенская пляска какая-то. Ветер, обрывки старых афиш и, как было обещано, гололед на дорогах. Ах, черт возьми, какая женщина! Да это волшебная женщина. Я люблю ее! Пусть она не питает ко мне никаких чувств. Я и не в праве требовать и даже просить у нее любви. Я уже был бы счастлив, если бы она снизошла до меня своим разговором со мной или встречей, пусть и недолгой, как сегодня, чтобы только побыть рядом с ней. Я люблю вас, Ольга Андреевна, я люблю вас. И, что интересно, я совсем не ревную ее к ее любовнику. Нисколечки. Эта женщина, полная сладострастного обаяния, создана для любви. И странное чувство, как представлю себе ее в объятиях мужчины, так не ревность, не злоба и грусть подступают ко мне, а сладострастие пронизывает все мое существо. О волшебная Ольга Андреевна. Солидная, дорогая и неприступная. Вы сейчас войдете к себе в квартиру. Вы снимете шубу. Вы взглянете в зеркало, и рот ваш чувственно дрогнет при воспоминании об этом вечере. Потом вы войдете в комнату и станете раздеваться. Блузка, юбка аккуратно лягут на спинку стула. Вы останетесь только в колготках, трусиках и бюстике. Вы еще раз подойдете в таком виде к большому зеркалу и оцените свое тело. Потом вы снимете и бюстик, и колготки, и трусики, и, совсем голая, только домашние тапочки на ногах, еще походите по квартире, а потом накинете халатик и пойдете ставить чай. Я знаю, что так оно сейчас и будет, но я не посмею войти к вам. Самое смелое, на что я решусь, это то, что я сяду на лавочку у вашего подъезда и просижу всю ночь, думая о вас. Потому что домой я идти уже не в силах, но и к вам попроситься я не смею.
Уверенно направляется к лавочке. Садится. Закуривает.
– А ветер все усиливается. Но мне не холодно. Меня греет ее образ, ее, которую я даже в мыслях не смею назвать Ольгой, не то что Оленькой. Интересно, если б я даже лежал с ней в одной постели, даже в пылу ласки я назвал бы ее, наверно, не иначе как Ольга Андреевна. И как бы это кощунственно ни звучало, я бы очень хотел оказаться с ней в одной постели, чтобы мои дрожащие пальцы снимали с нее трусики и расстегивали бюстгальтер, чтобы мои руки гладили ее теплые бедра. О, одну ночь с ней, а потом можно хоть на следующий день умереть. А если бы я жил с ней, я бы стирал ее белье, гладил, готовил, убирал квартиру, я бы ей служил вернее и преданнее самого верного и преданного пса. Что ж вы со мной делаете, Ольга Андреевна! Да ведь только я для нее ничто. Она даже имени моего не спросила. И телефон дала только рабочий, да и то неизвестно, правильный ли телефон. Даже самому последнему идиоту станет ясно, что делать здесь больше нечего. А я еще на что-то надеюсь, чего-то жду. Пытаюсь заполучить благосклонный кивок судьбы. Но как видно, напрасно. И все же, она сводит меня с ума. Таких женщин я еще никогда не видел. Да и вряд ли увижу. (Резко вскакивает со скамейки). А сейчас мы и решим все разом. Я просто уже не могу находиться в этой безвестности, когда даже надежды все против меня. Прямо сейчас я пойду к ней, и все выяснится. (Опять садится на лавочку). Да, но ведь я не знаю ее квартиры. (Пауза. Через некоторое время). Но это легко выяснить. Уже далеко за полночь. Все окна черные и лишь у нее должен быть свет. (Смотрит вверх на окна. Потом радостно и возбужденно). Вот оно, вот! На втором этаже свет в окне. Я почему-то предчувствовал, что именно на втором.
Резко распахивает дверь и входит в подъезд. Дверь с шумом захлопывается. Затем резкий, отрывистый звонок в дверь. Дверь открывается. На пороге появляется Ольга Андреевна. На ней розовый халатик, чуть повыше колен. Яркая губная помада уже стерта. Она удивленно вскинула тонкие черные брови.
– Вы?!
– Как видите. Ольга Андреевна, ради бога, умоляю вас, простите меня, но я не в силах куда-либо идти после того, как встретил вас. Я понял: моя судьба – возле вас. И еще я понял, сидя там, у подъезда, что должен еще раз увидеть вас и говорить с вами, и если я этого не сделаю, то я сойду с ума. И вот я здесь. Я в вашей власти. И если вы не пустите меня к себе, то позвольте хотя бы остаться у вас в прихожей. Хотите, я уберу вам всю квартиру, все подмету, все вымою и перемою? Хотите, я вымою вам ноги, перестираю ваше белье? Только позвольте мне быть рядом с вами, любимая моя, волшебная моя!
Становится на колени и целует ее домашние тапочки, потом начинает целовать ее ноги. Она – раздраженно и нетерпеливо:
– Уходите прочь. Позвоните завтра на работу.
– Не гоните меня, прошу вас, не убивайте мою надежду.
– Прекратите лизать мои тапочки и ноги.
– Я люблю вас. Я не могу без вас жить.
– О господи, да вы ненормальный какой-то. Говорю же, позвони завтра на работу, ко мне в парикмахерскую. Может, завтра и встретимся.
– Я не вынесу разлуки с вами.
Раздается мужской бас из глубины квартиры.
– Оленька, что там случилось?
– Да ничего страшного, милый, это с работы. В дверях показывается крепкого телосложения муж и видит, как его жене целуют ноги. Муж принимает грозный вид и повышает тон.
– Что здесь происходит?
– Сашенька, выгони его, только ты не очень… А то мало ли… он просто пьян.
Молодой Лукин отрывается от ног Ольги Андреевны.
– Сашенька? Ты на нее не злись. Она прекрасна. И пальцем ее тронуть не смей. Мы оба должны склониться пред ней за ее волшебное обаяние. Ведь мы же мизинца ее не стоим. Я ее вызвался провожать до дому и понял, что жить без нее не могу, хоть она и призналась мне, что была сегодня у любовника.
Ольга Андреевна, заметно нервничая.
– Сашенька, посмотри, он же пьян и несет всякую чупуху. Муж оборачивается к ней.
– Иди в комнату, мы с тобой еще разберемся.
Затем снова поворачивается к нему и, ни слова не говоря, резко выбрасывает кулачище в пылающее лицо влюбленного. Тот скатывается по лестнице. Дверь громко захлопывается. Тишина. Он утирает кровь и шепчет завороженно:
– И все-таки я ее люблю.
Затем достает карандаш и пишет на стене крупными буквами: «Я люблю вас, Ольга Андреевна». После чего, медленно пошатываясь, выходит на улицу, достает бумажку с ее телефоном, рвет ее на мелкие клочки, медленно и тщательно, и скрывается в одном из чернеющих проемов подворотни.
* * *
И теперь, словно опять пройдя через эту подворотню, Лукин возвратился в полутемную комнату и тихо спросил:
– Неужели же и эта история отмечена в моем досье как фактор, приближающий меня к вам?
– А ты как думаешь, приятель?
– Но ведь я был молод.
– Все мы были молоды.
– Это была страсть и… я никого не убил, не ограбил. Я действительно любил эту женщину.
– У-ух ты!
– А что в этом предосудительного?
– Ничего.
– Тогда зачем же вы мне показали это?
– А так просто. Чтобы освежить твою память. Впрочем, я в который раз с тобой заболтался. А между тем уже светает, время петухов. Нужно возвращать тебя обратно.
Раздался громкий хлопок, Лукин вновь испытал ощущения сжатия и невероятной тоски, затем почувствовал, что куда-то уносится по черному извилистому коридору и в следующий момент осознал себя лежащим в собственной кровати. Рядом, тихо посапывая, спала Лизочка.
Герман. Сны и сомненья
В эту ночь Герману снился тревожный сон, представляющий собой смесь кошмара и абсурда, – к нему снова явилась та самая старуха, с которой он встречался в самолете и затем в лондонской электричке. Выпятив тощие синюшные губы, она опять бормотала монотонное причитание о грядущем зле. И когда она вперивала в него свой пустой и мертвый взгляд, он ощущал, как из глаз ее излучается неведомая сила, от воздействия которой все тело начинало растворяться в нехорошей тяжести и становилось беспомощно слабым. Временами у него возникало отдаленное осознание, что это сон, но быстро исчезало, и погруженный в оцепенение, он не мог ни проснуться, ни даже пошевелиться внутри этих наплывающих кошмаров. Иногда из-за спины старухи выплывала фигура странного незнакомца из Сохо. Она безмолвно улыбалась и наподобие китайского болванчика покачивала головой. Впрочем, больше не было никаких других сюжетов и других персонажей.
Проснулся Герман рано, разбитый, с гудящей головой. За окном все еще чернело. Светящийся дисплей будильника показывал три часа. Рядом с кроватью смутно вырисовывался расплывчатый силуэт книжки по мистике, которую врач начал изучать по приезде из Лондона. И он вспомнил, как накануне прочел: «Ночное время между двумя и тремя часами – время, когда властвуют силы зла».
Из дневника Германа
Определенно что-то странное, если не сказать, страшное, происходит в последнее время. Теперь я готов допустить существование таинственных сил, проявляющихся во вселенной. И они вторгаются в нашу жизнь в соответствии с той мерой, с какой мы притягиваем их к себе. Если бы я это замечал раньше, то, возможно, был бы застрахован от целого ряда проблем и неприятностей.
Сейчас я, например, по другому смотрю на один клинический случай, с которым мне пришлось столкнуться около полугода назад. На прием пришла девушка, характером жалоб и поведением напоминающая личность с истерическими расстройствами, – у нее возникали неожиданные приступы, когда все тело начинает ломать, скручивать, появляются ужимки и гримасы. Начало подобного пароксизма продолжается в стремительных судорогах, пробегающих от головы к ногам, в паху появляется сильное жжение, а в солнечном сплетении словно вырастает раскаленный клубок, жар от которого поднимается вверх и вползает в голову. Вся эта картина сопровождается глухими стонами, переходящими в яростное рычание, глазные яблоки вылезают из орбит и закатываются под лоб. А через несколько минут пронзительный хохот сотрясает ее измученное туловище, гримасы и ужимки еще сильнее мнут лицо, как каучуковую маску. Отключения сознания при этом не происходит, что позволяет исключить возможность эпилептического припадка. Но интересно другое… Практически у каждого психиатра, которого я знал или знаю, существуют такие случаи, которые трудно, почти или даже вовсе невозможно объяснить только лишь с точки зрения психиатрии. Этому случаю, пожалуй, можно было бы дать классическое обоснование, если бы не одно но. Все дело в том, что, когда я принялся выяснять у нее историю ее заболевания, она рассказала, что никогда в жизни не страдала подобными состояниями до тех пор, пока не присоединилась к одной группе, которая увлекалась различного рода оккультными экспериментами. Воодушевленная возможностью пощекотать свою нервную систему, восторженная девица пылко погрузилась в сатанинские мистерии и медитации на знаменитом числе 666, которые сопровождала практикой по вызыванию духов с помощью различных заклинаний. Вначале духи не приходили, а полуночные таинства заканчивались милыми сексуальными потасовками, в которых, однако, и проглядывали элементы таинственного символизма, но в одну прекрасную ночь, когда полная луна тихо нависла над земными страстями, поклонница темного культа, устроившись перед магическим зеркалом, вдруг ощутила озноб, пробежавший по спине. В следующую секунду из зеркала выпрыгнула юркая тень и скользнула в сторону заклинательницы. Почти в это же мгновение она почувствовала, что тело ее неестественным образом выгибается, а сознание куда-то уплывает. Испытывая жуткий страх, она хотела закричать и прийти в себя, стряхнув это наваждение, но будто, парализованная, она не смогла издать ни звука. И тут ей показалось, что кто-то входит к ней внутрь. В это время с ней и случился первый приступ.
Здесь, конечно, можно предположить, что некие предрасполагающие личностные особенности привели ее в конце концов к тому состоянию, в котором она и обратилась за помощью. Такое предположить можно, если бы были эти особенности. Да ведь дело в том, что никаких таких особенностей не было, о чем говорят и свидетельства родителей, которые знали дочь как натуру уравновешенную, спокойную, даже в период властного пубертата, и уж никоим образом не склонную к различного рода демонстративным реакциям или к поведению, которое у окружающих может вызвать некоторое недоумение. Единственным экстраординарным событием в жизни молодой особы явились ее игры с тремя шестерками.
Увы, я не смог ей помочь. Медицина отступила перед этим натиском Неведомого.
* * *
Раздался телефонный звонок. Герман поднял трубку: «Алло». В ответ – серебристые колокольчики хихиканья. Еще раз: «Говорите, я слушаю вас». Мелкий, дробный хохоток сыпался из трубки. Было около пяти утра.
Запись из дневника
К сожалению, почерк мой сейчас нетверд. Как нетверд разум и нетверд язык. Потому что я пьян. И пьян серьезно. Я пью уже второй день подряд. Я сознаю, что у меня нет компульсивного влечения к алкоголю. Его никогда и не наблюдалось. Его нет и сейчас. Но я почему-то пью. Водку. Зачем я это делаю? Не знаю. Ко мне ночью опять приходила эта ужасная старуха. Она назойливо твердила свой бред, а я слушал, как какой-нибудь придурок, помешавшийся на откровениях безумного гуру. В этом сне рядом с ней был какой-то карлик. Карлик под ее бормотание корчил рожи и хромая приплясывал. Иногда он норовил уцепиться за мой рукав, но каждый раз отскакивал, будто ему что-то мешало. Затем старуха повернулась ко мне, так, что я сумел различить ее лицо, и четко выговорила, но почему-то снова по английски: «Dont trouble trouble until trouble troubles you». Затем она сделала короткую паузу, после чего добавила, но уже по русски: «Не связывайся со злом, будут неприятности. Не свяжешься со злом, не заразишься злом». Я снова проснулся около трех ночи. Комната, все окружающие предметы словно кружились, плыли, вибрировали. Я забросил подальше книжку по оккультизму, так как она явно не способствовала моему душевному равновесию. И чтобы успокоиться и хоть как-то согреть свою душу, я принял грамм сто. Душа согрелась, разум успокоился, и остаток ночи я провел спокойно, если не считать, что утром ощутил признаки сильнейшего похмелья. Тогда я налил себе еще и принял вторую дозу ранним тоскливым утром. И понял, что никуда сегодня не пойду. И не потому, что мне захотелось напиться, а потому, что мною овладела тревога, с того самого момента, как я услышал в трубке хихиканье. Нельзя сказать, чтобы оно меня как-то напугало. Меня вообще трудно чем-либо напугать. Но вдобавок еще эти повторяющиеся сны… в общем внутри стало тревожно и появилось ощущение надвигающейся беды.
Я понимал всю беспричинность этого ощущения, но, увы, понимание не приводило к облегчению. Попытки разобраться в происходящем ни к чему не привели, но охлажденная водочка под огурчик несколько смягчила невыразимую тоску бытия. Тогда я решил позвонить Скульптору и предложить ему составить мне нетрезвую компанию. Он живо и художественно представил себе подобную перспективу и размашистым эмоциональным мазком выразил свое экспрессивное согласие. Я, порядком уже поднакачавшись, кое-как залез в машину и в состоянии автопилота доехал до его мастерской в Бирюлево. Мы выпивали и говорили о самых различных вещах, в том числе и о тех, которые стали происходить со мной в последнее время. Он ударял рукой по столу и кричал: «Поверь мне, это не шутки! Не знаю, каким образом, но ты действительно соприкоснулся с чем-то Запредельным, а уж оно то существует, я точно знаю… Ну ладно, давай еще по маленькой хряпнем». Мы хряпали по маленькой, закусывали яичницей на шкварках и бронзовобокими шпротами, и он снова продолжал: «Поверь моей творческой интуиции, моему художественному чутью, тот тип в Сохо и старуха, которая все время является тебе, они связаны какой-то единой таинственной нитью. Ведь ты же прекрасно отдаешь себе отчет в том, что твои встречи с ними были на самом деле! Чего же тебе еще надо?»
– Да, но почему именно ко мне они имеют отношение, а не к кому-то другому, более мистически настроенному и более достойному кандидату на подобное общение?
– Почему? А вот почему. Это некое предупреждение. Вспомни, чем ты занимался в последнее время, я имею в виду, какой предмет занимал твой научный интерес? Что ты пытался исследовать и над чем работал в последнее время?
– Да в общем-то ничего особенного.
– И все же, какая тема?
– Ну… тема вырождения, дегенерации, попытка определить источник и механизм этого явления, заключено ли оно только внутри человека, или же имеет свои корни и за пределами личности…
– И ты это называешь: «ничего особенного»?
– А что в этом, действительно, особенного? Обычное научное исследование.
– Ишь ты какой обычный выискался. Ведь ты же предпринял попытку залезть в самую сердцевину зла! Ты тронул дерьмо и хочешь при этом, чтобы оно еще и не завоняло? Такого, голубчик, не бывает. Ты расшевелил дерьмо, и оно начало вонять, и первая вонь пошла на тебя. Но это еще пока только вонь. Если ты не будешь себя защищать, то, пожалуй, и потонешь в нем. Захлебнулся в говне и был таков. И здесь есть два пути. Первый – внять предупреждению и убраться подальше, просто отойти от этой темы, и все тут, переключиться на что-нибудь более нейтральное. И второй – научиться защищаться и при этом продолжать заниматься подобными исследованиями. Тогда тебя никакое зло не тронет.
– А что значит защищаться? И с помощью чего? Медитацией или популярными ныне, но во мне лично вызывающими некоторую смешливость, психоэнергетическими методами? Вот ты, например, творишь, тебе просто. Изваял нечто прекрасное и защитился творчеством.
– Э-э, брат, тут ты не совсем прав. Творчество – вещь довольно коварная и именно творческая личность часто оказывается в наиболее опасных и уязвимых ситуациях с точки зрения той проблемы, которую мы с тобой рассматриваем. Ведь что такое творчество по большому счету? Творчество – это магия. А магия, как ты знаешь, бывает черной и белой. Стало быть, творчество – это то пространство, где влияния дьявола и влияния Бога соседствуют. И если ты не подпадаешь под одно влияние, то обязательно подпадаешь под другое. Ты обратил внимание, что немалое количество творцов заканчивало сумасшествием или дегенерацией? Ван Гог поселился в дурдоме, Ницше также окончательно свихнулся, активный педераст Рембо сгнил, его любовник, пассивный педераст Верлен, выродился и превратился в кучу хлама. Разрушители, ниспровергатели, революционеры, бунтари, поджигатели – все они закончили свое существование самым естественным и закономерным образом, как и подобает дегенератам. Видишь ли, талант – это такая штука, которая управляется нездешними силами, и если ты его хочешь реализовать, то волей или неволей ты входишь в тот мир, часть твоего существа окунается в потусторонние владения. Начинается магия. И не последнее слово за тобой, какую форму ее выбрать – черную или белую.
– А ты сам какую выбрал?
– А я – серую. Я не лезу в гении. С меня достаточно того, что я выполняю заказы и придаю официозу офисов статуэточно-интерьерный вид своими полуфабрикатами. Ведь кто-то должен выполнять и такую работу. Не каждый же должен специализироваться исключительно по Никам или Венерам Милосским. Хотя, разумеется, в юности у меня были и свои мечты и амбиции. Я грезил высокими полетами и в общем-то небезуспешно. Но однажды я понял, что начинаю входить в этот самый запредельный мир, который, разумеется, требует жертв. А жертвы все те же самые – время, «Я», душа. Ведь ты как бы нанимаешься на работу в Высший департамент и отныне все силы должен отдавать служению ему и только ему. Заманчиво, волнующе. Но тут тебе и условия контрактика показывают: мол, мы тебя обеспечиваем тем-то и тем-то, ну вдохновением, например, минутами озарения и неземной радости, но ты за это обязан… Всякое служение есть в своем роде жертвоприношение. А кроме того, как я уже говорил, входя в этот департамент, ты обязан определиться в своих пристрастиях и выбрать покровителя, то есть ту силу, которой собираешься служить. А для этого нужно иметь свою собственную силу, силу духа что ли. Вот я и подумал в тот момент, что не готов к подобным испытаниям, оставил этот путь и выбрал свою маленькую прикладную дорожку. И мне спокойно. Мне открывалась возможность того, про что говорят «многое дано», но ведь ты знаешь – «кому многое дано, с того многое и взыщется». Что же касается тебя, то ты, Герман, переступил порог этого департамента и назад тебе ходу нет. Слишком далеко ты зашел, но тут же и попал в клубок этих противоречивых влияний. Ты готов был жертвовать собой, и тебе сопутствовал успех, но ты пользовался как даром одной стороны, так и услугами другой, и настал момент, когда там тебе сказали: «Стоп! Определись, кому служить. Пока достаточно с тебя известности, денег и жизненных красот. Подумай и давай ответ». И если бы ты был художником или музыкантом, то и разговор был бы другой, более простой и короткий, как у меня, допустим. Но постольку, поскольку ты начал уже вторгаться своими исследованиями в святая святых того департамента, значит ты забрался на достаточно высокую ступеньку. А это уже небезопасно. Ты чувствуешь, что пробрался дальше, и вот уже душа твоя наполняется гордыней и тщеславием, дескать, вот я какой незаурядный. А ведь это смертельный удар, который наносится тебе некоторыми структурами все того же департамента. Тебя пытаются защитить, но если ты не принимаешь защиту, то автоматически подвергаешься нападению с другой стороны. Так что все происходящее с тобой, закономерно. Ты влетел на развилку, но тут тебе действительно нужно остановиться, подождать, подумать и выбрать. Ну ладно… давай еще хряпнем.
– Давай хряпнем. Ну а все-таки, как же защищаться?
– Это тебе Даниил объяснит лучше моего.
– А кто этот Даниил?
– Я тебя познакомлю с ним. Ты мне звякни, напомни. Это личность, которая более глубоко разбирается в подобных вопросах.
* * *
Мы просидели со Скульптором всю ночь, выпивая, закусывая и беседуя. Потом до полудня отсыпались. Затем я поехал к себе и обнаружил входные двери открытыми. Квартиру обчистили. Нельзя сказать, чтобы уж совсем начисто. Но чисто. После первого осмотра места происшествия я обнаружил у порога необычной формы булавку, которая, однако, показалась мне странно знакомой. Где же я ее видел? Ну да… конечно же, она была на пиджаке карлика, что вместе со старухой являлся в мой сон.
Преображение
После этого случая Герман перестал пить, но впал в глубокое уныние. Мир показался ему чужим и отчужденным, а какие-либо действия бессмысленными. Он заперся дома и не отвечал на телефонные звонки и даже пропустил очередное собрание в салоне Николая Павловича, хотя и жил неподалеку. Механически перелистывая свои архивы – кипы бумаг, в которых были записаны многочисленные клинические случаи, он только монотонно приговаривал: «Боже, ну откуда все это берется?», после чего бродил по квартире, бесцельно и тихо, без удовольствия попыхивая то сигаретой, то трубкой, да изредка притрагивался к давно остывшему чаю.
Странные звонки внезапно прекратились, а по ночам перестала являться старуха, сны стали спокойными и вялыми, как позднеосенние дни. Даже одно из своих излюбленных удовольствий – баню – он отменил – «к чему все это»? И таким вот плавным и замедленным образом уныние переползло в апатию. Душа словно бы задремала и перестала реагировать на сигналы окружающего мира. Но в то же время какая-то глубинная часть личности сопротивлялась этому состоянию, она пыталась активизироваться и пробиться на поверхность, чтобы утвердить себя и утвердить жизнь. Герман чувствовал ее смутные шевеления, ее попытки, пока еще слабые, но упорные и настойчивые. И в какой-то миг он осознал, что стремится помочь этой части развиться, укрепить силы и позиции, что он ищет более тесного контакта с ней. И наконец в один момент он снял телефонную трубку, следуя за тонкой ниточкой интуиции, и позвонил Скульптору, чей глуховатый голос не замедлил откликнуться на том конце провода.
– А, это ты, старик, ну как дела?
– Да потихонечку.
– Ну это хорошо, что потихонечку, потихонечку и надо. Страсти улеглись?
– Вроде бы…
– Слушай, у меня тут как раз Даниил сидит. А что если мы сочиним что-нибудь этакое ипровизированное?
– А почему бы и не сочинить?
– Ну вот и отлично. Давай подкатывай. А отсюда недалеко, на одну дачку дернем.
Увидев Даниила, Герман на некоторое время ощутил легкое беспокойство, почти волнение, которое, однако, через несколько секунд прошло. Перед ним стоял человек, лицо которого поражало своим чистым спокойствием и в то же время полной включенностью в земное, без отрешенности. В глазах чувствовалась глубина, но без проблесков скорби и отпечаткой пережитого, как это зачастую бывает. Для того, чтобы познать природу человеческую, нужно многое испытать и выстрадать, даже лик Николая Павловича несет на себе некоторый оттенок мученичества. Но у этого парня, скорее всего, ровесника Герману, полностью отсутствовали все атрибуты познавшего трагизм бытия мудреца. Он смотрел прямо, безмятежно, и взгляд его был полон силы.
– Рад знакомству, – ответствовал Герман и затем, повернувшись к Скульптору, спросил: – А куда двинем?
– А ко мне на дачу и двинем, – сказал Даниил, – здесь недалеко. Подышим, попаримся, подзарядимся.
– Ну и прекрасно.
Машина повернула на проселочную дорогу, скрипя утрамбованным снегом, и тихо подъехала к двухэтажному бревенчатому дому, за которым начинался, или вернее, продолжался лес. Из-за забора выглянула черно-рыжая морда ротвейлера Гошки, приветствуя хозяина, и Герман почувствовал, как плавно растворяется в прекрасной бездумности накатывающего блаженства. На какой-то миг он выскользнул из ситуации и вспомнил давно забытые студенческие дни, когда испытывал нечто подобное.
* * *
А снегу то, снегу навалило в эту зиму! Геометрические плоскости крыш, выбеленные до ослепительности, парят над черными прямоугольниками окон. Оконные стекла действительно кажутся на расстоянии черными. Черные квадраты, пересеченные коричневыми или белыми рамами. Снег везде. Он заполняет воздух, он заполняет пространство, и иногда кажется, что он залетел откуда-то из четвертого измерения. А иначе как же объяснить такое непостижимое количество снега? Когда идет снег, на улице всегда тихо, можно сказать, что снег несет с собой тишину, можно даже сказать больше: снег – это застывшая тишина. Когда концентрация тишины становится предельной, она выпадает в осадок, и осадок этот является в виде снега. Но это все фантазии. Ты помнишь, как мы любили сочинять самые невероятные предположения относительно самых различных явлений, окружающих и неокружающих нас? Это было пленительное время, ни к чему не обязывающее и наполненное таинством, тогда мир представал как мистерия, и мы сами себе казались посвященными в эту мистерию. А потом время распадалось на атомы, и тома впечатлений распадались на отдельные страницы отдельных воспоминаний, а то и на крохотные строчки в записной книжке, а то и просто – на обрывки слов, шершавые и шелушащиеся, как старые газетные листы. И по поводу этого ты любил спрашивать: «А мы то не атомы?» Вопрос звучал риторически, но кто из нас не любил риторики? Мы все любили в той или иной степени повитийствовать или поораторствовать, или поспорить, или подебатировать о смысле мироздания, которое оказалось зашифрованным. А мироздание-то зашифровано. Как мы хохотали, когда поняли это. Мы долго блуждали около, пока случайно не попали в крохотную комнатку, которая называется пониманием. Да, оказалось, что так: понимание – это пространство, в которое надо войти. В честь этого мы наполнили свою замусоленную, но просторную авоську дешевым портвейном и устроили поминки по утраченным иллюзиям в одном уютном особнячке, который сторожил один наш знакомый мыслитель и смысло-искатель. Он, кстати, и сейчас сторожит все тот же особнячок, уютный маленький музей, по-моему он даже сегодня работает. Поминки проходили чрезвычайно экстраординарно. Оранжевый портвейн закусывали пирожками из близлежащей пельменной, крякали от наслаждения, которое рождает тесная компания, теплая каморочка, согревающие напитки и горячая закуска.
Крякали от наслаждения и упивались свободой мысли и в конце концов упились портвейном. И остаток ночи провели в сладкой дреме на колченогих стульях в позе кучера. А утро принесло новые ощущения в виде головной боли, но, как ни странно, головная боль только усиливала остроту восприятия. Воспрянув духом, мы допили и доели, попили чайку с карамельками, которые почему-то слегка попахивали мылом, наш мыслитель-самоучка (ему нравилось называть себя – мыслитель-автодидакт) сдал смену, после чего мы вышли из уютного особнячка и на заснеженном крылечке обнаружили, что перед нами раскинулась бесконечность. Бесконечность проявлялась в разлетающихся улицах, машинах, домах, а также в чувстве некоторой неопределенности и подсасывающей тоски. Пространство навалилось на нас, и начальным нашим неосознанным импульсом было стремление опять войти внутрь, в нашу каморку, к нашему столику подсесть и продолжить прерванное таинство, но мы поняли, что это не выход, что нельзя соединить разорванную нить, не оставляя узла, и что каморка уже не та, и мы будем не те, и даже если мы войдем внутрь, чувство неопределенности останется, правда уже с другим оттенком – оттенком незавершенности. А между тем пространство начало расслаиваться и грозило поглотить нас, и понимание куда-то уползало, и мы рисковали остаться в подвешенном состоянии, пока кто-то из нас не предложил пойти в баню. Это предприятие обещало совершенно новый поворот событий и новые впечатления, и даже новые идеи, и мы пошли в баню, и пока тело парилось, душа парила в эфирных сферах. А в той же самой авоське позвякивали радостно бутылки с морозным пивком, дожидаясь нас, томящихся в полынных ароматах парилки. Николаша, наш философ-автодидакт, подбрасывал парку и приговаривал: «Счастье – это значит вовремя вспомнить, что тебе хорошо». И на бревенчатых стенах благоухали веточки полыни. И хмельной бас Николаши вплывал в разомлевшие уши: «Счастье – это когда живешь в сейчас, так что давайте жить в сейчас»… и мы жили в сейчас, и уже не чувствовалось подсасывающей и расслаивающейся тоски, а уж тем более – печали. И уже мироздание не пугало нас своими изощренными шифрами. И за окошком падал снежок, и когда мы вышли из бани, то воздух был чист и целомудрен, и не хотелось пачкать его словами, да и слов не было уже. Николаша был задумчив и светел в тот полуденный прозрачный час, и чело его, обычно собранное и сконцентрированное, дышало первозданной отрешенностью и казалось умиротворенным и разглаженным. А я тогда на ходу прикурил сигаретку и пустил горьковатый дымок тонкой струйкой, и мимо нас почти в ту же секунду промчался трамвай, обдав нас с ног до головы рассыпчатым звяканьем. И капельки этого звяканья повисли на заснеженных облаках ясеней.
А наши шаги растворились уже в тишине, да размазались силуэты, очертания таяли, и пространство перемещалось во время, а время, сделав какой-то зигзаг, закинуло нас в гущу снегопада, мы на миг окунулись в безмолвие, и, как окуни, стали безмолвными, поблескивая чешуей мгновений. А может быть, все это лишь сновидения? Снопы снов фейерверком видений рассыпались в разные стороны. И исчезли, и сгинули.
И сами сны уснули.
А снегу-то, снегу навалило в эту пору! Дымок вьется из трубы соседнего дома, и псы где-то в переулке тявкают. Тявкают гулко, словно пытаясь вспугнуть воспоминания, которые лезут ластящейся теплой кошечкой. Как не погладить ее? Но осторожность настораживается – кошечка кошечкой, а коготки в мягких подушечках спрятаны. А снегу-то, снегу навалило в эту зиму.
* * *
«Да, а снегу сейчас тоже сколько намело! – подумал растроганный Герман, задумчиво входя в калитку. – Однако уже декабрь близится». Радостный пес резво ткнулся холодной влажной мочкой в его руку, словно напоминая задумавшемуся гостю о настоящем, которое представлялось простым и естественным окружением, как проста и естественна сама природа. Это и есть реальность, в которой следует жить, просто жить и не изматывать себя пустыми амбициями и иссушающими поисками неведомой никому истины, которая еще неизвестно чем может оказаться – правдой или ложью. Где она, эта высшая реальность? Да вот же она и есть – потрескивающие сосны в снегу, пылающий камин, запах намокающих березовых веников. Герману на миг показалось, что он уловил мысли и ощущения Даниила. «Это, конечно, фантазия», – несколько смутившись подумал доктор, но тут Даниил обернулся к нему и понимающе улыбнулся.
– Что может быть жизненней самой стихии жизни? – спросил он, эхом озвучивая молчание Германа и приглашая последнего в предбанник. – Ты как паришься?
– Крепко. Люблю сильный пар.
– Я так и думал. Ну залезай тогда на верхний полог. Готов?
– Готов.
Печка зашипела, поглотив ковшик эвкалиптового настоя, и одновременно горячий веник шлепнулся на размягшую спину Германа. С каждым ударом он все явственнее чувствовал, как исцеляющий жар проникает внутрь его тела, которое словно открылось этой волне силы и тепла. А через некоторое время он испытал удивительное ощущение – ощущение материальности, осязаемости своей души, будто это не какая-то токоматериальная абстракция, некая загадочная энергия, а что-то свое, близкое, родное, живущее прямо здесь, рядом, внутри, то, с чем можно говорить и то, что можно слушать и что можно чувствовать непосредственно, и любить. И он незаметно, тихонечко, так, чтобы никто не увидел, заплакал. Слезы смешивались с каплями пота и стекали на дощатый полог. Он догадывался, что мог бы и не прятаться от этих людей, что они-то и поймут его, как никто другой, но в то же время ему казалось, что он переживает нечто сокровенное, и это сокровенное лучше не демонстрировать никому. Тут же огромной мягкой волной на него накатило чувство любви, не какой-либо конкретной, а любви общей – ко всему существующему, просто любви, которая переживалась так же остро, как и предыдущее состояние. Это была любовь как таковая, сама по себе, не как чувство, направленное на кого-то или на что-то, а именно как переживание, самостоятельное и самозначимое. Это было одновременно и ощущение любви и осознание этого ощущения. И он почувствовал, как душа и тело становятся единым. Слезы сами собой прекратились, и безбрежный, ровный, невозмутимый покой овладел им. Такой покой отличается удивительной ясностью сознания, чистотой восприятия и чувством гармонического единства с жизнью.
Разгоряченный и раскрасневшийся, он с разбегу прыгнул в свежий сугроб. По телу невидимыми искрами побежали тысячи иголочек. И уже почерневшее небо опрокинулось и взорвалось тысячами искрящихся звезд. А прямо над его телом вздымалась шуршащая громада леса. Рядом, в соседний сугроб плюхнулись плотные телеса извергающего пар Скульптора. И Герман вновь ощутил, что и маленький бревенчатый домик с дымящейся трубой, и распластанное сияющее небо, и звонко тявкающий пес, и эти люди, его друзья, и есть жизнь, неповторимая, реальная, живая жизнь, самовыражающаяся здесь и сейчас, в данный миг, который и является единственным настоящим, а все остальное – надуманное и придуманное, туманная зыбкая иллюзия, всего лишь блуждающий призрак, ищущий пристанище в уставших душах. Глубокий, густой крик вырвался из самых недр его живота и плотным шаром покатился в сторону леса, который тут же отозвался гулкими шорохами в тишине подступающей ночи. И этот животный первобытный вопль принес ему чувство окончательного освобождения.
Исполненный легкости и безмятежности, он, зажмурясь, прихлебывал заваренный на травах чай в натопленной и уютной дачной кухонке. По Даниилу и Скульптору можно было судить, что они испытывают то же самое. И никому не хотелось нарушать этого не отчуждающего, но соединяющего безмолвия, где внутреннее понимание друг друга не смешивается ни с какими словами и искуственными попытками поддержать разговор. И все-таки Германа занимал один вопрос: «Что же происходило с ним полчаса назад, что творилось в нем, что это было?» И, словно опять проникнув в его мысли, уловив его душевные вибрации, Даниил просто и спокойно откликнулся:
– Что это было? А это и было присутствие бога.
Падение
«Ну ладно, с меня хватит этих наваждений», – внезапно проснувшись, резко сказал Лукин, в то время как воскресшая, но представшая в своем воскресении в несколько невнятном состоянии Лизочка продолжала посапывать, уткнувшись помявшимся личиком в бледную ткань наволочки. Он стиснул виски и задумался над своим странным путешествием и вообще над всем этим необычным положением, которое окружило его в последнее время. Он порядком устал и от своих изматывающих бдений, и от неожиданных поворотов судьбы, на которых его заносило так, что каждый занос грозил чуть ли не сумасшествием. После беседы с Николаем Павловичем и его сотрудниками он ощутил в себе некоторые изменения, но все же что-то неприятное оставалось еще внутри. Ему трудно было определить, чем конкретно представлялось это неприятное, он просто чувствовал, хотя и затруднялся описать данное чувство.
«В конце концов, мне наплевать на все эти потусторонние нашествия. Главное, Лизочка жива, и я не виновен. Будем считать, что я отделался легким испугом, хотя конечно он не был легким. Ну хорошо, будем считать, что я отделался тяжелым испугом. И на этом поставим точку. Сейчас я позавтракаю, попью кофе и до вечера пошатаюсь по городу, а ближе к ночи загляну в Танечкины владения. Прилив свежих сил и свежей похоти наполняет меня. Кстати, надо бы забежать за гонорарчиком, с них причитается. Когда денежка при себе, как-то теплее становится и чувствуется лучше».
Из складок простыни раздался легкий стон: потревоженная каким-то видением Лизочка заворочалась в постели, ее тельце изогнулось и придвинулось ближе к стене.
«Что это – кошмар или экстаз? Или они всегда идут рука об руку»? Лукин улыбнулся и направился в туалет. Мимо него пролетела невесть откуда взявшаяся мысль о Дзопике и скрылась где-то в направлении кухни. «Мается, наверно, бедолага. Ну да ладно, пусть себе мается, что ему еще остается делать?»
Быстро покончив со своими утренними делами, Лукин склонился над забывшейся своей подружкой, чмокнув ее в розовеющую и тонкую, как скорлупка мидии, ушную раковину, и покинул квартиру. Но опустившись в гущу уличного гама и столпотворения толпы, он внезапно ощутил страшную опустошенность и усталость, которая почти мгновенно перешла на тело, ноги задрожали, и тошнота подобралась к затылку. Он споткнулся и невольно посмотрел вниз, у самой подошвы в месиве бурого раскисшего снега блеснула странного вида булавка, причудливо изогнутая и отдаленно напоминающая крохотную виолончельку. «Золотая что ли?», – как-то отстраненно подумал Лукин, но в следующую секунду «не поднимай!» молнией пронеслось в его голове, однако, было уже поздно, он медленно и осторожно, из-за усиливающейся тошноты, нагнулся, и в тот же миг, как только пальцы коснулись затейливого замочка, что-то внутри него хлопнуло трескучим ударом электронного разряда, и сознание выпрыгнуло из черепа, как отчаянный самоубийца из окна.
«Вот мудак», – произнес кто-то спокойно и даже с оттенком некоторой жалости, хоть и не без примеси легкой укоризны, но чей это был голос, его личный, обращенный в свой адрес, или чей-то другой, он определить уже не смог.
Обесточенное и отягощенное собственным присутствием тело тихо сползло на землю и завалилось на бок, смешавшись со свалявшимся, как шерсть у бездомной собаки, столичным снегом.
Известие
– Герман?
– Я слушаю.
– Матвей говорит.
– Приветствую тебя, дружище. Как твои творческие успехи? Совершенствуешь свой стих?
– Совершенствую, куда же без этого? Но я вовсе не о поэзии с тобой хочу поговорить.
– Тогда о чем же, Матвей? Разве существует что-либо более достойное поэзии?
– Думаю, что нет, но иногда возникает необходимость говорить о вещах менее достойных.
– Тогда это должна быть очень сильная необходимость.
– Ты угадал. Мы завтра собираемся у Николая Павловича.
– Я в курсе.
– Но знаешь, зачем?
– Зачем?
– Помнишь того клиента, который приходил к нам в последний раз?
– Помню. Мэтр им заинтересовался. Лукин, кажется, его фамилия?
– Да, Лукин.
– Ну и что?
– Дело в том, что этот Лукин умер.
Что-то тревожное выскочило из телефонной трубки и пробежало по лицу Германа.
– И как это произошло?
– А в том то и дело, что почти ничего не произошло. Тело нашли прямо возле его подъезда и единственной особенностью было то, что из ладони его торчала странная булавка.
– Булавка? – Герман ощутил мягкий толчок внутри живота. – А что за булавка?
– Булавка, правда, несколько необычная, то ли антикварная, то ли… ну в общем не поймешь, какая, на скрипку в миниатюре похожа.
Герман почувствовал слабость, и ему показалось, что в трубке зазвучали мелкие колокольчики, но впрочем, это длилось не больше секунды, после чего его спокойствие вновь вернулось к нему.
– Ну а предполагаемая причина смерти какая? – ровным тоном спросил он. – И вообще, откуда тебе это известно?
– В его бумажнике оказалась визитка Николая Павловича, больше никаких документов нет. Соседей тоже не было поблизости. Поэтому сразу позвонили ему. Вот и все. Что касается причины смерти, то врачи ничего сказать не могут. Интересно то, что с одной стороны, еще не наступило трупное окоченение, хотя происшествие случилось вчера, с другой – смерть налицо и ничего тут не попишешь.
– Однако интересно. Вначале он убивает свою возлюбленную, затем погибает сам. Ты не находишь, что предопределенность конца в его судьбе обозначена слишком явно?
– В том то и дело, что не слишком. Его подруга жива.
– Но ведь он же ее задушил.
– Видать, не совсем. Во всяком случае она дышит, передвигается и разговаривает, и завтра принесет кое-какие бумаги покойного.
– Ну что ж, разберемся. В конце концов, умер наш пациент, который пока не перестает быть таковым, даже уйдя из жизни.
– Как тебя понимать?
– Иногда смерть человека может объяснить всю его жизнь. А это важно не только для патологоанатомов.
– Готов согласиться.
– Ладно, Матвей, пока.
– До завтра.
Проникновение
Герман задумчиво положил телефонную трубку и несколько раз прошелся по комнате. После посещения дачи Даниила он по другому стал ощущать мир. Не то, чтобы в его сознании произошел взрыв или какие-нибудь глобальные и революционные преобразования, но восприятие и личностное реагирование стали иными. Появилось некое внутренее, глубинное спокойствие, которое позволяло без излишних эмоциональных всплесков и более тесно приближаться к сути вещей. Если раньше в своей работе он опирался на полученные знания и логику, то сейчас больше полагался на чутье и способность к интуитивному проникновению в скрытый мир человека, его характер, душу, судьбу. Таким образом, его психотерапевтическая деятельность теперь больше использовала целостное видение пациента, нежели рационалистическое расчленение на отдельные акты и реакции, что ничуть не противоречит его ориентированности на психоаналитический процесс. Ведь самый лучший аналитик – это интуитивист. «Анализ же без интуиции – удел ученика», – теперь он полностью осознавал смысл этих слов, сказанных некогда Николаем Павловичем.
Известие о смерти Лукина и сопутствующей ей булавочке уже через несколько минут он воспринял как нечто неизбежное и закономерное, хотя и не смог объяснить себе, в чем тут неизбежность и закономерность. Тем не менее он уже чувствовал этого человека, видел его и понимал, что тот нес в себе знак, который четко предопределял все то, что и должно было случиться. Безусловно, каждый человек имеет этот знак, все дело в том, что его нужно суметь различить, и недавно Герман ощутил в себе эту способность, которая так или иначе или развивается, или усиливается у тех, кто занимается психоанализом. В среде психоаналитиков она именуется психическим ясновидением.
По дурости, конечно
В салоне Николая Павловича собрались его обычные посетители – Матвей, Рита, Герман. И пока ждали Лизу, которая вскоре должна появиться, мэтр готовил свой ни с чем не сравнимый кофе, чей черно-коричневый запах утонченным восточным изыском плавно плыл из кухни в гостиную, делая пространство плотным и ароматным.
Но вот на очередной волне душистого прилива из недр прихожей безымянным поплавком вынырнул робкий звонок.
Лиза вошла, тонкая и бледная, с зияющими провалами зрачков, уводящих в неизведанные заросли извилин, поселившихся внутри этой миниатюрной головки, украшенной колечками закрученных волос.
Она казалась немного испуганной и растерянной, но чашечка кофе, обогащенного коньяком, помогла ей освоиться в обстановке быстрее, чем это обычно в подобных ситуациях бывает. Щечки ее порозовели, а пустота зрачков наполнилась блеском.
«А она хорошенькая, – подумала Рита, вглядываясь в подружку Лукина, – но странен его выбор. Ему все больше нравились дамы оформленные, брунгильдистые, с крепкими ляжками и сочными задами, а эта совсем как девочка: тонкие, хотя и стройные, ножки да, наверно, костлявая попка. Интересно, они играли в декадентские игры?»
Но тут ее мысли были прерваны отеческими интонациями Николая Павловича:
– Мы вам искренно сочувствуем, Лизочка, и готовы помочь вам и сделать все, что в наших силах.
Лизочка молча кивнула и по птичьи наклонилась к чашечке с кофе, отхлебывая мелкий глоточек. Она все еще выглядела затравленным зверьком, хоть и спасшимся от погони и очутившимся в безопасной норке, но пока продолжающим помнить и чувствовать недавний ужас.
– Вы чувствуйте себя свободно и доверьтесь нам, – продолжил Николай Павлович, – ладно?
– Ладно, – кивнула она, пал шиком поправляя выскользнувший из общей пряди коконок.
– Ну вот и хорошо. Вы можете говорить и рассказывать нам все, что захотите, а мы будем думать над тем, как сделать лучше.
– Я принесла его записки… часть из них я читала, и они мне показались немного странными… ну, я не знаю, что еще сказать, ведь все равно он не вернется. А еще… а еще… – Лизочка шмыгнула носиком и уткнула заострившееся личико в свои хрупкие и, должно быть, потные ладошки.
– Что еще, Лизочка, что? Доверьтесь нам. Что еще?
– А еще… – она чуть слышно всхлипнула и не отрывая рук от лица, от чего голос ее слегка загнусавил, чуть растягивая слова, сказала, – а еще… я жду… ребеночка… вот… я – беременная.
«Боже ж ты мой, – подумала Рита, – ну Лукин, ну производитель, – затем мысленно обратившись к девушке, – ничего, бедняжечка моя, я от него тоже залетала. По дурости, конечно».
Часть II
Сцены из жизни циника, или Homo vulgaris
Старичок
Сегодня разговаривал с одним старичком. У него привычка щелкать челюстями таким вот манером. Сначала вытягивает нижнюю челюсть и выпячивает ее до тех пор, пока не раздастся хруст. При этом впечатление такое, как будто закрой он рот, то эта челюсть наденется ему на нос. Затем он убирал ее обратно в исходное положение и начинал ею колебательные движения то влево, то вправо. Делал он это неистово и даже как-то самозабвенно. Когда хруст прекращается, старик заводит разговор о политике, паразитизме и бутербродах. После каждого моего замечания по какому-либо поводу он возобновляет сеанс хруста и в конце концов изрекает: «Ну и что из этого проистекает?» И в упор смотрит на меня своим желтым слезящимся взглядом.
Однажды я ему прямо сказал:
– Я вам не верю! А он ответил:
– Молодой человек, двадцатый век на исходе, и вы все еще верите людям? Я спросил:
– Скажите, Старичок, а что такое настоящий друг? Он ответил:
– Настоящий друг – это тот, при котором ты можешь свободно пукнуть.
Эго эроса
Я видел эти глаза!
И какая-то щемящая грусть пронзила меня. Что-то непонятное было в этих очаровательных глазах. Лицо этой девушки, которая ехала со мной в автобусе, оказалось пухленьким милым личиком. Определенный тип стандартной красоты, вернее, смазливости. Но глаза! О эти глаза, опустошающие и ослепляющие. Огромные… и пустые.
Но пустота их не серая, не бесцветная. Это – черный космический вакуум. Как зимнее солнце. Летнее, раскаленное, плавит воздух. Зимнее, отполированное, разреженное, ослепляет. Солнце пустыни и солнце снежных вершин. Так и эти глаза. Я забыл обо всем на свете. Мне захотелось безумного – мне захотелось влиться в эти бездонные, страшные глаза.
Вначале, как только я почувствовал их взгляд, устремленный на меня, я смутился и быстро отвернулся. Однако вскоре снова стал искать эти глаза – исподтишка и осторожно. «Брось, брось, – говорил я себе, – не робей. Женщины не любят робости, им импонирует дерзость. Отважься, если хочешь завладеть этими глазами, стать их властелином. Смотри, я приказываю тебе, смотри в них не отрываясь». И смущение, и наглость одновременно владели мною в этот момент.
Я сначала посмотрел на ее губы – для подстраховки. Потом резко и неожиданно – в самые глаза, в самую засасывающую их черную глубь. Она смотрела на меня, не отрываясь. Но я не отвел своего взгляда. Я испытывал сладостную пытку, приятнейшее возбуждение, и в свой взгляд я старался вкладывать как можно больше демоничности. Я переборол миг смущения.
Чем дольше я смотрел в ее глаза, тем сильнее меня тянуло к ней самой. Я ощутил огромное желание, и чем дольше я смотрел в ее глаза, тем меньше скрывал свое желание, и тем сильнее старался внушить ей мою страсть, а может быть даже и навязать. Да, да, навязать. Как навязывает свою волю сильнейший.
Кое-какие соображения меня еще удерживали.
Но вот вышел последний пассажир.
Мы остались вдвоем, и я сорвался. Молниеносное движение тела, и я рядом с ней. Во мне буйствовал самец. Я придвинулся к ней почти вплотную, но она отодвинулась от меня. Тогда я приобнял ее и уткнулся в мясистую грудь. Еще какой-то мизерный, скоротечный миг – и я обладатель этих глаз! Но в следующее мгновенье она заехала мне локтем в челюсть.
– Но почему, сладостная? – опешил я.
– А ну-ка быстро ушел, понял? – тихо прорычала она. Тут я заметил, что у нее прыщавый нос.
– Подумаешь! – я надменно поднялся и вышел на следующей остановке, поверженный и опозоренный. Удивительнее всего было то, что в этом чувстве тоже было что-то сладостное и томительное. Но еще удивительнее, что она выскочила следом за мной и, подойдя ко мне, тихо сказала:
– Ну ладно, пошли, только у тебя презервативы есть?
* * *
Идеи приходят совершенно внезапно. Они толкутся в прихожей сознания. Они ждут своей очереди и дерутся друг с другом за право войти ко мне первой. Но только я глух к ним и жесток. И они старятся и умирают в прихожей. И теперь прихожая моего сознания стала кладбищем идей.
Очень сложно достигнуть душевного равновесия, когда тебя атакуют полчища идей, когда они норовят опрокинуть тебя и когда ты рискуешь оказаться погребенным под ними.
Мой разум теперь – кладбище разлагающихся мыслей. И каждая из них мне мстит теперь за то, что я в свое время не приметил ее и не придал ей никакого значения.
Но я стараюсь успокоить себя – все замечательно, все идет, как надо. Я свободен, и моя свобода безгранична.
* * *
Я с восхищением и изучающе смотрю на женщин, но они почему-то в моем взгляде видят только вожделение. Стоит только мне лишь взглянуть на одну из них попристальнее, как она тут же начинает теребить свою юбку. Неужели у меня такой откровенный похотливый взгляд самца?
В конце концов, я начинаю смотреть на них с вожделением и каждую из них желать.
Вообще, я люблю заниматься сексом. Это лучшая разрядка от накопившихся неприятностей и невзгод, которые тяжким шлаком оседают в мозгу и ужасно засоряют его.
На что стал похож мой мозг? На мусоропровод, заваленный всякими безобразными отходами. Кое-где они начинают уже пускать зловоние. Нет, надо срочно освобождаться от них.
Вчера я провел ночь с отличной девочкой. Девочке восемнадцать. Девочка тоже любит заниматься любовью. К тому же девочка любит водочку.
Мы попили водочки, послушали музычку, а потом – в постельку. Наша постелька поскрипывает, а моя девочка постанывает. Это очень артистично и эротично.
Пока она бежит подмываться, я закуриваю сигаретку и пытаюсь отрешиться от окружающего. И я начинаю видеть, как среди ночи в черное окно льется голубой поток мягкого лунного света и заполняет всю комнатенку. И я, зажмурившись, плаваю в этом фосфоресцирующем мареве.
А подружка моя приходит из ванной, ложится ко мне под бочок и ничего не замечает. Меня это злит, и я говорю ей, что она дура. «Сам дурак», – огрызается она и обиженно отворачивается, подставляя свои свежие и плотные, как налившиеся яблоки, ягодицы лунному потоку. Ее попа матово мерцает в лунном свете. Я начинаю нежно гладить по этой сочной попе, и вскоре девочке надоедает дуться, и она вновь проявляет интерес к любви. Мы оба счастливы до утра.
Утром я проституточку спровадил. И в одиночестве жую макароны, запивая кефиром. И постепенно напиваюсь новой похотью.
Похоть моя – вовсе не прихоть, а способ существования.
Если я дольше трех дней воздерживаюсь и никого не люблю, то чувствовать начинаю прескверно. Тогда я шляюсь по паркам и выискиваю подходящих девок. Моя разнузданная походка обращает на себя внимание, и девки клюют, едут ко мне домой и ложатся ко мне в постель. Бывают подобные случаи и летом на пляже. А если на пляже случается изобилие тенистых кустиков, то я не откладываю дело в долгий ящик. Помнится, я осчастливил в кустиках одну жизнерадостную вдовушку, в то время как ее не менее жизнерадостные детишки с веселыми воплями плескались неподалеку. Она была мне так благодарна, что предложила свои услуги и на будущее. Я подумал и согласился.
* * *
Я скажу так. Каждый человек в чем-то ущербен. У каждого есть своя сокровенная тайна, страшная тайна, которую он не откроет даже самому близкому на свете человеку. Так и живет человек в подсознательном страхе, что, не дай бог, откроется его тайна, вскроется его нутро – позорища-то какая. Так мы все и живем.
* * *
Надо бы подстричь ногти. Безобразные у меня ногти, длинные, грязные, изогнутые. Длинные ногти мешают думать, значит, их надо подстричь. Щелк, щелк, звяк, звяк – клацают ножницы. И пока они клацают, я пытаюсь проникнуть в тайну бытия.
* * *
Я одержал над собой великую победу – перестал бояться тараканов. Я, вообще, молодец.
* * *
Я тщательно обсасываю кисленькую карамельку. Она успокаивает мне нервы. А нервы мои взвинчены. До предела. Кое-кому доставляет удовольствие говорить о том, как у него взвинчены нервы. Они упиваются своими взвинченными нервами. А мне не до упоения. Они у меня на самом деле взвинчены.
А время идет себе и идет. И каждую секунду что-то меняется. И через секунду живешь уже совсем по другому. Не так, как секунду назад. И ты совсем другой, и жизнь совсем другая, и люди совсем другие. За всех не отвечаю, но те, что вокруг, точно другие.
* * *
Говорят – люби человека, люби ближнего своего. А с какой стати? Скажете – позиция эгоиста. Хорошо. Покажите мне неэгоиста. А заодно еще покажите и того, кто добровольно бы подставил другую щеку, получив по одной. Нет таких. Есть? Не верю! Многие не прочь поиграться в святость, а сами по ночам втихаря бегают на кухню по кастрюлькам полазить – наверное, чтобы в дневной благости своей укрепиться.
И при всем том, что я сейчас сказал, смею заверить – я человек не злой. Я – человек обычный. Homo vulgaris. Как и все люди, братья мои и сестры, которые и знать обо мне не ведают, но которых я почему-то должен возлюбить, ну если и не возлюбить, то просто любить, или хотя бы не ненавидеть. И не собираюсь. Потому и живу, как все – с той лишь разницей, что признаюсь в этом.
Человек по природе своей говнюк. Этим и интересен.
Ехал как-то в пустом вагоне электрички, где, кроме меня и пьяненького пассажира, ни души. Мужик похрапывал, привалившись к окну, рядом на сиденье лежали брошенные им свертки. Поезд уже приближался к конечной станции, когда в наш вагон вошли два милиционера и, не долго думая, направили свои правоохранительные стопы к нарушителю общественного порядка, который смотрел уже, наверное, свой седьмой сон. На попытки органов растормошить его, тот лишь бурчал и вяло отмахивался, пуская слюни на подбородок.
Тем временем электричка подошла к перрону и остановилась. Я вышел на улицу, но мой внутренний обыватель не мог упустить случая подсмотреть за чужими неприятностями, и мы скользнули в тень фонарного столба. Ждать, однако, долго не пришлось, и через несколько минут вижу – высовываются органы из ширинки дверного проема, со свертками, но без их владельца, и, заговорщицки перемигиваясь, неторопливой походкой шествующего правосудия направляются к вокзалу. Один орган, украшенный кучерявым протуберанцем, лихо выбивающимся из-под молодецки заломленного околыша, ухмыляется в нависающие усы, формой напоминающие ручку чемодана.
Они оказались говнюками втройне. Во-первых, потому что украли. Во-вторых, потому что они, призванные пресекать воровство, сами пошли на это. А в-третьих, они опередили меня.
* * *
Знал я одну особу, чья созревшая чувственность щедро снабжала меня сладкострастными плодами этого созревания. Если во время моих посещений дома находилась ее четырехлетняя дочка, то стратегическая мамаша либо отпускала девочку погулять, либо отправляла в соседнюю комнату, запрещая ей заходить в спальню, так как там, якобы, лопнула батарея, и дядя (то есть я) пришел ее починить. И пока ребенок резвился в соседней комнате, я чинил раскаленную батарею ее резвой мамочки.