Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дики Церинг

Мой сын Далай Лама. Рассказ матери

Введение. Воспоминания о мoeй бабушке.

Мои первые воспоминания о бабушке относятся к семилетнему возрасту. Это было в 1959 году, когда я ходил в колледж Св. Иосифа, иезуитскую школу в Дарджилинге, Индия. Однажды директор школы отец Стэнфорд вызвал меня в свой кабинет. «Молодой человек, – сказал он, – сегодня вершится история. Ваши родители просят вас приехать домой, ибо вам предстоит отправиться на железнодорожную станцию в Силигури и встретить Его Святейшество Далай Ламу, который будет проезжать через эту часть страны». Это было первым намеком на особый статус моей семьи.

Прибыв на станцию, мы были вынуждены пробираться через толпы народа, собравшегося там, чтобы отдать дань уважения и хотя бы взглянуть на Его Святейшество, которому только что удалось бежать из Тибета и найти пристанище в Индии. Только тогда я понял, что принимаю участие в каком-то действительно важном событии. Моего дядю, с которым я еще не виделся, принимали как живого Будду. Люди называли мою бабушку Гьяюм Ченмо – Великой Матерью, – и она держалась с достоинством и теплотой, подобающими такому титулу.

Приехав в Индию, Мола, как мы называли ее, поселилась сначала с Его Святейшеством в Муссури. (Момо значит «бабушка», ала – частица, выражающая почтение.) Позже она переехала к нам в Дарджилинг. Она адаптировалась к индийской жизни со спокойствием и терпением, которые помогали ей во всех многочисленных потрясениях. Ей всегда была ясна цель ее жизни: забота и воспитание своих детей и внуков.

Во время войны, вопреки всем трудностям, болезням, смерти, политическим проблемам и государственным границам, она была опорой своей семьи, подобно тихой гавани, где всегда можно было найти тепло и защиту.

Бабушка была спокойной и доброй, но весьма требовательной в том, что касалось воспитания внуков. Она настаивала на том, чтобы мы правильно питались, то есть употребляли в пищу продукты, характерные для области Амдо, где она училась стряпать еще у своей матери. А мы все учились этому у нее. Она часто готовила для Его Святейшества и пекла ему хлебцы, она и его слугам, уроженцам Центрального Тибета, передала секреты кухни Амдо.

Далай Лама четырнадцатый до сих пор ест те самые блюда, которыми мать кормила его в детстве.

Лев Николаевич Толстой

Бабушка соблюдала религиозные традиции и праздники. Обычно на Новый год мы надевали свои лучшие одежды. В молодости я любил носить парчовые чуба, которые Мола присылала нам из Тибета. Но после 1959 года, когда в Индию устремились толпы нищих беженцев, она из уважения к неимущим велела нам не надевать на Новый год красивые наряды. Нам приходилось, согласно традиции, надевать какую-нибудь одну новую вещь, не демонстрируя своих пышных облачений целиком.

Собрание сочинений в двадцати двух томах

После смерти деда главой семьи стал мой отец, Гьяло Тхондуп. Он играл главную роль в бегстве Его Святейшества из Тибета. Бабушка говорила, что после отца принять на себя руководство семьей должен я, и внушала мне чувство ответственности за эту роль. Теперь я передаю эту традицию своей дочери. Все это может показаться не слишком важным, но я считаю, что подобные ценности формируют сильный характер.

Том 1. Детство, Отрочество, Юность

От издательства

Бабушкина забота и внимание к членам семьи естественным образом распространялись на всех прочих – друзей, правительственных чиновников и простых людей. Если она видела из окна бедных тибетцев на улице, то приглашала их войти в дом. Она смотрела им в лицо и говорила: «Вы выглядите грустными. В чем дело?» Обычно они жаловались на отсутствие денег, и она тут же давала им какую-нибудь сумму.

Весь мир отмечает 150-летие со дня рождения великого русского писателя Льва Николаевича Толстого.

За шестьдесят лет неустанного творческого труда Толстой создал огромное литературное наследие: романы, десятки повестей, сотни рассказов, пьесы, трактат об искусстве, множество публицистических и литературно-критических статей, написал тысячи писем, томы дневников. Целая эпоха русской жизни, которую В. И. Ленин назвал «эпохой подготовки революции» в России, отразилась на страницах книг Толстого. Творчество Толстого знаменует собой новый этап в развитии художественной мысли.

Каждое утро множество народа выстраивалось у черного входа в наш дом, чтобы попросить пищи. У нас были огромные ящики риса и пшеницы, и мы выдавали каждому по совку в день. Те первые дни в Индии были нелегкими, и Мола делала все возможное, чтобы помочь людям.

В 1910 году в статье-некрологе «Л. Н. Толстой» В. И. Ленин писал: «Толстой-художник известен ничтожному меньшинству даже в России. Чтобы сделать его великие произведения действительно достоянием всех, нужна борьба и борьба против такого общественного строя, который осудил миллионы и десятки миллионов на темноту, забитость, каторжный труд и нищету, нужен социалистический переворот»[1].

В то время нашим ближайшим соседом был американский правительственный чиновник. Мне довелось встретиться с ним в Штатах в 1979 году, и он заговорил о моей бабушке. Он вспоминал, что, когда его жена родила первенца, Мола приготовила куриный суп и послала его молодой матери. Забота о хорошем здоровье в течение первого месяца после родов считается очень важным делом. Этот человек никогда не забывал бабушкиной заботы по отношению к едва знакомому ей человеку.

Для молодой Советской республики издание Толстого явилось делом государственной важности. Первый управляющий делами Совета Народных Комиссаров В. Д. Бонч-Бруевич писал, что уже вскоре после Октябрьской революции В. И. Ленин предложил А. В. Луначарскому организовать при Народном Комиссариате просвещения издательский отдел и напечатать в большом количестве сочинения классиков, Толстого в первую очередь. При этом Ленин дал указание: «Толстого надо будет восстановить полностью, печатая все, что вычеркнула царская цензура»[2].

Все относились к бабушке с уважением, потому что она никогда не ставила себя выше или ниже других. Она уважительно обращалась с каждым, кого встречала. Даже те, кто работал у нее по хозяйству, любили ее. Вместо того чтобы сидеть и давать указания, она участвовала в повседневной работе и на собственном примере показывала слугам, как ее следует исполнять.

В 1928 году, когда отмечался столетний юбилей Толстого, было начато сразу три издания: Полное собрание художественных произведений в 12-ти томах, рассчитанное на самого широкого читателя (вышло приложением к журналу «Огонек» за 1928 год тиражом 125 тыс. экз., с предисловием А. В. Луначарского); Полное собрание художественных произведений в 15-ти томах, подготовленное видными текстологами и комментаторами тех лет — К. Халабаевым, Б. Эйхенбаумом, Вс. Срезневским (завершено в 1930 году; тираж 50 тыс. экз.); Полное собрание сочинений в 90-та томах, давшее исчерпывающий свод сочинений, дневников, писем Толстого (завершено в 1958 году; тираж 5-10 тыс. экз.).

Бабушка была набожной женщиной. Каждое утро она первым делом читала молитвы и делала подношения семейному божеству. Именно она научила нас основам религии. У меня были аквариумы, и я кормил рыбок живыми червями. Застав меня за этим занятием, бабушка пришла в ужас и заявила, что скармливать одно живое существо другому – большой грех. На меня это произвело огромное впечатление, и мы перешли на сухой корм для рыбок, чтобы не принимать участия в убийстве.

По свидетельству В. Д. Бонч-Бруевича, Ленин «сам лично вырабатывал программу издания», где должно было появиться все без изъятия из написанного Толстым[3]. Девяносто томов этого монументального издания включили почти 3000 печатных листов, из них около 2500 листов текстов Толстого и около 500 листов комментария. Видные исследователи, выдающиеся текстологи многие годы посвятили разбору, прочтению рукописей и комментированию Толстого. Это издание заложило фундамент для всех последующих изданий Толстого, стимулировало всестороннее исследование жизни и творчества великого писателя, определило научные принципы издательского дела в СССР (всего вышло в советское время 14 собраний сочинений Толстого на русском и национальных языках).

Она любила рыбок. Мы вместе смотрели на них и давали им разные имена. Она обратила мое внимание на то, что у всех рыбок разный характер: одни были жадными, другие – благородными. Она научила нас ценить жизнь.

Одновременно с подготовкой и выпуском в свет девяностотомного Полного собрания отдельные сочинения Толстого выходили большими тиражами на русском языке и языках разных национальностей СССР. После Великой Отечественной войны в течение двенадцати лет (1948–1959) было выпущено три новых собрания сочинений Толстого: Собрание художественных произведений в 12-ти томах («Правда», 1948); Собрание сочинений в 14-ти томах (Гослитиздат, 1951–1953); Собрание сочинений в 12-ти томах (Гослитиздат, 1958–1959).

Гениальный художник, создавший произведения, «которые всегда будут ценимы и читаемы массами, когда они создадут себе человеческие условия жизни»[4], Толстой вместе с тем — выдающийся мыслитель, поставивший в своих работах «великие вопросы» демократии и социализма. Толстой дорог современному читателю но только тем, что он дал «несравненные картины русской жизни», «первоклассные произведения мировой литературы»[5], но и тем, что он выступил страстным критиком эксплуататорского строя жизни и всех его институтов, защитником угнетенного при таком строе народа.

С марта по ноябрь мы жили в школе-интернате. Затем все семейство отправлялось на зимние каникулы в Калькутту. Моле было за шестьдесят, но она оставалась открытой всему новому и любила шутки и веселье. Бабушка брала нас на пикники и позволяла пробовать продававшуюся на улице индийскую пищу. Она любила кино и часто брала нас с собой. Ей особенно нравились индийские фильмы, в которых слезы лились рекой и было много песен и танцев. Разумеется, они были на хинди, поэтому она не понимала диалогов, но мы помогали ей как-то сориентироваться в развитии сюжета. Она сама была великолепной рассказчицей. Любила пугать нас историями о кошке-призраке, которая крала хлеб у богатой семьи и отдавала его бедной. Ее сын Норбу уехал в Штаты преподавать в университете штата Индиана. Во время визита к нему она глубокой ночью с удовольствием смотрела по телевизору фильмы ужасов.

В 1960 году в связи с 50-летием со дня смерти писателя было предпринято издание нового типа — Собрание сочинений в 20-ти томах (ГИХЛ, тираж 300 тыс. экз.). Оно включило не только все завершенные художественные произведения Толстого, но и некоторые незаконченные фрагменты, наброски, а также статьи об искусстве и литературе, избранную публицистику, письма, дневники. Это издание отразило новый, более высокий уровень советской текстологии и литературной науки. Впервые здесь дан текст романа «Война и мир», выверенный по авторским рукописям; уточнен текст севастопольских рассказов. Помимо вступительной статьи Н. К. Гудзия, в каждом томе помещен историко-литературный комментарий к разным периодам творчества Толстого.

Следующее издание (в 12-ти томах, 1972–1976), также массовое по тиражу, сделало еще шаг в уточнении текстов художественных созданий Толстого: роман «Анна Каренина» напечатан с поправками по рукописям (которые были впервые учтены в издании «Литературные памятники», 1970), исправлены ошибки в тексте повести «Крейцерова соната» и др.

Каждый раз, когда мы с братом дрались, Мола разнимала нас и решала, кто прав, кто виноват. Мы уважали ее решения, ведь она всегда была справедливой. Она никогда ничего не навязывала нам и не просила сделать что-нибудь для нее. Ее любовь и сердечность дарили нам чувство безопасности.

За последние тридцать лет появились собрания сочинений Толстого на национальных языках: армянском, украинском, грузинском, латышском, эстонском, туркменском. Начало выходить собрание сочинений на азербайджанском языке. Книги Толстого переведены на шестьдесят семь языков и наречий народов СССР.

Сбылось то, о чем еще в 1900 году писал Толстой издателю: «Самое близкое моему сердцу желание иметь своим читателем большую публику, рабочего трудящегося человека и подвергнуть свои мысли его решающему суду»[6].

У нее были огромные серванты, в которых она держала свои вещи – в чистоте и порядке, все на своем месте. В глубине некоторых ящиков и полок этих громадных сокровищниц всегда были спрятаны сладости или какие-нибудь другие угощения для нас, ее внуков. Когда нам чего-нибудь хотелось, мы просили ее, и она неизменно была готова отдать нам все, что у нее было.

За шестьдесят лет Советской власти сочинения Толстого изданы тиражом свыше двухсот миллионов экземпляров на девяноста восьми языках народов Советского Союза и зарубежных стран. Великий русский писатель, Толстой воплотил в своих творениях национальный дух своего народа. По мере исторического развития все больше становится ясным, что Толстой — имя бессмертное и принадлежит всему миру.

К 150-летию со дня рождения Л. Н. Толстого приурочено новое, юбилейное Собрание его сочинений в 22-х томах. В него входят все художественные произведения, статьи о литературе и искусстве, избранные публицистические статьи, избранные письма и дневники.

В основу издания положено Собрание сочинений Л. Н. Толстого в 20-ти томах (ГИХЛ, 1960–1965) с некоторыми дополнениями: расширен раздел публицистики и эпистолярный раздел. За исключением нескольких произведений, тексты печатаются по этому Собранию сочинений. Каждый том сопровождается историко-литературными комментариями.

Я восхищался бабушкиной силой, как физической, так и душевной. На ферме мы строили новый дом с лестницей, спускавшейся во двор. Однажды она поскользнулась и пролетела целый лестничный марш из восьми или десяти ступенек. Все мы сразу же бросились к ней. Бабушка лежала на земле. Она была уже весьма пожилой женщиной и сильно ушибла спину, но мгновенно поднялась и сказала: «Не волнуйтесь, со мной все хорошо». Бабушка никогда не показывала вида, что ей больно, она редко болела и отличалась крепким здоровьем. Многие из ее детей умерли в младенчестве, но она всегда переносила эти потери мужественно и с полным самообладанием.

Расположение произведений по томам:

том 1 — произведения 1852–1856 гг.: «Детство», «Отрочество» «Юность»;

том 2 — произведения 1852–1856 гг.: «Набег», «Рубка леса», севастопольские рассказы, «Два гусара», «Утро помещика» и др.;

Большую часть жизни бабушка много работала и не любила безделье. Когда она, беременная, жила в Лхасе, то имела обыкновение в качестве физического упражнения подниматься по лестнице на крышу дома и таскать камни туда и обратно. Как в наши дни люди занимаются тяжелой атлетикой, так и она носила эти камни. Она говорила нам: «Вы совершенно испорченные люди. Вы не знаете, что такое тяжелая работа».

том 3 — произведения 1857–1863 гг.: «Люцерн», «Альберт» «Три смерти», «Семейное счастие», «Казаки», «Поликушка», «Декабристы»;

тома 4–7 — «Война и мир»;

В начале 1960-х годов мы организовали тибетское представительство в Женеве, и брат Его Святейшества Лобсанг Самтен переехал туда в качестве нашего представителя. Бабушка тоже поехала с ним и некоторое время провела в его семье. Затем она отправилась в Блумингтон, штат Индиана, чтобы немного пожить в семье Норбу. Она по очереди навещала всех своих детей, включая Его Святейшество в Дхармасале и нас в Дарджилинге. Мы всегда были рады ее видеть. Ее общество доставляло нам ни с чем не сравнимое удовольствие. Она никогда никого не бранила и не критиковала. Ее естественный авторитет вызывал уважение у всех, кто имел честь знать ее.

тома 8–9 — «Анна Каренина»;

том 10 — произведения 1872–1886 гг.: рассказы из «Новой азбуки», рассказы из первой, второй, третьей и четвертой «Русских книг для чтения», «Чем люди живы», «Два брата и золото», «Упустишь огонь — не потушишь», «Два старика», «Много ли человеку земли нужно» и др.;

Мой отец переехал из Тибета в Китай, когда ему было всего шестнадцать лет. Он хотел получить образование и изучить административное дело. Там он женился на китаянке, а так как среди тибетцев господствовали сильные антикитайские настроения, бабушка посоветовала ему не приезжать в Лхасу с женой. И тогда мои отец с матерью переехали в Индию. Там в 1950 году родилась моя сестра, в 1951 – я, а в 1954 – мой брат.

том 11 — драматические произведения 1864–1910 гг.: «Власть тьмы», «Плоды просвещения», «И свет во тьме светит», «Живой труп» и др.;

Бабушка относилась к моей матери доброжелательно и чутко. Несмотря на существовавшие веками подозрительность и соперничество между тибетцами и китайцами, обе женщины жили очень дружно. Мола послала свою младшую дочь и внуков в индийскую школу, и моя мать присматривала за ними. Хотя у моей матери, современной, образованной женщины, были свои, непривычные для бабушки методы ведения хозяйства и воспитания детей, Мола признавала их и всегда поддерживала сноху. Она видела, что мама оказалась способной ухаживать за шестью детьми, относиться к ним как к своим собственным и учить их думать прогрессивно. Я никогда не слышал, чтобы они ссорились или критиковали друг друга, и никогда не чувствовал ни малейшей враждебности с той или другой стороны.

том 12 — произведения 1885–1902 гг.: «Холстомер», «Смерть Ивана Ильича», «Крейцерова соната», «Дьявол», «Хозяин и работник», «Отец Сергии» и др.;

том 13 — «Воскресение»;

Моя мать была важной дамой из известной китайской семьи. Ее отец служил генералом у Чан Кайши. Она окончила колледж и собиралась продолжать образование в США, когда познакомилась с моим отцом и вышла за него замуж. Она оказалась не только хорошей женой и матерью, но и преданным слугой общества.

том 14 — произведения 1903–1910 гг.: «После бала», «Хаджи-Мурат», «Фальшивый купон», «Алеша Горшок», «Корней Васильев», «Ягоды», «За что?», «Божеское и человеческое» и др.;

том 15 — статьи о литературе и искусстве;

тома 16–17 — избранные публицистические статьи;

Когда в 1959 году начался приток беженцев в Индию, моя мать решила, что для них крайне важно стать материально независимыми. Ей удалось на выручку от благотворительного футбольного матча купить у иезуитов участок земли и построить центр взаимопомощи. Каждый день мама активно работала в центре, и к моменту ее смерти в 1986 году в нем жили и трудились почти шестьсот человек.

тома 18–20 — избранные письма,

тома 21–22 — избранные дневники.

Окончив колледж, моя сестра Янзом Дома уехала в Англию, в Лондонский институт востоковедения и африканистики, где написала диплом по кафедре изучения китайской и тибетской культуры. По ее возвращении в Индию отец предложил ей пойти работать в аппарат тибетского правительства в изгнании. Он всегда поощрял нас к исполнению долга перед нашим народом и нашей страной. Сестра устроилась на работу в библиотеку тибетских архивов, где стала редактором тибетского журнала.

Детство

Глава I

Живя в Дхармасале, Янзом Дома часто навещала Молу, которая всегда готовила ее любимые блюда.

Учитель Карл Иваныч

12-го августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела*, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

В 1979 году сестре пришла идея записать историю бабушкиной жизни. Когда она высказала ее, Мола пришла в замешательство. Никто никогда не спрашивал ее, что она чувствовала и думала о событиях своей жизни. Однако она согласилась рассказать то, что помнила, и в течение последующего года или около того они часто беседовали, а Янзом Дома записывала.

«Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»

Начав вспоминать, Мола не нуждалась в особых подсказках. Она принялась за дело с энтузиазмом. Сестра сказала мне, что ее рассказы отличались необычайной живостью даже спустя десятилетия после описываемых событий.

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

В 1983 году моя сестра трагически погибла в автомобильной катастрофе в Тунисе. Я первым узнал о ее смерти и сообщил матери. Она погрузилась в тоску и по-настоящему так никогда и не смогла оправиться от утраты единственной дочери. Заболев раком, она скончалась в 1986 году. Тысячи тибетцев собрались на заупокойную молитву. Хотя она была китаянкой, люди относились к ней с огромным уважением.

— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal[7],— крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer![8] — говорил он.

Я женился в 1983 году, и вскоре моя жена забеременела. Однажды в нью-йоркском отеле мне приснилась сестра. Она сказала мне, что у моей жены должна родиться дочь и что она, сестра, будет ею. Я никому не сказал об этом, так как не знал, верить этому или нет. Рождение внучки очень обрадовало мою мать. Оно внесло немного радости в ее жизнь, омраченную смертью дочери.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!»

Я развелся, когда дочке было всего пять, и последующие одиннадцать лет воспитывал ее один. Надо сказать, она во многом напоминает мою сестру. Например, у нее точно такой же почерк. Я хранил одежду и личные вещи сестры в ящиках на чердаке, и дочка всегда любила копаться в них. Она говорила: «Как странно, что у Янзом Дома были все вещи, которые мне особенно нравятся». Она до сих пор любит носить одежду моей сестры. Так что теперь я убежден, что сестра заново воплотилась в нашей семье, и меня это очень радует.

Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

— Ach, lassen Sie[9], Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Я пообещал дочери, что, пока она не вырастет, я не женюсь, а буду заниматься только ее воспитанием. Мы стали хорошими друзьями. В прошлом году я сказал ей: «Теперь у тебя своя жизнь. Мне сорок восемь лет, и нужно, чтобы кто-нибудь сопровождал меня в старости. Я собираюсь жениться». Она согласилась. Недавно я снова женился, и в июне у нас с женой появилась дочурка. Мы назвали ее именем моей матери. Поэтому я полагаю, что и мать тоже воплотилась в нашей семье еще раз.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон — будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда умерла моя мать, люди в центре беженцев встретились с Его Святейшеством и попросили его назначить меня руководителем Центра. Я согласился при условии, что мой брат, врач, будет мне помогать.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай — маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

— Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Именно там мы и работаем с 1986 года по сей день. Сейчас управление Центром отнимает почти все мое время.

Я совсем развеселился.

— Sind sie bald fertig?[10] — послышался из классной голос Карла Иваныча.

Этот Центр – самый прогрессивный в Индии, поскольку он не зависит от благотворительных средств. Мы изготовляем ковры, у нас великолепный печатный станок, оборудованная рентгеном клиника, гематологическая лаборатория, больница и школа. Мы обслуживаем 750 человек. Чтобы содержать семью, я часто езжу на уик-энд на свою ферму в Калимпонге, где у меня макаронная фабрика. Моя лапша пользуется спросом в нашей местности. Я избран членом тибетского парламента. Я много путешествию и выступаю в защиту Тибета, особенно в Нью-Йорке, Вашингтоне и Японии.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Поскольку моя сестра умерла прежде, чем смогла закончить эту книгу, на мою долю выпало завершение этой важной задачи. Бабушка говорила только по-тибетски, поэтому моя сестра переводила ее рассказы на английский. Я собрал эти записи для публикации. Хотя рассказанная в них история не завершена, это яркое отражение жизни Дики Церинг и ее эпохи, ныне почти ушедшей. Я рад, что теперь более широкая аудитория сможет познакомиться с моей бабушкой. Хотя этого рассказа недостаточно, чтобы воздать должное ее памяти.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна — наша, детская, другая — Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги — учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages»*[11], в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, — корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один том истории Семилетней войны — в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

Часть I. Крестьянская дочь

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это — кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься на верх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

1. Oглядываясь назад

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал её Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber[12] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты*, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

Сейчас, когда я пытаюсь вспоминать, жизнь моя представляется мне странной, почти нереальной. Тебе придется простить мне некоторые провалы в памяти. Все это было так давно, а до сих пор мое детство никогда не было предметом обсуждения. Я не знаю, как сделать, чтобы рассказ получился интересным. Странно, что ты спрашиваешь о моем дне рождения. Если бы я когда-нибудь решилась задать этот вопрос своей бабушке, она бы непременно сурово выговорила мне за такое проявление неуважения. Как меняются времена!

Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, — а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает.

Честно говоря, я не знаю точной даты своего рождения. Какое это имело для нас значение? Мы рождались, взрослели, выходили замуж, рожали детей и умирали без всякой помпы. Мы проживали свою жизнь просто, считая, что люди просто живут и что жизнь – явление естественное.

В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой — стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами*, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.

Я родилась примерно в первом месяце года Быка (1901). Меня назвали Сонам Цомо. Имя, данное мне при рождении, относится к другой жизни. Большинство людей знают меня как Дики Церинг, но это не то имя, с которым я родилась. С тех пор как я переехала в Лхасу, я всегда пыталась быть Дики Церинг – со всеми общественными условностями и пользой, которые этому имени сопутствовали. Из-за ответственности, которую возлагало на меня мое новое положение, я постепенно перестала быть Сонам Цомо – простой девушкой с простой жизнью, единственной целью которой было стать хорошей хозяйкой дома и матерью. Я до сих пор испытываю огромную нежность к той юной девушке, которую заставила себя забыть.

Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повел нас вниз — здороваться с матушкой.

Глава II

Судьба и вера вели меня к моей невероятной миссии – стать матерью Далай Ламы. Когда это произошло, я словно разом потеряла всю храбрость и уверенность в себе; я испугалась, как дитя. Стоявшая передо мной задача казалась величественной и грозной. Но когда я стала называть себя Дики Церинг – именем, которое я получила в день свадьбы и которое означало «Океан Удачи», – мужество и воля вернулись ко мне. Я больше не боялась и сознательно бросила вызов судьбе, полная решимости противостоять несущему меня потоку.

Maman

Матушка сидела в гостиной и разливала чай; одной рукой она придерживала чайник, другою — кран самовара, из которого вода текла через верх чайника на поднос. Но хотя она смотрела пристально, она не замечала этого, не замечала и того, что мы вошли.

Сейчас я – усталая старая женщина, страдающая от ревматизма. Но сколь бы ни были вы слабы физически, помните: дух юности жив и никогда вас не покинет – даже перед лицом величайших страданий. Единственными моими спутниками теперь стали мечты и воспоминания. Все чаще я возвращаюсь мыслями в годы детства, в мой родной город, к родителям, бабушке и дедушке. Я вижу луга, холмы и реку, деревенский дом, в котором я выросла. Никогда еще я не чувствовала великий цикл возвращения столь ясно, как сейчас, на последнем этапе моего пути.

Так много возникает воспоминаний прошедшего, когда стараешься воскресить в воображении черты любимого существа, что сквозь эти воспоминания, как сквозь слезы, смутно видишь их. Это слезы воображения. Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была в это время, мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал; но общее выражение ускользает от меня.

Налево от дивана стоял старый английский рояль; перед роялем сидела черномазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми холодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi*. Ей было одиннадцать лет; она ходила в коротеньком холстинковом платьице, в беленьких, обшитых кружевом панталончиках и октавы могла брать только arpeggio[13]. Подле нее вполуоборот сидела Марья Ивановна в чепце с розовыми лентами, в голубой кацавейке и с красным сердитым лицом, которое приняло еще более строгое выражение, как только вошел Карл Иваныч. Она грозно посмотрела на него и, не отвечая на его поклон, продолжала, топая ногой, считать: «Un, deux, trois, un, deux, trois»[14],— еще громче и повелительнее, чем прежде.

Традиции очень легко нарушить и забыть. Сегодня, когда я вижу, как ведут себя молодые люди, мне кажется, что это их способ выразить свой протест против традиций. Они хотят таким образом продемонстрировать, насколько они современны.

Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обыкновению, с немецким приветствием подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, в то время как он целовал ее руку.

Несмотря на свою гибкость и способность меняться, я горжусь тем, что я очень традиционный человек. Разве я из-за этого становлюсь живым анахронизмом? Я всегда была гордой и обладала сильной волей. Я выиграла множество битв, и каждая победа делала меня только сильнее. Источником силы для меня были мои традиции, мои тибетские корни. Традиции нельзя забывать или выбрасывать за ненадобностью. Это живые творцы нашего духа, нашей гордости и способности к состраданию. Они делают нас теми, кто мы есть, и определяют то, кем мы хотим быть.

— Ich danke, lieber[15] Карл Иваныч, — и, продолжая говорить по-немецки, она спросила: — Хорошо ли спали дети?

Карл Иваныч был глух на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал:

2. Ранние годы

— Вы меня извините, Наталья Николаевна?

Карл Иваныч, чтобы не простудить своей голой головы, никогда не снимал красной шапочки, но всякий раз, входя в гостиную, спрашивал на это позволения.

Зa несколько дней до моего рождения дедушка посетил местного ламу. Он был уверен, что ребенок, которому предстоит родиться, будет девочкой. Он говорил: «Я костями чувствую, что это будет необычное дитя. Пожалуйста, придумайте подходящее имя для особенной девочки, которая станет совершенно замечательной женщиной». После нескольких дней молитв и продолжительных астрологических расчетов было решено назвать меня Сонам Цомо. Сонам означает «плодовитость», а Цомо – имя великой богини долголетия.

— Наденьте, Карл Иваныч… Я вас спрашиваю, хорошо ли спали дети? — сказала maman, подвинувшись к нему и довольно громко.

Но он опять ничего не слыхал, прикрыл лысину красной шапочкой и еще милее улыбался.

— Постойте на минутку, Мими, — сказала maman Марье Ивановне с улыбкой, — ничего не слышно.

В нашем традиционном крестьянском обществе религия была единственным оправданием существования. Она давала нам чистоту, спокойствие ума и сердечное удовлетворение. Религия – я называю ее верой – была неотъемлемой частью нашей повседневной жизни. Священника, представителя Бога на земле, приглашали для участия во всех таких значительных событиях жизни, как роды, бракосочетание, дальние поездки, болезнь, умирание и загробная жизнь.

Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.

Мои самые ранние воспоминания – о стране, которую природа превратила в райский сад изобилия. Там было много лесов, озер, холмов, гор и плодородной земли. Такой мне запомнилась моя родная деревня Чурха в районе Цонка. Чурха находилась под юрисдикцией монастыря Кумбум. Цонка была родиной великого ламы Цонкапы, который в XIV веке основал буддийскую секту Гелугпа. Я была вторым ребенком в семье, но старшей среди дочерей. Возможно, родители считали мое рождение несчастьем, так как оно предвещало появление в семье долгой цепочки девочек.

Поздоровавшись со мною, maman взяла обеими руками мою голову и откинула ее назад, потом посмотрела пристально на меня и сказала:

Я никогда не забывала о свободе, которая сопровождала мои детские годы в Амдо (одной из двух восточных провинций Тибета). Я росла с семью сестрами и тремя братьями в атмосфере любви и дружбы. Мои родители были скромными, но зажиточными крестьянами, и мои знания о мире ограничивались историями о жизни предков-земледельцев. Мы жили за счет земли. Когда по воле судьбы в моей жизни произошли внезапные и резкие перемены, я была всего лишь обычной крестьянской девчонкой.

— Ты плакал сегодня?

Я не отвечал. Она поцеловала меня в глаза и по-немецки спросила:

— О чем ты плакал?

Детство мое прошло в большой, постоянно растущей семье. У отца было шесть братьев, и все они жили в одном доме вместе со своими женами и детьми. Этот обычай был характерен именно для провинции Амдо. Сыновья приводили жен в свои родные семьи, а дочери после замужества оставляли родительский дом и уходили в семью мужа. Иногда, если у родителей были только дочери, они «приобретали» жениха, который становился членом семьи, чтобы продолжить ее имя, но такое случалось редко.

Когда она разговаривала с нами дружески, она всегда говорила на этом языке, который знала в совершенстве.

— Это я во сне плакал, maman, — сказал я, припоминая со всеми подробностями выдуманный сон и невольно содрогаясь при этой мысли.

Дома в Амдо отличались от жилищ Центрального Тибета: они были квадратные, одно- или двухэтажные. У нас был двухэтажный дом и одноэтажный, в котором жили слуги. Для строительства домов использовались тхала – две стены, между которыми набивался песок. Деревенские дома окружала каменная стена, а сами они располагались вокруг внутреннего дворика. Большие семьи нередко жили в усадьбах, состоящих из нескольких таких домов. В каждом доме была большая комната для хранения цампы (поджаренной ячменной муки, основного продукта питания в Тибете), муки, вяленого мяса, растительного и сливочного масла. Отдельно располагались стойла, в которых мы держали овец, коров и лошадей, дри (самок яков), ишаков, свиней и дзомо (так называется потомство женского пола от яков и коров. Мужское потомство именуется «дзо»).

Карл Иваныч подтвердил мои слова, но умолчал о сне. Поговорив еще о погоде, — разговор, в котором приняла участие и Мими, — maman положила на поднос шесть кусочков сахару для некоторых почетных слуг, встала и подошла к пяльцам, которые стояли у окна.

В нашей местности водились самые свирепые на вид мастифы, которых я когда-либо видела, – ужаснее их не было даже в Лхасе. Их использовали в качестве ценных сторожевых собак. Известно, что их нередко обменивают даже на лошадей. В ходе торговых процедур им часто приходится преодолевать большие расстояния, и у них образуются ссадины на лапах. Мы обвязывали их раненые лапы ячьей шерстью.

— Ну, ступайте теперь к папа, дети, да скажите ему, чтобы он непременно ко мне зашел, прежде чем пойдет на гумно.

Музыка, считанье и грозные взгляды опять начались, а мы пошли к папа. Пройдя комнату, удержавшую ещё от времен дедушки название официантской, мы вошли в кабинет.

Моего отца звали Таши Дондуп, а мать – Дома Янзом. Они тоже жили с нами. В Амдо всех взрослых женщин называли амала, т. е. «мать». Чтобы отличить одну «мать» от другой, мы использовали такие термины, как тама или гама – старшая мать или младшая мать, в зависимости от старшинства. Согласно традиции и в качестве выражения преданности родителям представители старшего поколения, которые вырастили детей, освобождались от работы. Считалось, что они уже отработали свое в этой жизни.

Глава III

Папа

Дед и бабушка любили меня с момента моего появления на свет не потому, что я была старшей, – у меня уже был старший брат, – а потому, что предвидели, что я буду необычным ребенком и еще более необычной женщиной, когда вырасту. Они изливали на меня целое море любви и нежности. Все свое детство я знала, что меня холят и лелеют. В результате чувство радости жизни никогда не покидало меня. Я очень им благодарна за то, что они обогатили мою жизнь и скрыли от меня, пусть всего лишь на время, что жизнь женщины может быть тяжелой, жестокой и полной испытаний и горя.

Он стоял подле письменного стола и, указывая на какие-то конверты, бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который, стоя на своем обычном месте, между дверью и барометром, заложив руки за спину, очень быстро и в разных направлениях шевелил пальцами.

Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!

Дед с бабушкой были центром всего моего мира. С ними я спала и ела, они утешали меня и баловали. Казалось, они заполняют собой все мое маленькое существо. Возможно, причиной тому были теплые, непринужденные отношения между дедом с бабушкой и их внуками и внучками, которые не были ограничены строгими правилами поведения.

Увидев нас, папа только сказал:

Мой дед был сильным, властным, даже слегка надменным человеком. В то время он был хозяином в Амдо и правил железной рукой. Когда я появилась на свет, этот буйный властелин взял меня на руки, как в люльку, и заявил: «Это моя Сонам Цомо!» После такого исчерпывающего заявления я стала его подопечной. Даже если его властность и злоупотребление авторитетом раздражали моих родителей, им не оставалось ничего иного, как только смириться с этим.

— Погодите, сейчас.

Тем более странным казалось мне то, что мои родители, подчинявшиеся деду и бабушке во всех важных вопросах, уступали каждому моему капризу и каждой причуде. Только намного позже я стала осознавать взаимное уважение, которое стояло за нашими родственными узами, и то, как оно окрашивало все грани нашего поведения в семье. Все члены семьи относились к деду и бабушке с любовью, благоговейным уважением и даже с некоторым страхом. Тем не менее отношения между ними и их внуками были отмечены лишенной всяких формальностей близостью. Отношения же между родителями и детьми были сдержанными, отчужденными и очень строгими. Такими же были отношения между моими отцом и матерью, с одной стороны, и дедом и бабушкой – с другой.

И показал движением головы дверь, чтобы кто-нибудь из нас затворил ее.

— Ах, боже мой милостивый! что с тобой нынче, Яков? — продолжал он к приказчику, подергивая плечом (у него была эта привычка). — Этот конверт со вложением восьмисот рублей…

Я замечала – часто не без тайного ликования, – в какой трепет моих родителей ввергали дед с бабушкой. Например, если дед восседал на канге (подогреваемом возвышении для сидения и сна), социальные условности запрещали моему отцу сидеть рядом с ним. Почтение к старшему требовало, чтобы он либо стоял, либо усаживался на пол. Я же могла забраться на канг рядом с дедом и наслаждаться ощущением безопасности в его объятиях. Я нарочно провоцировала отца подобным образом, демонстрируя, что в присутствии деда я была маленькой хозяйкой и могла поступать, как мне заблагорассудится.

Яков подвинул счеты, кинул восемьсот и устремил взоры на неопределенную точку, ожидая, что будет дальше.

— …для расходов по экономии в моем отсутствии. Понимаешь? За мельницу ты должен получить тысячу рублей… так или нет? Залогов из казны ты должен получить обратно восемь тысяч; за сено, которого, по твоему же расчету, можно продать семь тысяч пудов, — кладу по сорок пять копеек, — ты получишь три тысячи; следовательно, всех денег у тебя будет сколько? Двенадцать тысяч… так или нет?

Когда дед пил чай, свой любимый напиток, традиция запрещала отцу делать то же, если только дед не приказывал ему: «Таши Дондуп, сядь и выпей чашку чая». Но даже в этом случае отец никогда не усаживался на стул, а должен был удовлетвориться сидением на корточках на полу. Стулья предназначались только для равных, встречавшихся с глазу на глаз.

— Так точно-с, — сказал Яков.

Но по быстроте движений пальцами я заметил, что он хотел возразить; папа перебил его:

Каждый вечер после заката, когда семья собиралась на ужин, я пристраивалась рядом с дедом – наш тайный условный знак, что после ужина мы собирались хорошо провести время вдвоем. Я завороженно слушала его бесконечные сказки и истории. Больше всего я любила рассказ о том, как он выбирал мне имя и боролся за него с остальными родственниками.

— Ну, из этих-то денег ты и пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское*. Теперь деньги, которые находятся в конторе, — продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), — ты принесешь мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.) Этот же конверт с деньгами ты передашь от меня по адресу.

Я близко стоял от стола и взглянул на надпись. Было написано: «Карлу Ивановичу Мауеру».

В детские годы дед оказал на меня огромное влияние. Он умел наслаждаться жизнью и ценил каждый опыт, встречавшийся на его пути.

Должно быть, заметив, что я прочел то, чего мне знать не нужно, папа положил мне руку на плечо и легким движением показал направление прочь от стола. Я не понял, ласка ли это или замечание, на всякий же случай поцеловал большую жилистую руку, которая лежала на моем плече.

— Слушаю-с, — сказал Яков. — А какое приказание будет насчет хабаровских денег?

Уже в раннем детстве меня очень удручал тот факт, что я родилась девочкой. С самого юного возраста мы уже отдавали себе отчет в разнице между ролью и задачами мужчин и женщин и в том, что во всех семьях родители больше радовались сыновьям. Рождение дочери иногда даже считалось проклятием. Я слышала об одной бедной семье, утопившей новорожденного ребенка-девочку. В нашем земледельческом обществе на дочерей смотрели как на обузу. Маленькая девочка только ела и требовала заботы и внимания, не принося семье никакой пользы. Позже, когда она подрастала, ей нужно было обеспечить приданое, после чего она выходила замуж, покидала свою семью и уходила в другую. Сыновья же, напротив, своим трудом приносили пользу семье. Они оставались дома, и их дети еще более укрепляли семейное благосостояние.

Хабаровка была деревня maman.

Я много раз спрашивала деда, не хотел ли он, чтобы я родилась мальчиком. Я не вынесла бы разочарования, если бы он подтвердил мои опасения, Он дергал меня за уши и отвечал:

— Оставить в конторе и отнюдь никуда не употреблять без моего приказания.

– Разве в таком случае я сказал бы, что ты девочка, еще до твоего рождения?

Яков помолчал несколько секунд; потом вдруг пальцы его завертелись с усиленной быстротой, и он, переменив выражение послушного тупоумия, с которым слушал господские приказания, на свойственное ему выражение плутоватой сметливости, подвинул к себе счеты и начал говорить:

Его слова наполняли меня восторгом. Для меня очень много значило, чтобы меня любили ради меня самой, независимо от того, девочка я или мальчик.

— Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что как вам будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите говорить, — продолжал он с расстановкой, — что должны получиться деньги с залогов, с мельницы и с сена… (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так я боюсь, как бы нам не ошибиться в расчетах, — прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.

Те ранние годы моей жизни были полны радости. Они никогда не изгладятся из моей памяти. Я могла смеяться, словно только что услышала самую смешную шутку в мире, наслаждаться красотой деревьев и цветов, гладить лошадей и коров и мечтать обо всем, что только мог вообразить мой детский ум.

— Отчего?

— А вот изволите видеть: насчет мельницы, так мельник уже два раза приходил ко мне отсрочки просить и Христом-богом божился, что денег у него нет… да он и теперь здесь: так не угодно ли вам будет самим с ним поговорить?

3. Беззаботное детство

— Что же он говорит? — спросил папа, делая головою знак, что не хочет говорить с мельником.

— Да известно что? говорит, что помолу совсем не было, что какие деньжонки были, так все в плотину посадил. Что ж, коли нам его снять, судырь, так опять-таки найдем ли тут расчет? Насчет залогов изволили говорить, так я уже, кажется, вам докладывал, что наши денежки там сели и скоро их получить не придется. Я намедни посылал в город к Ивану Афанасьичу воз муки и записку об этом деле: так они опять-таки отвечают, что и рад бы стараться для Петра Александрыча, но дело не в моих руках, а что, как по всему видно, так вряд ли и через два месяца получится ваша квитанция. Насчет сена изволили говорить, положим, что и продастся на три тысячи…

Неожиданно пришла разлука с дедом и бабушкой. В 1905 году дед купил ферму в Гуяху (другое название – Танантван), примерно в семидесяти пяти километрах от Цонки. Сначала это была территория, населенная мусульманами, но когда они начали войну с китайцами, те их изгнали. Тогда-то дед и приобрел эту усадьбу. Вернувшись в Цонку, он сообщил сыновьям о своей покупке и поинтересовался, не хотел ли кто-нибудь из них уехать и поселиться на новом месте. Оба брата моего отца отказались на том основании, что предпочитают не селиться в мусульманском районе. Мои же родители пожелали переехать.

Он кинул на счеты три тысячи и с минуту молчал, посматривая то на счеты, то в глаза папа, с таким выражением: «Вы сами видите, как это мало! Да и на сене опять-таки проторгуем, коли его теперь продавать, вы сами изволите знать…»

Видно было, что у него еще большой запас доводов; должно быть, поэтому папа перебил его.

Я не помню переезда семьи, ведь тогда мне было всего пять лет. Гуяху было очаровательным местом, оно не слишком отличалось от Чурхи. Расстояние между ними было невелико, так что нам требовалось от трех до пяти часов, чтобы доехать на лошадях от одной деревни до другой. В те дни передвигаться можно было на повозке, запряженной дри, дзо или лошадьми, или верхом. Мы переехали в Гуяху с восемью или девятью слугами, стадом овец и несколькими людьми, занимавшимися уходом за животными, прихватив с собой только одежду, еду и самое необходимое.

— Я распоряжений своих не переменю, — сказал он, — но если в получении этих денег действительно будет задержка, то, нечего делать, возьмешь из хабаровских, сколько нужно будет.

Разлука с дедом и бабушкой разрывала мое сердце. Но дед часто навещал нас. Он любил лошадей и отлично ездил верхом, пользуясь любой возможностью навестить родственников и друзей. Уезжая, он всегда говорил моей матери: «Дома Янзом, не позволяй детям выходить, пусть они будут на террасе или в саду, чтобы их не съели волки». Поговаривали, что волки уносили детей. Однако нас, девочек, вообще редко выпускали из дому, а если выпускали, то только на террасу. Родители были очень строги с нами.

— Слушаю-с.

Отношения между братьями и сестрами всегда были нежными и теплыми – наши братья часто принимали на себя роль «маленьких отцов». Эти связи были особенно близкими, поскольку подразумевалось, что сестры скоро выйдут замуж и покинут родной дом. Кроме того, долгом брата было обеспечить сестре счастливое и свободное детство, чтобы она смогла взять свои мечты с собой во взрослую жизнь.

По выражению лица и пальцев Якова заметно было, что последнее приказание доставило ему большое удовольствие.

У меня было трое братьев. Старший остался дома с женой и детьми. Второй умер в десятилетнем возрасте. Когда родился мой третий брат, родители пошли к ламе попросить его совета: следует их сыну стать монахом или мирянином? Лама посоветовал родителям отдать сына в монастырь и сказал, что, если они оставят его дома, он долго не проживет. Родители полностью доверяли ламам и потому решили, что мой младший брат отправится в монастырь в Кумбуме.

Яков был крепостной, весьма усердный и преданный человек; он, как и все хорошие приказчики, был до крайности скуп за своего господина и имел о выгодах господских самые странные понятия. Он вечно заботился о приращении собственности своего господина на счет собственности госпожи, стараясь доказывать, что необходимо употреблять все доходы с ее имений на Петровское (село, в котором мы жили). В настоящую минуту он торжествовал, потому что совершенно успел в этом.

Поздоровавшись, папа сказал, что будет нам в деревне баклуши бить, что мы перестали быть маленькими и что пора нам серьезно учиться.

Я была очень привязана к брату. Поскольку я знала, что ему предстоит вскоре оставить нас, чтобы принять монашеский сан, я уделяла ему больше внимания и любви, чем другим братьям и сестрам. Когда я видела, что кто-нибудь из них ссорится с ним, то немедленно бросалась ему на помощь и даже дралась за него. Когда он оставил дом, я с родителями часто навещала его, а впоследствии он сам нередко приезжал к нам в гости.

— Вы уже знаете, я думаю, что я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, — сказал он. — Вы будете жить у бабушки, a maman с девочками остается здесь. И вы это знайте, что одно для нее будет утешение — слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.

Хотя по приготовлениям, которые за несколько дней заметны были, мы уже ожидали чего-то необыкновенного, однако новость эта поразила нас ужасно. Володя покраснел и дрожащим голосом передал поручение матушки.

В большинстве тибетских семей один из сыновей всегда становился монахом, если только семья не была слишком маленькой. В этом случае мальчики должны были работать в хозяйстве.

«Так вот что предвещал мне мой сон! — подумал я, — дай бог только, чтобы не было чего-нибудь еще хуже».

Мне очень, очень жалко стало матушку, и вместе с тем мысль, что мы точно стали большие, радовала меня.

Обычно в монастыри отправляли мальчиков из бедных семей, поскольку их содержание требовало значительных экономических затрат. В деревне Цонка было неслыханным делом посылать девочек в женский монастырь, да такого поблизости и не было. В Лхасе немало девочек становились монахинями, некоторые из них – по экономическим причинам, поскольку их родители считали, что собирать им приданое было бы слишком обременительно.

«Ежели мы нынче едем, то, верно, классов не будет; это славно! — думал я. — Однако жалко Карла Иваныча. Его, верно, отпустят, потому что иначе не приготовили бы для него конверта… Уж лучше бы век учиться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и так очень несчастлив!»

Мысли эти мелькали в моей голове; я не трогался с места и пристально смотрел на черные бантики своих башмаков.

Сказав с Карлом Иванычем еще несколько слов о понижении барометра и приказав Якову не кормить собак, с тем чтобы на прощанье выехать после обеда послушать молодых гончих, папа, против моего ожидания, послал нас учиться, утешив, однако, обещанием взять на охоту.

После переезда мое беззаботное детство закончилось. Началась новая жизнь. Времени для игр теперь не оставалось. Я оказалась под опекой матери, которая стала учить меня жизни в мире женщин и хозяйственным обязанностям. В то время в Амдо на плечи дочерей ложилось множество домашних обязанностей, даже если по западным меркам они были еще совсем малы, лет шести-семи. Я должна была научиться делать лапшу, заваривать чай и печь хлеб на всю семью. В семь лет я едва доставала до кухонного стола. Чтобы приготовить тесто, мне приходилось становиться на стул.

По дороге на верх я забежал на террасу. У дверей на солнышке, зажмурившись, лежала любимая борзая собака отца — Милка.

— Милочка, — говорил я, лаская ее и целуя в морду, — мы нынче едем; прощай! никогда больше не увидимся.

За нашим домом был двор с садом, огороженный высокой толстой стеной. Когда родители уходили, они отправляли меня туда с наказом готовить обед. Уходя, они запирали дверь дома на засов с наружной стороны. С раннего возраста нас приучали подметать и убираться в своих комнатах. Если мы убирали недостаточно тщательно, мать говорила с сарказмом:

Я расчувствовался и заплакал.

– Ты работаешь медленно, как умывающаяся кошка.

Глава IV

Когда я не готовила и не занималась уборкой, мама учила меня кроить одежду и вышивать. В Амдо для женщины считалось позором не уметь вышивать нашу национальную одежду и обувь. К двенадцати годам я уже шила штаны и кофточки себе, а также братьям и сестрам.

Классы

Карл Иваныч был очень не в духе. Это было заметно по его сдвинутым бровям и по тому, как он швырнул свой сюртук в комод, и как сердито подпоясался, и как сильно черкнул ногтем по книге диалогов, чтобы означить то место, до которого мы должны были вытвердить. Володя учился порядочно; я же так был расстроен, что решительно ничего не мог делать. Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen Sie her?»[16], а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause»[17],— я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?»[18] Когда дошло дело до чистописания, я от слез, падавших на бумагу, наделал таких клякс, как будто писал водой на оберточной бумаге.

Мама великолепно шила иглой. Она самостоятельно, без всякой помощи, сшила приданое к свадьбе всем своим восьми дочерям. Портных никогда не нанимали. Независимо от численности семьи и количества необходимой одежды, обуви и головных уборов, все это делалось своими силами.

Карл Иваныч рассердился, поставил меня на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы я просил прощенья, тогда как я от слез не мог слова вымолвить; наконец, должно быть, чувствуя свою несправедливость, он ушел в комнату Николая и хлопнул дверью.

Из классной слышен был разговор в комнате дядьки.

Таково было образование девочек в 1907 году. В те времена никто и не слышал о том, чтобы девочки ходили в школу, учились читать и писать. Мальчики должны были с детства обрабатывать землю и работать на ферме. Если семья была зажиточной и в ней было много сыновей, их посылали учиться в школу. Школа находилась довольно далеко от нашего дома, поэтому мои братья в нее не ходили. В школе мальчиков учили тибетскому и китайскому языкам, а также диалектам амдо и цонка.

— Ты слышал, Николай, что дети едут в Москву? — сказал Карл Иваныч, входя в комнату.

— Как же-с, слышал.

Мой отец получил начальное четырехлетнее образование и умел читать и писать.

Должно быть, Николай хотел встать, потому что Карл Иваныч сказал: «Сиди, Николай!» — и вслед за этим затворил дверь. Я вышел из угла и подошел к двери подслушивать.

Единственное, чему нас учили, – это молитва. Когда мы жили с дедом и бабушкой, вечерами дед созывал нас на общую молитву. Даже когда мы переехали, молитвенные бдения продолжались. Мы собирались и читали молитву по четкам в течение часа или двух. Бабушка каждое утро молилась у семейного алтаря, зажигая масляные лампады и совершая подношения богам. Затем она шла во дворик, читая свои молитвы по четкам. Если, идя по полю, мы встречали ламу, то должны были трижды пасть ниц. Будучи крестьянами, мы слабо разбирались в религии, но наша вера была крепка.

— Сколько ни делай добра людям, как ни будь привязан, видно, благодарности нельзя ожидать, Николай? — говорил Карл Иваныч с чувством.

Николай, сидя у окна за сапожной работой, утвердительно кивнул головой.

4. Жизнь на ферме

— Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные дети. Ты помнишь, Николай, когда у Володеньки была горячка, помнишь, как я девять дней, не смыкая глаз, сидел у его постели. Да! тогда я был добрый, милый Карл Иваныч, тогда я был нужен; а теперь, — прибавил он, иронически улыбаясь, — теперь дети большие стали: им надо серьезно учиться. Точно они здесь не учатся, Николай?

— Как же еще учиться, кажется, — сказал Николай, положив шило и протягивая обеими руками дратвы.

Наше хозяйство располагалось на живописнои зеленой равнине с множеством озер и холмов. Земля там была очень плодородна и давала богатый урожай. Мы удобряли ее навозом. Траву скашивали, тщательно перемешивали с глиной, переворачивали смесь в течение нескольких дней, обжигали ее до красноватого цвета, затем перемалывали и смешивали с сырым коровьим и козьим навозом. В высушенном виде это использовалось также и в качестве топлива для канга.

— Да, теперь я ненужен стал, меня и надо прогнать; а где обещания? где благодарность? Наталью Николаевну я уважаю и люблю, Николай, — сказал он, прикладывая руку к груди, — да что она?.. ее воля в этом доме все равно, что вот это, — при этом он с выразительным жестом кинул на пол обрезок кожи. — Я знаю, чьи это штуки и отчего я стал ненужен: оттого, что я не льщу и не потакаю во всем, как иные люди. Я привык всегда и перед всеми говорить правду, — сказал он гордо. — Бог с ними! Оттого, что меня не будет, они не разбогатеют, а я, бог милостив, найду себе кусок хлеба… не так ли, Николай?

Николай поднял голову и посмотрел на Карла Иваныча так, как будто желая удостовериться, действительно ли может он найти кусок хлеба, — но ничего не сказал.

Канг представлял собой возвышение, занимавшее всю комнату, – мы все спали на нем. Члены семьи вместе обедали на канге. Его сооружали из глиняных кирпичей, а внутри он был пустой. Мы клали в него сухую траву с песком, навоз или дрова и разжигали огонь. Поверх канга раскатывали ковер, а на ковер стелили простыни. Весь день мы поддерживали в канге огонь, добавляя в него дрова и сухой навоз. Было так холодно, что, несмотря на канг, мы укрывались толстыми меховыми одеялами. Мне кажется, без канга мы бы просто умерли от холода.

Много и долго говорил в этом духе Карл Иваныч: говорил о том, как лучше умели ценить его заслуги у какого-то генерала, где он прежде жил (мне очень больно было это слышать), говорил о Саксонии, о своих родителях, о друге своем портном Schönheit и т. д., и т. д.

В летние месяцы погода была теплой и приятной, с температурой от 25 до 30 градусов. Но зимой, начиная с десятого месяца, становилось очень холодно – настолько, что если мы оставляли на ночь чай в кружках, то к утру он замерзал, а кружки лопались.

Я сочувствовал его горю, и мне больно было, что отец и Карл Иваныч, которых я почти одинаково любил, не поняли друг друга; я опять отправился в угол, сел на пятки и рассуждал о том, как бы восстановить между ними согласие.

Мне доводилось слышать о людях, у которых отваливались ступни в результате обморожения после небольшой прогулки по окрестностям. Иногда выпадало до трех метров снега, и сугробы достигали второго этажа нашего дома. После снегопада нам по два дня приходилось расчищать снег.

Вернувшись в классную, Карл Иваныч велел мне встать и приготовить тетрадь для писания под диктовку. Когда все было готово, он величественно опустился в свое кресло и голосом, который, казалось, выходил из какой-то глубины, начал диктовать следующее: «Von al-len Lei-den-schaf-ten die grau-samste ist… haben sie geschrieben?»[19] Здесь он остановился, медленно понюхал табаку и продолжал с новой силой: «Die grausamste ist die Un-dank-bar-keit… Ein grosses U»[20]. В ожидании продолжения, написав последнее слово, я посмотрел на него.

Поскольку зимой ничего не росло, мы хранили картофель, редиску и прочие овощи под землей. Мы выкопали погреб десяти футов глубиной и двадцати шириной со ступеньками для спуска и держали там все наши продукты. Крышку погреба приходилось очень плотно закрывать, иначе все содержимое замерзло бы.

— Punctum[21],— сказал он с едва заметной улыбкой и сделал знак, чтобы мы подали ему тетради.

Несколько раз, с различными интонациями и с выражением величайшего удовольствия, прочел он это изречение, выражавшее его задушевную мысль; потом задал нам урок из истории и сел у окна. Лицо его не было угрюмо, как прежде; оно выражало довольство человека, достойно отметившего за нанесенную ему обиду.

У нас было большое фермерское хозяйство, так что мы не могли сами справиться со всей работой. Нам приходилось нанимать работников со стороны, которых можно разбить на две группы. Ньёхог нанимались только на месяц, а те, кого называли юлег, работали у нас весь год.

Было без четверти час; но Карл Иваныч, казалось, и не думал о том, чтобы отпустить нас: он то и дело задавал новые уроки. Скука и аппетит увеличивались в одинаковой мере. Я с сильным нетерпением следил за всеми признаками, доказывавшими близость обеда. Вот дворовая женщина с мочалкой идет мыть тарелки, вот слышно, как шумят посудой в буфете, раздвигают стол и ставят стулья, вот и Мими с Любочкой и Катенькой (Катенька — двенадцатилетняя дочь Мими) идут из саду; но не видать Фоки — дворецкого Фоки, который всегда приходит и объявляет, что кушать готово. Тогда только можно будет бросить книги и, не обращая внимания на Карла Иваныча, бежать вниз.

Вот слышны шаги по лестнице; но это не Фока! Я изучил его походку и всегда узнаю скрип его сапогов. Дверь отворилась, и в ней показалась фигура, мне совершенно незнакомая.

Со второго месяца по четвертый или пятый на ферме всегда было очень много работы. В пятом месяце мы начинали косить сено, чтобы заготовить на зиму корм для скота. В седьмом месяце сеяли тэму – бобы. До десятого месяца на нашей ферме было много наемных работников, а потом те, кого нанимали на год, сеяли ячмень. Мы выращивали пшеницу, ячмень, бобы и горчицу – практически все, что вообще можно было вырастить в этих условиях. Всего этого было более чем достаточно для семьи, а излишки мы продавали.

Глава V

Юродивый

Обычно отец завтракал, а потом собирал в огороде овощи и фрукты и раздавал их соседям – особенно тем, у кого не было собственного сада, – перебрасывая через забор, окружавший наш сад. Соседи жили очень близко друг от друга. Когда у нас было свободное время, мы поднимались на террасу на крыше дома и оттуда беседовали с соседями. Отец часто приглашал друзей и родственников на трапезу или посиделки с вином и не отпускал их по нескольку дней. Иногда он очень любил выпить.

В комнату вошел человек лет пятидесяти, с бледным, изрытым оспою продолговатым лицом, длинными седыми волосами и редкой рыжеватой бородкой. Он был такого большого роста, что для того, чтобы пройти в дверь, ему не только нужно было нагнуть голову, но и согнуться всем телом. На нем было надето что-то изорванное, похожее на кафтан и на подрясник; в руке он держал огромный посох. Войдя в комнату, он из всех сил стукнул им по полу и, скривив брови и чрезмерно раскрыв рот, захохотал самым страшным и неестественным образом. Он был крив на один глаз, и белый зрачок этого глаза прыгал беспрестанно и придавал его и без того некрасивому лицу еще более отвратительное выражение.

После пятидесяти отец перестал работать, хозяйством руководил мой старший брат, а отец время от времени инспектировал его. Мать занималась домашними делами. Даже в возрасте семидесяти лет она была бодра и полна сил и часто вышивала – у нее и на старости лет было прекрасное зрение.

— Ага! попались! — закричал он, маленькими шажками подбегая к Володе, схватил его за голову и начал тщательно рассматривать его макушку, — потом с совершенно серьезным выражением отошел от него, подошел к столу и начал дуть под клеенку и крестить ее. — О-ох жалко! О-ох больно!.. сердечные… улетят, — заговорил он потом дрожащим от слез голосом, с чувством всматриваясь в Володю, и стал утирать рукавом действительно падавшие слезы.

Голос его был груб и хрипл, движения торопливы и неровны, речь бессмысленна и несвязна (он никогда не употреблял местоимений), но ударения так трогательны и желтое уродливое лицо его принимало иногда такое откровенно печальное выражение, что, слушая его, нельзя было удержаться от какого-то смешанного чувства сожаления, страха и грусти.

У нас никогда не было часов, по которым мы могли бы определить время. Мы ориентировались по положению солнца на небе, а ночью – по звездам.

Это был юродивый и странник Гриша.

В детстве у меня было много друзей для игр – большей частью это были дети соседей. Игрушек у нас не было, поэтому девочки собирались вместе и играли в домашнее хозяйство. Мы нарезали лоскутики ткани и сшивали их. Найдя кусочки бумаги, мы рисовали на них все, что попадало на глаза, например цветы и дома. Я любила строить замки из песка.

Откуда был он? кто были его родители? что побудило его избрать странническую жизнь, какую он вел? Никто не знал этого. Знаю только то, что он с пятнадцатого года стал известен как юродивый, который зиму и лето ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и говорит загадочные слова, которые некоторыми принимаются за предсказания, что никто никогда не знал его в другом виде, что он изредка хаживал к бабушке и что одни говорили, будто он несчастный сын богатых родителей и чистая душа, а другие, что он просто мужик и лентяй.

Когда мне было двенадцать-тринадцать лет, отец показал мне, где он хранит деньги. Когда слуги и братья ушли работать в поле, он привел меня на конюшню и выкопал деньги, которые держал в больших глиняных горшках. Впоследствии я помогала ему выкапывать их, чтобы положить туда новые деньги, а потом запечатывать и ставить назад, прикрывая землей. Мне ужасно нравилось, что у нас с отцом есть общая тайна.

Наконец явился давно желанный и пунктуальный Фока, и мы пошли вниз. Гриша, всхлипывая и продолжая говорить разную нелепицу, шел за нами и стучал костылем по ступенькам лестницы. Папа и maman ходили рука об руку по гостиной и о чем-то тихо разговаривали. Марья Ивановна чинно сидела на одном из кресел, симметрично, под прямым углом, примыкавшем к дивану, и строгим, но сдержанным голосом давала наставления сидевшим подле нее девочкам. Как только Карл Иваныч вошел в комнату, она взглянула на него, тотчас же отвернулась, и лицо ее приняло выражение, которое можно передать так: я вас не замечаю, Карл Иваныч. По глазам девочек заметно было, что они очень хотели поскорее передать нам какое-то очень важное известие; но вскочить с своих мест и подойти к нам было бы нарушением правил Мими. Мы сначала должны были подойти к ней, сказать: «Bonjour, Mimü», шаркнуть ногой, а потом уже позволялось вступать в разговоры.

5. Общество в Амдо

Что за несносная особа была эта Мими! При ней, бывало, ни о чем нельзя было говорить: она все находила неприличным. Сверх того, она беспрестанно приставала: «Parlez donc français»[22], а тут-то, как назло, так и хочется болтать по-русски; или за обедом — только что войдешь во вкус какого-нибудь кушанья и желаешь, чтобы никто не мешал, уж она непременно: «Mangez donc avec du pain» или «Comment ce que vous tenez votre fourchette?»[23]«И какое ей до нас дело! — подумаешь. — Пускай она учит своих девочек, а у нас есть на это Карл Иваныч». Я вполне разделял его ненависть к иным людям.

В те времена в Амдо классовые различия были выражены очень ярко. Например, принадлежавшие к классу слуг всегда оставались на кухне, и никто из домочадцев с ними не общался. В самом низу социальной пирамиды были воры и разбойники. За ними шли мясники и те, кто имел дело с кожей и мехом. Когда приходилось нанимать мясников, долг гостеприимства вынуждал нас угощать их чаем, но, когда они уходили, мы мыли их чашки золой – предполагалось, что этот ритуал стерилизует посуду.

— Попроси мамашу, чтобы нас взяли на охоту, — сказала Катенька шепотом, останавливая меня за курточку, когда большие прошли вперед в столовую.

— Хорошо, постараемся.

Почему-то в Лхасе низшим классом считались мастера по золоту и серебру, их даже не пускали в дом. Но на самом дне общества – настолько, что им даже не было места на социальной лестнице, – находились носильщики трупов, переносившие покойных к месту их последнего прибежища.

Гриша обедал в столовой, но за особенным столиком; он не поднимал глаз с своей тарелки, изредка вздыхал, делал страшные гримасы и говорил, как будто сам с собою: «Жалко!.. улетела… улетит голубь в небо… ох, на могиле камень!..» и т. п.

Maman с утра была расстроена; присутствие, слова и поступки Гриши заметно усиливали в ней это расположение.

Ламы (духовные учителя) образовывали отдельный класс. Они пользовались огромным уважением, и их положение было одним из высших в обществе. Мы, крестьяне, были глубоко религиозны. Одеяния лам символизировали для нас облачения Дже Ринпоче, как мы называли Цонкапу, великого поборника буддийской веры и уроженца местности Цонка. («Ринпоче» – почтительный титул лам, являющихся воплощениями великих учителей; это слово означает «драгоценный».) Даже самые бедные священники пользовались нашим уважением и гостеприимством. В Лхасе было иначе, но в Амдо, встречая на дороге ламу, мы немедленно приглашали его в дом и угощали лучшими блюдами и лучшим чаем, которые подавали в лучшей посуде.

— Ах да, я было и забыла попросить тебя об одной вещи, — сказала она, подавая отцу тарелку с супом.

— Что такое?

— Вели, пожалуйста, запирать своих страшных собак, а то они чуть не закусали бедного Гришу, когда он проходил по двору. Они этак и на детей могут броситься.

Богатые семьи владели большими фермерскими хозяйствами и имели много слуг, однако экономическое богатство распределялось довольно равномерно и настоящей нищеты не было. У нас не было ни одного мисера, то есть крепостного работника, но мы нанимали слуг. В нашей деревне было около ста семей, каждая из которых возделывала собственный земельный надел. Нам приходилось платить кое-какие налоги китайскому правительству, местного представителя которого звали Ма Бу-фан[1].

Услыхав, что речь идет о нем, Гриша повернулся к столу, стал показывать изорванные полы своей одежды и, пережевывая, приговаривать:

Большинство жителей деревень были фермерами, но у нас имелся и свой купеческий класс. Это были весьма предприимчивые люди, разъезжавшие по деревням с коробками, полными разных товаров на продажу – спичек, мыла, ниток, шерсти и прочих предметов первой необходимости. Как правило, деньги были не в ходу – расплачивались ячменем, пшеницей и овощами.

— Хотел, чтобы загрызли… Бог не попустил. Грех собаками травить! большой грех! Не бей, большак[24], что бить? Бог простит… дни не такие.

В городе были также небольшие магазинчики, торговавшие такими предметами первой необходимости, как чай и мануфактура. Были также рестораны и Придорожные харчевни. Я помню восхитительные ароматы, наполнявшие воздух вокруг этих ресторанов.