Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вы разве не заберете скелет? — спросила я.

Молодой полицейский покачал головой:

— Заберем в следующий раз. Когда приедем на лодке.

~~~

В большом саду, перед виллой на две семьи, на стремянке стояла Осе и собирала яблоки, на ней был свитер, а вокруг головы повязан платок с красным узором. На земле лежали две кучи яблок: в одной хорошие, в другой — поеденные червями. Возле стремянки стояла Хедда, двухлетняя дочка Осе и Андерса, она принимала из рук Осе яблоки и сосредоточенно раскладывала их по кучам. Мама с дочкой ласково и негромко переговаривались. В огороде вместе с рядами кудрявых кочанов какой-то капусты красовались шикарные желтые и бронзовые астры.

Когда мы с Андерсом были женаты, мы считали виллы недосягаемой роскошью. Но возможно, так думала только я. Одна мысль о долге в миллион вызывает у меня дрожь. Хотя я знаю, что это неправильная точка зрения. Совместный доход Осе и Андерса навряд ли больше, чем у нас был тогда. И тем не менее они живут в этом сказочном саду, на старинной вилле, пусть даже только на ее половине. Мы же тогда теснились в маленькой гётеборгской квартирке в районе Майурна. Мы с сыновьями так там и остались.

Мальчики помчались к Хедде, начали поднимать ее на руки и дурачиться. Они свою сводную сестренку просто обожают.

— Привет, — сказала я, поставив спортивную сумку с детскими вещами на землю. — Я догадалась, что вы здесь. Звонила в дверь, но никто не открыл.

— Андерс на тренировке. Он приедет с минуты на минуту, — сказала Осе, спускаясь вниз. — Мы решили, что надо заняться фруктами, пока не подморозило. В этом году большой урожай. Прямо не знаем, что со всем этим делать. Наверное, придется сварить пюре. — Она показала на вторую кучу.

«Кто это „мы“? — подумала я. — Неужели она хочет внушить мне, что Андерса волнует урожай яблок?»

В этот момент к гаражу подъехала машина, и вскоре среди фруктовых деревьев появился Андерс. После того, как он год назад начал посещать спортзал, у него стали проступать мышцы. Длинный хвост, в который он теперь собирает волосы, был еще мокрым после душа. Андерс остановился и до боли знакомым жестом засунул под верхнюю губу табак. На миг меня захлестнула волна любви, тоски и ревности. Может, зря мы развелись? Неужели я что-то в нем просмотрела, какое-то качество, которое Осе увидела, а я нет? Этот соблазнительный мускулистый мужчина с длинными волосами, завязанными в хвост, мог бы по-прежнему принадлежать мне, не следовало его отдавать, хотя в каком-то отношении он так и остался моим.

Но тут он подошел, поздоровался, заговорил, и это чувство сразу улетучилось. Передо мной был прежний, привычный Андерс. Нет, ни о чем я не жалею.

Он стал играть с Юнатаном в бадминтон, посылая волан так мощно, что мальчик был просто не в силах его отбивать. Когда Юнатан совсем скис, Андерс принялся за Макса, ухватил его за ноги и перевернул головой вниз. Как всегда, слишком резко, слишком безжалостно. Однажды, когда он это проделал, Макса вырвало, в другой раз Юнатан ударился головой об пол. Теперь и мальчики, и Андерс уже об этом позабыли. Юнатану тоже захотелось, чтобы его подняли за ноги. Мальчишки то плакали, то хохотали. Как же сильно они любят этого беспечного большого ребенка, приходящегося им отцом.

— Ладно. Я побежала. Если пойдете в бассейн, плавки в сумке. Счастливо, ребята. До понедельника.

Я поцеловала их на прощание, вышла через сад на улицу и поехала обратно в город. Солнце стояло низко, деревья изнемогали под тяжестью плодов. На улице было по-прежнему тепло, больше похоже на лето, чем на осень. После долгих поисков мне удалось найти место для машины в двух кварталах от собственного дома. Я поднялась по лестнице и отперла дверь пустой квартиры. Начались мои личные выходные.



У нас договор, что каждую третью неделю с вечера пятницы до утра понедельника мальчики проводят у Андерса.

Сразу после развода я с нетерпеньем ждала выходных, принадлежащих исключительно мне. Будучи замужем, я полагала, что стоит только развестись, и я попаду в огромный, прекрасный мир свободы. В браке мне было скучно. Мы с Андерсом были как брат и сестра. Мы не отказывались от сексуальных отношений, но говорили о них в шутливом тоне: «Настал час исполнять супружеские обязанности». Боже, какая тоска! Я часто влюблялась в других мужчин и наслаждалась невинным флиртом с коллегами и мужчинами, которых встречала на разных курсах и вечеринках. Я думала: какая, черт побери, жалость, что я замужем. Об измене я и подумать не могла. Андерс сразу бы это заметил. Я совершенно не умею врать, особенно ему. Ревновать он, вероятно, не стал бы, но Андерс — приверженец наивной философии справедливости, и он заявил бы, что тогда и ему надо. А этого не вынесла бы уже я. Но развод — дело другое.

Первое время я усиленно наслаждалась своими одинокими выходными. Поставив на край раковины канделябр со свечами, подолгу принимала ванны с блестящими масляными шариками. Покупала кучи одежды и ходила развлекаться с подругами. Я чувствовала, что готова наконец окунуться в мир безудержных страстей, который, как я полагала, ожидал меня за пределами брака. И вдруг обнаружилось, что этого мира не существует. Я поняла, что флирт был всего лишь флиртом, а мужчины, которые привлекали меня, когда я была замужем, сами связаны теми же узами и так же мало стремятся к супружеской неверности, как и я в те времена. Я перестала влюбляться. Не считая двух случайных нелепых и безрадостных романчиков, приключившихся в первые месяцы после развода (один — с коллегой, другой — с незнакомым мужчиной на пароме в Данию), мужчин у меня не было. Поначалу я рассматривала это как некую паузу, но постепенно поняла, что она может затянуться на всю оставшуюся жизнь, и, к собственному удивлению, обнаружила, что не вижу в этом ничего особенно плохого.

Итак, страсти блистали своим отсутствием. Плюсы развода оказались в других, куда более тривиальных, но куда более существенных вещах. В отсутствии необходимости убирать за Андерсом, убеждать, упрашивать, ловчить, идти на компромиссы. Я поняла, как много тратила на все это сил. На бессмысленные перебранки — не ссоры, а именно перебранки, которые затягивались до поздней ночи и из-за которых весь следующий день я чувствовала себя смертельно уставшей.

Если мы не препирались, то смотрели телевизор. Как только Андерс переехал, я сразу же с этим покончила. Когда мальчики укладываются спать, я читаю или занимаюсь всякими мелочами, слушая радио. Изменила я и наше меню. Я обнаружила, что на самом деле никогда не любила гуляш и фрикадельки и что мне больше нравится вегетарианская и восточная кухня.

Некоторое время я пребывала в восторге от физического ощущения простора. Меня очень радовало, что от письменного стола, книжных полок и доставшейся Андерсу по наследству страшной мягкой мебели освободилось место. Но оно вновь заполнилось куда быстрее, чем я предполагала.

Удивление. Такой была реакция Андерса на мое предложение развестись. Ему казалось, что у нас все не так уж плохо. Но если я настаиваю. Больше всего его пугало то, что придется искать новую квартиру. Он помнил, с каким трудом мы заполучили эту, а ее я хотела оставить себе, поскольку мальчики будут жить со мной. Но Андерс очень быстро обзавелся новой квартирой в соседнем квартале и почти так же быстро нашел новую женщину. Он просто обернулся и сразу увидел ее. Так он мне это и описывал. «Я просто обернулся и сразу увидел ее».

Это произошло у него на работе, в Этнографическом музее. Андерс что-то делал в магазине музея. Он обернулся и увидел девушку, расставляющую на полке открытки с масками индейцев. Оказалось, ее прислали из бюро по трудоустройству, она была новой ассистенткой тридцати двух лет, свежей и бодрой на вид, с норвежским акцентом, каштановыми волосами и индейской серьгой с пером в одном ухе. Место женщины в его жизни пустует, и тут он оборачивается, видит женщину, и это место сразу оказывается вновь заполненным. (Я припоминаю, что все было точно так же, когда мы с ним встретились на вокзале в Фальчёпинге. Он как раз возвращался домой от девушки, с которой только что порвал. К моменту моего появления он пробыл «одиночкой» всего несколько часов.)

Осе тоже поделилась со мной своими мотивами. Она побывала у астролога и узнала, что еще до конца года в ее жизни появится мужчина, и очень обрадовалась. Ей наскучили свобода и кочевой образ жизни, она мечтала о доме и детях. В тот день, когда Осе вышла на новое рабочее место и стала расставлять открытки с масками индейцев, было девятнадцатое декабря, а следовательно, до конца года оставалось совсем немного, и она с нетерпением вглядывалась в каждого представителя мужского пола. Войдя в зал, Осе сразу же обратила внимание на мужчину в черном кожаном жилете, который стоял за прилавком, склонившись над каким-то ящиком. Она стала краем глаза следить за ним, и когда тот выпрямился и несколько раздраженно обернулся, их взгляды встретились.

Андерс рассказывал, что сразу заметил в ней нечто необыкновенное. (Я предполагаю, что у нее от ожидания встречи расширились зрачки и разрумянились щеки, поскольку природа всегда выдает стремление к любовным играм.) Он собирался задать ей вопрос насчет того, что искал в ящике, но внезапно забыл, что ему было нужно. От его внимания не ускользнул ее прелестный норвежский акцент и тот факт, что она будет здесь работать. Он пожал протянутую ему руку и в тот же миг услышал слабый, но отчетливый звук, который Карл XVI Густав назвал «щелчком»,[2] — описание, над которым Андерс раньше посмеивался, но теперь счел невероятно метким. «Так и было, — говорил он, описывая их встречу у меня за кухонным столом, — именно так все и было. Просто щелчок. Я правда его услышал».

Как будто соединяются две детали «Лего». Ложится на место кусочек пазла. Сцепляются две детали застежки-кнопки. Звук, завершающий действие. Щелчок.

Странное чувство пустоты исчезло. Он обрел женщину. Ей хотелось свить с ним гнездо, купить дом и завести детей. И он ничего не имел против. Таков закон природы.

Я приняла душ. С ванной я покончила довольно быстро: ее так утомительно каждый раз мыть. Завернувшись в махровый халат, я уселась на диван с чашкой чаю и яблоком из сада Андерса и Осе и принялась перебирать свои бумаги. Вечером мне предстояло прочесть лекцию в Городской библиотеке, и я размышляла, какие истории о пленниках гор лучше рассказать. Когда меня слушают женщины, а в подобных случаях аудитория всегда состоит именно из них, я обычно выбираю «Царапины на подоконнике». Если среди публики попадаются мужчины — то «Шахтера».

Я перебралась к компьютеру и кое-что проверила. У меня шесть разных файлов, в которых я записываю сведения: «Кто оказался в плену?», «Кто взял в плен?», «Похищение», «Время в плену», «Освобождение» и «Последствия». Затем я набросала ключевые слова лекции, запустила принтер и открыла дверцу платяного шкафа.

По будням я предпочитаю ходить в длинных юбках из индийского магазина и пестрых вязаных свитерах, но, отправляясь на подобные мероприятия, я тщательно избегаю одежды с фольклорным оттенком. Пока принтер выплевывал мою лекцию, я примерила костюм какого-то неопределенного цвета — нечто среднее между коричневым и зеленым, — который продавщица по какой-то странной причине назвала «кротом», и сразу же заменила его на черные брюки, красную водолазку и черный пиджак из тонкой кожи. Потом я высушила волосы феном и уложила их на макушке в пышный узел, что должно было создавать профессиональный и в то же время женственный вид. Я собрала портфель, накрасила губы, надела плащ и короткие сапоги и отправилась на лекцию.

~~~

— Мифы о том, как человека похищают сверхъестественные существа и держат в неприступном месте, встречаются в самых разных уголках света.

В греческом языке есть слово «nymphóleptos» — «пойманный нимфой», которое вполне сопоставимо с нашим «плененный горами», но оно может означать также помешательство или состояние экстаза. На Востоке встречается понятие «плененный пустыней», выражающее поверье, что там людей похищают джинны — злые духи. В немецком языке присутствует слово «bergentrückt»,[3] но оно встречается в основном в старом героическом эпосе о плененных великанами королевских дочерях, которых потом освобождают отважные герои. Мифы же о пленниках гор в известной нам форме принадлежат скандинавской и кельтской культуре.

Народу собралось не очень много, но все же прилично, учитывая, что это был вечер пятницы. Я сама знаю, как трудно бывает вновь отправиться в осеннюю темноту, когда ты уже вернулся с работы, поужинал и, сытый и довольный, уселся на диване. Очень сложно. Сколько раз я планировала пойти на лекции, но, когда подходило время, так оставалась дома.

Публика в основном разделялась на две категории, которые обычно и посещают мои лекции: девушки, увлекающиеся современными духовными исканиями — так называемым «нью эйджем», и пожилые дамы, интересующиеся историей родного края.

— Кто же оказывается в плену у гор? — задала я риторический вопрос. — Больше всего достается молодым женщинам и девочкам. В жизни женщины существуют особо опасные периоды. Можно сказать, что непосредственно перед религиозными обрядами: крещением, конфирмацией и свадьбой, а также перед принятием молитвы, которую читают после родов, она оказывается в зоне риска. Пройдя через один из таких обрядов, женщина обретает сильную защиту и некоторое время может чувствовать себя спокойно. Но, — продолжала я, устремив взгляд на одного из немногих присутствовавших мужчин, — пленниками гор могут оказаться и мужчины.

И я рассказала свою излюбленную историю о шахтере с Персбергской шахты в Вермланде:

— Прежде чем спуститься в шахту, рабочие обычно брали в кузнице только что наточенные буры. Один из них имел обыкновение задерживаться дольше остальных. Но когда его товарищи спускались в шахту, он был уже там. Они догадались, что он, должно быть, знает какой-то проход из кузницы прямо в шахту, но сколько ни искали, обнаружить проход им не удавалось. Однажды они решили потихоньку проследить за этим мужчиной. Они притаились у окна и увидели, как он прямо сквозь твердый пол кузницы исчезает в глубине горы. Тут все поняли, что он заколдован. Когда его об этом спросили, мужчина признался, что за время работы в шахте однажды побывал в плену у горы. Он провалился куда-то в самую ее глубину, где были красивые женщины и звучала приятная музыка. Потом ему позволили вернуться, и он продолжил работать в шахте, как обычно. Но было совершенно очевидно, что обитатели гор по-прежнему имеют над ним власть. Не раз люди видели, как он ходит по воде через озеро. Для того, чтобы снять заклятие, позвали мудрую старуху. Но ей удалось добиться лишь того, что этот мужчина больше не мог ходить по поверхности воды, а проваливался по колено и шел по озеру с большим трудом, словно пробираясь через глубокий снег. По словам надзирателя, рассказывавшего эту историю, зрелище было весьма странным. Но долго так ходить ему не пришлось. Вскоре он, с трудом передвигая ноги, отправился через озеро и больше не вернулся.

Мне особенно нравится этот момент с хождением по колено в воде. То, что человек оказался заколдованным как будто наполовину. Вероятно, это состояние ему крайне не нравилось, и он предпочел целиком и полностью отдаться на милость троллей. У меня прямо перед глазами стоит картина, как он борется с бьющейся о ноги водой озера, по которому еще недавно прогуливался с такой легкостью.

— Известны случаи, когда в плену у горы оказывались целые группы людей, — продолжала я. — Например, истории о свадебных процессиях. По пути в церковь в плен к горе попадали не только жених и невеста, но и все гости вместе с лошадьми и экипажами. Однажды в плену у гор Мёссебергского плато оказался целый артиллерийский полк. Но такие случаи массового пленения носят исключительный характер. Кстати, в плен попадают не только люди. Согласно преданиям, горы полны похищенных троллями коров, телят, быков, овец и коз.

Какая-то дама из третьего ряда энергично замахала рукой, демонстрируя, что хочет задать вопрос. Хотя на самом деле ей хотелось не спросить, а рассказать свою историю. Такое на моих лекциях о горных пленниках случается регулярно. Люди всегда стремятся что-нибудь рассказать сами. Старики часто слыхали подобные истории в своих родных местах, и поскольку легенды о пленниках нередко похожи друг на друга, возникает целая цепочка рассказов. «Это напоминает мне…» и так далее. Дама принялась рассказывать о теленке, оказавшемся в плену у горы. Я позволила ей рассказать часть истории, а потом, возможно, чуть резковато прервала ее, сведя суть рассказа к нескольким фразам, и сумела плавно перейти к следующей части лекции, посвященной самому процессу пленения.

— Как правило, это самая туманная часть в легендах, — сказала я. — Те, кто попадал в плен, а затем возвращался, затруднялись описать, что же произошло. В одно мгновение ока они оказывались там, а в следующее — снова здесь. Но сам путь они никогда не описывают. Похоже, речь тут скорее идет о каком-то ином измерении, о другом состоянии, а не о месте.

Потом я заговорила об освобождении, сумев и на этот раз затронуть историю про теленка, рассказанную дамой из третьего ряда. Дама явно была довольна, но часть публики выглядела как-то вяло, и я решила, что пришло время для «Царапин». Эта история принадлежит к совершенно особому жанру горной мифологии — «мифам о двоеженстве».

— В приходе Берг проживала супружеская чета, — начала я, поправив выбившуюся из узла прядь волос. — Жена родила ребенка. Однажды вскоре после этого она отправилась за коровами, и ее похитили выскочившие из леса тролли. Когда муж вернулся домой, он обнаружил, что голодный ребенок плачет в колыбели, а жены нигде нет. Он стал ждать, но она не появилась ни в тот день, ни на следующий. Когда прошел год, а жена так и не вернулась, муж женился снова.

Однажды вечером он ужинал с ребенком и новой женой. И вдруг раздался стук в окно. — Я сделала короткую паузу. — Когда муж обернулся, он увидел свою первую жену. «Впусти меня поскорее! Я сбежала от троллей!» — закричала она. Муж встал, чтобы открыть дверь, но новая жена вцепилась в него, не давая пройти. Пока он пытался высвободиться, на улице послышался шум. «Они идут, они идут! Открывай скорее!» — кричала первая жена. Но муж не мог подойти к двери, поскольку новая жена висела у него на шее и ему никак не удавалось вырваться. Тут он услышал страшный грохот. Первая жена завопила, и весь дом затрясся.

Только на следующее утро муж осмелился выйти на улицу. На наружном подоконнике он увидел следы крови и десять царапин от ногтей первой жены. Она пыталась ухватиться, но тролли оторвали ее и утащили с собой. Больше она уже не возвращалась. Но царапины на подоконнике сохранились до сих пор.

История возымела должное воздействие. Почти все оживились. По рядам пробежал шепоток.

Есть и более красочные варианты. С целыми лужами крови под окном и кровавыми ручейками, ведущими к горе. Но мне больше нравятся царапины.

Потом я стала рассказывать о «последствиях», то есть о тех, кому удалось вернуться из плена:

— Таких людей чаще всего описывают как «потерянных», «чудаковатых» или «заблудших». У некоторых появляются физические недостатки: хромота, глухота, немота, косоглазие или нервный тик. Иные кажутся целыми и невредимыми и возвращаются к нормальной жизни, но вскоре заболевают непонятными болезнями и умирают. Бесследно горный плен способны переносить лишь дети. Побывавшие в плену животные обычно возвращаются тощими, а коровы перестают давать молоко. Но встречается и обратное, — сказала я, кивнув на даму в третьем ряду, — откормленные телята и коровы, дающие в десять раз больше молока.

Тут руку поднял молодой человек во фланелевой рубашке.

— Да?

— Неужели люди в это верили? Всерьез? — спросил он.

— Хороший вопрос. Мне кажется, что они и верили, и не верили. Ведь исчезновение человека могло иметь разные объяснения: одно мифологическое, другое реалистическое, и в некоторых случаях, когда реалистическое объяснение сильно ранило, предпочитали верить в мифологическое. Сознательно или неосознанно.

— Что вы имеете в виду? — спросил юноша.

— Представьте себе многодетную мать. Она отправляется в лес по ягоды и берет младших детей с собой, потому что ей их просто некуда деть. Женщина увлеченно собирает ягоды, поскольку ей надо набрать как можно больше до наступления темноты, и когда она поднимает глаза, одного ребенка не хватает. Она принимается искать его, другие дети ей помогают, но так и не находят. Объяснение, что малыш заблудился и умер в лесу от голода, поскольку мать плохо за ним смотрела, породит у нее слишком тягостное чувство вины. Гораздо легче пережить мысль о том, что какое-то неизвестное существо похитило у нее ребенка. Такое объяснение подойдет и в случае, если ребенка потом найдут ослабевшим и обезумевшим от голода и шока.

Чаще всего исчезновение человека — это трагедия, сопряженная с такими угрызениями совести, что люди согласны на любые объяснения, лишь бы не смотреть правде в лицо. Незамужние беременные девушки, бросающиеся в реку, изувеченные слуги, убегающие в лес, брошенные дети. И никто не заинтересован в обнародовании настоящих причин. Это раскололо бы деревенскую общину. Куда лучше обвинить во всем некую внешнюю силу — например, троллей.

Я бросила взгляд на часы, которые в самом начале сняла с руки и положила на кафедру рядом с конспектом. У меня оставалось десять минут. Вообще-то я собиралась в заключение поставить запись взятого мною интервью. Но дама в третьем ряду так усиленно махала рукой, что я решила вместо этого завершить лекцию ответами на вопросы.

Однако дама из третьего ряда меня опять обманула.

— Я хотела спросить, как на самом деле обстоит дело с попавшими в плен животными. Там, где я жила, был поросенок… — И вот она уже рассказывает историю, в которую незаметно и ловко вплетаются три-четыре других рассказа о животных. Я не стала ее прерывать, преисполнившись благодарности за столь бесхитростное завершение лекции, оказавшееся, правда, несколько более затянутым, чем предполагалось. Я позволила даме на несколько минут превысить отведенное время, затем поблагодарила ее и завершила лекцию.

Поднимаясь к выходу по слегка наклонному полу опустевшего лекционного зала, я обнаружила, что один мужчина еще не ушел. Он сидел в последнем ряду, возле самой двери. На нем была ярко-синяя спортивная куртка, и он ничем не отличался от обычного слушателя моих лекций. Мужчина немного по-свойски кивнул мне, и тут я поняла, кто это: полицейский, который сидел сзади, когда мы ездили в Тонгевик и я показывала, где находится скелет.

Он поднялся и двинулся по проходу мне навстречу, протягивая руку. Я переложила портфель в левую руку, и мы поздоровались.

— Ян-Эрик Лильегрен, полицейский, вы меня помните? Я и впрямь узнал тут много нового, — сказал он.

— Вы хотите меня допросить? — спросила я.

На самом деле меня несколько удивило, что полиция со мной так и не связалась. Я полагала, что им понадобится расспросить меня поподробнее. Не то чтобы я могла сообщить им что-то новое, но тем не менее. Ведь все-таки скелет человека обнаружила именно я, или, вернее, мой сын. А когда я показала останки полицейским, они меня даже толком не поблагодарили и больше ко мне не обращались. А теперь, стало быть, у меня на лекции, словно Коломбо, возникает этот Ян-Эрик Лильегрен.

— Вы вполне могли бы найти меня по домашнему адресу, — добавила я немного резко.

— Ха. Допросить? Нет, к черту это дело, я сейчас не при исполнении. Я просто приехал в город, зашел сюда почитать газеты и увидел объявление, что вы будете тут выступать. Вы в прошлый раз кое-что порассказали об этом. Было интересно.

— Вы узнали что-нибудь новое о том скелете? — спросила я.

— Да так, кое-что. Послушайте, здесь, наверное, сейчас будут запирать. Не могли бы мы пойти куда-нибудь поговорить или вы торопитесь домой к пацанам?

— Сегодня не тороплюсь. Они у отца.

— Вот как. Тогда пошли в «Таверну Мики».

— А что это такое?

— Одно заведение. Я всегда захожу туда, когда бываю здесь. У них дешевое пиво. Мне кажется, тут народ уже начинает нервничать. Пошли.

Я забрала плащ, и мы вышли в осеннюю темноту. Как и всегда в пятницу вечером, по Авеню большими компаниями шаталась молодежь. В проезжавших мимо машинах с опущенными стеклами грохотала музыка. Через двадцать минут мы уже оказались в «Таверне Мики» — кабачке весьма неопределенного профиля. Хозяева явно никак не могли решить, должно ли заведение походить на английский паб, швейцарскую альпийскую хижину или рыбацкий сарай в Бухуслене. Но пиво было действительно дешевое. Мы заказали по большой кружке крепкого и сели за столик у окна. Ян-Эрик Лильегрен рассказал, что живет на острове Чёрн, но периодически приезжает в Гётеборг.

— Я бы с удовольствием переехал сюда, но жена-то с сыном на острове, а мне бы не хотелось жить вдали от них, — сказал Ян-Эрик Лильегрен. — Ведь нет ничего важнее семьи. Приходишь домой с работы и видишь, как тебе рады, поужинаешь с ними, а потом слушаешь, как они дышат во сне. — Он тяжело вздохнул.

— Естественно, вам хочется жить вместе с семьей, — произнесла я с удивлением. — Почему бы и нет?

— Да потому что она меня вышвырнула. У нас тут был случай с одним парнем, которого вот так же выставили. Знаете, что он сделал? Нет, не знаете, потому что в газетах об этом не было ни слова. Совершенно нормальный парень, предприниматель, учил молодежь играть в волейбол. Он просидел в одиночестве на какой-то даче одиннадцать дней. Запасся едой и пивом и полностью изолировался. Потом взял штуцер, с которым ходил на лося, поехал домой к жене и всех перестрелял. Сперва детей — прямо в кроватях, потом бабу — на лестнице, а потом и сам застрелился. Страшнее зрелища я не видел. Тогда было невозможно что-либо понять. Все только руками разводили. Но теперь-то я все прекрасно понимаю. Прекрасно!

Он так резко взмахнул рукой, что фарфоровая уточка-солонка чуть не вылетела в окно.

— А я нет.

— Да, вы, женщины, наверное, не понимаете, насколько это тяжело. Пока, чао, мне с тобой больше не интересно, мы стали такими разными, пошел вон! Черт подери, я понимаю того парня. Семья — это святое. Ее нельзя просто так взять и разрушить.

— Я его совершенно не понимаю, — повторила я.

— Это потому, что вы — женщина.

— Вероятно. Жизнь многих мужчин держится на трех столбах: семье, работе и телевизоре. Стоит выдернуть один из них, и все рушится, — мудро заметила я. И тут меня внезапно осенила мысль. — Этот парень имеет какое-то отношение к скелету?

— Что? Да нет, он же старый.

— Неужели действительно пещерный человек?

— Ха-ха, нет, скелет не настолько уж стар.

— Так вы знаете, что это за человек?

— Не на сто процентов. Но довольно-таки точно. Вполне вероятно, что это женщина, которую разыскивали много лет назад. Кристина Линдэнг. Я тогда еще не начал работать.

— Когда она пропала? — поинтересовалась я.

— Об ее исчезновении заявили в ноябре 1972 года. Ее так и не нашли. До настоящего момента.

У меня заколотилось сердце.

— У моих знакомых в тот же год пропала дочка, — сказала я. — Ее нашли на том же самом пляже. Как вы думаете, тут есть какая-то связь?

— Не знаю, хотя вполне вероятно. Но это было настолько давно, что теперь едва ли можно что-нибудь узнать. Там под валунами имеется нечто вроде прохода, и если заползти слишком далеко, можно застрять. Зря вы позволяете сыновьям там играть.

— Я не заметила, как сын туда залез, — объяснила я.

— Мальчишки всегда делают, что им заблагорассудится, — пробормотал Ян-Эрик Лильегрен, с грустью глядя в окно. — Когда я сегодня позвонил сыну, у него еле нашлась минутка со мной поговорить. Спешил кататься на скейтборде. Нет, давайте, возьмем еще пива.

Я подумала, что пора бы ехать домой, но, в принципе, можно с таким же успехом посидеть еще, и осталась. Мы просидели в в «Таверне Мики» до самого закрытия.

— Мой автобус уже ушел, — сказал Ян-Эрик Лильегрен. — У тебя там не найдется дома свободного диванчика?

— У меня на диване горы бумаг и книг, — ответила я.

— О горных пленниках? Да, так я и думал. И мне следовало бы вспомнить об автобусе пораньше, что правда, то правда. Ну, ничего, как-нибудь выкрутимся.

— Точно?

— Конечно.

Придя домой, я разобрала портфель. Кассету с пленкой я вставила в магнитофон в спальне. Потом, умывшись и почистив зубы, распустила волосы и улеглась в постель. Я протянула руку к магнитофону, запустила кассету и выключила свет.

Эта пленка имеет для меня особое значение. На ней записана беседа с единственным встретившимся мне человеком, который утверждал, что побывал в плену у гор. Это женщина девяносто двух лет, которую я в 1987 году посетила в доме престарелых в Соллефтео. Слышать о ней мне доводилось и раньше, но на ее поиски у меня ушло больше года, и все это время я боялась, что она умрет прежде, чем я успею ее найти. Когда я наконец встретилась с ней, поначалу она не была склонна что-либо рассказывать, но через некоторое время все-таки согласилась. И рассказала не так уж много. Но для меня эта история бесценна, поскольку я узнала ее из первых рук. Через несколько месяцев после моего визита старушка умерла.

Я лежала в темноте, усталая и довольно пьяная, и вслушивалась в скрипучий старческий голос.

«— Ну, пленницей я побывала в детстве. Тут, собственно, и рассказывать-то нечего. Я и сама про это ничего не помню. Мне было лет пять, и мы с мамой отправились по ягоды. Я три дня где-то пропадала. Об этом мне известно от других. Ничего там со мной не приключилось. Я всегда была здоровой и ничем не отличалась от остальных. Но, когда я выросла, я решила уехать из нашей деревни. Мне не нравилось, что все про меня знают. Похищали-то у нас многих. Просто о таком помалкивали. Но я все видела по глазам. Люди думали: а, вот еще одна. Однако говорить ничего не говорили. Мы же не делались от этого хуже других. Я вышла замуж и родила пятерых детей. Жизнь у меня была хорошая. Я никогда ни о чем таком мужу и детям не рассказывала. Они бы подняли меня на смех. Бывало, чувствовала я себя как-то странно и тогда думала, что это все из-за того. Но я стараюсь гнать такие мысли. Теперь уж, думаю, никого не похищают. Во всяком случае, в нашей округе. Да и думается мне, что нигде.

— Почему?

— Не знаю. Теперь ведь есть телевидение и все такое.

— Как телевидение повлияло на горных троллей?

— Сейчас ведь другое время. Чтобы людей брали в плен… это в прошлом. Такое больше не приключается.

— Вы говорите, что ничего не помните о тех днях, что вы провели в плену. Откуда же вы знаете, что все это правда?

— Помню — не помню. Всякий знает, что с ним было.

— Но ведь вам рассказали об этом другие?

— Они рассказывали, что я исчезала.

— Но ведь вы могли просто заблудиться и три дня бродить по лесу?

— Я была абсолютно сухой, хотя все время шел дождь. И я отказывалась от еды, говоря, что только что поела. Мне дали каши с брусникой, а я съела только ложку, поскольку была сыта. После трех-то дней!

— Но может быть, о вас в это время заботился какой-нибудь добрый человек?

— Нет, никакие то были не люди.

— То есть вы уверены, что побывали у троллей?

(Смех. Неразборчиво.)

— Но я ведь не стала от этого хуже».

Вот и все. Я перекрутила пленку обратно и запустила снова. Я готова слушать ее сколько угодно.

~~~

Прошлое делится на фазы.

Прошлый год: почти сегодняшний день, но не совсем. Раздражающе и скучно, как вчерашняя газета или засохший хлеб.

Прошлое десятилетие: смехотворно. Несовременно. Досадно.

Но еще глубже в колодце времени — где-то между двумя и тремя десятилетиями назад — прошлое меняет свой характер. Плававшие на поверхности частицы оседают и выстраиваются в рисунок.

Где я впервые увидела Гаттманов? Вероятно, на пляже.

Длинного пляжа поблизости не было, для Бухуслена такое редкость, зато на этом побережье есть множество маленьких пляжей, которые порой сильно отличаются друг от друга. Встречаются пляжи с грубым коричневато-желтым песком, пляжи с белым песочком из мелкотолченых ракушек, который оставляет на коже сухую пудру, пляжи с противно пахнущим илом и пляжи, покрытые раковинами крупных мидий.

Чаще всего мы купались на одном из двух маленьких пляжиков с коричневато-желтым песком, расположенных прямо за домом Гаттманов и отделенных друг от друга большим холмом и пристанью Гаттманов. Мы называли эти пляжи Дообеденным и Послеобеденным, в соответствии с тем, когда их освещало солнце.

Гаттманы обычно появлялись на пляже около одиннадцати. Они спускались с горы по лестнице с литыми ступеньками и железными перилами, в футболках в поперечную полоску и шляпах от солнца. Потом они раскладывали одеяла, корзинки, книжки, газеты и игрушки и раскрывали зонтики. Старшие дети сразу бежали нырять. Анн-Мари, которая была тогда еще самой младшей, играла в песке. Взрослые читали.

Меня невероятно к ним тянуло. Когда они устраивали перекус, я усаживалась поблизости и наблюдала за ними. Они ели бутерброды с медом и пили яблочный сок с мякотью — и то и другое было мне в новинку, поскольку я еще никогда не ела меда и не пила такого сока. Мне казалось, что у них какая-то золотистая еда. Карин, мама Анн-Мари, всегда предлагала попробовать, но я не решалась. В то первое лето мне было, скорее всего, пять лет.

Этот золотистый ланч относится к моим ранним воспоминаниям, правда, морская звезда произвела на меня тогда, пожалуй, даже более сильное впечатление. Ее мне показал дедушка Анн-Мари — Тур Гаттман, он был профессором истории литературы. На макушке поверх редких волос он носил носовой платок с узелками на углах. Тур стоял в воде, держал в руке морскую звезду и переворачивал ее, демонстрируя тысячи малюсеньких шевелящихся ножек. Он рассказывал о том, как звезда живет, и показывал ее рот. Тур говорил на мягком и приятном сконском диалекте. На самом деле он обращался в первую очередь не ко мне, а к Анн-Мари. Но, заметив, что я стою рядом и слушаю, не отрывая глаз, он повернулся ко мне и, не прерывая рассказа, совершенно естественным жестом протянул мне руку с морской звездой и стал говорить и для меня тоже. «Ну, ты приглядись…» — сказал он, приятно картавя, и это «ты» было обращено ко мне! Я была счастлива, как никогда.

Я не могла вымолвить в ответ ни слова. Уже одно обращение ко мне человека из этой семьи было событием. Я просто стояла и радовалась, словно меня осыпали золотым песком.

С того дня я стала мечтать о том, чтобы подружиться с Анн-Мари. Почему, собственно, это было мечтой, а не чем-то вполне естественным? Мы были ровесницами, жили рядом и купались на одном пляже. Но Анн-Мари казалась мне недостижимой. Очень трудно объяснить почему. Я была милой, аккуратной и здоровой девочкой, мой папа работал зубным врачом, так что наша семья им ни в чем не уступала.

Все первое лето я мечтала о дружбе с Анн-Мари. Я видела ее в самых разных местах: на пляже, возле почтовых ящиков, в магазине. Она была худенькой, с короткими светлыми волосами, но темными бровями и ресницами. Летом она всегда становилась темно-коричневой. Сама она говорила, что у нее кожа как у индейца. Это красивое сочетание светлого и темного Анн-Мари унаследовала от отца — писателя Оке Гаттмана. И у ее брата Йенса был тот же тип красоты. Старшие же сестры — темноволосые, с едва заметными веснушками, — больше походили на Карин. Между передними зубами у Анн-Мари была забавная щель, которая осталась и потом, когда у нее выросли коренные зубы.

Заговорила с ней я только следующим летом. Мы пошли в магазин. В нем было прохладно и темно и пахло совершенно по-особому. Ведь он находился прямо посреди настоящей деревни: под окнами останавливались трактора, крестьяне заходили в магазин в испачканных глиной сапогах, и от них пахло навозом. На некоторых дачниках были кепочки для парусного спорта и небольшие пестрые платки на шее. За прилавком сновали продавцы и подносили товары, иногда убегая за ними на склад или в погреб. Параллельно они постоянно разговаривали с покупателями, а покупатели, дожидавшиеся своей очереди, переговаривались между собой. У человека, просидевшего целую неделю с папой и мамой в маленьком дачном домике, это вызывало не меньший интерес, чем цирковое представление.

Гаттманы тоже были в магазине. Мама купила мне мороженое и велела ждать на улице. Я ушла на лестницу. А там уже сидела Анн-Мари в шляпе цвета хаки, сильно надвинутой на лоб, и кормила мороженым свою жесткошерстную таксу. И тут я наконец отважилась:

— Как зовут вашу собаку?

— Крошка Мю.

— Можно ее погладить?

— Да, если она не будет против.

Это были первые слова, которыми мы обменялись.

Я всегда помню первые слова тех людей, которые для меня что-то значили. Андерс сказал: «Как тут странно пахнет». Это произошло в зале ожидания на вокзале в Фальчёпинге, там утепляли двери какой-то пластмассой. И стало началом очень интересного разговора, продолжавшегося в течение трех часов в поезде, а потом еще девять лет. Сисси, моя нынешняя лучшая подруга, когда мы еще не были знакомы, повернулась ко мне от соседнего столика в кафе, посмотрела на новорожденного Юнатана, которого я кормила грудью, и спросила: «А детей вообще имеет смысл заводить?»

Мы с Анн-Мари еще немного поговорили о собаке, а наше мороженое таяло и капало на стоптанную каменную лестницу.

«Она обожает мороженое и кексы тоже ест», — сообщила Анн-Мари.

Больше в тот раз мы почти ничего друг другу не сказали и вскоре разъехались по домам.

Но в один прекрасный день вдруг оказалось, что перед нашим забором бегает такса и что-то вынюхивает. Это Крошка Мю сбежала из дому. Мама привязала к ее ошейнику веревку, и мы повели собаку к Гаттманам.

Мы зашли на их участок, и я стала с изумлением разглядывать свисавшие с веток старых дубов качели и трапецию. Между веток примостился шалаш из фанеры, попасть в который можно было по висевшей рядом веревочной лестнице. Чуть дальше располагался построенный из старых досок пиратский корабль с палубой, капитанским мостиком, старыми парусами и «Веселым Роджером» на мачте.

На гористой половине участка находились два маленьких домика с такими же коричневыми стенами и зелеными оконными рамами, как у большого дома. Потом я узнала, что один из них был домом для гостей, другой — писательской лабораторией Оке.

Все это я раньше видела с дороги, проходя мимо. А теперь я попала на сам участок. Когда мы шли мимо качелей, я осторожно протянула руку и с благоговением потрогала веревку.

Крошка Мю стала тянуть поводок. По пути сюда она то и дело останавливалась и принюхивалась. Теперь же, оказавшись дома, она вдруг заторопилась. На своих коротеньких ножках, с развевающимися ушами она резво заскакала вверх по бревенчатой лестнице, а мама помчалась следом за ней.

На горном уступе, перед самым домом, стояла Анн-Мари и мешала что-то палкой в старом ржавом чане. Она серьезно посмотрела на нас из-под полей шляпы, не прекращая своего занятия. Я встала с другой стороны чана и заглянула внутрь. Он был полон воды и длинных водорослей.

Крошка Мю вырвалась и понеслась в дом. В дверях появилась Карин, очки у нее были сдвинуты на кончик носа. Мама объяснила, что мы нашли собаку у себя на участке. Карин это, похоже, не слишком взволновало. Она сказала, что Крошка Мю частенько так убегает, а потом, насытившись приключениями, возвращается домой. Мама, вероятно, ожидала большей благодарности, коль скоро уж мы поймали их сбежавшую собаку и вернули ее домой. Она довольно холодно попрощалась и, взяв меня за руку, собралась уходить.

Но тут Карин спросила, не хотим ли мы зайти и поесть черники с молоком. Сказала, что утром набрала несколько литров. Мама поблагодарила, но отказалась, сославшись на срочные дела дома.

— Может, ты останешься поиграть с Анн-Мари? — спросила Карин у меня.

Я посмотрела на Анн-Мари. Та живо закивала. Я взглянула на маму. Она, немного поколебавшись, согласилась.

Мама ушла, а я осталась. Она спустилась по бревенчатой лестнице, пересекла участок и удалилась по дороге. Меня охватило ощущение нереальности. Я повернулась к Анн-Мари.

— Что ты делаешь? — спросила я.

— Варю шоколад, — серьезно ответила Анн-Мари. — Если крутить палкой достаточно долго, получится шоколад.

Я посмотрела на водоросли, которые обвивали вращающуюся палку, образуя таинственные узоры. Я знала, что это — водоросли с моря, водоросли и ржавая вода, из которых никогда не получится шоколад. Но в то же время я поверила Анн-Мари. Ведь вполне может произойти чудо, и водоросли превратятся в шоколад. Я прямо представляла себе, как зеленые листочки растворяются и обретают светло-коричневый цвет. Мне уже чудился запах шоколада. Надо было только подольше помешать. Я отыскала отломанную ветку и принялась помогать.

Анн-Мари постоянно с любопытством поглядывала на меня из-под полей шляпы. Она меня оценивала.

— Придется очень долго размешивать, — сказала я.

Но прежде чем водоросли успели превратиться в шоколад, появилась Карин и предложила нам черники с молоком. Мы пошли в дом.

Я сидела за кухонным столом напротив Анн-Мари, и мы молча ели чернику, которая казалась просто маленькими кружочками в молоке. Изредка мы поглядывали друг на друга. Анн-Мари и дома сидела в матерчатой шляпе.

Даже погода в тот день была какой-то особенной: облачно, тепло и безветренно. Море было серым. От душистой герани на окнах исходил приятный запах лимона.

Карин сидела на веранде и печатала на машинке. Звуки, доносившиеся через открытую дверь, нарушали тишину. Временами она стучала по клавишам просто с бешеной скоростью. Потом звуки становились размеренными, нерешительными, как последние капли дождя после ливня, затем смолкали окончательно. После нескольких секунд тишины снова раздавался трескучий каскад. Меня удивил этот странный ритм, столь непохожий на звук монотонного ливня, который издавал секретарь у папы в приемной.

Дверцы кухонного шкафа были выкрашены в сказочный, просто-таки манящий голубой цвет. Я не знаю, как называется этот оттенок. Он мне больше нигде не встречался.

Я ловила ложкой плавающие ягоды и медленно ела, вслушиваясь и осматриваясь.

Вот я и здесь, думала я.

Когда первая эйфория улеглась, возникло умиротворенное ощущение, будто я попала домой. В этом-то и заключался парадокс моего отношения к семье Гаттманов. Осознание того, что они недостижимы и совсем не такие, как я. И вместе с тем ощущение, что мое место именно среди них.

Мы пошли в комнату Анн-Мари. Сперва надо было подняться на второй этаж, где располагались комнаты бабушки и дедушки. А оттуда вела крутая, почти как стремянка, лестница на чердак. Там жили все четверо детей. У старших девочек — Лис и Эвы — была одна большая комната на двоих. А у Анн-Мари и Йенса — по собственной каморке. Пол громко скрипел при малейшем прикосновении.

Толком поиграть мы не успели. В основном мы рассматривали всякие вещи, как это обычно бывает, когда приходишь к кому-нибудь в первый раз. Я копалась в ящике с игрушками, непрерывно восклицая: «Ух ты, вот это да!» А Анн-Мари сидела на кровати, скрестив ноги и надвинув шляпу на глаза, и только отмахивалась: «А-а, старье».

Когда за мной вернулась мама, мы только начали играть, и мне очень не хотелось уходить. Но дома собирались ужинать, так что остаться я не могла. Решили, что Анн-Мари пойдет с нами. И мы играли у нас дома до позднего вечера.

Когда она ушла и меня уложили в постель, я никак не могла заснуть. Я мысленно повторяла всю нашу встречу так же, как позднее прокручивала в памяти любовные свидания. Мгновение за мгновением, словно в замедленной съемке. Иногда я полностью останавливала картинку и долго всматривалась в нее, прежде чем вновь запустить фильм. Только проделав это несколько раз, я смогла успокоиться и заснуть. Некоторые события настолько важны, что их просто невозможно прочувствовать, пока они происходят. Потребуется немало времени, прежде чем на них можно будет посмотреть со стороны и по-настоящему пережить.

После этого мы до самого конца лета играли вместе каждый день. Анн-Мари сделалась моей лучшей летней подругой.

Но от этого она так и не стала привычной и предсказуемой. Ее всегда окружало сияние — сияние золотистого меда и яблочного сока.

~~~

Наш летний домик строился осенью 1960 года, и летом 1961 года мы уже смогли туда въехать. Участок у нас был равнинным, но под тонким слоем земли находилась настоящая скала, и для того, чтобы засеять газон и посадить кусты и всякие растения, папе пришлось завезти туда огромное количество чернозема. Я помню грузовик, ссыпавший громадные кучи пахучей коричневатой земли, выползавших оттуда дождевых червей и то и дело поблескивавшие загадочные сантиметровые осколки бело-синего фарфора, керамики и стекла. Пока земля лежала в кучах, казалось, что если ее разбросают по участку, нас ею просто завалит. Но когда чернозем разровняли и утрамбовали, от него каким-то мистическим образом почти ничего не осталось. Должно быть, земля просочилась в невидимые щели и полости горы. Участок опять оказался голым и неплодородным, и пришлось заказывать новую кучу земли. А постепенно и она сделалась совершенно незаметной. Казалось, что гора просто поглощала землю.

В то первое лето папины руки, обычно чистые, какими и должны быть руки практикующего зубного врача, все время были в земле. С помощью лопаты, тачки и взятого напрокат катка он изо всех сил старался подкормить наш голый участок. Но почва у нас была прямо как те тощие люди, которые могут есть сколько угодно жирной пищи и не полнеть. Все куда-то улетучивалось.

Под конец стало понятно, что эта затея разорительна. Папе не хотелось прослыть фанатиком, и почву оставили в покое. В итоге у нас получился сад с непритязательными и выносливыми растениями. Запланированные изначально виды растений так и остались в проекте, и мне не довелось увидеть, что таили в себе те экзотические названия: тибетская летняя примула, африканская голубая лилия, белый рододендрон Cunninghams White, корейский арункус двудомный и синий гелиотроп.

Первое лето запомнилось мне как «земляное лето». Пахучая земляная гора, на которую я пытаюсь взобраться. Моя «работа»: подражая папе, я копаю землю маленькой желтой лопаткой и утрамбовываю ее звенящей, крутящейся игрушкой на палке, которая действительно имела некоторое сходство с катком.

Второе лето запомнилось мне как «лето, когда я подружилась с Анн-Мари».

До этого я чувствовала себя довольно одинокой. Братьев и сестер у меня не было. Позднее я поняла, что маме хотелось еще детей, но папа считал, что одной меня вполне достаточно. У него с детства сохранились неприятные воспоминания о куче детей и постоянной тесноте. В нашей городской квартире, и даже потом, когда мы переехали на собственную виллу, у нас всегда имелась отдельная комната, которая совершенно не использовалась. Я долго думала, что она предназначена для моих будущих братьев и сестер. Мне даже кажется, что так мне говорила мама, сама в глубине души на это надеясь. Но папе просто-напросто хотелось, чтобы в доме была лишняя комната. Иметь никому не нужную комнату считалось верхом роскоши. Ее называли комнатой для гостей, но никакие гости там ни разу не жили.

Папа редко рассказывал о своих детских годах, так что я о них почти ничего не знаю. Он родился в маленьком селении в Норрботтене. Его отец был алкоголиком. О его матери я имею весьма смутное представление. Она была больна, отчасти физически — думаю, туберкулезом, — но, вероятно, и психически тоже. Возможно, просто условия жизни были таковы, что человек либо спивался, либо сходил с ума. Либо это был невероятно сильный человек, как папа. Его отправляли то к одним родственникам, то к другим, но все они, похоже, были одинаково плохи, и когда никто не хотел его брать, ему приходилось жить с отцом, который напивался и избивал его. Где была при этом мать, неизвестно. Насколько я понимаю, папино детство было чистейшим адом. Требовались почти нечеловеческие усилия, чтобы без какой-либо помощи вырваться оттуда, совмещать учебу с тяжелым физическим трудом, заочно окончить гимназию и поступить в институт учиться на зубного врача.

Без социал-демократического общественного устройства, предусматривавшего вечерние школы и бесплатное высшее образование, такое едва ли стало бы возможным, и логично было бы предположить, что папа должен питать симпатии именно к этой партии. Но он избегал социал-демократов, как прокаженных. У папы они ассоциировались с рабочими, рабочие — с нищетой, а нищета — с адом его детства. Когда речь заходила о рабочем движении, папа, всегда подчеркнуто следивший за чистотой своей речи, мог с ненавистью бросить: «Черт бы их побрал». Он считал, что сделал себя сам. В одиночку вышел из тьмы к свету и не любил, чтобы ему напоминали о том, что он оставил позади.

Мама же выросла в тихой и мирной семье. Ее отец работал официантом в ресторане, мать — домработницей и официанткой. Это были типичные представители служивого люда, незаметного, с тихими голосами и легкой, неслышной походкой. Квартира дедушки и бабушки была полна тканых изделий, мягких ковриков, подушек и толстых гардин, которые поглощали звуки шагов и голосов. Мама была единственным ребенком. Она часто говорила, что в детстве мечтала о братьях и сестрах. О том, что ей хотелось иметь много своих детей, она не упоминала ни словом, но я полагаю, что дело обстояло именно так. Пока я не пошла в школу, мама была просто домохозяйкой, а затем вновь стала работать медсестрой в зубоврачебном кабинете, правда, уже неполный день.

Я сама мечтала о большой семье, и моей любимой книжкой были рассказы о семействе Пип-Ларссонов.[4] Но от того, что братишки и сестренки у меня так и не появились, я особенно не страдала, поскольку мне хотелось не младших, а именно старших братьев и сестер, причем чтобы они были намного старше меня. Особенно меня привлекали подростки, которые выглядели уже как взрослые, но, казалось, вели куда более увлекательную жизнь, гуляли до позднего вечера, катались на мопедах и танцевали под поп-музыку. Я воображала себе целую ватагу братьев и сестер, все они были подростками и безумно любили меня — свой маленький талисман. Красивые старшие сестры с интересными прическами и подкрашенными губами носили меня на руках, баловали и играли со мной, а сильные старшие братья подбрасывали меня высоко в воздух и увозили на мопедах к ночным приключениям.

Мне так хотелось подружиться с Анн-Мари еще из-за того, что у нее имелись старшие сестры и брат. Больше всего меня интересовали Лис и Эва. Йенс был нам почти ровесником — всего на два года старше нас с Анн-Мари, — но, с другой стороны, он принадлежал к противоположному полу, что тоже вызывало у меня любопытство.

~~~

Не знаю, нравилось ли моим родителям, что я столько времени проводила у Гаттманов. Они явно радовались тому, что у меня появилась подруга, поскольку в городе друзей у меня почти не было, а против Анн-Мари они ничего не имели. Но в их комментариях в адрес Оке и Карин мне иногда слышались нотки недовольства, хотя прямо ничего такого и не говорилось. Думаю, им казалось, что Гаттманы важничают. Нет, возможно, следует сказать чуть иначе. Родители просто не понимали их. Они считали Гаттманов странноватыми, и их раздражало, что многие принимали эту странность за признак светскости. Для родителей Гаттманы были некой математической задачкой, которую без конца пересчитываешь, пока не протрешь тетрадь до дырки, а результат все равно не сходится с ответом.

Когда я что-нибудь рассказывала о Гаттманах, мама поочередно произносила: «Неужели?», «А-а, ну надо же!», «Кто бы мог подумать!» или «Могу себе представить!», словно она была готова к тому, что эти Гаттманы способны вытворить, но иногда им все-таки удавалось превзойти ее ожидания.

Никакой откровенной критики я, однако, не слышала, разве что когда речь заходила о политике. Все знали, что Оке с Карин придерживаются левых взглядов, и даже Тур, отец Оке, пока еще работал, позволял себе высказывания, которые можно было истолковать как проявление симпатии к левому блоку и которые в свое время наделали шума в университетских кругах. А мой отец, как я уже упоминала, социалистов ненавидел. Главным объектом его ненависти были социал-демократы во главе с этим отвратительным Улофом Пальме. Коммунисты же, напротив, вызывали у него скорее снисходительную усмешку — их он считал совершенными безумцами. Поскольку было неясно, к какому из этих лагерей следовало относить Оке и Карин, папа пребывал в некоторой нерешительности. Какое-то лето у него на комоде несколько недель пролежала вырезка из газеты «Дагенс Нюхетер». Это была статья Карин о внешней политике социал-демократов, которую папа периодически цитировал. Он считал статью доказательством того, что Карин поддерживает Пальме, но мама утверждала, что некоторые места содержат серьезную критику, чем приводила папу в некоторое замешательство.

В любом случае он не считал, что политические взгляды родителей препятствуют нашей с Анн-Мари дружбе, и когда она приходила к нам, всегда бывал с ней нарочито любезен. Он рассказывал веселые истории и показывал карточные фокусы, что обычно делал, лишь когда у нас бывали гости, да и то только после нескольких рюмок. Он явно хотел показать себя с лучшей стороны. Анн-Мари разгадывала его довольно прозрачные фокусы и смело об этом заявляла. Папа смущался, поскольку к такому он не привык, но сохранял хорошую мину и лишь посмеивался.

О, эти летние дни с Анн-Мари! Это была настоящая сельская жизнь, с полями и лугами, на которых паслись лошади и коровы, с рыбачьими поселками, где в сараях еще хранились рыболовные снасти, а на берегу сидели рыбаки и чинили свои сети. Дачных домиков было мало. Деревенская местность в то время еще не превратилась в некое искусственное место для отдыха на природе, в огромную территорию для развлечений, с полями для гольфа, местами для прогулок и шикарно оборудованными ангарами у моря. Тогда этот мир заполняли жизнь и смерть, ночные отелы, безжалостное топление котят и опасные быки. Я помню парное молоко, которое пахло коровой, и вязкий, жирный, удушливый и вместе с тем волнующий запах крестьянских кухонь, клеенки, жидкий заварной кофе и тиканье настенных часов в полумраке пустующих комнат. Разница между городом и деревней была огромной, и можно было определить за километр, местный ты или просто приехал отдохнуть на лето. Мы с Анн-Мари любили имитировать здешний диалект с характерным звуком «и», и полагаю, местные население так же веселилось, передразнивая нас. Этому миру предстояло вскоре умереть, и он осознавал это. Но тогда он был еще жив, и мы с Анн-Мари находились в самом его центре.

По вечерам мы сидели на горе перед домом Гаттманов и смотрели, как фьорд приобретает абрикосовый цвет. Мы ждали серую цаплю. Она прилетала каждый вечер на закате. Плавно покачивая длинными, тяжелыми крыльями, цапля появлялась со стороны суши. Она пролетала над верхушками деревьев и, свесив вниз ноги, устремлялась к воде. Потом резко поворачивала, долго летела прямо над водой и приземлялась на камень неподалеку от «послеобеденного пляжа». Цапля вытягивала свою змееподобную шею и стояла совершенно неподвижно, превращаясь в серую черточку. Сгущались сумерки, и ее становилось видно все хуже и хуже. Она всегда появлялась в одно и то же время, всегда становилась на тот же камень и замирала в той же позе.

Когда цапля показывалась над лесом, мы точно знали, откуда она летит. Днем она частенько обитала в районе небольшого болотца и лакомилась лягушками. Мы с Анн-Мари тоже иногда ловили там лягушат. Они прыгали по траве в сторону воды. Издали лягушата напоминали черных жуков, но когда удавалось поймать одного из них, становилось видно, что на самом деле он коричневый и поблескивает, как бронза. Возникало ощущение, что держишь на ладони каплю ледяной воды. Мы сажали лягушат на листья кувшинок и отправляли их кататься по болоту на лодке.

Мы с Анн-Мари играли в игры, растягивавшиеся на несколько дней. Она обладала бурной фантазией, но ей нужно было, чтобы кто-нибудь ее подтолкнул. Чаще всего я придумывала, во что мы будем играть, в общих чертах обрисовывала персонажей, обстановку и действие, а Анн-Мари следила за исполнением плана, добывала реквизит и разрабатывала подробности. Она меня внимательно выслушивала и относилась ко всем моим предложениям с величайшей серьезностью. Можно сказать, что я была сценаристом, а она — режиссером и продюсером. Роли мы исполняли совместно. Я помню, один раз мы были индейцами на Амазонке, — в эту чудесную игру мы играли на Послеобеденном пляже целую неделю. Еще помню дождливый период, когда весь нижний этаж дома был превращен в ресторан, где повсюду стояли накрытые столики, и в этом вымышленном мире Карин с Оке пришлось провести несколько дней. Они покорно усаживались за импровизированные столики и ели приготовленные нами бутерброды и ватрушки с черникой. В моем доме подобное было бы немыслимо.

Карин всегда радовалась моему приходу. Она говорила, что, когда меня нет, Анн-Мари просто сидит без дела. Иногда такое случалось и при мне, если я вовремя не придумывала ничего интересного. Анн-Мари могла сколько угодно валяться на кровати, ничего не делая, — пожалуй, в подобной лености есть даже нечто привлекательное. Но стоило подкинуть ей идею, и она тут же загоралась. Выражаясь современным языком, ее можно было бы сравнить с очень мощным компьютером, который начинает работать в полную силу только после установки соответствующих программ.

У Гаттманов нам предоставлялась полная свобода действий. Разрешалось возиться с ножами и огнем и гулять где угодно. Папа с мамой, вероятно, полагали, что Карин и Оке хоть как-то присматривают за мной, пока я у них, но они ошибались. Родители Анн-Мари обычно занимались своими делами. Оке часто сидел у себя в домике среди холмов и писал. Именно летом он и писал свои романы. Зиму он чаще всего посвящал проблемным статьям, лекциям и поездкам. Карин же летом отдыхала. Когда возникало желание, она кое-что писала, но в основном читала, собирала грибы и ягоды или занималась домашним хозяйством, слушая радио.

От первых лет нашего знакомства у меня остались два особенно ярких впечатления. Одно из них связано с тем, как Эва учила меня делать кувырок назад, подстелив мне свой красный свитер. Кажется, это было в самое первое лето. Мы сидели на лужайке, неподалеку от их участка. Там были Гаттманы, я, и, кажется, с нами пошли еще друзья старших сестер, во всяком случае, мне помнится целая орава детей. Транзистор играл поп-музыку, и речь почему-то зашла о кувырках назад, и я заявила, что умею кувыркаться вперед, а назад — нет. Эва сказала:

— Да конечно умеешь. Иди, я покажу тебе, как это делается.

Я запротестовала, но она сняла красный вязаный свитер и разложила его на траве.

— Смотри. Вот свитер. Ты просто садишься на корточки, упираешься руками, потом группируешься и катишься назад. Следи за мной.

Она присела на корточки, качнулась назад и сделала на свитере кувырок. Потом настала моя очередь. Я знала, что ничего не получится, но меня все подбадривали. Я села на корточки и поставила руки ладонями кверху. Эва меня слегка подтолкнула, и я стала падать назад.

— Группируйся! — закричали остальные, я увидела небо и красный свитер и перекувырнулась назад.

Все бросились меня хвалить. Я вспоминаю это как миг великого триумфа. Я была совершенно уверена, что, не будь подо мной красного свитера Эвы, ничего бы не получилось. Я продолжала кувыркаться назад у нас на участке и всегда подкладывала свитер, полотенце или куртку, — главное, чтобы это было что-нибудь красное.

Второй чудесный случай — это когда Йенс показывал мне созвездия. По-моему, к человеку, который впервые обращает твое внимание на это удивительное сплетение природы и мифа, а также к его стремлению объяснить загадки природы и усмотреть во всем свой неповторимый рисунок, всегда возникает особое отношение. Я иногда показываю людям отдельные звезды или известные мне созвездия, и большинство по-детски восторгается тем, что мои познания простираются на такие гигантские расстояния. (Попробуйте сами. Скажите: «Ничего себе, как ярко сегодня сияет Сириус», — и люди будут смотреть на вас так, словно вы опустили кусочек этой звезды на землю.)

Это случилось в августе, и дополнительные краски ситуации придавало то, что я впервые оставалась ночевать у Анн-Мари, к тому же это был предпоследний вечер летних каникул. На следующий день мы переезжали в город. А еще в тот вечер светилось море, поэтому я сидела на лестнице, спускающейся с мостков, и, болтая ногами в темной воде, высекала из нее искры, а над головой у меня простирался черный океан вселенной, полный сверкающих звезд.

Йенс показал те созвездия, которые были видны в это время. Мне уже доводилось слышать о созвездиях и их сказочных названиях, но я по-детски ожидала увидеть реалистичные изображения лебедя или медведя, а Большую Медведицу, которую мы в Швеции называем «Колесницей мужей», я представляла себе в виде прекрасной разукрашенной золотой кареты с короной на крыше, как на карусели в парке аттракционов Лисеберг. Раньше я думала, что главное — правильно соединить взглядом определенные звезды. Примерно как в ребусах из газеты, где, соединив точки в определенной последовательности, можно из хаотически разбросанных крапинок получить какое-нибудь животное. Я часто пыталась уловить фигуры зверей, столь ловко запрятанные Богом на небосводе, но так и не справилась с этой задачей. Как пристально я ни вглядывалась, мне так и не удалось увидеть ни большую, ни малую медведицу.

И вот наконец Йенс объяснил мне, в чем дело. Там наверху нет никаких животных, да и откуда бы им взяться? Это всего лишь небесные светила, которые находятся на расстоянии многих световых лет друг от друга и никак между собой не связаны. Просто-напросто вот эти звезды вместе называют «Лебедем».

Неужели все так просто? Я хохотала и болтала ногами в теплой сверкающей воде. Я рада была узнать, что там, наверху, нет никакой хитроумной загадки, которая мне не под силу. В то же время меня несколько обескуражила внезапная утрата иллюзий по поводу скрытого порядка в природе. Всюду сплошной хаос, и приходится изобретать порядок самому. Утвердившись в таком экзистенциалистском мировоззрении, я махнула рукой на всех этих лебедей и медведей и принялась вычерчивать на небосводе свои собственные фигуры.

Чем же еще мы занимались летом в те годы? Лазали по дубам, висели на трапеции, играли в устроенном на дереве шалаше и на пиратском корабле. Мы играли в мяч и в пятнашки на лугу, прятались друг от друга по всему большому дому, играли в разные карточные игры.

Соревновались в прыжках в длину с пристани. Прямо с горы мы бежали во всю прыть до конца мостков, а потом прыгали, кто дальше. Я помню ощущение прохлады, когда разгоряченное на солнце тело погружается в зеленую темноту, и шипение поднимавшихся лимонадных пузырьков, которые приятно щекочут, пока ты лежишь на спине, болтая ногами, и ждешь, что сейчас в воду плюхнется следующий, и надеешься, что ему не удастся улететь с мостков дальше тебя.

Иногда мы вместе со старшими детьми отправлялись на лодке к Ракушечному пляжу. Немного не доходя до берега, мы вставали на якорь и шлепали с ведрами и котелками по воде к суше. Пока кто-нибудь разводил костер, остальные бродили у берега, вытаскивая грозди больших, почти черных мидий, которые только там и водились. Чтобы добраться до них, иногда приходилось опускать голову под воду, словно искателю жемчуга. Потом мы пристраивали над костром котелок, варили мидий и съедали их.

Если мидии оставались, мы ловили на них рыбу. Я помню, как трудно их было открывать, с какой силой они сжимались и то садистское наслаждение, которое испытываешь, вскрывая раковину ножом и вытаскивая оттуда оранжевое мясо. Часто в качестве наживки мы вместо мидий использовали маленькие ракушки с улитками. Они легко раскалывались, и их ровные, плотные створки было удобно насаживать на крючок. Они оставались на месте, даже когда рыба клевала, и можно было использовать ту же наживку для нескольких рыб.

Иногда мы с Анн-Мари оперировали пойманных рыб. Мы представляли, что мы — хирурги, а рыбы — это люди или иногда собаки. Мы разрезали рыб и копались в их органах, рассуждая об их ужасных болезнях. Нас поражало, как много странного находилось у рыб внутри. Иногда у них в животе оказывались маленькие рыбешки или крабики. Нам очень нравились эти анатомические изыскания, в них чувствовалось что-то липкое, плотское и запретное.

Конечно, мы ловили и крабов. Примитивное, но захватывающее занятие, которому мы с удовольствием могли предаваться часами. В отличие от рыб, крабов можно было все время видеть и прослеживать весь их путь от укрытия в зарослях фукуса до мидии на рифе. Потом требовалось определенное хладнокровие, чтобы, как только краб примется есть, схватить его именно в нужный момент, не раньше и не позже. Их мы собирали в ведро с водой и водорослями, где они ползали и скреблись клешнями. Потом мы устраивали им на берегу гонки, чтобы посмотреть, какой краб первым доберется до воды. Попав в море, они довольно скоро вновь оказывались у нас в плену. Мы уже знали нескольких крабов, которые не отличались хитростью и раз за разом попадались к нам в руки, мы даже дали им характерные имена: Одна клешня, Зеленый панцирь и разные другие.

Так протекали наши летние дни, хотя сейчас я наверняка приукрашиваю, ведь детские впечатления о лете всегда прекрасны. Те летние каникулы, когда семейство Гаттманов все еще сияло блеском меда и яблочного сока, вспоминаются мне как светлые, живительные промежутки между длинными и скучными зимами.



Последним таким летом — летом 1968 года — мы с Анн-Мари зарыли клад под соснами в одном из горных ущелий.

Там, где теперь растет молодой лес, в то время были открытые пастбища. Мы миновали эти луга, прошли через лес с молодыми дубками и подошли к горам с другой стороны. Вообще-то мы направлялись к Ракушечному пляжу, чтобы устроить пикник, но промахнулись и заблудились. Это нас не очень-то огорчило. Мы там частенько плутали, поскольку все выглядело одинаково: со всех сторон одни горы да вереск. Чтобы разобраться, где находишься, достаточно было подняться на один из холмов повыше и посмотреть, где море. А потом надо идти вдоль береговой линии, и непременно доберешься домой.

Мы никуда не торопились. Побродили наобум по горам и попали в ущелье с высокими соснами. Почва там была болотистой и влажной, но нашлось одно сухое и твердое местечко — маленькая лужайка с приятной изумрудно-зеленой травой. Кроны сосен пропускали совсем немного солнечного света. Чуть повыше на горе примостилась маленькая дикая вишня с темно-красными ягодами.

Эта лужайка резко отличалась от остальной местности с горами, вереском и рощами терзаемых ветром маленьких дубов. Такой ландшафт был совсем несвойствен для Бухуслена — словно этот кусочек мозаики выхватили в какой-то другой части света и вставили сюда между гор.

Мы долезли до вишни, набрали ягод и уселись их есть в изумрудно-зеленой траве. Нам было по одиннадцать лет.

— Ты тут раньше бывала? — спросила я.

— Нет. Мне кажется, этого места раньше не было, — ответила Анн-Мари. — Я тут проходила много раз и никогда его не видела. Оно явно появилось только сейчас.

Я согласилась, как соглашалась со всем, что говорила Анн-Мари.

Мы улеглись в траве и стали смотреть на таинственно шелестящие и усыпляющие кроны сосен.

— По-моему, нас заколдовали, — предположила Анн-Мари.

А ведь та же самая Анн-Мари рассказывала мне, что танцует в обнимку со своими стокгольмскими приятелями и в черно-белой косметичке у нее лежали тушь, тональный крем и тени для век. Она находилась на грани двух миров, в то время как я сама еще целиком и полностью принадлежала миру детства, и ее слова меня ничуть не удивили.

— Да, я тоже чувствую, — прошептала я. — Мы заколдованы.

Она коснулась моей руки, и, продолжая всматриваться в кроны шумящих сосен, мы подвинулись поближе друг к другу и крепко взялись за руки.

— Кажется, мы летим, — пробормотала Анн-Мари. — Чувствуешь?

— Да, летим, — подтвердила я.

Мы лежали в траве рука об руку и летели.

Внезапно Анн-Мари села.

— Давай зароем тут клад, — предложила она.

— Какой еще клад?

Анн-Мари открыла полиэтиленовый пакет, который мы принесли с собой, и извлекла оттуда еду: сок, груши и банку из-под чая с печеньем «Мария».

— Сейчас съедим печенье. Потом положим что-нибудь в банку и закопаем.

Мы съели печенье и груши и выпили сок. Потом Анн-Мари вытряхнула из банки крошки.

— Что бы нам туда положить? Я знаю. Вот это.

Она вытащила из челки заколку и положила ее в банку.

Я подумала о серебряной божьей коровке, которая весела на цепочке у меня на шее. Это украшение мне подарила на крещение бабушка, и я никогда его не снимала. Если мама спросит, я скажу, что потеряла его.

— Помоги расстегнуть, — прошептала я.

Анн-Мари кивнула. Я повернулась к ней спиной и подняла волосы. Когда она взялась за застежку, мне стало щекотно от ее прикосновения. Потом она протянула мне украшение, чтобы я сама положила его в банку.

— Что еще? — спросила Анн-Мари.

Больше ничего ценного у нас с собой не было.

Анн-Мари огляделась. Совсем рядом с нами в траве лежала кучка засохших заячьих какашек. Анн-Мари подняла несколько штук:

— Какие они легонькие! Прямо ничего не чувствуется. Попробуй!

Она переложила их ко мне на ладошку. Я видела эти маленькие шарики, но совсем не ощущала их веса.

— В них есть что-то таинственное, — сказала Анн-Мари. — Надо их тоже положить.

Она подставила банку, и я перекатила туда заячьи какашки. Потом Анн-Мари опустила банку на землю и быстро полезла на гору. Сорвав с дерева несколько вишен, она вернулась с полным ртом. Она уселась, поджав ноги, принялась жевать ягоды и потом проглотила их с ужасной гримасой — вишни были страшно кислые. Потом она наклонилась над банкой и со смехом выплюнула в нее три вишневые косточки.

— Теперь хватит. Давай закапывать.

Руками и пластмассовыми стаканчиками мы сумели вырыть в траве ямку. Мы запихнули туда банку, засыпали и сверху положили камень.

— Мы выкопаем ее, когда станем взрослыми, — сказала я.

— Думаешь, мы еще когда-нибудь сюда попадем? Я в это не верю, — сказала Анн-Мари.

___

~~~

Вот она уже почти у цели.

Вокруг нее с криками вьются крачки. Их ярко-красные клювы мелькают в сером предрассветном воздухе. Байдарка покрывается вязкими кляксами птичьего помета.

Смелее всего серебристые чайки. Они делают выпады, подлетают совсем близко и слегка касаются клювами ее головы. Раньше она этого боялась. Пытаясь защититься, она поднимала руку и отклонялась в сторону, теряя при этом равновесие и начиная кружить на месте. Теперь она больше не пугалась, а спокойно продолжала грести к намеченной цели.

Она мечтает о том дне, когда птицы перестанут кричать и угрожать. Они будут узнавать ее и понимать, что она не собирается вредить ни им, ни их птенцам, ей просто нужно немного пуха. Она пока еще не обладает душой крачки или чайки. Между ними стена, но, попадая в их кричащее облако, она с каждым разом чувствует все большее родство с ними.

Она подплывает к шхере в том месте, где в воду спускается более пологая скала. Она разворачивает байдарку бортом к берегу и последние метры просто качается на волнах. Подплыв, мягко и осторожно вылезает из лодки. Она в шортах и босиком, поэтому не страшно, что вода достает до середины голени. Камень у нее под ногами покрыт темно-рыжими водорослями, и на нем очень скользко. Она затаскивает байдарку на берег и в сопровождении птичьего облака отправляется в путь по обточенным водой скалам.

Она чувствует себя как в детстве. Тогда все именно так и было. Не требовалось никаких слов. Она повсюду бегала, вдыхала запахи, слушала звуки, иногда находила перо и смеялась. Остальные тоже смеялись, забирали у нее перышко и подбрасывали его в воздух. Ее мир с ней разделяли родители, и все остальные тоже жили в нем.



Но в какой-то момент ее, еще ребенка, все словно бросили на произвол судьбы. И папа, и мама, и все остальные сразу, не говоря ни слова, шагнули в какой-то другой мир и покинули ее. Они требовали, чтобы она последовала за ними, но она отказалась.

Каждый раз, когда она занималась чем-нибудь важным, они приходили и мешали ей своей болтовней. «О чем ты думаешь? Почему ты все время молчишь? Поговори с нами. Ну скажи хоть что-нибудь. Почему ты не хочешь? Ты чем-то расстроена? Ты же знаешь, что всегда можешь нам все рассказать».

В школе она робела. Никогда не разговаривала и не поднимала руки. «Ты ведь знаешь это. У тебя же все правильно написано в контрольной работе. Почему ты никогда не отвечаешь?» — спрашивали учителя.