Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— И кому же больше всех достанется от его сатиры?

— Да всем подряд, — неопределенно ответил Дик Бербедж. — Сити, двору, придворным, Тайному совету… короче, всем.

Вроде бы пустяк, чужая пьеса. Кто бы мог подумать, что именно она сможет открыть дверь, что всегда держали закрытой на множество засовов?.. Унылое городское лето, работы невпроворот, Гарри вместе с Эссексом отбыл громить испанцев.

— Это секрет, — доверительно сообщил он Уильяму. — Но я обязательно привезу тебе какой-нибудь маленький подарок, будь то слиток испанского золота или черная, выдранная с корнем борода. А может быть, даже прихвачу какую-нибудь донну или сеньориту, или как там они у них еще называются.

— Кстати, если уж разговор зашел о черных женщинах…

— Ну вообще-то, они там не все черные. Говорят, попадаются и рыжие. — Гарри отпил глоток своей мадеры и, громко рыгнув, как то и подобает бравому солдату, сказал: — Ну да, море уже зовет. Сегодня вечером я выезжаю в Плимут.

— Будь там поосторожнее с белокурыми девицами Запада. Ну а как насчет той, что с Востока, совсем не белокурой и уж подавно не девицы…

— О ней уже давно нет никаких известий. Но похоже, она все еще тебя волнует.

Да, она его волновала. Воспоминания о ее теле не покидали Уильяма и когда он работал, и когда лежал ночью без сна, изнемогая от жары, и когда бродил по улицам Сити, подмечая типажи, лица, слова, шутки. Но последовавшие вскоре перемены в общественной жизни, в стороне от которых не остался и он, стали причиной того, что он вспоминал о своей смуглой леди все реже и реже. Что случилось, кем были эти грязные, одетые в жалкие лохмотья люди и убогие калеки, целыми стаями покидающие Лондон? Нищие уходили из города, но, что было причиной этого великого исхода, Уильям не знал. Он спросил об этом у цирюльника.

Ходят слухи, что театры снесут напрочь. Я слышал, мировые судьи уже получили соответствующие распоряжения.

— Только через наши трупы! — воскликнул Хе-минг.

— Да уж, — прорычал Бербедж, — можешь не сомневаться. Они с радостью снесут театры вместе с актерами, а потом поздравят друг друга с тем, какое богоугодное дело они совершили.

— Вот и поделом твоей сатире, — буркнул Уильям себе под нос.

— Что? Что ты сказал? Эй, что ты там сказал?

— А что случилось со «слугами Пембрука»? — спросил Гарри Конделл.

— Нэш оказался умнее всех, — ответил Бербедж. — Он предвидел, что этим все и кончится, а потому не стал тянуть и сбежал в Ярмут. А Джонсона, Ша и Гэба Спенсера засадили в Маршалси. Остальных просто не нашли. А до того, как оказаться в тюрьме, этот Джонсон успел заявиться в «Розу», поступить в труппу лорда-адмирала и выклянчить у Хенсло четыре фунта аванса. — Из груди Бербеджа вырвался истерический смешок. — Подумать только, вытряс из Хенсло целых четыре фунта. А взамен — фига!

— Вот так каменщик, — пробормотал Флетчер.

— Вот такие наступают времена, — заявил Бербедж, снова переходя на рык.

— А все оттого, что всякие неотесанные бездари и горлопаны суются не в свое дело. А ведь было время, когда нами восхищались благородные джентльмены. Было время, когда все шло гладко и хорошо. — Сказать по совести, Уильям, сколько ни пытался, так и не смог припомнить такого времени: трудности были всегда.

— Ну и ладно, — махнул рукой Катберт Бербедж, — мы лишимся «Театра» в любом случае. Так какая разница, произойдет это сейчас или чуть позже.

— А мне кажется, все обойдется, — высказал свое мнение Кемп. — Ведь всегда же обходилось.

— Но что нам делать сейчас? — спросил Филлипс.

Поехать домой, навестить Стратфорд, Нью-Плейс и герб: они были его оплотом, они должны были выдержать любые испытания…

— Разойтись по домам, — сказал Уильям.

И вот сэр Уильям Шекспир отправился домой. Хотя, сказать по совести, леди и джентльмены, было бы лучше, если бы он туда не ездил. Залитые ослепительным августовским солнцем пыльные дороги, встреча с радушной хозяйкой «Короны», что в Оксфорде, близ Корнмаркета… И наконец прямая дорога на Стратфорд. При мысли о доме сердце в груди, обтянутой великолепным камзолом, радостно забилось. Эй вы, духи великих, но уже покойных стратфордцев, готовьтесь принять в свой сонм нового сына, который преуспел в этой жизни. Город, склони передо мной голову! Значит, так: первым делом въехать в город по Шипстон-роуд и переехать через Клоптонский мост, под которым у затона растет молочай. Вернуться к истокам… Уильям улыбнулся, вспомнив о Тарквинии. Он снова увидел белое пышное женское тело и то, как уродливый южный правитель набрасывается на него. Улыбка получилось нервной: на солнце набежало облако. Вскоре облако освободило дневное светило из своих объятий, и Уильям принял вызов от самого Клоптона, восседая верхом на резвом гнедом скакуне, конь под стать седоку. Итак, проехать по Бридж-Фут, затем налево, в сторону Уотерсайд. Со счастливым возвращением домой, ваша честь. Да хранит вас Господь, сэр; ваш родной город и вся страна гордятся вами. Шип-стрит, залитая солнцем, где в воздухе витают овечьи шерстинки, потом Чепел-стрит, над которой плывет колокольный звон…

А вот и она, вершина всех стараний, воплощенная в жизнь мечта. Нью-Плейс» дом самого Клоптона. Уильям впервые в жизни взглянул на этот дом глазами хозяина, чувствуя при этом оглушительный стук в висках. Документы о передаче имущества оформлялись без его участия, у него тогда были неотложные дела в Лондоне. Уильям знал, что его жена и дочери уже перебрались сюда: он посылал им деньги на покупку мебели и прочего домашнего скарба. Тяжелая входная дверь поблескивала под лучами солнца, которое благосклонно сияло с небес и тоже, казалось, воздавало должные почести мастеру Шекспиру. Может, постучать? Нет, он не станет спрашивать разрешения, чтобы войти в собственный дом. Парадная дверь оказалась заперта; тогда, пройдя вдоль каменного забора, увитого плющом, Уильям увидел небольшую садовую калитку. Большой сад казался диким и заброшенным: Андерхилл, прежний владелец дома, совершенно не следил за ним. Кусты роз, люпины, жимолость, живая изгородь из тиса… Уильям уже представлял себе, как здесь будет красиво через некоторое время. А посреди той лужайки, вон там, нужно будет посадить тутовое дерево…

Дверь кухни была открыта, и Уильям наконец вошел в дом. Это была прекрасная кухня. Здесь было прохладно, на полках поблескивали начищенными боками медные кастрюли, но все они были пустыми: никто здесь ничего не стряпал и не взбивал масла. Уильям прошел через анфиладу гостиных. Простая, но до блеска отполированная мебель, сундук для приданого, жесткие стулья. Уильям поежился. Казалось, будто в доме никто не жил. Где же Джудит и Сьюзан? Где Энн? Можно подумать, что он купил этот дом для себя одного. Уильям направился к лестнице, стараясь идти на цыпочках, как будто в одной из этих спален наверху лежал покойник — его собственное безжизненное тело, лишенное полагающихся ему почестей. Он поднялся на второй этаж.

И остановился в нерешительности, увидев пять закрытых дверей. Почему-то на память пришло имя Джона Харрингтона. Аякс. Уборная. Ватерклозет. А почему бы и нет? Почему бы не завести в этом доме такую полезную вещь? Это была хорошая идея. Внезапно перед глазами Уильяма возник непрошеный образ Дика Бербеджа, который со спущенными штанами, но в своей унылой шляпе восседал на таком троне.

— Энн, Энн, — тихонько окликнул он. И в тот же миг из-за одной из дверей послышалась тревожная возня и сдавленный шепот. Недоумевая, Уильям повернул ручку, толкнул дверь и увидел…

…Дебелая нагота, попытки справиться с волнением.

— Это все она, она это, честное слово, — бормотал Ричард, стоя перед братом в расстегнутой рубашке, заискивающе улыбаясь и пытаясь засунуть обратно в штаны свой внушительных размеров, но уже опадающий инструмент.

Уильям по-прежнему неподвижно стоял в дверях, чувствуя, как его начинает бить озноб, и вместе с тем ощущая большое удовлетворение, какое испывает муж-рогоносец, получивший наконец наглядное доказательство очевидному. Он увидел, что кровать была та самая, из Шотери, и понимающе кивнул. Энн набросила на свои стареющие телеса ночную рубаху.

— Ей нездоровилось, — продолжал Ричард, — и она прилегла здесь, ведь было очень жарко… а я только что пришел и… — Неожиданно он, прихрамывая, отступил в сторону, уже надежно застегнутый на все пуговицы, и затянул другую песню. — Это все она, это она меня заставила… — И тихонько захныкал. — Я не хотел, но она… — Он даже указал дрожащим пальцем на Энн, которая скрестив руки на груди стояла у кровати, ставшей проклятием Нью-Плейс.

— Да, конечно, — почти примирительно сказал Уильям, — это все из-за нее.

ГЛАВА 9

Это все из-за нее, из-за этой женщины. Во всем была виновата она. Уильям не ожидал этого, но, возвращаясь в Лондон, пребывал в совершеннейшем душевном спокойствии. Огромное спасибо вам обоим за это долгожданное избавление, ведь ничто не придает мужчине таких сил и энергии, как осознание того, что ему наставили рога. Вы дали мне в руки козырь, этакую индульгенцию в отпущение моих прошлых и будущих грехов. Что же до того, что не было ни драки, ни скандала… Конечно, я мог бы помахать той джентльменской шпагой, что висела у меня на боку в ножнах, но разве не отдавало бы это театральным душком? А на сцену я выхожу только за деньги, задарма не работаю. Вот почему, моя дорогая женушка, я просто откланялся. Я вернусь к ужину и поговорю со своими дочерьми, если, конечно, они действительно мои. Что же до тебя, мой маленький братишка, то ты уж упражняйся в ублажении стареющих распутниц где-нибудь в другом месте. Жалкий червяк, залезающий в заброшенные норки…

О Господи, Господи, Господи, Господи…

Несмотря на свое спокойствие по поводу измены жены, Уильям не замечал ничего из того, что происходило вокруг. Отголоски лондонских событий посещали его только во сне, сливаясь в нестройный хор знакомых голосов:

ЭНДРЮ УАЙС

Касательно издания вашей пьесы «Ричард Второй», я, как книготорговец и мудрый человек, предлагаю вам проявить благоразумие и вырезать ту сцену, где речь идет о свержении короля. В наше время Тайный совет во всем видит измену и даже слово «наследник», сказанное шепотом (а разве можно произнести его иначе?), может в мгновение ока превратиться в ураган, который сдует головы с плеч, словно яблоки с дерева…

РИЧАРД БЕРБЕДЖ

Они смилостивились: мы снова можем играть. Но какой в этом прок? Только «Розе» вся эта кутерьма пошла на пользу: там распустились сразу три новых цветка (для нас это тернии!) — Спенсер, Ша и Бен, будь он неладен. Эта троица сумела выйти из застенков Маршалси, и вот на корабле лорда-адмирала появились три новые высокие мачты.

ЭНДРЮ УАЙС

Ну ладно, будь по-вашему. На паперти собора Святого Павла под вывеской с ангелом, звеня серебром, люди будут покупать вашу трагедию о смерти Ричарда и о Болингброке — какое мерзкое слово!

РИЧАРД БЕРБЕДЖ

Все кончено, «Театр» пропал. Срок аренды вышел, коварный Джайлз, разбойник Аллен, одолел нас, наше искусство лишилось крова…

КАТБЕРТ БЕРБЕДЖ

Но ведь у нас в запасе есть местность Кетн-Клоуз и названный в ее честь театр «Куртина». Помнишь, Дикон, наш отец десять лет назад купил его на паях с этим безмозглым бакалейщиком Джоном Брейном. Давайте дождемся зимы, и мы сможем заработать кучу денег, ведь чума далеко, парламент созван, и в Сити должно быть многолюдно…



О Господи, Господи, Господи…

РИЧАРД БЕРБЕДЖ

Нет, ничего у нас не получится. Ко двору прибыл некто, сообщивший, что испанский флот вышел в море. Поймали шпионку и прочитали ее бумаги, из которых явствует, что мощная армада уже стоит у наших берегов близ Фалмута. Что же касается многолюдного Сити, то, как только распустят парламент, город опустеет.

КАТБЕРТ БЕРБЕДЖ

Говорят, что испанцы будут разгромлены с Божьей помощью, как уже было в восемьдесят восьмом году. Наши враги одержимы жаждой мести: они потеряли тогда пятьдесят кораблей — целых пятьдесят кораблей легли на дно! — а остальные, скуля от страха и поджав хвост, наперегонки рванули обратно в Испанию.

ЭНДРЮ УАЙС

О, ваша книга идет нарасхват: милорд Эссекс вернулся ко двору, кичась своими пороками, и очень многие люди угадывают его черты в Болингброке.





О Господи, Господи, Господи, Господи, Господи…

Они даже не замечают своего собственного безрассудства, своего убогого лицедейства… Потому что любой адюльтер, даже и кровосмесительный, можно сравнить с искусством; то, что их застали врасплох, свидетельствует лишь о плохой игре. Но мы ведь не ожидали… Да, и тем не менее театральные пьесы изобилуют такими сценами: муж неожиданно возвращается домой из Коринфа, Сиракуз или Ньюингтона… Это само по себе уже является отличным сюжетом для комедии. Вряд ли я когда-нибудь смогу простить им это дурацкое безрассудство и недостаток мастерства.

Уж лучше бы мне по-прежнему жить в счастливом неведении…

Но раз уж это случилось, то лучше всего будет уйти с головой в работу, углубиться в изучение истории, спрятать там свою исстрадавшуюся, готовую расстаться с телом душу. Поискать утешение в мимолетных любовных интрижках, оставив, однако, на будущее сюжет о предательстве могущественного, но вероломного патрона.

— Ты становишься отъявленным моралистом, — сказал Гарри, непринужденно развалившись в лучшем кресле в комнате своего друга и перекинув одну ногу через подлокотник. — Сначала ты изображаешь Робина как Болингброка-триумфатора, потом он должен стать старше и подобреть, потом у тебя появляется этот Готспур, который опять же списан с Робина, и он должен умереть, уступив свое место жирному трусу. Какое бесчестье!

— Я не имел в виду милорда Эссекса ни в первом, ни во втором случае. Просто «Ричард» хорошо продавался, и я подумал, что было бы неплохо продолжить развивать эту линию. И к тому же, — промямлил Уильям, — мне было велено добавить остроты.

— Но все равно все узнают в нем Робина, — сказал Гарри и налил себе мадеры, которую предусмотрительно принес с собой, ведь Уильям не держал у себя такого вина. — А мы, как только увидели на прилавках твоего «Ричарда», сразу же сошлись на том, что именно такой поэт и нужен для нашей затеи.

— Для какой еще затеи? Ты о чем? Гарри продолжал с мрачным видом пить вино. Затем он сказал:

— Так больше не может продолжаться. Королева только и говорит, что об «этом выскочке», «милейшем лорде», который получил графский титул и тут же слишком много о себе возомнил. А Робин героически сражался за Фаял, и вот какую благодарность он за это получил.

— Я слышал, что Фаял взял сэр Уолтер.

— Послушай, ты на чьей стороне? С Робином обошлись несправедливо, и очень скоро кое-кто за это жестоко поплатится.

— Я, — многозначительно ответил Уильям, — ни на чьей стороне. Я просто занимаюсь своим делом и ни во что не вмешиваюсь. Да и кто я такой? Всего лишь жалкий, презренный поэт.

— И что, ты мне больше не друг?

— Ну что ты, Гарри… милорд… Но как я могу рассуждать обо всех этих дворцовых ураганах, сам находясь далеко в стороне от них, там, куда лишь изредка долетает легкий ветерок. И что я получу или потеряю, если присягну на верность этому вашему делу? И вообще, если уж на то пошло, кому и какой может быть от этого прок?

— Был один такой римский поэт, — как бы между прочим заговорил Гарри, разглядывая свой пустой кубок, — возможно, ты даже слышал о нем. Его звали Публий Вергилий Марон. Так вот, он воспевал и прославлял императора Августа…

— Значит, милорд Эссекс будет теперь у нас императором Августом, да?

— А ты, как я погляжу, — усмехнулся Гарри, — уже вообразил себя Вергилием.

— Я бы предпочел быть Овидием.

— Ну да, сосланным к готам. Слушай, я ведь говорю с тобой вполне серьезно. Королева впала в маразм, и он усугубляется с каждым днем. Все эти ее приступы ярости, беспричинные нападки на Робина, оскорбления и даже — было и такое на днях — пощечина. Можешь это себе представить? Она ударила его по лицу, просто так. Все это лишний раз доказывает, что старуха уже окончательно выжила из ума. Мы не можем удержать своих завоеваний за границей: ты только погляди, каких генералов она отправляет в Ирландию. И что бы ни предложил Робин — все с негодованием отвергается. Ее время прошло.

— Измена, милорд? Мой милый и бесконечно дорогой милорд…

— Ага, заговор, который мы готовим в доме поэта. А как же насчет измены Болингброка?

— Королей и королев нельзя свергать.

— Нет, вы только посмотрите на нашего святошу. Никто не вправе причинить вред помазаннику Божиему… Значит, Генрих Четвертый был захватчиком, а Готспур правильно сделал, что восстал, не так ли?

— Генрих Четвертый был миропомазанным королем.

— Так я могу помазать тем же миром и того нищего, что орет песни на улице, — сказал Гарри. — Могу помазать им и самого себя, как Гарри Девятого. Должно быть, это очень ценный елей.

— Старые времена прошли, — сказал Уильям. — Я читал о них у Холиншеда, черпая оттуда сюжеты для своих пьес. Раньше прав был тот, кто успел первым отхватить лакомый кусок. Однако битва при Босворте[59] положила этому конец.

— Ну да, дальше можешь не рассказывать, я смотрел пьесу…

— Мы не хотим, чтобы эти порядки вернулись, чтобы бароны снова перегрызлись друг с другом из-за бесполезной золотой шапки, которая не защитит даже от дождя.

— Дождь может смыть с чела благоуханное миро, — подсказал Гарри. — Тебе ненавистны захватчики и бунтовщики, но в твоих пьесах как раз их образы и удаются лучше всего.

— В каждом из нас скрывается дьявол, — ответил Уильям. — Мы противоречим даже самим себе. И сцена — самое подходящее место для того, чтобы исторгнуть этого беса из своей души.

— Ты избавляешься от беса, но забываешь о том, что будоражишь тем самым умы и души других. Кто-то говорит, что для того, чтобы обличить порок, надо первым делом представить его как нечто заслуживающее обличения, так как просто изображение порока лишь усиливает его порочность. Как знать, возможно, в пьесе о событиях английской истории ты совершаешь свою собственную измену. Возможно также, что измена и порок, — сказал Гарри, — это просто слова.

— Ты сам сейчас говоришь, как герцог Гиз. Если помнишь, именно эта пьеса шла в тот день, когда мы с тобой впервые встретились. Ты наведался в «Розу» вместе с этим своим императором. Или Макиавелом, — вздохнул Уильям. — Я очень сомневаюсь, что тебя мог настолько развратить бедный Кит Марло или кто-нибудь еще из нас, бедных поэтов.

— Меня никто не развращал, — спокойно отозвался Гарри. — Но я вижу разврат и упадок в стране. Страна погрязла в грехе и теперь разваливается на части. И молодые люди должны избавить ее от этой заразы.

— Гарри, — вздохнул Уильям, — я старше тебя на десять лет… Хотя нет, не так, я беру свои слова обратно, возраст сам по себе еще не является добродетелью. Просто позволь задать тебе один вопрос: ты хочешь дожить до моих лет?

— А, ты про жизнь, — беспечно отмахнулся Гарри. — Если сам по себе возраст не является добродетелью, то тогда и незачем стремиться прожить подольше. Я буду действовать! И если при этом мне суждено будет погибнуть, что ж… тогда я умру. Я ведь мог погибнуть и во время последнего похода на острова…

— Да, я знаю, ты проявил себя. И был даже произведен в рыцари. Сэр РГ.

— У Эссекса много верных ему людей.

— Но при тех обстоятельствах смерть была бы почетна. А что за почет, скажи на милость, в том, чтобы закончить жизнь так же, как тот несчастный еврей? Позорная смерть на потребу орущей толпе, когда твою плоть раздвигают, словно занавес, чтобы вытряхнуть из утробы кишки? Это смерть предателя. И помяни мое слово, ты тоже можешь так умереть. Никому не под силу спихнуть эту королеву с ее трона. Она доживет свои дни и умрет королевой. Так что потерпи, ждать осталось не долго.

— Она будет стареть, дряхлеть и продолжать разваливать страну, — ответил Гарри. — Она трясется над каждым фартингом из своего кошелька, а на обед приказывает варить суп из костей, да так, чтобы хватило на несколько дней вперед. А мы должны терпеть ее зловонное дыхание — зубы-то у нее все сгнили — и восторгаться ее немеркнущей красотой. Она жеманно хихикает, путается во французском, итальянском и латыни и держит у себя в спальне картинки с похабными сценами: разглядывает их и пускает слюни.

— А французский посол восторгался ее умом, — смущенно заметил Уильям. — По крайней мере, я так слышал.

— Ну да, ты слышал то и видел это, но сам не знаешь ничего. Наша королева — вонючая куча дерьма. Я вынужден бывать при дворе, так что это-то я знаю. А от тебя, метаморфоза Овидия, мы хотим получить пьесу или поэму, которая показала бы, что у нас не так и что надо изменить. Нечто такое, что встряхнуло бы молодых и указало бы им нужный путь. Пьеса про какого-нибудь старого, выжившего из ума и затем свергнутого тирана.

— Когда в свое время я сочинял поэмы, — с расстановкой проговорил Уильям, — то я делал это, чтобы доставить тебе удовольствие. Я прекратил их писать, когда увидел, что стихи больше не приносят тебе радости. Меня это не обижает — пришло время, когда ты должен был занять свое место во взрослой жизни, и времени на развлечения…

— Хватит ходить вокруг да около, давай выкладывай, что хочешь сказать.

— А сказать я хочу то, что я и сейчас согласен писать стихи ради твоего удовольствия, но только если это не выходит за рамки закона…

— О Господи, опять ты читаешь мне морали!

— Я не буду писать ничего подстрекательского. Не допущу, чтобы мое перо стало орудием измены. Гарри, — взмолился он, — пожалуйста, не связывайся ты с этими полоумными заговорщиками.

— Так что, может быть, мне лучше связаться с какой-нибудь полоумной бабой? И вообще, мне не нравится, что ты постоянно употребляешь это слово — «измена». Да кто ты такой, чтобы предостерегать меня от измены?

— Я твой друг. И любовник. И мне кажется, что друг имеет право…

— Раз уж ты считаешь себя моим другом и любовником, — упрямо сказал Гарри, — может, у тебя и есть какие-то там права. Но сначала ты должен доказать, что на самом деле являешься для меня и тем и другим. Исполни свой долг!

— Долг, — с горечью повторил Уильям. — Мне с самого детства при каждом удобном случае твердили о долге — перед семьей, перед Церковью, перед страной, перед женой. Но теперь я уже достаточно пожил на свете и знаю, что важнее всего для человека — быть в ладу с самим собой. Его долг — сохранить это равновесие. Я уверен, каждому из нас надо бороться с зарождающимся в душе хаосом, не давая ему возможности вырваться наружу, — это и есть наш долг, а все остальное лишь лицемерные слова, призванные оправдать корыстный интерес. Я должен улучшать жизнь посредством моего искусства. Что же до всего остального, то я не хочу будить спящего дракона. — Уильям видел, как дрогнули губы Гарри, готового продолжить эту банальную метафору, и поспешил добавить: — Только не говори мне о рыцарях, убивающих драконов. Ведь кровь одного дракона порождает новых чудовищ. Так что не надо его будить, пусть спит.

— Обычные слова обывателя, — сказал Гарри. — Что ж, мне следовало того ожидать. Все-таки старость не в радость. Ревматизм, беззубый рот и тому подобное… Ты не скажешь и слева в нашу поддержку, потому что ты боишься. И сейчас ты начнешь твердить о том, чего хочет простой народ, считая самого себя его воплощением; Лондонский мост был построен на мешках с овечьей шерстью. Так где же твоя меховая мантия, где олдерменское жирное брюхо и, о да, молодая жена, за которой напропалую волочились бы юноши со слишком откровенно торчащими гульфиками? Да уж; тут ты выбиваешься из общего ряда.

Уильям невесело усмехнулся:

— Ну если уж ты задался целью найти типичного беззубого гражданина, то считай, ты его уже нашел. Я могу переплюнуть всех в умении произносить патриотические речи, а также я самый прижимистый скряга и самый рогатый муж, и таковым я стал стараниями собственного младшего братца.

— Рогоносец! Да ты что…

— Что слышал. Я видел это. Я застиг их голыми, видел, как они отскочили друг от друга, видел их стыд и бесстыдство. К твоему сведению, женщинам никогда не бывает стыдно. Можешь записать это изречение в свою записную книжку.

— Расскажи мне, как это было, Я должен знать все.

— Когда из-за «Собачьего острова» закрыли все театры, я поехал Стратфорд. Взял и нагрянул неожиданно. А там мой брат и жена исполняли священный ритуал, призванный превратить Нью-Плейс в настоящий дом любви.

— Расскажи мне все, что ты видел.

— Я и так уже рассказал достаточно. — Уильям видел, что его друг едва удерживается от смеха. — И даже больше чем достаточно.

— Больше чем достаточно! — Гарри веселился от души. Уильяму никогда не нравился его смех — визгливый истерический хохот маньяка; ему никогда не нравилось то, как при этом безобразно искажалось его лицо, как будто эта красота не имела ничего общего с правдой и великодушием. — Ой, не могу! — покатывался со смеху Гарри. Уильям увидел его почерневший клык с огромным дуплом и язык с желтым налетом. — Ой, уморил! — Внезапно он закашлялся: худощавое, скрытое под роскошными одеждами тело отчаянно содрогалось. — О Господи. — Выбившись из сил, Гарри устало откинулся на спинку кресла. — Как скажешь. — Дрожащими руками он взял со стола вино. — Даже больше чем достаточно.

— Конечно, муж-рогоносец — это всегда очень весело, — вздохнул Уильям, внутренне содрогаясь от только что увиденного им проявления чувств. Смех Гарри был таким же порочным и бесстыдным, как и та сцена, которая стала причиной для его буйного веселья. Он вспомнил слова Гилберта, эту странную деревенскую мудрость, переиначенную и обретшую глубокий смысл благодаря своеобразному гению Гилберта. «Все мы знаем, кто мы такие, — сказал он тогда, — но не знаем, кем могли бы стать».

— Боже ты мой, у меня все болит!

— Козел, то есть по-гречески «трагос», и выпирающий из штанов член, — рассуждал вслух Уильям. — Этот акт включает в себя все необходимые элементы. Так почему же муж-рогоносец не может быть фигурой трагической?

Гарри поперхнулся вином, и брызги разлетелись во все стороны. Уильям почувствовал влагу на своем лице; одна из капель попала на уголок его губ, и он почувствовал кисловато-сладкий вкус вина. Вкус умирающей дружбы. Взяв со стола носовой платок в крапинку, он молча вытер лицо.

— Я молю Бога о том, — сказал Уильям, — чтобы жизнь преподала тебе урок. Житейские невзгоды, может быть, сделают из тебя человека.

— Я из-за тебя ребро сломал, — простонал Гарри, вволю насмеявшись и начиная понемногу приходить в себя.

— Со временем ты поймешь, что такое порядок. Брак — это заведенный порядок. И сколько бы человек ни страдал, он не может нарушить его. Прими это к сведению. Человек обязан кое-что выполнять.

— Ну что ж… — Гарри грубо выхватил платок из руки друга и промокнул им глаза, смахивая выступившие слезы.

— Двусмысленность слез, — услужливо заметил поэт.

— …не знаю, порядок ли это или нет, но ты все же заставил меня пострадать. — Тяжело дыша, он принялся ощупывать ребра.

— И еще. Сегодня ты уже больше не станешь просить меня написать поэму или пьесу на тему ненавистной тирании. Твоим единственным впечатлением по выходе отсюда останется потешный образ мужа-рогоносца.

— Рогоносца… — Одного этого слова было достаточно, чтобы вызвать новый приступ смеха. Но на этот раз Гарри решительно сжал губы и принялся сосредоточенно отряхивать свой камзол, как будто смех был чем-то вроде хлебных крошек. — Да уж, из-за тебя я даже забыл о государственных делах. Полагаю, все это из-за брата. Он придает истории особую пикантность. — Лицо Гарри снова начало было расплываться в ухмылке, но неимоверным усилием воли он все-таки подавил в себе рвущийся наружу смех.

Уильям почувствовал, как на него наваливается чудовищная, не передаваемая словами усталость. Этот мальчишка, этот достопочтенный лорд в своей детской или великосветской непосредственности уже как-то раз вывернул наизнанку и, подобно палачу, представил на всеобщее обозрение душу своего друга: видите вот этот сонет, здесь он говорит обо мне… А теперь еще одна сплетня для всеобщего обсуждения. Тем более, участие брата придает всему этому особую пикантность. Уильям холодно сказал:

— Если для рассказа друзьям тебе нужны прочие подробности, то изволь: брата зовут Ричард, и он на целых десять лет младше меня. — В следующий раз это уже не будет простым небрежением или легкомыслием. — А теперь, милорд, можете быть свободны.

Некоторое время Гарри недоуменно глядел на него, а затем шутливо уточнил:

— Вот как? Значит, я могу быть свободен? — Похоже это заявление его очень позабавило.

— Возможно, обсуждение раскидистых рогов убогого лицедея и не заинтересует ваших высокопоставленных друзей при дворе. Но зато эта сплетня пригодится для других ваших знакомых, в компании которых вы так любите посещать таверны. В любом случае, желаю вам весело провести время. А теперь оставь меня.

Гарри встал, продолжая смеяться, хотя, и не так заливисто, как прежде.

— Вот этого-то я и не смогу сделать, — сказал он в конце концов. — Я никогда не смогу тебя оставить. Ты даже огрызаешься и дерзишь так величественно, что я просто не могу обидеться. В гневе ты просто великолепен. Ну вылитый Тарквиний.

— Гарри, давай посмотрим правде в глаза, — устало проговорил Уильям. — Весна давно закончилась.

— Что ж, теперь я вижу, что мне и в самом деле лучше уйти, — улыбнулся Гарри, — и вернуться попозже, когда ты будешь в более миролюбивом настроении. Только, пожалуйста, не надо говорить, что я еще не повзрослел.

— Ну неужели ты не понимаешь, — воскликнул Уильям, — каково тебе будет, когда ты действительно повзрослеешь? Ты испытаешь много, разочарований. Поймешь, что все метафоры врут, что самой неприступной является та дверь, которая кажется открытой, что все мы обречены не на смерть, а на умирание. И я даже могу рассказать тебе, как именно будет происходить постепенное отмирание наших с тобой отношений, что еще само по себе не является смертью. Я буду стареть, мне будет уже не до забав и развлечений, а в тебе с каждым днем будет разгораться все больший аппетит к власти. Обратного же пути, насколько я могу судить об этом, у тебя нет. Ты будешь следовать за милордом Эссексом до самой плахи, потому что, как ни парадоксально, путь наверх ведет вниз. Поэтому он и кажется таким легким и приятным. Ты будешь находить оправдание всякому предательству, всем своим страстям и амбициям, утешая себя высокими фразами вроде: «Это во благо общества». Тебе даже будет казаться, что ты идешь на самопожертвование, в то время как на самом деле это будет тщеславное потакание собственным слабостям и страстям. Но сам ты будешь уже не в состоянии определить в себе этот изъян: твое зеркало будет таким же кривым, как и любое из нынешних зеркал в королевском дворце. — Что ж, ты, наверное, прав, мне действительно лучше уйти, а не выслушивать этот бред. — Гарри решительно запахнул на себе полы плаща, и исписанный мелким почерком листок, подхваченный ветерком, слетел со стола.

— Может быть, у меня не получается внятно выразить это словами. — Уильям наклонился за упавшим на пол листком, а затем, по-стариковски закряхтев, резко выпрямился, отчего у него тут же закружилась голова. Вертикаль, верчение… Слова…. Очень хотелось сказать что-нибудь запоминающееся. — Но в одном я уверен точно: если уж я не могу спасти твою душу, то мне, по крайней мере, еще не поздно попытаться спасти свою.

— Ну вот, опять эти ханжеские отговорки, — усмехнулся Гарри. — Боже, как меня уже тошнит от тебя, от всех вас, новоявленных джентльменов-ханжей. Все ваше грошовое богатство составляют свечки, зерно, жалкое тряпье и вирши. Вот вы и сидите по своим норам, спасаете свои ничтожные пуританские душонки. Я же предпочитаю всему этому свой ад, если это называется адом. А ты давай спасай свою голову, увенчанную раскидистыми рогами. — Гарри тряхнул головой, и большое черное перо на его шляпе кокетливо покачнулось. — Красавчик, — издевательски добавил он, вспоминая старую насмешку. — Но свое истинное лицо тебе все-таки не удалось скрыть. Трус, — гневно бросил он. — «Не без горчицы»[60]. — И Гарри снова рассмеялся. — Как они только не издевались над тобой. Но сам ты куда смешнее, чем все твои комедии, вместе взятые. — И ушел, громко топая по лестнице.

Что ж, пусть будет так. Уильям Шекспир не будет противиться боли… Мимо него прошли и лестные отзывы Фрэнсиса Мереза («Подобно тому, как Плавт и Сенека считались у римлян лучшими по части комедии и трагедии, так Шекспир у англичан является наипревосходнейшим в обоих видах пьес»), и незаконные переиздания его произведений, и слава «сладкозвучного мастера Шекспира». Все мы знаем, кто мы такие, но нам неведомо, кем мы могли бы стать… Уильяму казалось, что он знает, кем он мог бы стать. Только бы удалось вызвать у себя нужную боль, почувствовать муки освобождающей душу агонии… Его богиня

— он был в этом уверен — незримо витала в воздухе где-то совсем рядом, готовая в любой момент броситься в рану, но для этого рана должна была быть достаточно глубока. Что мог об этом знать юный мастер Мерез? Что же касается всеобщего безумия мира, то здесь боль Уильяма была облегчена прививкой прозорливости. Собирая шутки для будущего Фальстафа, он вдруг подумал о том, что наверняка должен существовать способ предсказания безумных поступков. Королева, отвесившая пощечину Эссексу в пылу спора о том, кого надо послать на покорение диких ирландцев… Две тысячи солдат, посланные на верную смерть и нашедшие ее среди вонючих болот, угодив в засаду… Это было очевидно, как и то, что Гарри Ризли все глубже погружается в пучину безумия и скоро скроется в этой пучине с головой.

Но разве ему самому не хотелось забыть о некоторых своих дурацких поступках, совершенных по недомыслию? Разве не сам он заразил Гарри бредовыми идеями, воспользовавшись его доверчивостью и наивностью?.. Напустив на себя скорбный вид, Уильям наблюдал за траурной процессией, что тянулась по улицам летнего Лондона. Умер лорд Бэрли, а вместе с ним ушли в небытие и старые добродетели. Ирландия была почти потеряна.

Назойливо жужжали мухи, высоко в небе кружили коршуны. Но в толпе скорбящих не было видно того, кто, казалось бы, должен был убиваться больше всех. Как? Вы не слышали? Он сбежал во Францию вместе с женщиной… Солнце припекало, громкие звуки похоронной музыки резали слух. Нет, женщина у него осталась здесь, беременная. Говорят, она вроде1 бы из знатного рода… Госпожа Верной покинула дворец и находится в резиденции Эссекс-Хауз. Говорят, она в интересном положении; однако она не жалуется на то, что с ней обошлись бесчестно, и верит в то, что граф сам во всем признается. Фрейлина королевы была изгнана из дворца. Семь месяцев уже? Лучше бы ему поторопиться с возвращением. Говорят, на днях он тайно вернулся в страну, и…

…Уильям почти не слышал исполненного горечи монолога Катберта Бербеджа, когда вся труппа сидела в душной и тесной таверне — они двое, а еще Ричард, Хеминг, Филлипс, Поп и Кемп. У него из головы не шли слова, сказанные невозмутимым Флорио (тот был одет во все черное, но вовсе не из-за траура по лорду Бэрли): «Милорд в тюрьме. — Это всего лишь репетиция перед неизбежным Тауэром; Уильям понял, что Гарри осталось всего два шага до плахи. — Вялая жизнь во грехе и поспешный брак. Глориана в шоке; Я слышал, ее гнев был ужасен. Еще бы, одна из ее любимиц, прямо у нее под носом, а она ничего не знала, даже не догадывалась. Но милорд доказал, что он настоящий мужчина, за что и поплатился. Вот, сидит теперь во Флите».

— Флит, — вслух произнес Уильям. Его приятели, все, как один, недоуменно посмотрели на него. Кемп глупо захихикал, а Катберт сказал:

— Будь моя водя, я бы упрятал его во Флит, но ведь, с другой стороны, законов-то он никаких не нарушает, просто поступает не по совести… — Уильям озадаченно наморщил лоб и вспомнил, о чем идет речь: Джайлз Аллен отказал театру в аренде. — Вот этого-то я и боялся, — продолжал Катберт. — Аллену нельзя было доверять. А все эти его половинчатые обещания возобновить аренду…

— Говори помедленнее, — ехидно сказал Кемп, — а то до нашего джентльмена, похоже, не сразу доходит. — Вид у Уильяма был совершенно отрешенный, он думал о своем. Новоиспеченная графиня тоже в тюрьме… («Но волноваться не стоит, это ненадолго. Она скоро сменит гнев на милость, — сказал Флорио. — Я имею в виду ее величество. Милорда не станут держать за решеткой в такое смутное время, когда в Ирландии царит хаос и творятся такие бесчинства». Следующим шагом Гарри будет Тауэр, а после Тауэра… Сказать можно что угодно, ведь слова не так страшны, как жизнь.)

— Половинчатые обещания возобновить аренду, — терпеливо повторил Катберт. — По условиям договора семьдесят шестого года бревна и доски, из которых построено здание театра, остаются за нами, в случае сноса здания до истечения срока аренды. Теперь Аллен знает, что я не соглашусь на его новые условия. Этот новый договор и составлялся им с таким расчетом. Так что теперь он снесет наш «Театр» и объявит дерево своей собственностью. — Ричард Бербедж застонал от бессильной злобы.

— «Куртина» тоже строилась не на века, — заметил Хеминг, жуя орешки.

— А давайте убьем Аллена, — предложил Поп. — Тем более, что и ночи сейчас темные, безлунные.

— Договоры на аренду, как души, продолжают жить и после смерти, — назидательно заметил Катберт. — Так что нам с вами лучше подумать о том, где бы подыскать себе новое пристанище. Мы тут с Диком приглядели один садик на Мей-ден-Лейн. Чистенькое, уютное местечко, но только нас, естественно, там интересовали совсем не цветочки. Кстати, если уж речь зашла о цветах. Это совсем недалеко от «Розы».

— Значит, новый театр, — сказал Филлипс.

— Мы двое, — объявил Ричард Бербедж, величественным жестом указывай на брата, — вносим половину. А вы пятеро — оставшуюся половину. Если, конечно, вас это устраивает.

— Да проснись же ты, Уилл, хватит мечтать, — окликнул поэта Катберт Бербедж.

— А расходы на строительство? — спросил Хеминг, задумчиво пожевывая выбившийся из бороды завиток волос. (Наверное, я сделаю правильно, если и приду во Флит проведать его, размышлял Уильям. Ведь такая дружба не умирает в одночасье. А если он не пожелает меня видеть? Ведь для знатного человека, наверное, нет ничего хуже, чем оказаться в таком удручающем положении. Небось он визжит там от страха при виде крыс, он всегда их боялся.)

— Мы должны осилить все расходы, — с жаром говорил Катберт. — Это очень даже возможно. Эй, мы, между прочим, говорим о новом театре! — крикнул он в самое ухо Уильяму. — И о том, чтобы построить его к югу от реки.

— Смерти нет, — сказал Уильям, удивляясь собственной уверенности, — конца просто не существует, и точно так же ничто не возникает из пустоты. Все новое — это хорошо забытое старое. И разве может умереть любовь?

— О Боже мой, — простонал Кемп, страдальчески закатывая глаза.

— Земля вращается, но каждый новый день не рождается заново, а только продолжает день минувший. В завтрашний хлеб попадет кусочек сегодняшнего теста. Так что пусть основой для нового театра станет старый театр. — Все недоуменно воззрились на него. — Разберите здание, сложите бревна и доски на повозки и переправьте их через реку. Зачем мириться со злом и несправедливостью? Аллен радуется своей победе? Так обманите его.

— А ведь он прав, — сказал Хеминг. — Черт возьми, он дело говорит. Уильям улыбнулся.

— Да, — согласился Катберт Бербедж, — он говорит дело. Так мы и поступим. Выждем момент, когда Аллена не будет в городе…

— А как зовут твоего плотника?

— Стрит. Замечательный плотник, мастер своего дела. Питер Стрит.

Любовь принимала новые формы, только и всего. Она становилась больше похожей на сострадание.

ГЛАВА 10

Сострадание… Станет ли оно чудодейственным бальзамом, способным вылечить душевные раны? Они нанесли мне удар в спину — моя жена и мой собственный брат. Но они не ведали, что творят. Я не чувствую гнева и не буду негодовать. Я вознесусь над ними, великодушный и всепрощающий, я не стану кусать губы от обиды, а на мой высокий лоб не ляжет ни одна морщина. Я буду невозмутим и холоден, словно статуя… Уильяма охватил страх и раскаяние за это невольное богохульство: он понял, что за образ пришел ему на ум в тот момент. Сострадание и жалость: разве это не одно и то же? И нужно ли навязывать свою жалость тем, кто в ней не нуждается? Стоя у ворот долговой тюрьмы Флит и слыша доносящийся оттуда шум веселой пирушки («Ведь слишком хороша ты для любого…»), бренчание лютни и высокий, насмешливый голос Гарри (трудно было представить его в этом крысятнике среди вони и безнадежности), Уильям понял, что милорд не пожелает его видеть. Его недавний покровитель исполнил предначертанное ему: этот незадачливый жених и отец стал наконец-то мужчиной, готовым на последний предательский жест. Он отверг своего старого друга, сделал вид, что никогда не был с ним знаком, а его веселая безобидная юность была всего лишь сном.

Жалость переполняла душу Уильяма, когда на исходе марта он стоял среди ликующей толпы на Чипсайде. День выдался холодным, но солнечным; со стороны ближайшей деревни доносился запах свежей зелени и слышалось блеяние ягнят. Непредсказуемая королева сменила гнев на милость, и все были прощены: Эссекс направлялся в Ирландию, две недели назад был подписан указ о его новом назначении. Отныне в его ведении находилось тысяча триста всадников и тысяча шестьсот пехотинцев. Эссекс выехал из Лондона — блистательный, самовлюбленный, в сопровождении пышной свиты, облаченной в расшитые золотом ливреи. На ветру развевались шелковые знамена, кони гордо гарцевали, спотыкались на камнях мостовой, но тут же снова выравнивали шаг. Толпа неистовствовала, родители сажали детей себе на плечи, в воздух летели шапки… Уильям стоял молча. В этой кавалькаде был и тот лорд, которого он когда-то называл своим другом. Саутгемптон с надменным видом восседал на своем гнедом коне: позор тюремного заточения был забыт, и теперь славный воин ехал усмирять непокорных ирландцев… Бесконечная вереница всадников, богато убранные лошади, звон сбруи. Уильям нарушил свое молчание, выкрикнув: «Да благословит вас Бог! Да хранит вас Бог!» — но его слабый голос потонул в шуме лондонской толпы. «Да поможет тебе Бог», — прошептало его сердце. Победоносный генерал еще вернется, чтобы получить свое, но это будут уже не лавры победителя. Так что самым преданным его соратникам останется уповать лишь на Божью помощь. Блистательная кавалькада проследовала дальше, и центр всеобщего ликования переместился далеко вперед, на другой конец улицы.

Сострадание, сострадание… Уильям бродил по улицам, оставшись наедине с захлестнувшей его душу жалостью. Пообедал в трактире, вернулся домой — теперь он снимал жилье на Сильвер-стрит — и сел за работу. По иронии судьбы, сейчас он писал пьесу о воинственном Гарри, вообразившем себя богом войны Марсом. День уже начинал клониться к вечеру, когда голубое мартовское небо вдруг заволокло низкими, черными тучами. Сверкнула молния, по небу прокатился гром, и в следующее мгновение крупный град застучал по крышам домов и камням мостовой. Помилуй нас, Боже, по великой милости Твоей! Уильям подошел к окну и выглянул на улицу. А ведь утро было таким погожим… Его воображение нарисовало испорченный триумф Эссекса: мокрые лица всадников, проклятия, которые, однако, невозможно расслышать из-за шума ливня, промокшие насквозь ливреи и плащи, мокрые, тонкие, словно крысиные хвостики, липнущие к щекам светлые локоны его бывшего покровителя и друга… Уильям глядел на залитую водой пустынную улицу, и в его душе снова всколыхнулась жалость. А еще появилась досада, как будто после неудавшегося широкого жеста, — дурацкое, совершенно бесполезное чувство. В голове тем временем уже складывались ключевые фразы — неудавшийся мартовский марш, плененный Марс, плачущий, как дитя…

…И вот она, награда за его сострадание. Боже мой, смуглая леди снова пришла к нему, прямо сюда, в эту комнату… Но только не в дождь; не подумайте, что она нарочно выбрала это время, чтобы разжалобить его. Нет, то был погожий весенний день, не предвещавший ничего особенного. В дверь раздался робкий стук, и Уильям пошел открывать.

— Ты?

Фатима со скорбным видом стояла на пороге потупив глаза. На ней был простой дорожный плащ.

— Этого не может быть, откуда ты… где ты… кто тебе сказал, где я живу?

Они стояли в дверях: не верящий своим глазам Уильям и Фатима, робкая, сомневающаяся в том, что ее приходу рады.

— Я встретила того человека…. не помню его имени… того, который шутит в вашем… этом…

— Кемпа? Нашего шута? — Уильям очнулся. — Входи, входи же, пожалуйста, входи, у меня тут не прибрано, видишь, погоди, я уберу отсюда бумаги…

Она потянула за шнурок своего плаща, и капюшон медленно сполз с черных кудрей. Боль, мучительная боль снова наполнила сердце Уильяма, стоило ему увидеть эту смуглую кожу и широкий, приплюснутый нос, эти полные губы, каждая складочка, каждая трещинка которых хранила память о его страстных поцелуях. Он чувствовал, что все уже давно прошло, все осталось в прошлом, в том числе и безумие былой любви, и теперь все, на что он был способен, так это на пошлую жалость. Но нужна ли Фатиме его жалость?

— Может, выпьешь бокал вина? — предложил он. — Ты, наверное, приехала издалека. Как ты сюда добралась?

Она присела на краешек кресла.

— Я только что из Кларкенвела, Этот Кемп был вчера вечером в Кларкенвеле. Он сказал, что ищет черных женщин. Он очень веселый человек, всегда шутит.

— Но ты же не могла… Что ты делала в Кларкенвеле?

— А что еще я могу делать? — Она повела изящными плечиками. Подавая ей бокал с вином, Уильям равнодушно отметил, что ее рука дрожит. — У меня нет денег. Наш tuan уехал на войну. Теперь по ночам ему будут сниться лишь его жена и ребенок. У него больше нет времени на тех, кого он когда-то любил.

Наш tuan. Это было слово из ее родного языка.

— Значит, — медленно сказал Уильям, — он давал тебе деньги? Ты была его содержанкой?

— Я не знаю, что такое «содержанка». Но да, деньги он мне давал. Я жила в том доме, где он родился. То место называется Каудрей. А потом я родила ребенка. И потом… Нет, я не хочу говорить об этом.

— Расскажи мне о ребенке, — попросил Уильям, его сердце начало бешено стучать. — Скажи — кто отец ребенка.

Прежде чем ответить, Фатима, пристально посмотрела на него.

— Думаю, у этого ребенка два отца.

— Но это же невозможно, так не бывает, это против всех законов природы…

— Или тот, или другой. Я хорошо помню то время. Меня не надо винить. Это или ты, или он.

— А где он, — продолжал допытываться Уильям, — где он сейчас… Нет, это потом. Кто родился, мальчик или девочка?

— Сын, — с гордостью ответила она. — Я родила сына. Большого сына, который очень громко кричал: Я сказала ему, что он не должен плакать, потому что у него есть сразу два отца.

— А какое имя ты ему дала?

Она решительно замотала головой:

— Этого я не скажу. Я назвала его также, как звали моего отца. И потом я подумала, что он должен быть 6м кто-то, таков наш обычай. За его именем должно идти слово bin и потом имя его отца, потому что bin означает «сын такого-то». А ты носишь имя знатного рода, не то что наш tuan, который ушел на войну.

— Я? Ну что ты… Конечно, я джентльмен, но совсем не из знатного рода.

— Ты шейх, — просто сказала она.

Уильям еще какое-то время молча глядел на нее, а потом спросил:

— А где он… где мой сын?

— Он у хороших людей, добрых людей. Они живут в Бристоле. Эти люди когда-то разбогатели на торговле рабами, а теперь об этом жалеют. А когда он подрастет, то вернется обратно. Обратно, в мою страну.

У Уильяма закружилась голова. Просто уму непостижимо… Неужели его кровь утечет куда-то на Восток? Это была его кровь, это Должна была быть его кровь… Неожиданно Фатима начала беззвучно плакать. Прозрачные, словно хрустальные слезы катились по ее щекам. Как хрусталь… Уильям с негодованием отмел это возвышенное сравнение. Перед ним сидела мать его сына, земная женщина, а не муза и не мечта поэта. Он протянул ей свой платок в крапинку, тот самый, что не так давно впитал в себя слезы Гарри.

— Почему ты плачешь? — спросил он.

— Я не могу вернуться. Я никогда не смогу туда приехать. Но мой сын должен вернуться в мою страну.

Уильям кивнул. Он все понимал.

— Ты должна остаться со мной, — сказал он. — Мы должны быть вместе. Ты была моей перед тем, как стать его. Ты не сохранила мне верность, но все это в прошлом. Я тебя простил.

Она вытерла глаза и шмыгнула носом.

— Пусть будет так, — вздохнула она. — В своей стране я стала бы женой раджи, но здесь я просто женщина. Когда я буду старой, то стану никому не нужна, даже в Кларкенвеле, если ты тоже прогонишь меня, как прогнал он. Но я не смогу вернуться обратно, потому что в мою страну не ходят корабли. Но когда-нибудь они все же будут туда ходить, и мой сын доберется на родину. А сейчас… — Она снова разрыдалась.

— У меня есть жена, — упавшим голосом сказал Уильям. — Жена и две дочки. Здесь, в христианских странах, все совсем не так, как у язычников. Я не могу прогнать свою жену, даже если она мне изменила. У нас нет разводов. Все, что я смогу для тебя сделать, так это… — А действительно, что он мог? Он мог дать ей денег, платить за жилье для нее, но вот поселить здесь, у себя… Уильям вспомнил Робина Грина, его рябую любовницу, сестру душегуба Бола Ножа, их орущего ублюдка Фортуната; все трое ютились в тесной комнатке, где, рыгая от рейнского вина и громко чертыхаясь, поэт требовал тишины, чтобы торопливо дописать «Монаха Бэкона и монаха Банги». Нет, те времена, когда такое было возможно, для Уильяма ушли безвозвратно. Джентльмен, который поселил у себя дома чернокожую любовницу? Нет, так не пойдет. — Я найду для тебя жилье, — пообещал он, — это будет тихое, приличное место. И дам тебе денег.

Фатима согласно кивнула, смахивая последние слезы. Ее заплаканное лицо казалось безобразным, она, как никогда, нуждалась в его жалости и сочувствии.

— Да. Дай мне денег. Много денег.

— Дам сколько смогу, — осторожно сказал Уильям. Ему не терпелось поскорее взяться за дело, он уже чувствовал себя настоящим деловым человеком. — И, — добавил он, — почти ничего не потребую взамен. Я уже не тот, каким был раньше.

Фатима недоуменно посмотрела на него.

Действительно, в его жизни наступил новый период. Естественные мужские желания, сладострастные образы, возникающие обычно после сытного обеда, если съесть слишком много мяса, или вечером перед сном, или же утром после сна, — все это исчезало при одном лишь воспоминании о том нежданном визите в Нью-Плейс. Девочек под благовидным предлогом отправили к бабушке, чтобы уже ничто не помешало прелюбодеям осуществить свой постыдный замысел… К тому же в закоулках памяти до сих пор звучал, отдаваясь звонким эхом, смех его недавнего лорда, друга и патрона, и потребность в плотских удовольствиях исчезала сама собой. Избыток накопившейся энергии Уильям теперь расходовал в другом месте — в садике на Мейден-Лейн, что на южном берегу реки с лебедями. Это была дерзкая рождественская авантюра, марш по заснеженной земле: актеры волокли и подталкивали повозки, на которых были сложены деревянные останки старого «Театра». Fait accompli, что сделано, то сделано, как говорят французы (семья гугенотов помогала Уильяму в изучении французского языка: ему тогда понадобилось написать для «Генриха Пятого» целую сцену по-французски, включив в текст изысканную брань). Джайлзу Аллену, вернувшемуся в город после Рождества, оставалось только потрясать кулаками в бессильной ярости. В течение всей весны и начала лета груды бревен и досок превратились в новый и самый лучший театр: он был воздвигнут наперекор временам, которые ушедший на войну Эссекс заклеймил как «хаос и безвластие». Цензоры трудились вовсю: сжигали книги, пресекали разглашение новостей из, мятежной Ирландии, запрещали даже шепотом говорить о том, как там все плохо, утаивали известия, о пошатнувшемся здоровье королевы и о том, что до сих пор непонятно, кто сменит ее на троне. Это было время потрепанных нервов: англичане принялись вдруг выяснять отношения.

— Так уходи же, уходи! Не угрожай больше, а просто уйди! — Так, к своему большому удивлению, кричал Уильям, обращаясь к Кемпу. — Мы уже устали от твоих дурацких фортелей и оттого, что ты постоянно несешь отсебятину. Меня просто тошнит от тебя, вот до чего ты меня довел за эти семь лет. Вот что, или ты будешь делать то, что тебе положено по роли, или же проваливай отсюда на все четыре стороны!

Весь жир Кемпа гневно заколыхался.

— Выскочка, — бросил актер, невольно заимствуя этот эпитет из более раннего поношения, сказанного совсем по другому поводу. — Это на меня приходят смотреть зрители, а ты все лезешь со своими словами! Слова, слова, одни слова, да ты вообще тут никто, просто мальчик на побегушках.

Ричард Бербедж молча слушал, поглаживая бороду.

— И запомни, никто и никогда не посмеет мне приказывать, что делать и что говорить, ни ты, ни кто-либо еще. И между прочим, это я, — выкрикнул Кемп, обводя торжествующим взглядом всех присутствующих на репетиции, — это я научил тебя всему. А теперь мы все должны кланяться и расшаркиваться перед твоими словами.

— Это новый стиль, Вилли, — попытался урезонить его Хеминг. — Мы не можем бесконечно цепляться за прошлое, как бы зрители тебя ни любили.

— Вот, — взъярился Кемп, — и ты тоже подцепил эту заразу от этого болтуна! Тоже мне, перпетуабилитацибус. — Даже в гневе он не мог обойтись без своих шутовских ужимок, отчаянно гримасничая и надувая щеки. Один или двое подмастерьев действительно засмеялись.

— Нам всем приходится учиться, — громко сказал Уильям. — Мы должны двигаться вперед, становиться лучше. Я не могу молча мириться с тем, что он своими идиотскими пошлыми шутками превращает мою пьесу в балаган.

— Ловлю тебя на слове, — дрожа всем телом, продолжал Кемп. — Ну ничего, вы все у меня еще получите свое, это я вам обещаю. Вы еще узнаете, на что способен кабальеро Кемп.

Роберт Армии скромно стоял в стороне и грыз ноготь.

— Это все он, все из-за него, — выкрикнул Кемп, тыча в сторону Уильяма своим коротким толстым пальцем. — Только благодаря мне он стал джентльменом. «Не без горчицы»! Когда-то он приполз на коленях ко мне и бедному покойному Тарлтону и умолял взять его на работу. Зато теперь он стал благородным господином, у которого есть черная шлюха!

— Это к делу не относится. — Уильям почувствовал, что краснеет. И кто только додумался переделать его фамильный девиз в этот издевательский каламбур? — Весь вопрос в том, что если уж я пишу пьесы…

— Мне кажется, — сказал Кемпу Дик Бербедж, — твое время уже прошло. Ты можешь продать свой пай мне или моему брату.

Кемп, это комическое подобие Цезаря, в ужасе посмотрел на него.

— Ты хорошо поработал, ты продержался на плаву дольше других.

Кемп как-то сразу поник, съежился и, казалось, стал даже меньше ростом.

— Но всему рано или поздно приходит конец. Теперь мы должны расстаться, но я не хочу, чтобы мы расстались врагами.

У Кемпа на глазах выступили слезы, а голос сорвался на щенячий визг; он никогда не умел управлять своими чувствами.

— Это смерть, — крикнул он, — старый надежный способ! Пасть от руки выскочки. Ты… — он направился к Уильяму, его щеки были мокрыми от слез, — ты… — Он замахнулся безвольной рукой, собираясь ударить.

Уильям отступил назад, сказав при этом:

— Поверь, тут дело не в личной неприязни. Мы должны исходить из того, что будет лучше для сцены.

— Щенок, не тебе меня учить, что хорошо для сцены, а что нет! Я выступал на этой сцене, еще когда ты… — Он стоял безвольно опустив руки, — Да ладно, это уже не имеет значения.

— Вилли, уйди красиво, — сказал Хеминг. — А потом мы с тобой вместе завалимся в какой-нибудь кабачок, чтобы выпить и повеселиться.

— Да, уйти надо красиво, — пробормотал Кемп. И затем громко сказал: — Уйти раз и навсегда! Красивый жест обреченного! Что ж, я буду даже рад уйти. Будь ты проклят, — процедил он сквозь зубы, обращаясь к Уильяму, — предатель! — И затем резко повернулся и зашагал прочь.

— Смотри шутки свои не забудь, — тихо сказал Армин. Кемп даже не оглянулся. И тогда Армии запел своим красивым тенором. — О стыд, о стыд! Конек-скакунок позабыт!

Предатель, предатель…

— У меня голова раскалывается, — пожаловался Уильям Фатиме. Она жила теперь в маленьком домике на Суон-Лейн, где с реки веяло прохладой и были слышны крики лодочников.

— Ложись, — приказала она. — Сейчас я намочу этот платок в холодной воде. — С этими словами она подошла к кувшину с водой. Маленькая смуглая женщина, привычно хлопочущая по хозяйству; он наблюдал за ней из-под прикрытых век, лежа на ее постели. В комнате терпко пахло какими-то экзотическими травами и специями, в окне ярко светило солнце — настоящий островок далекой южной страны… — Вот. — На лоб ему легла холодная примочка. — Ну-ка, подвинься, — сказала она и легла с ним рядом.

— Как хорошо, — вздохнул он. — Мы живем в таком мире, от которого иногда нестерпимо воняет пбтом человеческих раздоров. А здесь так хорошо…

— Лежи тихо и не разговаривай.

Он снял камзол, рубашка была расстегнута из-за жары, и теперь Фатима принялась поглаживать его грудь своей изящной ручкой, спускаясь все ниже и ниже, к животу, а потом снова поднимаясь на грудь.

— Вот уж никогда бы не подумал, — сказал Уильям, чувствуя, как боль и усталость начинают отступать, — что смогу вот так лежать. Раньше я хищно набросился бы на тебя, словно мальчишка, которого сколько ни корми конфетами, все равно ему будет мало. Я бы сгорал от желания проглотить тебя всю, целиком.

— А сейчас нет. — Его глаза были закрыты, но он был уверен, что она улыбается. — Что ж, придется сделать тебя таким, каким ты был тогда.

— Нет, мне нравится, когда мы просто лежим рядом и нам хорошо друг с другом.

— А мне больше нравится по-другому. — Фатима обнажила грудь и положила на нее его голову, все еще продолжая ее гладить. — Ведь ради этого и созданы мужчина и женщина. — Уильям начал лениво щекотать языком ее сосок. Она вздрогнула. — Тебе можно это не делать, если не хочешь…

И затем она показала ему, что он может сделать, чтобы доставить ей наслаждение и помочь снять напряжение. Его неохотно задвигавшаяся рука помогла ей достичь наивысшей точки наслаждения и снова испытать ощущение свободного полета, прыжка с головокружительной высоты, от которого захватывает дух. Некоторое время после этого Фатима лежала неподвижно, тяжело дыша. Он же сказал:

— Ты станешь презирать меня. Но не бойся, я смогу. Ждать осталось не долго. Просто есть вещи, которыми управляет не тело, а душа.

Ее лоб был влажным от пота; Уильям осторожно вытер его платком, что лежал теперь, на подушке. Вскоре Фатима открыла глаза и улыбнулась.

— Да, — сказала она, — ты сможешь снова. Скоро.

Но «смочь снова» ему удалось, лишь когда лето было уже в самом разгаре. Тем июльским днем он вместе с Бербеджами, Хемингом и остальными стоял на Мейден-Лейн. Плотник Питер Стрит подал условный знак, и рабочие сложили фартуки. Consummatum est. Свершилось. Эта фраза вертелась у Уильяма в голове, однако связана она была не с последними словами распятого Христа, а с восклицанием Фауста, кровью подписавшего договор с самим дьяволом. Он предвидел, что именно в этих стенах должна течь его лучшая кровь.

— И вправду великолепное здание, — восхищенно сказал Флетчер.

— Наш флаг должен быть готов завтра к полудню. Мне обещали, — сказал Дик Бербедж. — На нем изображен Геркулес, держащий на плечах земной шар. — Великолепное название для нового театра. «Глобус». Totus mundus agit histrionem. И девиз тоже подходящий. Целый мир, нет, весь мир играет, мир — это сцена… В общем, нужно будет придумать перевод поскладнее. Но это потом, а сейчас…

— А сейчас надо выпить, — объявил Дик Бербедж. Подмастерья, усмехаясь, открыли свои корзины, достал бокалы и огромные бутыли с вином. — Мы будем пить у каждой двери, в каждом уголке — везде. Нужно сделать так, чтобы там пахло вином, а не краской, клеем и стружкой. Но для начала мы его окрестим.

— Ego te baptize, — торжественно произнес Джон Уилсон, — in nomine Kyddi et Marlovii et Shakespearii[61].

Уильям смущенно покраснел.

— Аминь, аминь, говорю я в ответ на эту чудесную молитву.

Дик вместе с братом торжественно подвели их ко входу. Прежде чем войти внутрь, они осушили первый, символический бокал терпкого вина, согретого лучами солнца и красного, словно кровь. А потом пропустили еще по одной, стоя внизу и разглядывая внутреннее убранство театра — ярусы галерей, авансцену, полог-«небо», альков в глубине сцены, на котором еще не было занавеса… Они забрались на сцену и принялись дурачиться, расплескивая вино из бокалов. Наперебой вспоминали прежние спектакли, забавные случаи, пропущенные реплики. Вспомнили Кемпа и на мгновение конфузливо притихли. Армии попытался влезть на одну из колонн, поддерживающих «небо». Остальные, распевая какую-то бравую военную песню, промаршировали от левой двери сцены к правой, потом сбежали вниз по ступенькам, пересекли темный гулкий подвал, поднялись по лестнице, что вела к левой двери, а оттуда вереницей снова вышли на сцену, стараясь придумать себе на каждый следующий выход новый образ и походку. При этом никто не расставался со своим бокалом. Конделл завывал, словно привидение, в глубине сцены. Дик Бербедж писклявым голосом декламировал монолог Джульетты, взобравшись на балкончик над сценой. Актеры испытывали на прочность подмостки, проделывая невероятные кульбиты и пытаясь спьяну исполнить замысловатые фигуры из чопорной паваны. Лодочники и нищие, привлеченные этим шумом, смехом и плясками, заглядывали в открытые двери театра и разинув рот наблюдали за необычным бесплатным представлением. В какой-то момент синее июльское небо заволокло облаками, и на землю пролился недолгий полуденный ливень, но «слуги лорда-камергера», надежно укрытые от непогоды своим «небом», даже не заметили этого. Когда солнце выглянуло снова, бутыли были уже пусты и весь театр был старательно окроплен кроваво-красным вином с металлическим привкусом. И вот наконец актеры отправились по домам. Те, кто был еще в состоянии держаться на ногах, шли обнявшись, поддерживая друг друга, и радуясь столь тесному актерскому братству. Два мертвецки пьяных тела так и остались лежать на авансцене. Армии же, почти трезвый, сидел с задумчивым видом на краешке сцены, болтал ногами и меланхолически напевал:

Разлука уж близка. Прощай родная, О грустном ты молчи; я знаю, знаю, Что слишком хороша ты для любого.

Прощай, прощай, не встретимся мы снова…

К этому времени Уильям, будучи в изрядном подпитии, но все же не утратив способности передвигаться самостоятельно, был уже на полпути к Суон-Лейн.

350

— Ты пьян, —т сказала Фатима, стоя над ним, сложив руки на груди и принюхиваясь. — Ты выпил много вина. — Несколькими минутами раньше Уильям ввалился в ее комнату и рухнул, не разуваясь, на кровать.

— Нет» я выпил совсем чуть-чуть, — простонал он. — Но мне и этого хватило. У меня слабый желудок. — Уильям закрыл глаза. — О-ох…

— Тогда тебе надо немного поспать.

— Сегодня мы его достроили, наш новый театр. Ну как такое не отметить! Все перепились как свиньи, но я выпил меньше всех. — Он глупо хихикнул. — Великолепное здание…