Поскольку у \"Антологии фантастической литературы\" не один, а три составителя (Борхес не может считаться единственным по той лишь причине, что его имя дольше знакомо русскоязычному уху, чем имена Бьой Касареса и Сильвины Окампо), эта книга не столько дает представление о личностях составителей, сколько приоткрывает завесу над очаровательной (производная от слова \"чары\") тайной их многолетней дружбы. Теперь я знаю о них очень (слишком?) много, но — почти ничего такого, что можно перевести на язык слов. Разве что — втроем они не так страшились темноты (когда уходят зрительные образы, можно услышать, как шуршит время в дальних комнатах дома) и сновидений (бесчисленных и почти бессмысленных эпиграфов к будущей смерти). Собравшись вместе, они могли дать волю своим причудливым фантазиям, поскольку пока друзья с чашками кофе в руках сидят напротив, смутные видения и тревожные предчувствия можно снисходительно называть «фантазиями». Возможно, втроем они становились чуть-чуть бессмертнее, чем врозь.
Если предположить, будто составитель антологии — не всемогущее, а по-человечески беспомощное божество — подобно любому демиургу, может убежать от смерти (но не в Исфаган, где смерть однажды назначила встречу садовнику персидского царя), спрятаться от нее где-то в закоулках своей маленькой \"Вавилонской библиотеки\", заставленной чужими книгами… Если уверовать на мгновение, будто такая судьба — не сентиментальный лепет младенческого разума, а одна из миллионов вероятностей… Что ж, в таком случае, возможно, где-то на обжитой окраине небытия нашелся столик в кафе для троицы печальных немолодых интеллектуалов, хоть немного смахивающий на столик из любимого кафе в Буэнос-Айресе (не знаю точно, но уверен, что непременно должно было быть у них самое любимое кафе). Руки птицами взлетают к потолку, голоса становятся громче: \"Вы помните определение призрака у Джойса?\" — \"Что до призраков — помните поучительную сцену, описанную Фростом?\"
Почему бы и нет?
2000 г.
\"Болезнь Портного\"
заметки эпидемиолога
У меня на кухне зимует уж. Вообще-то я не любитель держать в доме всяческую фауну, но так сложилось, что вопрос стоял следующим образом: или приютить змеюку до весны, или оставить ее погибать. Ясно, что я был обречен выбрать гуманитарный вариант.
Я очень смутно представляю себе, как выгляжу в подслеповатых глазах сожительствующей со мной рептилии. Уверен, впрочем, что с точки зрения ужа я — чудовище. Как и любой другой человек. Но он держится молодцом. Иногда только беспокойно ерзает под моим пристальным взглядом (когда я поворачиваюсь к нему спиной и работаю — как, например, сейчас, — змейчик расслабляется). \"У него хватает мужества жить рядом со мной\", — уважительно думаю я, наблюдая краем глаза за нехитрыми перипетиями ужовой жизни. Именно ему, ужу, и никому иному, я обязан этой формулировкой: \"иметь мужество жить рядом с…\" (пробел можно заполнить по обстоятельствам). У людей, надо сказать, редко достает мужества, чтобы жить даже рядом с себе подобными. Если бы доставало, нам бы не понадобились ни своды законов (начиная с ветхозаветных заповедей и заканчивая конституциями), ни традиции, ни навыки строительства бытовых иллюзий многоразового использования.
Роман Филипа Рота \"Болезнь Портного\" издан в 1994 году в серии \"Короли литературных скандалов\". Из обстоятельного предисловия Николая Пальцева (которое можно было бы счесть на удивление толковым, если бы не некоторый переизбыток пафоса) выясняется, что причина «скандальности» Рота вовсе не в обилии гротескно-эротических, а иногда и откровенно порнографических сцен. В сущности, она имеет те же корни, что и «скандальность» Салмана Рушди (параллель между этим двумя авторами проведена не мною, а автором предисловия). Рушди в своих \"Сатанинских стихах\" живописал нравы мусульманской общины в Лондоне; Филип Рот отвел душу, описывая нравы еврейской общины в Джерси. Картина у обоих получилась весьма уродливая. Как водится, в обоих случаях активные представители живописуемых сообществ \"огорчились до невозможности\". Такого рода огорчению обычно сопутствует типичное для человеческой стаи желание расправиться с виновником. Рота (слава богу, американцы — люди вроде как цивилизованные) к смерти не приговаривали и вообще юридически не преследовали. Но место жительства сменить ему настоятельно советовали. Рот, кстати, совету внял и надолго переехал в Лондон… но это так, к слову.
Возмущенные соотечественники Филипа Рота, равно как и взбеленившиеся единоверцы (сонамазники?) Салмана Рушди, как, впрочем, и многие «незаинтересованные» лица, не понимают одной банальной вещи: дело не в том, что мусульманская община в UK или еврейская в USA как-то особенно ужасны. Они ужасны, но не более, чем любое другое замкнутое человеческое сообщество, членам которого недостает мужества, чтобы просто жить рядом с себе подобными. Еврейская семья Портных, с эксгибиционистской откровенностью описанная Ротом, ничуть не уродливее, чем любая другая семья, фундаментом взаимоотношений в которой являются бесчисленные страхи и фобии, множащиеся и принимающие все более замысловатые формы от поколения к поколению, порождающие взаимную враждебную, но прочную зависимость. (В частности, мамаша, заносящая кухонный нож над своим чадом, не желающим \"хорошо кушать\", — это не только \"еврейская мамочка\" Филипа Рота: моя немецкая мама, по забавному совпадению, вела себя точно так же; тонкие панельные стены свидетели, что моя русская соседка по лестничной клетке устраивает аналогичные драматические сцены своей дочурке — и сколько их, таких безумных дур, раскидано по всему свету?..) Еврейская община в Джерси ничуть не ужаснее любой другой замкнутой на себе социально-экологической системы (к примеру, села под Рязанью, мусульманской общины, которая так достала Салмана Рушди, одесской колонии на Брайтон-Бич или «звездного» поселка Беверли-Хиллз). Все это в равной степени отвратительно — просто писатель, вознамерившийся поиграть с зеркалами в особо крупных размерах, как правило, пишет о том, что знает.
Вышло так, что Филип Рот лучше всего знал нравы именно той среды, которую он безжалостно препарировал в \"Болезни Портного\". Но описывая тягомотину взаимных обид и невыносимое бремя страхов одной-единственной еврейской семьи, Филип Рот воздал по заслугам всему человечеству. Так что, по большому счету, у обывателей Лондона, куда он переехал, было ничуть не меньше резонов бить ему морду, чем у жителей некоторых кварталов Джерси. К счастью, они об этом не догадывались.
Мне пришлось бы закончить чтение романа Филипа Рота \"Болезнь Портного\" на, мягко говоря, невеселой ноте, если бы не ужик, деловито шуршащий у меня за спиной. В солнечную погоду с ним творится нечто невообразимое: змей бросает все свои «неотложные» дела (как то: сбор камней, обустройство жилища, строительство «непреодолимого» заграждения вокруг оного, купание в бассейне etc.). Он становится столбиком, вытягивается вверх, насколько позволяет высота террариума, его взгляд неотрывно следует за бледным зимним светилом. На меня (гигантское непредсказуемое чудовище, которое всегда бродит где-то рядом) в солнечный день уж не обращает ни малейшего внимания, даже если я лезу в его жилище, чтобы поменять там воду. Из этого я делаю простой, но прекрасный вывод (несколько девальвирующийся, впрочем, избытком идеализма): для того, кто смотрит на солнце, мужество становится самой естественной вещью. Даже мужество, необходимое для того, чтобы жить рядом с кем-то другим.
2000 г.
Гайто Газданов и теория виртуальной личности
Сколько раз уж собирался написать о Гайто Газданове — и все откладывал. Затруднения, которые я в связи с этим испытываю, естественны и закономерны. Газданов — автор настолько самодостаточный, тонкий и безупречный, что рассуждать о нем совершенно не хочется, как не хочется гладить крылья бабочки: слишком грубая ласка физического прикосновения может лишь стереть некоторые подробности изысканного узора.
Итогом нескольких порывов написать эссе, достойное материала, стало в высшей степени легкомысленное открытие: оказывается, у Гайто Газданова есть рассказ, который мог бы занять достойное место в коллекции материалов, посвященных созданию виртуальной личности. Рассказ называется \"Княжна Мэри\"; сюжет его незамысловат: несколько случайных встреч в кафе, еще одна случайная встреча — несколько смутных лет и несколько незначительных смертей спустя; задушевный полупьяный разговор, сопровождающийся жалобами на литературных «завистников» и демонстрацией рукописи романа, откровенно безнадежного; еще одна смерть, еще одна встреча, на сей раз с любовницей покойного пасынка литературы, еще один бессвязный печальный разговор, еще одна связка рукописей, прозрение.
Спившийся неудачник, бесталанный литератор, скучный собеседник, никчемный, казалось бы, человечек зарабатывал на жизнь статьями, которые писал для женской рубрики журнала \"Парижская неделя\" под псевдонимом Княжна Мэри. Давал дамам подробные и обстоятельные советы: как лучше наносить макияж, как цитировать стихи в светском разговоре, почему следует избегать употребления крепких спиртных напитков, воспевал массаж лица, который \"не только не мешает, а наоборот, способствует культуре духа\". Эта бестолковая писанина обладала одним, но воистину волшебным достоинством: в ней не было ни единой фальшивой нотки. «Виртуальная» Княжна Мэри оказалась куда более живой и «настоящей», чем ее призрачный создатель. Впрочем, возможно, это закономерно, и творения должны обладать большей жизненной силой, чем демиурги? (Один мой приятель шутливо предположил, что создатели виртуальных личностей после смерти должны поселяться в сети и жить там вечно… если, конечно, с провайдером повезет, — эта дурацкая идея стала для меня фоном, на котором разворачивались события \"Княжны Мэри\", достойные, откровенно говоря, менее поверхностного восприятия.)
Подведем итог — вместе с автором, разумеется.
И если бы у моего бедного знакомого, судьба которого так внезапно пересекла мою жизнь, хватило сил на последнее творческое усилие, то на серой простыне больничной койки, вместо окостеневшего трупа старого нищего, лежало бы юное тело княжны Мэри — во всем своем торжестве над невозможностью, временем и смертью1.
Если бы я все-таки отважился написать о Газданове серьезное эссе вместо этой легкомысленной безделушки, там непременно присутствовала бы фраза, что, дескать, страшная сила его власти над читателем — следствие того, что Газданов с бесстрашным простодушием древнего пророка проговаривает вслух вещи, которые его более высокомерные (и менее уверенные в себе) коллеги оставляют по ту сторону текста…
2000 г.
Загадки без отгадок
Когда Аттила со своими войсками подошел к Риму и Рим был лишен возможности защищаться, то из ворот города, направляясь к палатке Аттилы, вышел босой старик, Папа Лев Первый. Он разговаривал с Аттилой несколько часов и потом вернулся в Рим. И Аттила отдал своим войскам приказ отступать. Ничто не мешало ему взять город и разграбить его бесчисленные богатства. Что мог сказать Лев Первый этому варвару, предводителю свирепых и диких гуннов?2
Эту историю один из героев романа Газданова \"Эвелина и ее друзья\" рассказывает своему собеседнику; некоторое время они обсуждают таинственный диалог Папы Льва и Аттилы, потом меняют тему беседы. Автор не вкладывает в уста персонажей даже намека на возможный ответ.
Я дочитал книгу и занялся другими делами, а неделю спустя с изумлением обнаружил, что по-прежнему продолжаю искать разгадку. Действительно: ЧТО такого мог сказать босой безоружный старик Аттиле, человеку, вошедшему в историю не только многочисленными завоеваниями, но и примечательной фразой: \"Где мой конь пройдет, не растет трава\", чтобы тот развернулся и увел свое войско от стен неспособного к обороне города? Христианин непременно предположил бы, что при этой беседе незримо присутствовал сам Иисус; средневековый викинг, узнай он эту историю, возможно, предположил бы, будто Аттила во время беседы понял, что удача Папы сильнее его собственной; маорийский колдун непременно заметил бы, что Папа отнял у Аттилы ману, etc. Мои же размышления неизбежно упирались в следующий классический тупик: Аттила был всего лишь давнишним сном Папы Льва, почти нечаянно облекшимся в плоть; он с самого начала не смог противиться опасной и безграничной власти старика, а в финале беседы с трепетом осознал, что все его военные походы были лишь длинной, трудной и запутанной, но единственной дорогой к этой невероятной встрече сновидца и сновидения.
Вопрос, четко сформулированный, но оставленный без ответа; загадка, ответа на которую нет в конце книги — мина замедленного действия, которую решается спрятать в тексте далеко не всякий автор. Такого рода прием приводит в ярость одних читателей, навевает скуку на других и с благодарностью принимается немногими беспокойными бездельниками вроде меня.
Почему? Ответ на эту немудреную загадку вы вряд ли обнаружите в конце книги.
2000 г.
Про любовь
Я всегда подозревал, что самая ужасная история о любви непременно должна повествовать о так называемой «счастливой» любви. О взаимной. Что кошмар начинается сразу после финальной фразы: \"поженились и жили вместе долго и счастливо\". Потому что «долго» и «счастливо» — две вещи несовместные. Человеческая природа (правильнее было бы сказать: человеческая глупость) этого не допускает.
Сегодня я имел то ли счастье, то ли несчастье убедиться в собственной правоте, поскольку только что дочитал рассказ Нэнси Коллинз \"Тонкие стены\", коротенький и душераздирающий, как крик умирающего зайца.
Сюжет прост: героиня рассказа снимает комнату в пансионе с тонкими стенами. В соседней квартире проживает потрепанная жизнью (то бишь пьянством) парочка гомосексуалистов и развлекает всех обитателей дома ежевечерними скандалами, содержание которых могло бы стать центральным текстом хрестоматии ненависти одного человеческого существа к другому.
Эти двое постепенно становятся частью жизни своей соседки, которая их совершенно не интересует (Алвина и Деза вообще не слишком интересует мир за пределами их убогого жилища). Скандалы утихают лишь в те дни, когда Дез, злоупотребивший терпением ко всему уже привычных жильцов пансиона, отбывает очередной короткий срок в полицейском участке. Во время очередной его отлучки их жалкий роман превращается в не менее жалкий любовный треугольник. Конец, впрочем, достоин шекспировских драм: он залит кровью, жестко очерчен полицейскими протоколами и слегка оживлен похмельным монологом убийцы.
Я же говорю: жуткая история. И глупая донельзя.
Специально для тех, кто наивно полагает, будто \"любовная история\" Нэнси Коллинз повествует о проблемах, характерных именно для гомосексуальных парочек, замечу, что как раз сегодня утром за кофе я листал ироничного Ивлина Во и перечитал, в частности, его рассказ \"Тактические занятия\". Еще одно повествование о любви и смерти, только гораздо гаже, чем история Алвина и Деза:
Он лежал и, в счастливом предвкушении, как ребенок в канун Рождества, прислушивался к ее всхрапам. \"Вот проснусь утром, а она уже мертвая\", говорил он себе — так некогда он трогал пустой чулок в ногах своей кроватки и говорил себе: \"Утром проснусь, а он полный\". Точно маленькому, ему не терпелось уснуть, чтобы скорее настало завтра, и, точно маленький, он был безмерно возбужден и никак не мог уснуть1.
Если вы не помните, чем заканчивается этот рассказ — перечитайте. Счастливым молодоженам особенно рекомендую, поскольку, как утверждает Нэнси Коллинз:
Любовь высасывает. Она превращает нас в дураков и рабов2.
\"Такова человеческая природа\", — равнодушно говорит кот, который живет в подъезде и регулярно захаживает ко мне на кружок колбасы. Ему эти проблемы по фигу: у него, как водится, девять жизней, да и март на носу…
Что ж, значит, надо менять природу.
2000 г.
Записки юнната
Начну с сентиментальной констатации лирического факта: среди книг братьев Стругацких есть три романа, которые значили для меня очень много в то время, когда я их читал; теперь, много лет спустя, я обнаруживаю, что все еще подвержен воздействию их обаяния.
Велик соблазн заставить читателя угадать, какие именно три романа братьев Стругацких я имею в виду, но тогда мне пришлось бы ограничиться двумя абзацами текста с условиями «викторины». Поэтому вот он, список: \"Жук в муравейнике\", \"Волны гасят ветер\" и \"Гадкие лебеди\". По поводу третьего номера я мог бы наговорить лишь кучу высокопарных банальностей, что касается второго — слишком темен и обширен бэкграунд, вербализировать который здесь и сейчас не хотелось бы. Поэтому ограничимся «Жуком».
Для многих моих ровесников (и практически для всех наших \"старших товарищей\") \"Жук в муравейнике\" был и, возможно, остается в первую очередь историей о вмешательстве спецслужб в единственную и неповторимую человеческую частную жизнь. На кухнях бурнопламенно обсуждали свободу воли; цели, оправдывающие / не оправдывающие средства; \"сумерки морали\" и прочие гуманитарные абстрактности.
Но \"Жук\"-то (по крайней мере, мне так всегда казалось) совсем не об этом.
Скорее о том, что каждый из нас — бомба, готовая взорваться в любой момент.
О том, что из каждого зеркала на тебя глядит незнакомец, от которого можно ждать чего угодно.
И о том, что каждый из нас — сам себе Экселенц.
Подарочный набор, который каждый из нас получает при рождении: таинственная \"темная сторона\" личности, снулая, но такая же реальная, как пятно на руке Абалкина, \"японский иероглиф \"сандзю\"\", а также и невежество, и боязнь перемен, и джентльменский набор личных фобий и предрассудков порождают в нас странную двойственность. Мы мечемся, не зная, чего ищем, и совершаем нелепые поступки, но разум подкарауливает нас в темноте. С оружием наготове.
Лев Абалкин лежал посередине мастерской на спине, а Экселенц, огромный, сгорбленный, с пистолетом в отставленной руке, мелкими шажками осторожно приближался к нему1.
Это — не о спецслужбах. Инсценировка финальной главы романа братьев Стругацких \"Жук в муравейнике\" происходит ежедневно — в личном домашнем театрике каждого. Что было бы, если бы Абалкин добрался до «детонатора»? А что будет, если наш \"внутренний Абалкин\" однажды перехитрит \"внутреннего Экселенца\" и уцелеет? На оба вопроса один ответ, полностью обесценивающий все вышесказанное: не знаю. Дело чести каждого \"юного натуралиста\" получить ответ на этот вопрос опытным путем.
Ну а пресловутые \"сумерки морали\" здесь ни при чем, разумеется. Суета сует.
Все суета.
2000 г.
Жизнь и жизнь Артюра Рембо
Переводы его стихов не слишком впечатляют: лишенные магической звукописи оригинала, они заставляют мучительно тянуться к мерцающему где-то вдалеке оранжевому сиянию, но не приносят удовлетворения. Лишь стихотворения в прозе (\"свободные\" стихи) — европейская разновидность дзуйхицу — дают некоторое представление о том, какой жар исходил от его рук.
Первый раз Рембо зарифмовал строчки, когда ему было восемь лет (возможно и раньше, но сведений об этом нет даже у самых дотошных биографов); одиннадцать лет спустя он это занятие оставил навсегда, эффектно продемонстрировав, какой должна быть биография настоящего поэта.
Думаю, вольница богемной жизни тяготила его не меньше, чем прозябание на материнской ферме (я подыхаю, разлагаюсь в пошлости, скверности, серости1). Есть люди, которых тяготит любой уклад, просто потому, что это уклад. Ради них, собственно говоря, каждое утро восходит солнце, а мы так, пользуемся, примазавшись.
Судьбу Артюра Рембо по традиции штампуют эпитетом «трагическая». Мне же она кажется прекрасной (не счастливой, а именно прекрасной, как изгиб моста над заснеженной рекой, четкий силуэт башни на фоне сумеречного ультрамарина или мерцание масляного светильника в дальнем углу пустой комнаты — лаконично, безупречно, эффектно). Наскучив стихами и литературными дружбами, Рембо не стал притворяться, будто все еще считает себя «поэтом», а просто занялся другими делами. Впереди было восемнадцать лет бродяжничества, приключений и даже, как ни странно, удач (своеобразным доказательством последнего утверждения является запись в больничной книге: 10 ноября 1891 года в возрасте 37 лет скончался негоциант Рембо, заметьте, «негоциант», а не «бродяга», такая вот ирония судьбы).
Был ли он счастлив? Разумеется, нет, поскольку везде все та же буржуазная магия, где бы ни вылезли мы из почтовой кареты!1; поскольку какие добрые руки, какое счастливое время вернет мне эти края, откуда исходят мои сновиденья и мое любое движенье?2
Снова приходит в голову (кажется, я уже писал об этом? — не помню): есть люди, которые проживают одну длинную жизнь, и есть те, кому отведено много коротких. Думаю, нет нужды многословно доказывать, что Артюр Рембо принадлежал ко второй категории. Один из величайших поэтов, бесившийся при всяком столкновении с прозой, знавший о цвете звуков и меланхолично перечислявший свои когдатошние жизни, он сам куда больше походил на сборник стихов — коротких и необычайно страстных, написанных мрачным, но гениальным \"Неизвестным Автором\".
Воистину этот мир — мир огненный.
Что сталось с брамином, который объяснял мне Притчи?3
2000 г.
Ссыльные марсиане
Перечитываю \"Марсианские хроники\" Рэя Брэдбери. Борхес в предисловии пишет, что хроники, дескать, помогли ему снова ощутить сладкий страх детства; я же под воздействием фирменного настроения Брэдбери становлюсь мрачным мизантропом. Чувствую себя ссыльным марсианином. Не люблю людей. Видеть их не могу, если честно.
На протяжении трех с половиной сотен страниц люди мечтают о Марсе, бредят Марсом, летят на Марс, снятся марсианам, сами подпадают под власть марсианских наваждений, убивают марсиан, умирают от рук марсиан, наконец, сами становятся марсианами. Я мог бы долго и с наслаждением перечислять все вариации взаимоотношений людей и марсиан; обильно, взахлеб, цитировать и восторгаться. Этого я делать, однако, не стану: \"Марсианские хроники\", вероятно, читали все, благо Брэдбери у нас издавали даже \"при раньшенном режиме\". Следовательно, сейчас речь может идти лишь о ПЕРЕчитывании.
В юности меня больше всего потрясла знаменитая \"Третья экспедиция\" (помнится, я все думал тогда: возможно, если бы космонавты не заподозрили неладного, если бы капитан Джон Блэк не испугался, ничего бы и не случилось — реальность ведь пластична, она куда более послушна нашим ожиданиям, чем может показаться). В то время я отдал должное и «Эшеру-II», и «Марсианину» — одним словом, всем общепризнанным \"хитам\", — но как-то не обратил внимания на главу хроник, которая называется \"И по-прежнему лучами серебрит простор луна\". Сейчас же я просто влюбился в эту (не самую страшную, но, пожалуй, самую мрачную) главу повести.
В тот день, когда я наконец освоил марсианский язык — это удивительно просто, и очень помогают пиктограммы, — марсианин появился передо мной и сказал: \"Дайте мне ваши башмаки\". Я отдал ему башмаки, а он говорит: \"Дайте мне ваше обмундирование и все, что на вас надето\". Я все отдал, он опять: \"Дайте пистолет\". Подаю пистолет. Тогда он говорит: \"А теперь пойдемте со мной и смотрите, что будет\". И марсианин пришел в лагерь, и вот он здесь1.
Все, кто читал \"Марсианские хроники\", разумеется, помнят, какой «марсианин» подразумевался; прочие, полагаю, могут и догадаться: Рэй Брэдбери — чрезвычайно прямолинейный автор и вынуждает меня быть не менее прямолинейным. Разумеется, астронавт Спендер, который стал «марсианином», когда отвращение к собственным собратьям по биологическому виду достигло некой критической черты, — персонаж очень близкий, понятный, можно сказать, «родной» и Рэю Брэдбери, и мне (и, я полагаю, многим его и моим читателям). Всем, кто чувствует себя ссыльным марсианином, вынужденным постоянно находиться в окружении существ, именующих себя людьми, с «большинством», которое \"всегда непогрешимо\". Всем, у кого есть шанс в один прекрасный день одолжить (читай: отдать навсегда) первому попавшемуся марсианину не только свои башмаки, костюм и пистолет, но и тело со всеми потрохами, включая так называемую «душу». Я, во всяком случае, долго торговаться не стану.
И еще. Если от этого кому-нибудь будет легче, считайте меня безнадежным психопатом, который летним днем окончательно свихнулся да так и не пришел в себя. Может, вам легче будет…2
Я бы вполне мог поставить под этими словами, вложенными в уста обреченного Спендера, свою подпись. Может быть, от этого кому-нибудь действительно станет легче.
2000 г.
Аладдин и Золушка
Разбирая книги, я с некоторым удивлением обнаружил восьмитомник \"Тысячи и одной ночи\" с закладкой на \"Рассказе про Ала ад-Дина и волшебный светильник\" (разумеется, речь о знаменитой \"Волшебной лампе Аладдина\", просто в других переводах, адаптированных для детей, «светильник» стал «лампой», а \"Ала ад-Дин\" — \"Аладдином\").
Признаться, я забыл подробности повествования об Ала ад-Дине, поэтому был весьма впечатлен некоторыми деталями биографии героя. Оказывается, Аладдин был редкостным бездельником и шалопаем; своим разгильдяйством он свел в могилу отца, а мать, вынужденная работать от рассвета до заката, дабы прокормить этого великовозрастного оболтуса, в могилу не свелась, насколько я понимаю, исключительно по причине знаменитой женской живучести. Более того, внимательный читатель не может не сделать вывод, что и обладателем большого ума Аладдин, в общем-то, не был, да и житейской сметки ему явно недоставало: в процессе общения с магрибским колдуном он постоянно демонстрирует, мягко говоря, наивность; потом продает драгоценное блюдо всего за один динар… ну и так далее: любой, кто не поленится и перечитает эти страницы \"Тысячи и одной ночи\", может самостоятельно составить длинный перечень глупостей аладдиновых.
Я невольно вспомнил историю Золушки, которая показалась мне полной противоположностью Аладдину: красавица, умница, скромница, да еще и работящая — репликант, а не человек. Ну, не репликант, так ангел. Совершенство, одним словом. Мечта. Идеал.
И тут я понял одну очень забавную штуку: наивный шалопай Ала ад-Дин мне гораздо ближе и симпатичнее, чем работящая смиренница Золушка. Это при том, что моя личная биография, увы, скорее похожа на Золушкину, чем на Аладдинову. Никаких тебе магрибских колдунов, никаких могущественных джиннов, сплошные \"злые мачехи\", чердачные каморки да кустарное изготовление \"хрустальных штиблет\" на досуге. Тем не менее сказка про Золушку раздражает, а история Аладдина мне по душе.
Оно, впрочем, понятно. История Золушки назидательна и дидактична, она насквозь пропитана пуританской моралью, которая со временем трансформировалась в идеологию среднего класса. Дескать, будь паинькой — и все уладится. Работай — и воздастся. Веди себя хорошо, и тогда придет добрая фея и приведет дюжину принцев на выбор. Куй свое маленькое золушковое Щастье собственными мозолистыми руками. Селфмейдмэнствуй и доселфмейдмэнствуешься. Аминь.
А история Аладдина — это просто история о человеке, чья судьба оказалась сильнее, чем он сам. Это она, судьба, нашептала колдуну из Магриба имя Ала ад-Дина; за уши, силком, вытащила мальчишку из дома, завела в зачарованное место, позволила уцелеть и подарила ему власть над джиннами (ведь и кольцо, и лампу парень потер совершенно случайно, не подозревая, что с ним происходит нечто особенное).
Судьба волоком тащила Аладдина по заранее намеченному курсу, и это, надо сказать, пошло ему на пользу. Ближе к финалу мы видим совершенно другого Аладдина: повзрослевшего, поумневшего, опытного и отнюдь не наивного. Золушка, кстати сказать, и в счастливый день свадьбы с принцем остается все той же Золушкой: изменились обстоятельства ее жизни, но сама она осталась прежней. Ее история проще, понятнее и тривиальнее, чем история Аладдина, — для меня это еще один повод утвердиться в своем предпочтении.
\"Ну да, — ехидно ухмыляется мой приятель, на котором я решил обкатать свою немудреную теорию, — Золушке тоже, небось, история Аладдина понравилась бы больше, чем ее собственная. Любая Золушка не прочь стать Аладдином\".
То-то и оно.
2000 г.
Непостижимое и неопределенное
— Святое более не помогает мне, — сказал он одышливо.
— А когда-нибудь оно помогало тебе? — спросила она.
— Не знаю, — сказал он. И немного погодя: — Что есть святое?
— Непостижимое и неопределенное — вот единственное святое, — сказала она1.
Читая «Вирсавию» шведа Торгни Линдгрена, авторский пересказ библейской истории о царе Давиде и матери его наследника Соломона, я то и дело вспоминал \"Внутренние рецензии\" Умберто Эко.
Эко рецензирует Библию, классифицирует ее как \"суперклассный боевик\", отмечает затянутость и эклектичность и дает рекомендации для переиздания. Линдгрен переписывает одну из библейских историй, насыщая ее страстями, смыслом и психологическим объемом, бесцеремонно тревожит гипсовые куклы старозаветных патриархов и заставляет их плясать под свою дудку. Куклы не только пляшут, но и начинают отбрасывать тень. Оживают в общем.
Время пересказов старых историй в литературе началось отнюдь не вчера. Создавая свою \"бессмертную историю, рассказанную заново\", Линдгрен продолжает давно сложившуюся традицию. На этом можно было бы поставить точку.
Но я не зря перечитывал ернические \"Внутренние рецензии\" Эко. Очень хочется завести речь о \"десакрализации сакральных текстов\", но я этого делать не буду. Не потому, что тема скучна (она увлекательна), и не потому, что она неподъемна (действительно неподъемна), а просто потому, что оная десакрализация произошла давным-давно, постепенно и незаметно, без помощи господ литераторов. Одному из моих друзей пришла в голову забавная и печальная идея: по мере того как ту или иную книгу читают люди, неспособные ее понять, книга постепенно утрачивает смысл. Со временем, когда количество некомпетентных читателей достигает некоей критической отметки, книга окончательно лишается каких бы то ни было глубинных смыслов (\"прасмыслов\", «гиперсмыслов» — называйте как угодно) и становится обычным текстом, упорядоченным набором слов, фраз и логических конструкций. Таким образом, можно говорить о феномене «оскопления» сакральных текстов в процессе длительного использования.
История оскопления Урии, бывшего мужа Вирсавии, и последовавшего за этим \"священного безумия\" Урии у ворот Раввы — пожалуй, самая драматическая и в то же время символическая сцена романа Линдгрена. Читая ее, я подумал, что литературные игры (по крайней мере, некоторые из них) не то чтобы вдыхают жизнь в древние «оскопленные» тексты, но ввергают их в своего рода \"священное безумие\" — единственное, что может оправдать существование оскопленного — человека ли, текста ли.
И возможно, когда древние тексты искажаются до неузнаваемости, рвутся на куски, рассыпаются в грубых руках азартных игроков в литературу, в них возвращается нечто \"непостижимое и неопределенное\", о котором так мучительно размышлял и выспрашивал свою любимую жену царь Давид за несколько минут до смерти…
2000 г.
Кнульп, Кинкейд воскресным утром
Когда я был настолько мал, что еще не научился прогуливать уроки, а мир был настолько несовершенен, что школьникам, даже самым младшим, полагался всего один выходной день — воскресенье, я ненавидел воскресные утра. Да, как ни странно, именно воскресные утра. Понедельники, вторники и прочие будние дни я принимал со смирением стоика; субботние вечера обожал, а вот воскресные утра ненавидел, не умея даже самому себе объяснить почему.
Теперь — могу, пожалуй.
Воскресное утро сулит свободу, которой невозможно воспользоваться… Нет, даже не так. Свободу, которой нет. Свободу, которая на самом деле является всего лишь короткой передышкой. Воскресное утро куда более лживо, чем утро любого другого дня недели. Планам, рожденным при свете воскресного утра, не суждено осуществиться. Скажу больше: в детстве я обнаружил, что воскресенье гораздо короче любого буднего дня. Это противоречит законам природы, однако это так. В воскресенье бег времени ощутим почти физически. Оно уходит, удержать его невозможно, как невозможно удержать в руках ветер. И еще. Всякий воскресный вечер немного похож на похороны, но он менее тягостен, чем воскресное утро: ждать приговора всегда труднее, чем с ним смириться.
Помню, больше всего меня злило, что никто, кроме меня, этого не понимает. Мои родители и друзья доверчиво покупались на обман, строили радужные планы, суетливо теряли драгоценные часы и минуты: за столом, в ванной, в городском транспорте, в кинотеатре, где опять показывают скучный фильм (а если интересный — тем хуже, время начинало лететь еще быстрее), снова за столом, но уже в гостях, у телевизора, на кухне, снова в ванной, etc. Я видел, как ближе к вечеру их лица омрачает тень особой воскресной разновидности разочарования (впрочем, они сами вряд ли осознавали, что разочарованы).
Или все-таки осознавали? Между прочим, пик самоубийств по статистике приходится именно на выходные дни, особенно на воскресные вечера. То-то же.
Почему, собственно, я вспомнил свою детскую ненависть к воскресному утру? Разбирая книги, я левой рукой достал из коробки «Кнульпа» Германа Гессе, а правой — \"Мосты округа Мэдисон\" Роберта Джеймса Уоллера. Вышло так, что Кнульп и Роберт Кинкейд одновременно встали перед моим (извините уж) внутренним взором. И тогда я вспомнил о воскресных утрах, потому что жизнь обоих — и Кнульпа, и Кинкейда — больше всего похожа на один бесконечный воскресный день. Вернее, на бесконечное воскресное утро, завораживающее нас лживым перечнем невиданных возможностей, удивительных шансов и головокружительных надежд.
Кнульп — бродяжья душа; Кинкейд, по авторской воле написавший однажды: Прежде чем стать человеком, я был стрелой, — тоже бродяжья душа. (Ему нравилось, как звучали некоторые названия: Сомалийское течение, гора Большой Томагавк, Малаккский пролив и много-много других.) А любая бродяжья душа на этой земле обречена обитать в пространстве воскресного утра, в волшебной стране обещаний, которые никогда не будут исполнены.
Еще одна отметина — равнодушие (почти мучительное) к кипящей вокруг человеческой жизни и пренебрежение возможностями, которые она открывает. Ты ведь мог не только не дойти до такой бедности, а просто-таки многого достичь. Чертовски за тебя обидно1, - попрекает Кнульпа старый приятель (не он первый, не он последний). Кинкейд же, обладатель невообразимо высокого IQ, в школе доводил учителей до отчаяния полнейшим равнодушием ко всем без исключения предметам2, а по поводу собственных успехов снисходительно замечал, что тест Ай-Кью непригоден для оценки способностей людей, потому что он не принимает в расчет магию, а она очень важна как сама по себе, так и в качестве дополнения к логике3. Они действительно очень похожи: две бродяжьих души, два нереализованных таланта, два несбывшихся обещания. Два воскресных утра, два коротких воскресных дня, два печальных воскресных вечера.
Но сегодня, когда я еще раз перелистал эти книги, я вдруг понял: в глубине души я всегда был готов предпочесть лживые обещания воскресного утра повседневной будничной правде.
Да, я знаю. Моя жизнь тоже похожа на воскресное утро. Моя самозабвенная детская ненависть к воскресным утрам свидетельствует о том, что я знал это всегда.
Впрочем, я (как и Кнульп, как и Кинкейд) вряд ли предпочел бы жизнь, похожую на утро понедельника или четверга. К тому же я с самого начала предчувствовал, что, поставив последнюю точку в конце последней фразы, я избавлюсь от своей детской ненависти к воскресным утрам, как от тягостного и ненужного наваждения.
2000 г.
Пошути со мною, небо!
Поразительные вещи можно обнаружить, разбирая старые архивы. В течение последнего месяца я удивлялся столь часто, что, кажется, израсходовал отпущенную мне небом норму и теперь до конца жизни буду сохранять каменноликую невозмутимость индейского вождя.
Но сегодня, всего полчаса назад, я нашел нечто совсем уж из ряда вон выходящее. Самодельная карточная колода, предназначенная для гадания. Только теперь я припоминаю, что много лет назад (больше десяти, это точно) мы с другом договорились сделать гадальные колоды — каждый свою, а потом погадать друг другу и всем желающим. Честно говоря, я уже не помню, что мы там друг другу нагадали (и нагадали ли вообще), но колода, которую я тогда составил, — вот она, у меня в руках, дряхлая, как коптский папирус. Надписи на картах представляют собой скорее сборник цитат из самых неожиданных источников, чем личное творчество.
Десятка пик
Пока я спал, я слышал ваши речи — цитата из \"Скорбного бесчувствия\" Сокурова; фильм этот попал на экраны города, где я в то время жил, в 1986 году. Моя гадальная колода, насколько я понимаю, относится к тому же периоду времени. При гадании эта карта могла означать либо некий «заговор», плетущийся за спиной заинтересованного лица, либо совет обращать больше внимания на содержание снов и стараться правильно их интерпретировать. Трактовка зависела от сиюминутного настроения «оракула» (моего то бишь).
Король пик
Святозаров расслабился — а это цитата из творчества знакомого графомана, над которым все тихо потешались, но вслух почему-то не ругали, а смущенно отводили глаза. Есть еще надпись Святозаров напрягся — почему-то на десятке треф. Что характерно, обе надписи сводили содержание предыдущего гадания к легкомысленному \"А, пустяки, ничего с тобой не случится\".
Восьмерка бубен
Пей, жабка, пей — эту фразу сказал мой знакомый художник, наливая себе в чашку бледно-желтую безвкусную жидкость (в восьмой примерно раз заваренный чай). При гадании обычно давала повод прочесть длинную и малосодержательную лекцию о вреде алчности.
Девятка пик
А бабы-то и нет — сокрушенный вопль моего соседа, алкоголика Димы, каждую ночь раздавался под сводами коммунального коридора. Дополнительных интерпретаций при гадании обычно не требовалось.
Король треф
Подмойся, я к тебе приду — таким образом моя подружка (где-то она сейчас… или где я сам?) продолжила классическую фразу \"прощай, немытая Россия\". Карта означала обычно, что человек, которому гадают, чрезвычайно требователен, к тому же относится к окружающим с недопустимым пренебрежением.
Шестерка бубен
Это не то, о чем думают варвары — моя любимая фраза (и моя любимая карта), но по странной иронии судьбы не могу припомнить, откуда она взялась. Может быть, сам придумал? Да нет, вряд ли… Как бы там ни было, эта карта считалась одной из самых благоприятных и одновременно тревожных, поскольку не только указывала на явную неординарность «клиента», но и намекала на некую загадочную \"темную сторону\" его судьбы.
Туз бубен
Запасной рай — так мои приятели называли мою комнату в саморазрушающейся коммуналке. Дескать, каждый, кого в очередной раз изгнали из личного «рая», должен помнить, что есть еще и \"запасной рай\", куда всегда можно прийти. Когда-то это было правдой, но я уже давно завязал с гуманитарной деятельностью… При гадании карта считалась очень благоприятной, поскольку указывала на некий «тыл», который надежно защищен и никуда не денется, что бы ни случилось.
Семерка бубен
День победы порохом пропах — песню, небось, все помнят. Но вырванная из песенного контекста фраза когда-то показалась мне отличной заменой для классического выражения \"пиррова победа\". При гадании, ясное дело, означала успех, за который придется слишком дорого заплатить.
Дама червей
Может только утомить — ну, это точно из какого-то гороскопа, которые в те годы были еще экзотической редкостью. Не помню, правда, по какому именно знаку зодиака столь убийственно проехались. При гадании указывала, что бедняге придется пережить долгую череду утомительно однообразных дней.
Король бубен
Самый нежный полигон — не то кровать поначалу имелась в виду, не то некая загадочная составляющая сложной метафизической системы, изобретенной за один вечер и благополучно забытой к концу недели… Кажется, все-таки второе. Но не уверен. При гадании, однако, эта карта была одной из самых таинственных и многообещающих: под \"нежным полигоном\" в данном случае подразумевалась жизнь «клиента», каковая якобы стала своего рода \"испытательным полигоном\" для новых, «высокотехнологичных» орудий судьбы.
Шестерка червей
Кокошка придет, задушит — собственными ушами слышал, как один коллекционер-маньяк, человек энциклопедических знаний и достоевского надрыва, пугал именем художника Кокошки свою малолетнюю дочку! При гадании, однако, означала, что все опасности и неприятности лишь примерещились, бояться нечего, жизнь прекрасна.
Валет пик
Пошути со мною, небо! — эта фраза принадлежит моему хорошему другу. Он произнес ее громко и отчетливо (к слову сказать, отнюдь не по пьянке), после чего буквально через полчаса разразилась роскошная гроза — в ноябре-то месяце! Разумеется, мы были в восторге, хотя и испугались немного, честно говоря… При гадании карта с этой надписью означала, что «клиент» находится в \"центре циклона\" своей судьбы. Но она очень редко выпадала. Возможно, никогда…
Туз треф
Учебная тревога — при гадании эта карта считалась довольно благоприятной, поскольку давала понять, что все проблемы уладятся сами собой, как только пострадавший продемонстрирует готовность с ними справиться…
Пожалуй, пора все же остановиться.
Когда я начинал писать, я планировал украсить текст каким-нибудь многозначительным и проникновенным финалом. Например, сентиментально заметить, что когда-то эта самодельная карточная колода предназначалась для того, чтобы рассказывать о будущем, а теперь она может рассказывать лишь о прошлом… Была другая идея: вытащить одну за другой несколько карт и написать, что получилось, устроив, таким образом, принародный сеанс гадания.
Ничего в таком духе я делать не буду. Потому что напоследок обнаружил в колоде три карты с надписью то самое и вспомнил, что они были своего рода \"гадальными джокерами\", появление хотя бы одной из этих карт означало, что в жизни того, кому гадают, все правильно. Не «плохо» и не «хорошо», а именно ПРАВИЛЬНО. Это понятие (вернее, связанное с ним глубинное чувство согласия с ходом вещей) всегда заменяло мне тот \"нравственный закон, который внутри\", и все прочие нравственные и безнравственные законы, которые, очевидно, «снаружи».
И тогда я понял, что оборвать рассказ о самодельной гадательной колоде на середине, воздержавшись от «красивого» финала и даже от сколь-нибудь вразумительных выводов, оборвать и больше никогда к нему не возвращаться это \"то самое\". Не знаю, почему, но так надо, потому что \"это правильно\".
P. S.
А надпись на тузе червей, который демонстративно выпал из колоды мне на колени, гласит: Первые симптомы демиурговой болезни, что, согласитесь, все-таки забавно.
2000 г.
Колобок, пижон, волшебник
Какой-то странный пасьянс сложился…
Начать с того, что иногда мне приходят письма от читателей. Не только электронные, но и нормальные человеческие письма в мятых конвертах. Написанные шариковой ручкой по клетчатой бумаге. Читатели пишут почти в «никуда»: на питерский адрес «Азбуки», а там изредка, под настроение, передают мне те эпистолы, которые каким-то чудом избежали мгновенной отправки в корзину для бумаг (тамошние секретарши равнодушны в равной степени и к читателям, и к авторам). На письма эти я, разумеется, не отвечаю (как не отвечаю и на 99 процентов «мыльных» эпистол, и не потому, что я такой уж законченный гад, а потому, что в сутках всего 24 часа и гробить их на единообразные ответы: \"спасибо… да, настоящий… не «Эхо», а «Ехо»… нет, продолжения не будет…\" — глупо и непрактично).
Последнее письмо, однако, оказалось весьма любопытным. Основная его часть посвящена пижонам, причем слово «пижон» в устах моего корреспондента — определение недвусмысленно позитивное. Позволю себе процитировать несколько коротких отрывков, не называя автора (я все же не имею ни согласия на публикацию, ни возможности быстро его получить, ни, тем более, уверенности, что автор письма не стал бы возражать против публичного оглашения его имени).
Пижон всегда найдет место для демонстрации \"убитых тигров\", даже если сам считает их \"дохлыми кошками\". <…> В обычную ситуацию он вносит необычный элемент. <…> О пижонах слагают легенды. Пижон любит потрепаться и делает это самозабвенно. С ним легко общаться, с ним можно идти куда угодно: он не бросит, вытянет, вытащит, даже рискуя собой, причем — из чистого пижонства…
Суть \"послания о пижонах\" сводилась к тому, что я сам — пижон и аудитория моя вербуется исключительно из пижонов; причем автор письма предлагал расценивать это как позитивный фактор.
Ну да, а как иначе-то?
Следующее событие. Одна милая девушка посоветовала мне внимательно перечитать русскую народную сказку «Колобок». Я, забавы ради, послушался. И эта незамысловатая детская сказка, основанная на медитативных повторах постепенно удлиняющейся песенки, вдруг показалась мне своего рода притчей, предостережением всем храбрым путешественникам, которым уже удалось уйти от «бабушки», \"дедушки\", «зайца», \"волка\" и «медведя». \"Лиса\", в некотором смысле, всегда рядом с нами; она терпеливо ждет своего часа, когда мы доверчиво полезем в ее открытую пасть, чтобы рассказать столь благодарному и внимательному слушателю о своей исключительности… Пижонство, знаете ли.
И, наконец, мне пришлось заняться составлением краткой, в один абзац, биографической справки о Германе Гессе. Я почему-то отнесся к этому делу с чрезмерной серьезностью и внимательно перечитал его автобиографические эссе: \"Краткое жизнеописание\" и \"Детство волшебника\"; в \"Кратком жизнеописании\" я, как ни странно, нашел строки, прекрасно характеризующие и «Колобков», и «пижонов»:
Я был ребенком благочестивых родителей, которых любил нежно и любил бы еще нежнее, если бы меня уже весьма рано не позаботились ознакомить с четвертой заповедью. Горе в том, что заповеди, сколь бы правильны, сколь бы благостны по своему смыслу они ни были, неизменно оказывали на меня худое действие; будучи по натуре агнцем и уступчивым, словно мыльный пузырь, я перед лицом заповедей любого рода всегда выказывал себя строптивым, особенно в юности. Стоило мне услышать \"ты должен\", как во мне все переворачивалось и я снова становился неисправим1.
Отчаянное, упрямое сопротивление миру — самая редкая и благородная разновидность пижонства; самая опасная, но единственная, сулящая надежду.
Мой странный пасьянс сошелся; в ушах зашумели шепоты: Я родился под конец Нового времени, незадолго до первых примет возвращения средневековья2, я от бабушки ушел, я от дедушки ушел3, и милее всего другого представлялось мне занятие волшебника, глубочайшее, сокровеннейшее устремление моих инстинктов побуждало меня не довольствоваться тем, что называют «действительностью» и что временами казалось мне глупой выдумкой взрослых; я рано привык то с испугом, то с насмешкой отклонять эту действительность, и во мне горело желание околдовать ее, преобразить, вывести за ее собственные пределы4, а от тебя, лисы, нехитро уйти5, потому что я достаточно продвинулся по восточному пути Лао-цзы и \"И цзина\", чтобы ясно распознать случайный, а потому податливый характер так называемой действительности6…
Можно перевернуть мир, не имея даже пресловутой \"точки опоры\" — из чистого пижонства. Возможно, пижонство — необходимое и достаточное условие для того, чтобы назвать свою автобиографию \"Детством волшебника\". Главное уйти от лисы, которая всегда где-то рядом и ждет, когда наивный волшебник-пижон сам прыгнет ей в пасть, чтобы взахлеб поведать единственному благодарному слушателю свое \"Краткое жизнеописание\".
2000 г.
Мы убиваем, нас убивают…
Кто-то сказал мне, что добрый волшебник отечественной словесности Борис Акунин «убил» Эраста Фандорина1, поскольку решил расстаться с издателем Захаровым, с которым подписан контракт на \"фандоринский цикл\". Фандорин, впрочем, живехонек; возможно, и в том, что касается житейских обстоятельств его создателя, меня обманули, и все обстояло не так. Но история хороша сама по себе: если имена Акунина, Фандорина и Захарова заменить на безличные X, Y и Z, она станет еще более наглядной и поучительной. \"Литератор X был вынужден убить своего героя Y, поскольку решил расстаться с издателем Z, обладающим правами на «игрековский» сериал\". Вот такие условия задачи.
Жизнь литературного персонажа вообще недорого стоит.
\"Добрый доктор\" сэр Артур Конан Дойл, поражавший знакомых своей незлобивостью, хладнокровно прикончил беднягу Шерлока Холмса просто потому, что тот ему наскучил. Он решил, что две повести и двадцать три детективных рассказа о сыщике — более чем достаточно для \"исторического романиста\", каковым сам сэр Артур искренне себя полагал. «Конфликт» с издателями в его случае носил совершенно комический характер: Конан Дойл требовал от издателей непомерных гонораров, надеясь, что они убоятся разорения и откажутся от желания опубликовать новые истории о Холмсе, а упрямцы-издатели, вздыхая, выворачивали карманы. Пришлось пойти на убийство.
Холмс, впрочем, вскоре воскрес (благодаря не столько требованиям возмущенной публики, сколько собственной почти мистической незаменимости: выяснилось, что не только читатели, но и сам автор не может без него обойтись). Но, как и воскрешение Остапа Бендера, это уже совсем другая история.
…Рассказывали даже о крупной ссоре, возникшей по следующему поводу: убить ли героя романа \"12 стульев\" Остапа Бендера или оставить в живых? Не забывали упомянуть о том, что участь героя решилась жребием. В сахарницу были положены две бумажки, на одной из которых дрожащей рукой был изображен череп и две куриные косточки. Вынулся череп — и через полчаса великого комбинатора не стало. Он был прирезан бритвой1.
Ильф и Петров переложили ответственность за участь Остапа Бендера на призрачные плечи фатума. Полагается считать эту историю забавной; я же прочитал ее в детстве (возможно, слишком рано) и испугался. Судьба с тех пор неизбежно ассоциируется у меня с очень конкретной, почти осязаемой, а потому особенно безжалостной ильфопетровской сахарницей. Писатели, конечно, поступили и мудро, и забавно, но для меня их сахарница — лишнее подтверждение того факта, что…
…жизнь литературного персонажа недорого стоит.
Резюме. На сей раз по-детски наивное.
Кто-то пишет книгу о наших похождениях. Будем надеяться, что мы ему еще не слишком надоели, а отношения этого таинственного незнакомца и его еще более таинственного «издателя» пока складываются благополучно. Впрочем, не следует забывать о сахарнице…
…Есть, впрочем, еще один мизерный шанс: как вы помните, и Холмс, и Бендер оказались незаменимыми. Чем черт не шутит? В конце концов, на свете смерти нет1.
2000 г.
Метафизический туризм
Год назад в это время я взахлеб гулял по Праге, сочинял всяческие дурацкие теории касательно удивительной способности этого города привораживать нашего брата туриста (версия о тайных знаках, когда-то начертанных на каменных мостовых Праги многочисленными профессиональными каббалистами, — это еще одна из самых пристойных).
По странной иронии судьбы обнаруживаю в свежих «Итогах» небольшое эссе Игоря Померанцева, который, в отличие от меня, в Праге живет и работает. Домовладелец его достал, насколько я понимаю. И соседи достали: количеством дверных щеколд и дурацкой манерой оставлять обувь у входа. Прага для Померанцева — метафизическое захолустье; и как-то так получается, что возразить ему нечего. Стоит только представить себе пыльные штиблеты, выстроившиеся в ряд на истертом половичке, лязг ржавеющих щеколд, смущенно сглатывающего слюну домовладельца пана Подмышичку — тоска-а-а-а…
Впрочем, в финале Померанцев как бы (словно бы, будто бы) добровольно отрекается от собственного ворчания, делает галантный реверанс влюбленной в Прагу Цветаевой и смиренно заключает: В споре поэта с жильцом всегда прав поэт.
На самом-то деле все еще проще и как бы (словно бы, будто бы) глобальнее. Не на поэтов и жильцов следовало бы делить человечество, а на туристов и аборигенов, кочевников и оседлых, обывателей и транзитных пассажиров. В споре туриста и жильца (постоянного обитателя) всегда будет прав турист. Потому что он видит все как бы (словно бы, будто бы) в первый раз и имеет некоторые основания предполагать, что первый раз, может статься, равнозначен последнему: нигде так остро не ощущаешь хрупкость своей судьбы, как в дороге…
Поэтому турист пребывает в состоянии искренней и, что самое главное, бескорыстной восторженности: ему здесь не жить, не ходить за зубной пастой в аптеку на углу, не обшаривать глазами рыбный рынок в поисках подходящего товара, не ездить каждый день на службу одним и тем же трамваем. Поэтому интересоваться турист станет не ценами в супермаркетах, не манерами таксистов, не дурацкими привычками местных обывателей и не регулярностью передвижения маршрутных автобусов, а, скажем, цветом и формой тени древнего собора на рассвете/закате, оттенком сияния фонарей в Старом Городе, узорами витражей и зыбкими границами зон настроений (в незнакомом городе почему-то сразу чувствуешь, почти воочию видишь, как печальный квартал сменяется кварталом безмятежным — и ведь не в архитектуре, не в убранстве витрин и даже не в освещении дело; а в знакомом, обжитом городе границы эти почувствовать почти невозможно… ну да ладно).
Так размышления о метафизическом захолустье рискуют превратиться в рекламу метафизического туризма как образа жизни. Разглядывать родной (возможно, изрядно опостылевший) город круглыми от удивления глазами путешественника — искусство непростое. Тут все время следует быть начеку, поскольку не только ежедневные простаивания в автомобильных пробках и еженедельные посещения оптового рынка, но даже такой пустяк, как получение новой расчетной книжки в домоуправлении, может лишить нас правильного настроения на целую неделю (месяц, год?). Или даже навсегда — если не быть начеку, конечно. Но я сохраняю бдительность, оно того стоит: наивная, непрактичная восторженность туриста (незваного, всем чужого гостя) сокровище из числа тех, с коими добровольно не расстаются.
Пару дней назад приятель вытащил меня на прогулку по ночной Москве. Мы сидели на дощатом причале возле Театра Сатиры. Кремль оттуда кажется игрушечным; мосты — единственным стоiящим изобретением человеческого разума; даже храм Христа Спасителя не раздражает, поскольку зыбкое отражение в темной речной воде способно замолить эстетические прегрешения любого сооружения…
Не так уж много надо, чтобы полюбить город, в котором живешь, послать к чертям собачьим многочисленные поводы для мелочного раздражения. Ночная прогулка, автомобильная поездка по лезвию смены времен года или солнечное утро сентябрьского понедельника, не отягощенное переизбытком дел, когда можно пить чай в шезлонге на балконе, с видом на крыши города, который я наконец-то люблю со страстью \"метафизического туриста\". Потому что я здесь, ясен пень, ненадолго.
Проездом.
2000 г.
Змеи небесные
Я никогда не запускал воздушных змеев — так уж исторически сложилось.
Но никто не мешал мне созерцать их полет.
Воздушные змеи всегда появлялись в моей жизни внезапно и всегда вовремя — иначе и быть не могло, такова уж природа этих странных существ.
Я шел по одной из аллей ВДНХ с подружкой. Разговор был грустный: она жаловалась на здоровье, на загадочные головокружения, обмороки, нервные срывы и перепады давления, на врачей, которые ничем не могут помочь, а только пугают, и вообще на все. Траурная наша беседа была прервана веселой возней подростков; ярко-алый воздушный змей лежал на зеленой траве, ребята о чем-то шумно спорили. Мы отошли в сторону и принялись наблюдать за запуском змея. Черт дернул меня сказать: \"Смотри внимательно, чем выше взлетит змей, тем скорее ты поправишься\". Она испуганно поежилась и уставилась на своего будущего «спасителя». Через несколько минут алое пятнышко трепетало над верхушками деревьев; четверть часа спустя мы уже едва могли различить его среди облаков. Через месяц от обмороков моей подружки остались лишь воспоминания — я и не сомневался!
Воздушные змеи не раз приходили на помощь и мне самому: в минуты упадка сил, сомнений и даже откровенной паники они обязательно мелькали в небе, чтобы подать мне знак: все хорошо, полет продолжается, расслабься и набирай высоту, дурик! Я привык им доверять — хотя бы потому, что изначально воздушные змеи были не просто игрушками, а своего рода стратегическим оружием.
Искусство изготовления воздушных змеев, вероятно, придумали китайцы. Одно из надежных свидетельств относится ко II веку до Рождества Христова; в нем говорится о китайском генерале, который во время похода отдал приказ запустить первых воздушных змеев, чтобы с помощью их шнуров измерить длину туннеля, через который он хотел ворваться на территорию врага. Во время другого похода исход битвы был решен, когда над вражеским лагерем ночью был запущен воздушный змей, к которому были прикреплены издающие шум куски дерева. Его гул внушил вражеским войскам страх и ужас.
Откуда я взял эту цитату — отдельная история. Был в конце восьмидесятых годов такой международный художественный проект \"Картины для неба\", инициированный и организованный институтом Гете (отделение в Осаке). Более чем сотне художников из разных стран были разосланы приглашения принять участие в проекте, выбрав для себя одну из предложенных классических форм японского воздушного змея и оформив ее как душа пожелает или художественная стратегия подскажет. А потом, летом восемьдесят восьмого, все эти картины запустили в небо над Японией. У меня до сих пор хранится каталог, подаренный одним из участников проекта, Жорой Литичевским, — диковинное было зрелище! Но больше всего меня подкупает сама идея: объявить воздушного змея \"картиной для неба\". И верно: должны же мы хоть чем-то его (небо то есть) радовать…
Хватит коптить небо, пора вступать с ним в диалог. Вместо жалких молитв и скучных просьб, подарите ему развлечение, нарисуйте для неба картинку — оно этого заслуживает. Запустите воздушного змея, пусть одним добрым знаком станет больше. Научите этому детей, своих или соседских, не имеет значения, лишь бы не прервалась традиция увлекательного диалога с небом — без посредников, на языке воздушных змеев, понятном обеим договаривающимся сторонам.
И последнее. Если под рукой нет необходимых материалов, воздушного змея можно смастерить даже из собственной шляпы. Но это уже совсем другая история.
2000 г.
Злобро и дло
Я могла быть девушкой и юношей, женщиной и мужчиной, превращаясь из одного в другое без всяких затруднений. Я чувствовала, что способность становиться, чем я захочу, поднимает меня над всеми1.
Не так давно я дочитал одну из лучших историй про переодевания, \"Процесс Элизабет Кри\" Питера Акройда: традиционные шекспировские мальдевочки (демальчики?) и Джекил-Хайд в одном флаконе. Зловещая театрально-карнавальная история холодит позвоночник, будоражит воображение и почему-то навевает сладкую печаль по несбывшемуся.
Покончив с Акройдом, решил порадовать себя на ночь детективами из списка Борхеса & Касареса. Открываю \"Минуту на убийство\" Николаса Блейка и почти в самом начале, по крайней мере еще ДО убийства, когда неизвестен не только преступник, но и жертва, и рассеянное внимание читателя готово уцепиться за первый попавшийся абзац, обнаруживаю восхитительное шутовское письмо Чарльза Кеннингтона, где он, в частности, пишет:
Последнее время я выступал в женской роли, и в результате, после глупейших, нелепейших приключений в Гамбурге и его окрестностях, мы поймали Штульца…
Ну и так далее. Чарльз Кеннингтон в женском платье еще мелькнет на страницах романа; в таком виде он нанесет визит своей бывшей невесте вернее не он, а Берта Боденхайм, в которую превращается Чарльз, когда оказывается в дамском наряде. Сходный эпизод, к слову сказать, был в одной из моих книжек; только мне показалось, что такой маскарад — наилучший способ наладить отношения с бывшей возлюбленной, а героиня Блейка осталась недовольна новой внешностью своего экс-жениха. Ну да ладно…
Так или иначе, но не успел я расстаться с Элизабет, разгуливающей по ночному Лондону в мужской одежде, как — прошу любить и жаловать! — мистер Берта Боденхайм подмигивает мне из-под следующей обложки. Включил телевизор, чтобы посмотреть «Куклы» (единственная передача, которую я стараюсь не пропускать) — и что же? На экране пускает скупую слезу кукла Березовского, переодетая в мадам Пышку.
Наваждение, однако.
Я уже понимаю, что придется мне, как ни крути, писать о смутной, но настоятельной человеческой потребности становиться иногда кем-то другим… вернее, просто выпускать порезвиться на воле Другого, который живет в каждом из нас. Но я не сдаюсь. Пишу о чем придется, а сам в это время прячу под подушкой следующий детектив, рекомендованный к прочтению аргентинскими духами-хранителями моей личной библиотеки. \"Убийство в музее восковых фигур\", Джон Диксон-Карр. Сначала вроде бы все в порядке. Женщины и мужчины, населяющие этот бумажный мирок, хоть и замечены в ношении масок при совершении грехов, но пол, по крайней мере, не меняют — и то хлеб.
Однако именно там обнаруживаю цитату, которая позволит нам увести разговор о переодеваниях из топкого болота травестийной тематики. Оно и к лучшему.
На свете есть только одна совершенная радость — вести двойную жизнь: рабочей лошади и принцессы. Противопоставлять и сравнивать их каждый день. Я это делаю. Каждый день новый сон. Днем я сижу в своей кассе, надеваю бумажные чулки, сражаюсь с мясником, считаю каждое су. Я ору на детей на улице, сую билеты в грязные лапы, готовлю капусту на дровяной плите, чиню папины рубашки. Все это я делаю с охотой, с удовольствием мою полы… <…> Зато по ночам я могу в тысячу раз полнее прочувствовать удовольствие от всего этого. Представьте себе! Прошел день. Я закрываю музей, отправляю папу в постель… и прихожу сюда. Каждый раз это как \"Тысяча и одна ночь\" наяву!
Женщина, которой принадлежат эти слова, — скромная продавщица билетов в музее восковых фигур и совладелица самого дорогого из закрытых клубов Парижа. Гендерным забавам она предпочитает азартное существование в разных социальных статусах. Это мне на руку: не хотелось бы свести разговор об одном из самых изысканных человеческих томлений к многообразию сексуальных инверсий. Смена пола — это всего лишь смена пола; смена социального статуса — всего лишь смена социального статуса; любое переодевание само по себе не слишком значительно; псевдонимом обычно пользуются из практических соображений, а создание виртуального персонажа — развлечение, доступное любому скучающему пользователю. Все это не заслуживало бы внимания, но… (Без «но» и непременного многоточия, как известно, не обходится ни один мало-мальски увлекательный разговор.)
Интересен не столько сам маскарад, сколько тайное, не всегда даже осознанное человеческое желание прожить две жизни вместо одной. Принято полагать, что мы надеваем маски, когда хотим остаться неузнанными и насладиться вседозволенностью, этой непременной привилегией любого анонима. Человек, имеющий некоторое представление о внутренней свободе, не станет надевать маску, чтобы предаться запретным удовольствиям, поскольку для него не существует «запретов». Игры с переодеваниями на руку тому, кто жаден до жизни — жаден настолько, что намерен прожить две, три, четыре — сколько получится — жизни, уложившись в отведенный ему коротенький срок. Живущего несколькими жизнями легко опознать: такие люди вдохновенны, лживы, предельно искренни и ненадежны, их биографии сродни геометрии Лобачевского (собственно, момент переодевания — это и есть точка пересечения параллельных прямых).
Осознав двойственность человеческой природы, вовсе не следует рыскать по темным погребам собственной души в поисках \"мистера Хайда\". Скрытая половина не обязательно «темная». Не всякая Элизабет Кри выходит на прогулку в мужском костюме, вооружившись \"аптечкой маньяка\". Не всякий странник приходит в восторг, когда настает время сменить рубище пастуха на одеяние царя Итаки. Двойственность наша — не повод талдычить о вечной борьбе добра и зла (разве что злобра и дла: эти категории, подобно некоторым химическим элементам, могут существовать только в соединениях, а не в чистом виде). Итак, злобро и дло в обнимку выходят на прогулку, Джекил и Хайд братаются в пивной, Адам возвращается в Эдем в кокетливом костюме Евы, а Гамлет удирает с бродячим театром, оставив вместо себя лицедея, мечтавшего быть похороненным на королевском кладбище… Так и надо. Одна жизнь — это слишком мало. Непростительно, преступно мало, вот что я вам скажу.
2000 г.
Случайные встречи
Встретил сегодня на Тверской старого приятеля — случайно, конечно. Обрадовался чертовски, поскольку давно его не видел. Хотя, казалось бы, чего проще: набрать номер телефонный или эпистолу электронную составить — и хоть каждый день на него смотри. Но я не люблю назначать встречи. То есть в случае необходимости я их, конечно, назначаю. Но это не то. Встретить друга (приятеля / просто знакомого / где-то я видел это лицо) случайно на улице, в кофейне, в метро (случалось со мной и такое) — в этом есть что-то настоящее, «правильное». Если слух ваш чуток, можно различить невесомое похрустывание крахмальных юбок судьбы. Случайная встреча на улице — это еще не жест ее, но уже улыбка краешком рта.
Я доверяю случайным встречам больше, чем запланированным: мои планы состряпаны мною же (человек глуп по определению; я — человек, следовательно…) — а расписание непреднамеренных столкновений составляется без человеческого вмешательства. Я способен отложить спешное дело, чтобы выпить кофе с малознакомой девушкой, которая когда-то работала в соседнем офисе, — не из сентиментальных соображений, разумеется, а потому лишь, что мы нос к носу столкнулись в переходе с Чеховской на Тверскую, в толчее которого, по моим наблюдениям, практически невозможно опознать даже собственного двойника, разве что он наступит вам на ногу.
Мой блокнот почти чист; в памяти телефона — от силы двадцать номеров, да и те не «дружественные», а деловые: телефонная станция, провайдер, страховое агентство, справочная вокзалов и еще какие-то необходимо-необязательные контакты в таком же духе. Еще несколько телефонных номеров я знаю наизусть — ну уж от этого никуда не деться… При этом я далеко не отшельник, просто телефонные номера друзей-приятелей мне не так уж и нужны: я предпочитаю встречать их случайно.
Вот, нашел у Сергея Гандлевского славную фразу: Нынешняя Москва выходит из-под контроля моих пяти чувств. Так и есть. Вот вам и дополнительная мотивация полагаться на шестое, седьмое, восьмое и девятое чувства. В поисках куда-то запропастившегося приятеля следует полагаться не на телефон, а на интуицию; вознамерившись скрасить вечер задушевным трепом — не мучить ICQ, а выйти из дома и отправиться \"туда — не знаю куда\". Мой способ поддерживать дружеские отношения на первый взгляд кажется неэффективным, однако доставляет ни с чем не сравнимое удовольствие. Приятель, случайно вынырнувший вам навстречу из переулка, расположенного вдалеке от его дома / работы / любимой кофейни, кажется существом необыкновенным; каждое его слово приобретает особый, скрытый смысл: он сейчас — почти Меркурий, почти посланец почти богов… Собственно, все становится на места: мы и должны быть друг для друга необыкновенными существами и \"почти посланцами\" — в противном случае зачем вообще тратить время на совместное измельчение аш-два-о в ступе?
Я, впрочем, ничего особенного не жду от случайных встреч. Я весьма далек от того, чтобы полагать, будто кто-нибудь из моих нечаянных визави сделает или скажет нечто такое, что перевернет мою жизнь. Ну то есть теоретически они, конечно, могут ее перевернуть (кто и что угодно может), но надежда эта не входит в типовой пакет моих информационных ожиданий. Вообще никаких надежд — только радость случайной встречи. Очень нежный, экологически чистый эндорфин длительного действия.
2000 г.
Страшные сказки
Когда мы ходили пешком под стол, томики Гоголя и Толстого (который А-Ка и про вампиров) еще не попали к нам в руки, фильм «Вий», этот супер-хит конца шестидесятых, существовал разве что в виде сценария, а великий Стивен Кинг еще грыз гранит университетской науки, не подозревая даже о своем странном призвании пугать людей, нам приходилось заниматься самообслуживанием. То есть пугать себя самостоятельно.
Самое главное — это избавиться от назойливого присутствия вездесущих взрослых. Возможно, они понадобятся потом, когда мы напугаем друг друга до судорог в мышцах ног, до писка горлового и перестука зубовного. Тогда можно будет вернуться в общество взрослых: при всех своих недостатках они обладают талантом развеивать страхи.
Именно по этой причине рассказывать ужастики в их присутствии бессмысленно.
Очень важно, конечно, чтобы было темно. Или хоть полумрак какой.
Поэтому ужастики процветают в пионерских лагерях и детских больницах, в походах и экскурсионных поездках.
Впрочем, есть еще варианты. У нас в доме, например, был роскошный чердак: винтовая лестница, сладкий запах древесного тлена, рассеянный свет из щелей, паутина по углам. Классика!
Мы открывали дверь, ведущую в вечную сырую ночь, пробирались меж мокрых простыней, развешанных для просушки, рассаживались тесным кружком и начинали рассказывать. Тон задавала девочка Наташа, года на три старше меня; она была непревзойденной \"страшной сказочницей\", нашим Андерсеном, Кингом и Гоголем (АНДЕРКИНГОГОЛЕМ?) — нам чертовски с нею повезло. Потому что именно Наташа завела обычай рассказывать истории не про абстрактную «девочку», к которой приходит не менее абстрактная и, чего греха таить, не слишком впечатляющая \"Черная Рука\", а как бы \"истории из реальной жизни\". А может быть, и не \"как бы\" — черт ее знает, эту Наташу…
— Вчера я легла спать, — рассказывает Наташа, — но не могла заснуть. И тогда я встала и выглянула в окно, а на улице полно призраков! Прозрачные мужчины и женщины ходят, не касаясь земли. И тут в комнату постучала мама и говорит: \"Наташа, почему ты не спишь?\" Я притворилась, что сплю, а потом опять подошла к окну посмотреть на призраков, — Наташа озабоченно хмурит лоб и вставляет в свой рассказ техническое замечание: — Если решитесь посмотреть на призраков, имейте в виду, свет в комнате должен быть выключен. И подходить к окну надо тихо-тихо. Если призраки вас увидят, вы скоро умрете… Так вот, как только я подошла к окну, в комнату постучал папа и сказал: \"Наташа, почему ты не спишь?\" Пока я лежала в кровати, они больше не стучали, но как только я опять встала, в комнату опять постучала мама. И так было всю ночь: когда я подходила к окну посмотреть на призраков, в комнату сразу начинали стучать мама и папа — по очереди. А утром я их спрашиваю: \"Почему вы всю ночь ко мне в комнату стучали?\" А они очень удивились. Не стучали, говорят, спали всю ночь. Вот так.
У Наташи каждый день была наготове новая история про призраков. Выходило, что она видела их повсюду: на улице, во дворе, между зарослями сирени и мусорными баками, в тамбуре поезда, когда они с родителями ехали в отпуск, в подъезде и в школьном коридоре, когда однажды задержалась там допоздна, вырезая снежинки для новогодней елки. На нашем любимом чердаке она якобы тоже их встречала. Хотя почему «якобы»? Вполне возможно, действительно встречала…
Во всяком случае в те дни мы все верили ей без тени сомнения. Наши «классические» истории про гроб на колесиках, черную руку, красное пианино и лиловый радиоприемник на фоне Наташиных «былин» выглядели бледно. Ее истории пугали нас по-настоящему: получалось, что мир полон опасных тайн, и темнота в глубине жасминовых зарослей — это особенная темнота, и выключатель в коридоре может предать тебя в любую секунду, и пустырь через дорогу, сразу за зданием почты, — особенный пустырь, и многоэтажное новое здание, которое там вот уже второй год строится, — это странный дом… да что там дом и пустырь, если собственные твои родители однажды ночью могут оказаться зачарованными стражами, оберегающими покой призраков! (Наташа, к слову сказать, заявила, что повесила на дверь родительской спальни бабушкин волшебный талисман, и с тех пор они больше не стучатся к ней по ночам. У меня не было бабушки и, соответственно, волшебного талисмана, поэтому пришлось самому придумать специальное заклинание и читать его перед сном. Кстати, заклинание, как ни странно, подействовало, и родители действительно вдруг перестали вламываться в мою комнату: очень удобно для того, кто любит читать по ночам!)
Вот так незаметно мы приучали друг друга к мысли о том, что мир, в котором мы живем, — место чудесное и непонятное. И опасное, конечно же. Но с этим мы как-то довольно легко смирились. Пускай опасное, лишь бы только однажды ночью выглянуть в окно и увидеть, как по мелким камушкам мостовой неслышно скользят прекрасные призрачные существа… Мне, кстати, не повезло: только один раз увидел несколько сияющих прозрачных силуэтов, да и то как-то мельком, ничего толком разглядеть не успел.
Потом случился переезд. В новом доме (хрущоба) чердака не было, зато (о, благословенная хрущоба!) была роскошная кладовка. Родители повесили туда старые пальто, пересыпанные нафталином, я же сразу понял, как можно использовать это дивное место: запираться там с двумя друзьями (больше не поместилось бы) и рассказывать страшные сказки.
Тут не могу не похвастаться: благодаря Наташе я стал одним из крупнейших \"страшных сказочников\" своей эпохи — по крайней мере, в отдельно взятом дворе. Сначала я пересказал своим новым друзьям-приятелям все Наташины истории, потом кое-что из двухтомника Андерсена (в кощунственно вольном пересказе, так что даже читавшие его сказки не узнавали их в моем изложении), потом — дивные вампирские истории Алексея Константиновича Толстого, которые тайно извлек из книжного шкафа в доме каких-то дальних родственников и залпом прочитал, пока взрослые уничтожали обычную праздничную норму водки и холодца (многое по малолетству понял превратно, но тем сильнее был \"культурный шок\"). А потом начал сочинять страшные истории сам. В нафталиновой темноте кладовки меня, как правило, посещало вдохновение: нередко в финале я сам выглядел куда более испуганным, чем мои благодарные слушатели.
Пора бы, однако, остановиться и сделать из всего вышесказанного какой-нибудь оптимистический вывод. Что ж, запросто.
В детстве мы особенно остро ощущаем, что кроме обычного, видимого мира есть еще и мир невидимый. Смутная уверенность эта внушает нам искреннюю любовь к «ужастикам» любого содержания и качества; она же становится источником нашего вдохновения, когда мы придумываем свои «авторские» страшные истории, сколь бы наивны и неуклюжи они ни были.
Страх становится для нас неотъемлемой частью чудесного, главным настроением любой загадочной истории, непременным атрибутом тайны. Это, конечно, ловушка. Но мир, в котором мы живем, в любом случае представляет собой сложную систему ловушек, капканов и мышеловок (в последних, как известно, имеется бесплатный сыр)… Одной ловушкой больше — ничего страшного.
Несколько лет назад, посмотрев последнюю серию \"Твин Пикса\", повествующую о том, как серьезно влип агент Купер, я вывел для себя лаконичную формулу: лучше уж Черный вигвам, чем никакого вигвама.
Поэтому — да здравствуют ужастики, страшилки и прочие истории о Несбывшемся. Во что бы мы без них превратились — подумать страшно.
2000 г.
Ненаблюз
Давным-давно, четыреста тридцать две батарейки тому назад, я обнаружил себя зачем-то проживающим в Москве (я живу как во сне и нередко констатирую факты лишь по мере их окончательного заматерения). Открытие, помнится, произвело на меня довольно тягостное впечатление. Вечные вопросы, терзающие лучших сынов человеческих, вроде: \"Кто мы, откуда пришли, куда идем?\" сущие пустяки по сравнению с ребристыми вопросами, которые ежедневно встают перед всяким свежеиспеченным москвичом: \"Что я здесь делаю?\", \"Где же деньги?\" и \"Доколе?!\"
Именно тогда я завел спасительную привычку гулять по городу с плеером (дешевая фиговинка неизвестной марки была куплена на барахолке в Нью-Йорке за восемь, если не ошибаюсь, долларов; желтые наушники, больше похожие на детскую игрушку, чем на полезную вещь, пришлось покупать отдельно, выгребая из карманов обильную мелочь. Однако следует отдать должное: этот пластиковый лом служил мне верой и правдой до тех пор, пока я не смог позволить себе покупку более серьезного аппарата (процесс социальной адаптации занял года два, если не ошибаюсь). Слушал я тогда по преимуществу «Queen» — не потому, что мои музыкальные пристрастия столь ограничены, а потому лишь, что \"Ночь в опере\" (и далее по списку) оказалась идеальной \"таблеткой от Москвы\", которую я тогда почти ненавидел: слишком холодно, слишком темно и вообще противно.
Жить в городе, который ненавидишь, — глупость, конечно. Но я возлюбил Москву (и не как «Курортник» Германа Гессе возлюбил своего голландца, а как бы нечаянно, искренно и сразу) во время первой же прогулки под «Queen». Когда музыка смолкала (аппарат, напоминаю, был самый дешевый в мире, поэтому переставлять кассету приходилось вручную), любовь моя к Москве тут же проходила. Поэтому я научился переворачивать кассету очень быстро. Возможно, я даже мог бы попасть с этим фокусом в Книгу рекордов — да вот не пришло как-то в голову зарегистрировать достижение. Не до того мне было: пасмурная зима тысяча девятьсот какого-то года вдруг оказалась солнечной и не такой уж холодной; Бабушкино — уютнейшим районом, где утром на подоконник слетались снегири, по вечерам пахло хвоей; небо незадолго до заката становилось лимонно-желтым, а ночью оно было не бурым, как в центре Москвы, а чуть зеленоватым, как морская вода в очень глубоком месте, нигде и никогда больше не доводилось мне видеть столь изысканных небесных оттенков. Разумеется, не будь прогулок с плеером, я бы в ту пору вряд ли заметил, что над Москвой вообще есть небо.
\"Квинов\" я постепенно начал разнообразить Томом Вэйтсом и Ником Кэйвом; потом мне подарили саундтреки к \"Arizona Dream\" и \"Pulp Fiction\"; количество \"таблеток от Москвы\" росло. Жизнь, соответственно, налаживалась.
Иногда я покидал Москву. Уезжал, по большей части, \"туда, где нас нет\": в Европу, в мир иных запахов и иных лиц, теплых зимних туманов, чистых тротуаров, вечнозеленых кустарников, стерильных ванных комнат в отелях и прочих атрибутов \"потусторонней жизни\". Там, ясное дело, плеер был мне без надобности. Мешал даже: от некоторых разновидностей реальности таблеток не требуется. Однако я всегда брал с собой плеер и несколько любимых кассет, чтобы скрасить возвращение «домой». Долгую дорогу из Шереметьева в один из спальных районов Москвы то бишь. Привычная мысль: \"Ненавижу Москву\", — через несколько секунд сменялась благодушным: \"Люблю Москву\". Ненавижу, люблю, ненаблю, ненаблюз, ненаBlueValentines — ах!..
Так я учился любить город, в который меня забросило (выплывешь? — не выплывешь? — да по фигу) — а город, соответственно, привыкал к необходимости любить меня. Не знаю, как ваша, а моя жизнь похожа на вечеринку, где приходится пить только то, что принес с собой. Ничего у меня не бывает без взаимности: ни любви, ни ненависти, ни равнодушия. \"Ненавижу… люблю… ненаблю\", — озадаченно говорила мне Москва, подставляя тем не менее самые потаенные свои переулки для поглаживания и чуть ли не мурлыча. И я тебя ненаблю. Вот и договорились, вот и славно.
Мы с Москвой «ненабили» друг друга под сладкоголосых «квинов» и под хриплоголосого Вэйтса; под старый недобрый \"Sex Pistols\" и под маленькую, легкомысленную, но пронзительную Дани Кляйн; под волшебника Клауса Номи (которого, кроме меня, в Москве, по-моему, вообще никто не слушает) и под \"Einsturzende Neubauten\", которых, кроме меня, слушает, в лучшем случае, человек двести… \"Fucking stupid white man\", — стала говорить мне Москва после того, как я обзавелся саундтреком к «Мертвецу». Да разве я спорю?
Со временем, кстати сказать, я заметил, что прохожие, автомобили, кошки, собаки, воробьи и вороны иногда начинают двигаться в такт музыке, которая звучит только для меня. Стоит мне снять наушники — они даже замирают на мгновение растерянно, не понимая, в каком же ритме теперь следует двигаться. Надеваешь наушники — на лицах прохожих даже облегчение появляется, честное слово! Но это уже из области очень индивидуальных и очень невнятных экспериментов, даже упоминания о которых должны быть темны, смутны и строго дозированы.
И последнее. Прогулки по городу с плеером — это вовсе не то же самое, что поездки в автомобиле с включенным радио. Все равно что героин с йогуртом сравнивать, право.
2000 г.
Lie-Art
Вдруг нашел древний, еще в самом начале моей московской жизни исписанный блокнот; в очередной раз изумился способности некоторых — не то что забытых, практически несуществующих! — вещей возникать из небытия, обнаруживаться в карманах почти новых, совсем другой эпохе принадлежащих, пиджаков. Однако среди записей нашлось несколько забавных. Вот одна из них, насколько я понимаю, что-то вроде проекта создания как бы нового (на самом деле — одного из древнейших) направления искусства.
Искусство лжи
Огромная надпись \"Здесь был Бог\" — на церкви или на скале в Крыму (можно повторить в куче разных мест).
Огромная надпись \"Это не белое\" — снегом по снегу.
\"Никому нельзя верить\" — с участием любой известной художественной галереи. На вернисаж приглашаются только завсегдатаи и друзья галерейщика, то есть те, кто уже давно привык часто бывать в этом месте. На дверях галереи висит табличка с названием любой посторонней организации. Внутри создать обстановку офиса, посадить несколько специально нанятых незнакомцев, чтобы создавали видимость работы и устало объясняли ошарашенным посетителям, что никакой галереи здесь больше нет.
\"Эльдорадо\" — камни на каком-нибудь пляже за ночь покрываются «золотой» краской.
\"Странное место\" — выбирается какой-нибудь участок парка (леса) поляна с несколькими деревьями. Желательно зимой, когда деревья без листьев. Стволы деревьев за ночь выкрашиваются в некий неподобающий цвет (лиловый, оранжевый, голубой).
\"Это не ты\" — зрители по одному запускаются в темную комнату, где имеется только зеркало с подсветкой снизу и (звук, или бегущая строка) тупо повторяется фраза \"Это не ты\".
Объявления: в соответствующие издания (газеты бесплатных объявлений, если есть возможность — в другие издания на правах рекламы) запускаются бредовые объявления, к примеру: \"На временную работу требуются всадники Апокалипсиса, оплата по факту\". Наверное, важно сообщить номер контактного пейджера и таким образом фиксировать реакцию откликнувшихся зрителей.
Ничего удивительного, что проект этот я не реализовал: строго говоря, я не художник, поэтому просто не знал, с чего следует начинать. А к тому времени, как технологии реализации художественных проектов стали мне более-менее понятны, я и забыл уже про \"Искусство лжи\". Но не в этом дело, конечно же.
Просто появился у меня наконец-то достойный повод заметить, что ложь (та ее разновидность, которая не предполагает никакой личной выгоды, а лишь привносит в жизнь некоторую причудливость) — отличная штука. Интеллектуальная игра, изящное искусство (\"важнейшее из искусств\"?), своеобразный пряный соус, без которого повседневность может показаться настоящему искушенному гурману чересчур пресной.
Я сам научился говорить неправду довольно поздно, лет шести. До того полагал, что люди говорят исключительно правду: верил всему, что мне говорили, и тем паче всему написанному в книгах. В семье бытовала дивная история о том, как я встретил во дворе собственного отца, бросился к нему с криком: \"Папа, это ты?\" — и, услышав в ответ насмешливое: \"Нет, дядя Петя!\" — разочарованно отвернулся и отправился по своим делам. Папа, кстати, даже обиделся, приняв мою готовность поверить всякому произнесенному вслух утверждению за продуманную провокацию. Этот ли случай, другой ли заставил меня понять, что такое ложь, и тут же опробовать новое знание на практике — откровенно говоря, не помню. Однако уже вскоре я сам впервые в жизни подменил один безобидный факт другим, не менее безобидным: рассказывая родителям о том, какие мультфильмы посмотрел на детском киносеансе, подменил реальные названия и сюжеты другими, сочиненными на ходу. Разумеется, меня не разоблачили — по той простой причине, что и слушали-то вполуха…
Так в моей жизни впервые появился эпизод, который принадлежал только мне одному, маленькая личная тайна, первый кубический миллиметр свободы от назойливого внимания вездесущих окружающих, который я с тех пор старательно расширяю. Возможно, когда-нибудь это пространство окажется достаточно велико для того, чтобы я мог поместиться там целиком.
P. S.
Кстати, не следует постоянно скармливать окружающим вранье, которое выставляет вас исключительно в выгодном свете: это вызовет недоверие. Если уж хотите освоить высокое искусство лжи, окружить себя мыльным пузырем вымысла, скрыться в радужном тумане собственных лживых утверждений, следует почаще придумывать факты и эпизоды, выставляющие вас в комичном, нелепом, порой откровенно неприглядном виде. Это весьма полезно для дела. И не следует беспокоиться о том, что мнение окружающих о вашей персоне вашими же стараниями станет не слишком благоприятным. Потому что (цитирую еще одну запись из старого блокнота):
Люди делятся на тех, кто ничего не понимает, и тех, кто не понимает ни-че-го!
2000 г.
Мастер внутренней консумации
Самое худшее, что может произойти с человеком после смерти, — это если его забальзамируют и поместят в пирамиду. Когда я представляю, как египтяне бальзамировали отдельно каждый орган, помещая его в отдельный сосуд, — меня охватывает отвращение. Хочу иметь специальное устройство, чтобы исчезнуть без остатка1.
У мертвого Энди Уорхола день рождения.
Нелепо, наверное, вспоминать о дне рождения мертвеца. Тем не менее так, знаете ли, принято. День рождения трупа — дата, к которой можно приурочить нечто культурное. Повод поднатужиться да помянуть человека, который когда-то был живым, а потом почему-то умер.
В день рождения всякого именитого покойника живые суетятся, \"отдают дань памяти\". Наиболее продвинутые позиционируются в качестве вдумчиво скорбящих. То есть скорбь (светлая, как \"Балтика № 1\") имеет место на лицах и как бы даже в сердцах, но взвешенности суждений о предмете не препятствует.