– Это не кролик, я так и знала! О, я видела, какие у него глаза! К тому же он в кастрюле никак не поместится! Говори быстрее, кто это?
– Это кролик, но не обычный кролик! – И шепотом добавил: – Это кролик из Австралии!
– Он будет лазить по деревьям?
– Может быть, он на это и способен, но мне не хочется проверять. Он останется в клетке. Однако случка с крольчихами из Европы сулит нам великолепные выводки.
– Нужно будет рассказать об этом Уголену. Ему это наверняка будет интересно!
– Я же тебе сказал, это секрет. Никто не должен знать! По закону австралийских кроликов запрещено ввозить во Францию!
– Но кто же тебе его продал?
– Один животновод, который купил его у моряка-контрабандиста… Он вывел новую породу, а потом захотел избавиться от этого животного, чье присутствие могло бы обойтись ему очень дорого. Он мне стоил сто франков. Здесь, в холмах, мы ничем не рискуем. Впрочем, я тоже собираюсь избавиться от него, как только мы выведем новую породу, которую животноводы Франции, может быть, когда-нибудь назовут «кролик из Розмаринов».
Только через две недели погрустневший Уголен опять воскрес, увидев, как после нескольких дней жары мимо его дома проследовал нагруженный бидонами караван, – цистерна опустела, и горбун забеспокоился… Как только караван исчез из виду, Уголен бросился в Розмарины: листья помидоров уже начали сморщиваться и закручиваться, листья кукурузы высохли, листья тыквы обвисли, как лохмотья, а в кроличьем загоне пожелтел эспарцет…
Сорвав несколько листьев, он понес их Лу-Папе: тот скатал из них шарик, понюхал его и попробовал на зуб.
– Куренок, если еще постоит жаркая погода, ему со своими бидонами никак не спасти кукурузу, огород и эспарцет, – постановил он.
К их величайшему удовольствию, жара только усиливалась, и караван шествовал мимо дома Уголена уже по четыре раза в день… Помидоры совсем поникли, кукуруза побелела, вода испарялась все быстрее. Господин Жан сообщил о своих опасениях лицемерно сочувствующему Уголену:
– Вот думаю, не пожертвовать ли мне половиной овощей и частью эспарцета?
– Было бы очень жаль, попробуйте продержаться еще три-четыре дня. Должен же пойти дождь…
Горбун последовал совету Уголена: два дня спустя сообщники – дядюшка с племянником – уже не сомневались, что выиграли партию. Но на третий день под утро, когда Лу-Папе преспокойно спал, его вдруг разбудила боль в бедре, что надежней барометра. Он поспешно встал, голым подбежал к окну и распахнул ставни: в мутном свете утренней зари он увидел надвигающуюся завесу из белых жемчужин… Послюнив указательный палец, он поднял его к небу: ветерок шел с моря; первые капли грозового дождя зазвенели по черепице старого дома и повисли на жестких, как у дикого кабана, волосах, покрывающих грудь Лу-Папе.
– Это ненадолго, как раз столько, сколько нужно моему винограднику, но недостаточно для овощей или луга. Да и слишком поздно: его затее в любом случае кранты.
В то же самое время Уголен стоял в одной рубашке на пороге своей фермы и смотрел, как грозовой ветер срывает листья с шелковицы.
– Ну, Уголен, что ты на это скажешь? – разговаривал он сам с собой. – Скажу, что, пожалуй, это катастрофа… Это все не иначе как молитва Батистины. Если будет лить весь день, то и мертвые воскреснут…
В ту же самую минуту Жан Кадоре, с фонарем в руке и в плаще с капюшоном, как у почтового служащего, шлепал по грязи в туфлях на веревочной подошве, булькающих от набравшейся в них воды, и лепил из земли крохотные плотины, дабы направить ручейки куда надо и задержать воду в нужных местах. Жена с дочерью, соорудив на голове тюрбаны из тряпок, помогали ему; Манон вздрагивала, когда вода с неба затекала ей за шиворот, и заливалась хохотом.
Часам к восьми гроза утихла, но частый дождь продолжал наполнять водой русло ручейков, кружевными узорами растекающихся по ухабам и бороздам. Пришлось снять трубу, отводящую воду с крыши в цистерну, поскольку стало заливать кухню.
За три недели дождь трижды шел ночью. Так что четыре азиатские тыквы принялись штурмовать навес над террасой, и их светлые листья переплелись с более темными виноградными. Разросшись, эспарцет и клевер образовали маленький луг, местами, правда, с проплешинами, как и предвидел Лу-Папе, но все равно с пышной и густой растительностью темно-зеленого цвета… А более всего удался огород: морковь, словно под действием собственной силы выскочившая из земли, торчала на грядках, а помидорные плети, переросшие жерди, свесили свои зеленеющие верхушки, которые трепал вечерний ветерок.
* * *
Уголен, чей дух был окончательно сломлен этой победой горбуна, явился с докладом к Лу-Папе; тот, задумчивый и недовольный, немедля отправился на свой наблюдательный пункт. Завидя издали разросшийся турецкий горох, покрывшие навес плети тыквы и развесистые кусты томатов, он все равно вернулся домой в хорошем расположении духа.
– Все это, – сказал он, – сплошь пошло в листву и не даст ничего, кроме тени. Если он высушит на солнце эти растения, то сможет набивать ими тюфяки или использовать как подстилку для ослицы, а что до помидор, то он не соберет и килограмма!
Однако три дня спустя повесивший нос Уголен зашел к нему сообщить, что сквозь сплошную листву просматриваются огромные алые плоды… Первая картошка горбуна поспела на три недели раньше картошки Уголена, чья земля оскудела за целый век эксплуатации… И наконец, турецкий горох горбуна, хоть и был посажен не тогда, когда надо, оказался столь же по-королевски роскошным, как и тот, которым прославился Кабридан, известный как «король турецкого гороха».
Почти каждое утро господин Жан спускался в Руисатель с нагруженной помидорами ослицей и возвращался оттуда с покупками и вырученными деньгами.
В знак благодарности он часто дарил Уголену корзину овощей, а тот относил их вечером Лу-Папе: в первый же раз глухонемая, увидев мясистые «яблоки любви», нежно-золотистый турецкий горох, гладкую картошку с тончайшей кожицей, молитвенно сложила руки и стала испускать восторженное попискивание, затем жестами и звуками, напоминающими лай, поздравила Уголена с таким впечатляющим успехом.
Дядя с племянником, на лицах которых застыли деланые улыбки, почувствовали, как в душу к ним закралась крестьянская зависть, так что Лу-Папе вдруг резко прогнал служанку на кухню, чем немало удивил ее.
Уголен был мрачен и не посмел довести до сведения Лу-Папе, что земледелец-самоучка, с вполне оправданным его успехами авторитетом, стал все больше нападать на присущую крестьянам «рутину» и давать ему советы.
Огородить загон для кроликов удалось быстрее, чем прогнозировал Лу-Папе: за два месяца был вырыт ров, на установку забора из сетки понадобилось всего-навсего две недели, но обустройство четырех подземных нор завершилось лишь к концу сентября.
Производители уже приступили к своим обязанностям, и в одно прекрасное октябрьское утро кролики с потомством были выпущены в загон.
Уголен, которого пригласили присутствовать при этом, был поражен размерами и силой детенышей старого «эсшкулета». Они были рыжие, как лисицы, и прыгучие, как зайцы. Матери преспокойно угощались клевером и эспарцетом, а отец, тот самый «эсшкулет», которого пустили последним, добежав до середины загона, сел на задницу, поднял свои длинные уши и долго сидел, презрительно поводя носом, а потом вдруг кинулся на проволочную сетку, которая отбросила его назад, как мяч. Четыре раза предпринимал он попытки вырваться, но затем передумал и исчез в одной из подземных нор.
– Ну вот, – торжественно произнес господин Жан, – первые производители на месте… Остается понять, оправдает ли азиатская тыква мои ожидания!
Тыквы размером были уже больше апельсинов. Горбун насчитал их сто двенадцать штук: они лежали на натянутой над террасой проволочной сетке, которую он, принимая в расчет будущий вес зрелых плодов, укрепил дополнительными опорами. Оставалось определить время созревания. Из-за твердости их кожуры это не поддавалось оценке…
Задачу решил Уголен.
– Когда они перестанут набирать вес, это будет означать, что они созрели!
К концу ноября тыквы достигли размеров арбуза; господин Жан, не желая ждать дольше, решил пожертвовать одной из них: это была торжественная церемония, на которой присутствовал Уголен.
Чтобы срезать тыкву, понадобился секатор, затем ножовкой, которую долго чистили песком, экзотическая тыква была разделена на два полушария.
Кольцо черных блестящих семечек утопало в волокнистой мякоти молочной белизны. Уголен отрезал ломтик, вслед за ним и все захотели попробовать.
– Вкус не как у тыквы, – сказал Уголен.
– Похоже на арбуз, только не сладкий… Вкус свежий. Запах легкий, трудноопределимый… Вкуснейшая штука! – подумав, проговорил господин Жан.
– Остается проверить, понравится ли кроликам и не вызовет ли у них понос… – заметил Уголен.
Проверка состоялась сразу же: они приготовили корм, подмешав к белой мякоти тыквы отруби. Блюдо пришлось кроликам по вкусу, и никаких нежелательных последствий замечено не было.
Потом Эме сделала из тыквы оладьи по найденному в кулинарной книге рецепту: они имели огромный успех, и Уголену пришлось признать – необычная тыква обладает многими прекрасными качествами; он объявил, что тоже будет ее выращивать.
– Вот и второй вопрос решен, мы на правильном пути! – сказал господин Жан.
– Вы добились успеха!
– Пока что нет! До полного успеха еще далеко! Но, без всякого сомнения, старт взят!
– Старт, старт, – повторял Лу-Папе, когда Уголен рассказал ему о том, что случилось, – взять старт можно… но надо еще добежать до финиша!
Племянник был настроен пессимистически. Он пришел к выводу, что горбуна кто-то бережет.
– Папе, – сказал он, – у нас никогда не выпадало столько дождей летом… По-моему, Боженька послал их ему взамен родника, который мы живьем замуровали…
– Ну и дурачок ты, дурачок, каких мало, – покачал головой Лу-Папе.
– К тому же они ничуть не скучают по городу, даже наоборот! Никогда они не выглядели такими счастливыми. Он работает как вол и тем не менее набирает вес. Его жена день-деньской поет, как соловей, девочка выросла на целую ладонь. У нее вот такие икры. Она весь день ест, пляшет и поет, качаясь на качелях. Да нет же, он, что ни говори, далеко не дурак… Правда, бывает слишком высокого мнения о себе, и не всегда понятно, что он говорит, но с огородом-то преуспел, с загоном для кроликов справился, детеныши его ярмарочного самца хоть куда, а его тыква, твердая как камень, вовсе не выдумка: всего с четырех растений он соберет двести килограммов плодов, и годятся они в пищу как людям, так и животным… Вначале мне было смешно, а теперь он меня пугает, и, я так думаю, он никогда не уберется отсюда!
* * *
– Да же нет, говорю тебе! Не ерунди, Куренок! – возражал Лу-Папе. – Ему удалось вырастить четыре растения, потому что он мог их поливать, но, если он хочет посадить пятьсот, половина из них загнется в июле, а остальные дадут ему плоды с миндальный орех!
Во-вторых, предположим, ему удастся увеличить поголовье кроликов до пятидесяти штук: десять сдохнут от болезней, семь-восемь унесет сарыч, столько же сожрет куница, а с началом засухи в холмах больше не будет травы, и ему придется покупать корм для тех, кто выжил, так что он станет продавать кроликов по три франка, притом что ему они обошлись в пять, а когда франки кончатся, он отсюда уберется.
Однажды вечером, после того как Манон заснула, Жан Кадоре вошел в спальню жены и присел к ней на кровать.
– Эме, я все рассчитал. Из тех 13 682 франков, которые я получил по наследству, почти ничего не осталось, потому что я все вложил в дело, которое должно принести нам богатство, но сегодня могу тебе с уверенностью сказать, что я выиграл партию… Все наши расходы оплачены, и самое трудное позади. Я доверяю тебе оставшиеся деньги: тысячу сто двадцать три франка. Такой суммы было бы достаточно, чтобы прожить целый год, даже если бы у нас не было других доходов. Нам не надо платить за жилье, мы не нуждаемся в дорогой одежде, у нас сколько угодно овощей, и я надеюсь, что через три месяца начну поставлять кроликов на продажу.
– Если понадобится, мы могли бы продать мое ожерелье. Мне всегда говорили, что оно стоит по меньшей мере десять тысяч франков, – ответила Эме.
– Продать ожерелье? Никогда! – вскричал он. – Твое ожерелье – семейная реликвия и должно оставаться в семье. Я скорее буду ходить босиком, нежели продам его! Отказываюсь даже думать о таком святотатстве. К тому же оно было бы бесполезным. Пусть даже наша финансовая ситуация не из блестящих, но она совершенно здоровая, и могу тебя уверить: через год начнется путь к успеху. Я сейчас все объясню…
– Мой милый муж, – возразила Эме, – не нужны мне никакие объяснения, я и без них прекрасно знаю, что рядом с тобой нам ничто не грозит. Даже если бы ты сказал мне, что у нас не осталось ни гроша, я, разумеется, поверила бы тебе, но это насмешило бы меня. Я одного хочу у тебя просить: утомительным работам пришел конец, у тебя теперь намного меньше забот, а по ночам уже случаются холода. Так что, мне кажется, было бы вполне естественно, чтобы ты ложился спать возле меня.
Она вдруг покраснела и с головой спряталась под простыню, но в этом не было никакой необходимости, поскольку муж сразу же задул свечку и лег рядом.
* * *
Тихо и приятно прошла осень.
Тыквы были собраны и разложены на полках в кухне, поскольку на чердаке водились крысы. Горбун каждое утро распиливал по три штуки на суп для семьи и корм кроликам, а черные семечки мыл и ссыпал в большую стеклянную банку в шкафу… После чего вся семья отправлялась в холмы «за травами».
Первыми шли козы, за ними горбун, он нес на плече большой рулон джутовой ткани, а в карманах вьюка ослицы лежало несколько пустых мешков, серп, косы и чем перекусить.
Манон то подзывала коз к себе, то погоняла их криком или брошенными камешками и всю дорогу, проходя мимо отвесных скал, ждала, что эхо ответит на ее заливистый смех или игру на губной гармошке.
Сзади семенила, останавливаясь у каждого чертополоха, ослица; от легкого удара хозяйского прутика она опять пускалась в путь, не спеша, с целым ворохом колючих веток во рту.
В первое время не было нужды ходить далеко, но мало-помалу приходилось подниматься все выше к далеким ложбинам на плоскогорьях, где еще скудно зеленели поздние злаки.
Там их ждала Батистина, которая пасла свое маленькое стадо и собирала лекарственные растения. Она помогала им набрать травы. Примерно в полдевятого, сев в кружок у подножия какой-нибудь скалы, они с аппетитом завтракали, а потом длинными пологими склонами спускались вниз.
Мешки с травой, навьюченные на ослицу горой, похожей на купол, покачивались в такт ее шагам; Жан Кадоре шел впереди ослицы, и идущим сзади видны были только его ноги: казалось, по дороге движется музыкальный стог сена.
В декабре начался сбор оливок. Старые деревья, освобожденные от поросли и засохших веток, несмотря на то что их стригли как попало на корм козам, все же не остались безразличны к заботам, которых им не оказывали столько лет, и отплатили тридцатью пятью литрами оливкового масла; честняга-владелец оливковой мельницы в Брамафане, до слез тронутый добродушием и горбом господина Жана, присвоил себе под шумок только одну десятую часть масла.
Огород по-прежнему процветал; кролики, которым вдоволь хватало корма, свежего воздуха и солнца, размножались. Однако не с той скоростью, что в Австралии: первые выводки насчитывали четырнадцать единиц молодняка, вторые – восемнадцать, а в третьих цифра выросла до тридцати.
Начиная с этого момента преуспевающий кроликовод стал каждую неделю затевать своего рода псовую охоту. Пока грызуны, которым не было знакомо чувство сытости, сбегались к большой куче доставленной с холмов травы, он закрывал входы в норы, после чего вся семья принималась танцевать, орать и хлопать в ладоши, стараясь загнать в один из углов загона тех особей, которые достигли возраста, когда кролика можно превратить в рагу.
Их помещали отдельно в клетки и в течение недели откармливали отборными травами и питательной смесью из тыквы с отрубями.
Каждую субботу, чуть свет, горбун отправлялся в Обань. Первой шла ослица с поклажей – двумя плоскими решетчатыми ящиками, в которых сидели пять или шесть кроликов приятной наружности, иногда к вьюку была еще и приторочена корзина с овощами.
Сзади с кнутиком в руке шел хозяин в сером сюртуке, брюках в полоску и штиблетах с пуговицами. Он был весьма доволен собой и нес под мышкой деревянную дощечку, на которой собственноручно красивыми буквами вывел синей краской: «Животноводческое хозяйство Розмаринов».
Его котелок очень скоро стал достопримечательностью рынка в Обани, и нередко прохожие, завидев его, стоящего между клеток под привязанной к платану дощечкой, заливались хохотом. Одна из соседок по рынку, толстая перекупщица, уверившись в том, что он не способен противостоять торгующимся покупателям, как-то предложила ему продавать его товар вместо него, на что он с превеликим удовольствием согласился. Пока она заменяла его, он шел в церковь к семичасовой обедне, покупал для Манон какую-нибудь книжку и, опершись горбом о платан, читал ее до закрытия рынка, после чего, получив пятнадцать, а иной раз и целых двадцать франков, отправлялся верхом на ослице обратно к своим заветным холмам, зажав под мышками пустые ящики; было смешно смотреть на то, как его длинные ноги в полосатых брюках и штиблетах с пуговицами болтаются, свисая по обеим сторонам туловища ослицы.
Таким образом, семья ни в чем не знала нужды, и у Эме с Манон не было никаких забот.
Эме, всегда тщательно причесанная и одетая, занималась домашним хозяйством, словно дама, которой на время пришлось подменить свою горничную. От жизни на свежем воздухе она похорошела и с раннего утра начинала петь.
Малышка Манон, которой скоро должно было исполниться десять лет, была вся какая-то золотая. У нее были сине-зеленые, как морская вода, глаза, казавшиеся огромными на ее маленьком личике, и такая густая шевелюра, что мать с трудом извлекала из нее, и то с помощью ножниц, листья дубка-кермеса, сосновые иголки или веточки ежевики.
Ветер с холмов, дружба с деревьями, тишина безлюдных просторов превратили ее в маленького дикого зверька, легкого и живого, как лиса. Она души не чаяла в Батистине, которой восхищалась, словно та была героиней какой-то волшебной сказки, а сама итальянка относилась к девочке с обожанием. По утрам на заросших гарригой плоскогорьях они вместе пасли коз. Батистина учила девочку, как ухаживать за ними, как натягивать силки и прочей тайной грамоте холмов – сначала на исковерканном французском языке, с помощью жестов и мимики, а через несколько недель малышка могла уже понимать резкий пьемонтский диалект и даже говорить на нем. Она спускалась с холмов в Розмарины верхом на скачущей галопом ослице, выкрикивая победные возгласы, и в ее переметной сумке лежали дары леса: рыжики, сосновые шишки с крупными ядрышками, пористые сморчки, пахнущие тимьяном улитки, а нередко и черные дрозды, пропитанные ароматом мирта, или певчие дрозды, наевшиеся ягод можжевельника.
Вначале, когда она бросала на кухонный стол мертвых птиц, ей было стыдно и она отказывалась их есть.
Но как-то раз ее отец, снимая с шампуров завернутых в поджаренные ломтики сала садовых овсянок, сказал с серьезным выражением лица:
– Принято умиляться, глядя на бедных пташек, которые так мило порхают и щебечут. Но ты пойми: они жестокие твари, которые сами пожирают других крохотных живых существ. А что до старых дев, которые рыдают по поводу невинного певчего дрозда или бедненького зяблика, я что-то не заметил, чтобы они плакали над отбивной бараньей котлетой, даже когда видят, как она жарится на углях, истекая слезами, то есть жиром.
Сказав это, он со смаком принялся за золотистый поджаренный гренок, пропитанный шипящим жиром садовых овсянок. Манон, в свою очередь, положила гренок в рот, и все ее умильные угрызения совести как рукой сняло.
Им не всегда удавалось так вкусно поесть, но горбун упорно отказывался признаться в этом.
– Матушка-природа, – говаривал он, – всегда накормит своих детей: никогда прежде я не ел с таким удовольствием. Наша временная бедность вынуждает нас питаться только сезонными продуктами, и прежде всего тем, что дает нам дикая природа, тем, что произрастает на Богом данной земле, без всяких иных, кроме гумуса, удобрений. К тому же, слава богу, я отказался от трех чашек кофе в день. С одной стороны, теперь я больше дорожу чашкой своего мокко по воскресеньям; с другой – мне гораздо лучше спится; и наконец, настой из шалфея, которым я наслаждаюсь по утрам, обладает ценными целебными свойствами… Именно этому новому рациону я обязан своим великолепным здоровьем.
А что касается городского воздуха, то он является причиной самых страшных заболеваний. Когда я думаю о тех несчастных, что прозябают скученно, друг у друга на головах, среди адского шума, каждое утро отправляются в вонючую контору и при этом считают себя людьми высшего сорта, что мне остается? Только ухмыляться!
И он ухмылялся, что смешило Манон до слез.
Дома она говорила мало, предпочитая слушать отца, которым восхищалась и к которому, из-за его увечья, относилась с материнской нежностью. За столом она следила, чтобы его стакан и тарелка не опустели: выбирала для него самого крупного певчего дрозда, лучшие смоквы, самые вкусные грибы, а когда он возвращался после тяжких трудов, вставала на колени перед ним и развязывала шнурки его тяжелых крестьянских башмаков.
Больше всего она любила те зимние дни, когда с утра заряжал дождь и семья не покидала ферму. Сидя перед очагом, в котором под смолистыми поленьями потрескивали ветки колючего дрока, отец рассказывал ей об истории Франции, читал стихи или разыгрывал комедии Мольера, меняя голос в зависимости от того, кто из действующих лиц говорил. Он купил для нее в Обани маленькую губную гармошку, и между двумя уроками они устраивали концерт.
Манон играла «Магали» или «Мизе Бабет», а отец сочинял чудесные вариации на заданную песней тему.
* * *
Джузеппе, дровосек, частенько на целую неделю уходил работать то в балки под Пилон-дю-Руа, то на склоны Бау-де-Бертаньо. Тогда Батистина перебиралась к ним со своими козами и черной собакой. Она приносила с собой корзину овощей, или два кувшина ключевой воды, или длинное смолистое полено. Это была, как она говорила, плата за постой. Господин Жан горячо благодарил ее за эти гостинцы, поскольку понимал: отказ принять их разбил бы сердце милой женщины. Бывало, она целый день проводила с ними: учила Эме делать домашний сыр из голубого козьего молока, створаживая его, а затем отжимая в крохотных ситечках из тростника, как делали пастухи Вергилия, или маленькие круглые сыры, посыпанные листиками пебрдая, либо печь пироги с луком, либо варить суп с базиликом, а Манон переводила матери ее слова.
В полдень Батистина обедала вместе с семьей горбуна, но им так и не удалось приучить ее садиться со всеми за стол. Она ела, сидя у очага, поставив тарелку на колени, время от времени неожиданно заливаясь смехом или произнося пламенное благословение. К вечеру, как только она собиралась попрощаться, господин Жан загораживал ей дорогу, запирал дверь на ключ и прятал его в карман. После ужина, взяв в руки губную гармошку, он просил ее исполнить старинные пьемонтские песни; Эме подпевала ей, а Манон босиком пускалась в пляс на столе. Жизнь на ферме, уединенно стоящей среди холмов, была наполнена радостью жизни, беспредельной нежностью и бесконечной надеждой.
Уголен часто навещал соседа и потом обо всем докладывал дядюшке.
– Папе, я боюсь… Все-то у него худо-бедно, но продвигается… И эта жизнь ему по вкусу… Чувствуется, что его дед был крестьянин… Если он остановится на сорока кроликах и пятидесяти тыквах, бьюсь об заклад, он лет двадцать сможет жить здесь припеваючи!..
– Терпение, терпение! Конечно, не падать духом – качество хорошее. Но это человек, который читает книги и честолюбив… Это может далеко его завести! А заодно и погубить.
Однажды вечером после ужина Жан Кадоре сказал жене:
– Завтра – воскресенье, пойдем к обедне в Бастид-Бланш благодарить Бога за то, что Он для нас сделал, и вам с Манон нужно предстать перед людьми во всем блеске.
– После того что нам сказал о здешних жителях наш друг Уголен, я бы предпочла пойти в другую деревню, в Руисатель.
– А вот и нет! Нельзя, чтобы они подумали, будто мы прячемся от них. Я никому ничего не должен, никого не боюсь и решил показать им это.
* * *
На следующий день они смотрелись лучше некуда. Эме была в шляпе с перьями, в приталенном жакете и узкой юбке яркого канареечно-желтого цвета, к жакету она прикрепила синий чертополох и держала в руках золотистую сумочку; шла она, чуть-чуть пошатываясь из-за невероятно высоких каблуков в стиле Людовика Пятнадцатого, одним словом, бросалась в глаза за двести метров.
Малышка Манон выглядела настоящей красавицей и была очень довольна этим. Ее блестящие светлые кудри выбивались из-под синего капора; все – и лакированные туфельки, и белоснежные носочки без единой морщинки, и платьице из розового атласа, а более всего лазоревый бантик, которым завязывался поясок на спине, – создавало впечатление изящной роскоши. Отец, чуть задушенный стоячим воротником, скрывавшим кадык, в сером сюртуке, золотистом жилете, котелке мышиного цвета и жемчужно-серых перчатках весьма изящно поигрывал черной тросточкой с серебряным набалдашником.
Когда они прошли мимо Уголена, он признал их только благодаря тому, что их было трое; он подошел к ним, не веря своим глазам.
– Вы в город идете?
– Нет, мы к обедне, в деревню.
Он не нашелся что ответить и сказал первое, что пришло в голову:
– И правда, сегодня же воскресенье!.. Я лично никогда не знаю, какой сегодня день! Что ж, прекрасной вам обедни и счастливо возвращаться…
Он долго смотрел им вслед.
«Гляди-ка! Просто удивительно, отчего таким людям не сидится в городе. Не будь он горбатым, его бы приняли за префекта… Но для меня очень даже хорошо, что он так вырядился и видно, что он здесь чужой: никто не станет с ним разговаривать!»
* * *
Их появление на деревенской площади стало событием. Многие из здешних жителей, которые до сих пор не подозревали об их существовании, стали спрашивать у других, что это за люди. Так Лу-Папе ответил Медерику из Барбарау:
– Это господин из города, который решил заняться крестьянским трудом.
– Как это так? – ответил Медерик. – Ты хочешь сказать, что он будет нанимать рабочих?
– А вот и нет, он хочет сам возделывать землю, как ты и я. С той лишь разницей, что он надевает перчатки, когда копает!
Медерик вгляделся в горбуна и расхохотался.
Жан Кадоре, решив, что тот смеется над его горбом, покраснел от негодования и горя: стиснув зубы, он обвел собравшихся на площади пренебрежительным взглядом. Но поскольку слова Лу-Папе пошли гулять от одного к другому, он видел на лицах лишь насмешливые улыбки. Женщины наперебой обсуждали наряд Эме, ее ожерелье, брошку, кольца… На протяжении всей мессы прихожане не спускали с них глаз. Господин кюре был далеко не молод, из-за катаракты ему приходилось носить очки весом в четыреста граммов, а вставная челюсть частенько затрудняла его речь. Он даже не заметил новых прихожан: они сидели в последнем ряду (горбун предпочитал, чтобы на него смотрели спереди), но на них постоянно оборачивались, и горбуну показалось, что над ним посмеиваются; в его взгляде читался вызов…
Выйдя из церкви, Эме зашла в лавку мясника, которая оставалась открытой и по воскресеньям, поскольку в этот день покупателей было больше обыкновенного. Клавдий очень любезно обслужил ее. Однако Лу-Папе, который издалека следил за семьей, с удовольствием отметил, что Клавдий не вступил с ней в разговор, поскольку покупателей было много и ему было не до того.
«К тому же, – подумал Лу-Папе, – Клавдий долго жил в городе… Холмы его не интересуют, а о роднике он знать не знает».
Потом семья зашла в лавку булочника: крестьянки расступились перед ними, перешептываясь между собой, и горбун счел это признаком недоброжелательности с их стороны; булочница в полной тишине отвесила им хлеб. Наконец они прошли мимо площадки, где местные вольнодумцы, демонстративно не ходившие в церковь, как раз заканчивали партию в шары.
С большим достоинством, делая вид, что он никого не замечает, горбун с семьей прошел мимо.
– Это сосед Уголена! – проговорил Памфилий.
Филоксен заметил:
– Этот себя уж точно дерьмом собачьим не считает!
Семья повернулась к ним спиной и пошла по тропинке, что довольно круто спускалась вниз в ложбину. Именно в этот момент Кабридан надумал сбить тот шар Памфилия, который «поцеловался» с целью.
Он долго метился, сделал полагающиеся три прыжка, размахнулся и, как обычно, промахнулся, но железный шар ударился о торчавший из земли камень, отскочил от него, полетел вниз поверх росших вдоль дороги дубков-кермесов и угодил прямо в поясницу замыкавшего шествие горбуна.
Тот в ярости поднял шар, превратившийся в опасный снаряд, и изо всех сил швырнул его обратно в направлении игроков. Кабридан, который бросился на поиски своего имущества, к счастью, догадался отпрыгнуть в сторону: шар пролетел мимо на уровне его головы и попал в ногу Бернара, каменщика. Тот, схватившись обеими руками за ушибленную щиколотку, принялся плясать на другой ноге, а Кабридан закричал по-провансальски:
– Мало того что горбатый, еще и спятил?
Жан Кадоре не удостоил его ответом, ни Эме, ни Манон не поняли, что сказал Кабридан, все трое продолжали спускаться по тропинке; время от времени горбун оборачивался, как будто боялся, что в него запустят новым снарядом.
– Мать была права, это звери, дикари, и мне очень стыдно, что я состою с ними в родстве, – проговорил он.
В ту же самую минуту Филоксен отчитывал «короля турецкого гороха».
– А ты тоже хорош, я ни разу не видел, чтобы ты сбил чужой шар, а тут, на тебе, черт тебя дернул… Если бы ты попал этому человеку в голову, ты мог бы уложить его на месте.
– А девочка? – поддержал его Памфилий. – Ты мог убить и ее!
– Но я ни в кого не попал! – запротестовал Кабридан.
– А я тебе говорю, твой шар попал ему прямо в горб, – закричал кузнец, – я стоял у дороги и все видел!
– Это ему только на пользу! – сострил Лу-Папе. – Как говорится, горбатого могила исправит – а ему спину выпрямит!
Эта шутка имела огромный успех.
– Во всяком случае, – продолжал оправдываться Кабридан, – все знают, что я не нарочно. К тому же раз он ушел, значит не умер!
* * *
Проходя мимо дома Уголена, они увидели, что он поливает лук. Горбун рассказал ему о том, что произошло.
До предела взволнованная Эме так и заявила:
– Они хотели убить моего мужа!
– Вряд ли, госпожа Эме… Они, пожалуй, и правда слегка дикие, но не до такой степени… Я думаю, это вышло не нарочно! Такое случается.
– А вы бы поклялись, что так оно и было? – вскричал господин Жан.
Уголен помедлил с ответом.
– Поклясться? Нет. Разумеется, поклясться не могу, я ведь ничего не видел. Но, по-моему, это не нарочно. Да, скорее всего, так.
Весной снова пришлось засучить рукава, но Уголен на помощь не пришел. Он извинился, сославшись на то, что владелец мула попросил его вскопать землю под небольшой виноградник на той стороне деревни, и добавил, что поле в Розмаринах не нуждается в глубокой вспашке, поскольку это уже было сделано в прошлом году и земля хорошо отлежалась. Господин Жан не видел Уголена в течение трех недель.
Набравшись за зиму сил, он вооружился мотыгой и проложил борозды.
Несмотря на торговлю кроликами, ему пришлось воспользоваться частью сбережений, чтобы закупить отруби, после чего у них осталось только 720 франков… Он положил: выделить половину суммы на покупку и доставку четырех возов конского навоза, воспользовавшись знакомством с перекупщицей из Обани, чей сын служил бригадиром конюхов в гусарском полку. Заделывание в почву этого ценного удобрения потребовало трех дней работы, после чего в одно прекрасное утро дело дошло до посадки семян азиатской тыквы.
– Если снимать по сто килограммов с одного растения, мы можем рассчитывать на урожай в двадцать пять тонн: согласно своему принципу, «лучше недосчитать, чем просчитаться», рассчитываю только на половину, и этого будет более чем достаточно, поскольку в книге говорится о восьми тоннах кормов в год. А теперь посмотрим, что у нас с кукурузой.
Он засадил верхнее поле десятью килограммами кукурузы и объяснил:
– Одно семечко дает початок, в котором четыреста или четыреста пятьдесят зернышек, а иногда и два початка. Теоретически можно рассчитывать на урожай, в четыреста раз превышающий вес посадочного материала. Предосторожности ради предположим, что в триста раз. Следовательно, мы должны получить не меньше трех тонн кукурузы. Самым трудным, разумеется, будет собрать и перевезти пятьдесят-шестьдесят килограммов кукурузы в день. Но проблема встанет только тогда, когда хозяйство заработает в полную силу, то есть года через полтора. А к тому времени мы уже станем зарабатывать достаточно денег, чтобы нанять какого-нибудь пьемонтца, может быть даже нашего друга Джузеппе, чьи руки были бы для нас ценнейшим подспорьем.
– Он не захочет, – возразила Манон, – он слишком горд. И любит свой большой топор. Он говорит, что всякая там трава – занятие для женщин. Но мне в будущем году исполнится двенадцать. Так что мы с Батистиной и ослицей вполне можем справиться. А если ты купишь вторую ослицу, мы тебе заполним весь чердак!
* * *
Апрельские дожди намного превысили среднестатистические прогнозы: ветер с моря принес обильные ночные дожди, перемежающиеся солнечными днями; за несколько дней семена взошли, а вскоре зазеленели молодые побеги.
Как-то вечером Уголен сказал Лу-Папе:
– Эти ночные дожди посланы ему Господом. Тыквы у него поперли, а кукуруза – просто загляденье. Этот год отлично начался для него.
– Даже слишком, – заметил Лу-Папе, – девять дождливых дней в апреле не к добру:
Коли дождь на святого Патерна —Летом жди: опустеет цистерна.
* * *
Май выдался столь же щедрым на дожди. Цистерна была полна до краев, и каждую неделю с моря приходили желанные тучи. Несмотря на то что у Уголена в огороде наливались его овощи, он перестал справляться со своими нервными тиками и моргал, как сова в полдень.
– Куренок, – взялся его успокаивать Лу-Папе, – не сомневайся:
Коли дождь на Вознесенье —то дождешься запустенья.
В июне ночные дожди продолжались, и под слепящим солнцем длинных летних дней тыквенные плети темно-зеленого цвета с удивительной быстротой разрослись во все стороны и покрылись цветами… Затем, в первые дни июля, на божий свет народились крохотные тыквочки… Их были сотни, они росли не по дням, а по часам на глазах семьи; кукуруза, вымахав в человеческий рост, покачивала своими белыми плюмажами, и вечерний ветерок что-то тихо нашептывал им…
Обильные дожди оплодотворяли холмы, и ложбины сплошь заросли дикими травами, высокими, густыми, как колосья пшеницы; упитанные кролики за шесть недель дали потомство, так что из нор они выходили уже не парами, а целыми семействами. Счастливый кроликовод позвал в гости Уголена, желая похвастаться. До предела расстроенный будущий цветовод не смог скрыть своего беспокойства.
– Да чего вы боитесь? – спросила Эме.
Он помедлил с ответом, поморгал три раза и выдавил из себя:
– Все это замечательно, потому-то я слегка и беспокоюсь, лето-то в этом году еще не началось…
– Какой вы пессимист, мой дорогой сосед! – вскричал господин Жан. – Сегодня третье июля, цистерна полна до краев, через месяц нам больше ничто не будет угрожать, поскольку мы можем рассчитывать на августовские грозы!
– Верно, – отвечал Уголен. – Верно. Дело в том, что я беспокоюсь за вас, вот потому и вижу все в черном свете! Как бы в последний момент успех не обернулся провалом!
* * *
– Что ни говори, Господь против нас, – сокрушался Уголен. – У этого чертова горбуна воды хоть отбавляй, а у меня от дождей покрылся плесенью турецкий горох, да и у тебя виноград тронут корневой гнилью. А у него тыквы распухают, как будто сам ангел Буфареу надувает их изнутри…
[26] Он наживет состояние и никогда отсюда не уберется!
– Не беспокойся, – отвечал ему Лу-Папе, – ему повезло, что выдалась такая дождливая весна, но летом она нам сулит пекло. Уверяю тебя, к концу июля вся эта зелень пожухнет, пожелтеет, как спелая пшеница, а пересохшие листья кукурузы будут трещать не хуже твоих цикад…
Дождь в июне – распускай нюни!
* * *
Оказалось, старый крестьянин, каким был Лу-Папе, и поговорки были правы.
Запоздавшее лето внезапно установилось пятого июля. Цикады, до тех пор робко подававшие голос, принялись надсадно стрекотать в оливковых деревьях, по утрам огромное солнце, подобно пылающему шару, взлетало прямо в зенит.
В полдень тень от сосен падала на землю вокруг их стволов правильными кругами. Почва стала дымиться голубоватыми прозрачными струйками, растительность словно сошла с ума. Кукуруза вырастала за ночь на несколько сантиметров, тыквенные плети хватались за стволы оливковых деревьев, словно собираясь вскарабкаться на них. Их плоды были уже больше маленьких дынь.
Владелец плантации пояснил:
– Секрет тропической растительности заключается в следующем: после продолжительных, хорошо промочивших почву дождей жаркое солнце ускоряет обмен веществ и стимулирует рост стеблей и листьев. Этим летом установилась именно такая чудодейственная система чередования циклов, – видно, Провидение решило вознаградить нас за наши усилия.
Но на третий день безраздельной власти солнца он обнаружил, что листья теряют свой блеск и некоторые из них уже повисли, словно утомившись от жары: настало время воспользоваться водой из цистерны.
Вечером он принялся излагать свой план Уголену, пришедшему узнать, как дела:
– Цистерна наполнена до краев. В ней двенадцать кубических метров воды. На каждый полив расходуется по три кубических метра, полив – раз в два дня. Таким образом, я обеспечен водой на восемь дней.
– Верно, – согласился Уголен, – да только кто сказал, что через восемь дней пойдет дождь?
– Я учел это, – парировал господин Жан, – именно поэтому с завтрашнего дня мы начнем каждый день ходить в Ле-Плантье за водой. По сто литров четыре раза в день. То есть за восемь дней мы зальем три тысячи двести литров в цистерну, что обеспечит нам полив в течение еще двух дней. Так что всего воды хватит на десять дней.
– Десять дней – это хорошо, – одобрил Уголен, – но в это время года никакой уверенности…
– Вы правы, я принял в расчет самое худшее. Если через десять дней небо по-прежнему будет предательски вести себя со мной, я пожертвую половиной урожая и возьму у вас напрокат вашего мула. Он наверняка способен нести два бидона по пятьдесят литров. Если ходить за водой пять раз в день, можно заливать в цистерну один кубический метр воды в день, а этого достаточно, чтобы дождаться дождя.
– Неплохо рассчитано, – опять согласился Уголен.
– Но я надеюсь, что до этого не дойдет.
* * *
На следующий день на заре горбуна ждал приятный сюрприз: на востоке небо как будто заволокло. Он решил отложить ходку за водой и принялся работать в огороде. Но часам к восьми солнце выглянуло из-за туч, которые сразу же рассеялись по небу. Вовсю затрещали цикады, и воцарилось ослепительное солнце.
Они сделали три ходки в Ле-Плантье, потратив на это шесть часов ходьбы по неровной каменистой дороге, где ноги то и дело скользили на камешках.
Вечером, закончив третью ходку, господин Жан с гордостью убедился, что ранее тщательно отмеченный уровень воды в цистерне поднялся на целых пятнадцать сантиметров.
Однако в этот вечер Манон заснула прямо за столом, а Эме, смеясь, пожаловалась, что, присев на корточки перед очагом, она потом не в состоянии самостоятельно подняться, и у него самого несколько раз стрельнуло в затылке. Он объяснил это здоровой усталостью, но на другое утро чуть свет вооружился кайлом, довольно большим железным крюком, который мясники используют для подвешивания туш, двухметровым куском крепкой веревки, серпом и отправился с ослицей по тропе в Ле-Плантье.
На всем протяжении ведущей к ключу тропинки он отсекал на уровне земли нижние колючие ветки, цеплявшиеся за брюки, отгребал на обочину камешки, разбивал скалистые выступы, о которые спотыкался, и выравнивал неровности.
На полпути к ключу он обустроил место отдыха. Очистив от кустарника землю у подножия тенистой сосны, он соорудил из камней скамью в форме дольмена. Затем он повесил на толстую ветку железный крюк: им можно было подцепить за плетеную из ивовых прутьев ручку тяжелую бутыль, что позволяло на время освободиться от груза, расстегнуть ремень на лбу, передохнуть в тени, а после вновь без посторонней помощи легко водрузить бутыль на горб.
Путь до Ле-Плантье был не близкий, пришлось изрядно потрудиться, так что на этот раз он принес только восемьдесят литров воды, зато смог известить семью о том, что тропинка превратилась в «бульвар» и что благодаря «месту отдыха», которое он устроил на полпути, походы за драгоценной жидкостью отныне превратятся в полезную для здоровья прогулку.
* * *
Между тем летнее солнце по-прежнему нещадно пекло, и, несмотря на четыре ежедневных ходки за водой, уровень воды в цистерне стремительно шел на убыль… Трава в холмах пожелтела, на корм кроликам оставалось штук двадцать тыкв, немного отрубей; с деньгами тоже было негусто. Так что однажды Жан Кадоре еще до рассвета вышел в путь, погрузив на ослицу клетки с дюжиной кроликов, которых в Обани поручил продать знакомой торговке; домой он вернулся к восьми часам с мешком отрубей и несколькими бутылками вина. Домашние между тем приготовили ему неожиданный подарок – сходили за водой. Сняв сюртук и переобувшись в туфли на веревочной подошве, он снова отправился вместе с ними. Манон защищал от солнца соломенный капор, а Эме держала в руке розовый зонтик с позолоченной ручкой.
Эта погоня за водой продолжалась десять дней: уставая, Жан Кадоре старался ободрить себя вином, в переметной суме под бидонами у него всегда имелась в запасе бутылка.
По вечерам он перечитывал вслух статистические выкладки, словно хотел заставить небо повиноваться, а по ночам ему слышался стук дождя по крыше – он бросался к окну и распахивал ставни, но в небе неизменно сверкали безжалостные звезды. Дождь лил только в его снах.
На восьмой день он убедился, что, вопреки стольким усилиям, воды в цистерне остается на один полив… Как только жена с Манон легли спать, он снова с фонарем в руке отправился за водой, ведя на поводу ослицу.
Вернулся он вместе с Джузеппе, который в конце тяжелого рабочего дня пожертвовал двумя часами драгоценного сна, чтобы помочь ему.
Вместе они доставили в Розмарины сто двадцать литров воды.
Они застали Манон сидящей на пороге в ночной рубашке. Заслышав, что отец уходит, она принялась ждать его возвращения, любуясь порхающими в ночи искорками-светлячками.
При свете луны Джузеппе обошел посадки и, сорвав несколько листьев, помял их между ладонями.
– Хозяин, они страдают… Нужно пожертвовать половиной растений, не то, если через четыре дня не будет дождя, вы потеряете все!
– Но дождь обязательно пойдет! – крикнул горбун.
– Только не завтра, – возразил дровосек, – взгляните на луну!
– У меня в цистерне еще полметра воды! С расчетом пяти ходок за водой в день я обеспечен на шесть дней вперед! Дождь непременно пойдет, он запоздал уже на целых две недели!
– Знаю, знаю, но лето какое-то не такое. Плохо началось… Откажитесь от половины растений, потому что я уже не смогу вам помочь! – И, опустив глаза, Джузеппе добавил: – Завтра мы вшестером уезжаем. Подписали контракт с одним «порядочником», – (он имел в виду подрядчика), – я за бригадира. Это в Варе под Ле-Мюи. Они ждут меня завтра утром на вокзале в Обани. Работы на четыре недели. Так что до двадцать пятого агосто
[27] я там, но двадцать шестого вернусь. А пока нужно проститься с половиной, не то потеряете все!
– Знаю, знаю, ты прав…
– Но если солнце не уймется, двадцать шестого агосто я приду к вам с Энцо и Джакомо, и мы наполним цистерну…
* * *
Это было утешительное обещание, Жан Кадоре знал, что Джузеппе не подведет, но то, что Провидение так упорно отказывало ему в положенной воде с небес, вселяло в него неуверенность и страх. Взывая скорее к его чувству справедливости, нежели великодушию, он обращался к Провидению с просьбами, которые походили на «досудебное взыскание долга», но оставались без ответа. Эме уже не пела и казалась обеспокоенной.
– Сколько у нас осталось денег? – спросил он у нее однажды.
– Очень немного, – ответила она. – С сотню франков. Но у нас есть запасы еды.
– За десять или двенадцать франков мы сможем взять напрокат мула у Уголена. Вечером пойду к нему и попрошу… Кстати, не исключено, что он одолжит бесплатно… С мулом мы были бы спасены…
Он опять отправился за водой и всю дорогу весело болтал с дочкой, играл на губной гармошке, останавливался передохнуть на приготовленном месте под сосной, вешал тридцатилитровую бутыль на крюк, растирал икры во избежание судорог и залпом выпивал стакан вина.
После четырех ходок и целого часа полива он отправился к Уголену в Массакан, но застал одну Делию.
– Уголен в деревне, вернется после ужина, но поздно…
– Досадно, – сказал горбун.
– Могу зайти к нему и передать что-то от вас.
– Увидите его, спросите, не одолжит ли он мне с завтрашнего дня своего мула.
В этот вечер за ужином у старого Англада его сын, Жозиа, которого звали «старшим из близнецов», потому что ростом он был выше брата, сказал:
– Отец, сдается мне, горбун из Креспена спятил.
– Он говорил с тобой?
– Нет, мы работали в маленьком винограднике, а он раз семь или восемь прошел по дороге в Ле-Плантье вместе с ослицей, женой и малюткой, и все они были с бидонами и кувшинами…
– У его жены розовый зонтик, – добавил его брат Иона, – а сам он несет на горбу огромную бутыль и как будто еле-еле держится на ногах.
– Если верить тому, что говорят, его угораздило выращивать тыквы из Америки, а из-за засухи им недолго осталось жить, – ответил Англад.
– А почему он ходит за водой так далеко?.. Послушать тетушку Фину, у него рядом с домом есть родник!
– Слушай ее больше, она бы еще вспомнила, что было при короле! Я тоже когда-то знал этот источник, но, наверное, он пересох, – махнув рукой, возразил Англад.
– А говорят, якобы Цезарь Субейран… – начал было Иона.
– Если бы да кабы, во рту выросли грибы, – нахмурив брови, сурово одернул его отец. – Говорить можно все что угодно. Цезарь делает так, как он хочет, а мы делаем так, как мы хотим! Эй, Берарда, налей ему еще малость супа. За столом, когда не едят – болтают. А уж когда болтают, то непременно сболтнут лишнего!
* * *
В то же самое время Уголен с Лу-Папе ужинали, вернувшись из клуба, где за аперитивом долго говорили о засухе, которая оправдывала худшие опасения. Вода из деревенского фонтана надежно обеспечивала полив огородов, но посадки в ложбинах вдали от деревни подвергались серьезной угрозе.
– Ты слышал, что сказал Англад?
Коль без дождя остался на Святую Анну —Одна надежда на Святую Жанну.
День Святой Анны – сегодня, а праздник Святой Жанны только через три недели.
– Значит, высохнут мои абрикосы? – забеспокоился Уголен.
– Высохнут, как пить дать, а мой виноградник даст самое большее две бочки вина. Но в нашем не таком уж большом горе нам дано утешение. А вот у твоего соседа дела хуже некуда! Утром, когда их не было, я сходил и взглянул на тыквы. Им не хватает воды, и, как бы он из кожи вон не лез, все равно они через неделю погибнут!
– Он мне сказал, что собирается пожертвовать половиной.
– Неглупо, но и второй половине тоже конец. Чтобы сохранить урожай, ему нужно по меньшей мере тысячу литров в день. А у него что? – ослица, полторы женщины, розовый зонтик и горб. И все. Еще неделю такого солнца, и ему крышка.
Именно в эту минуту в окно постучала Делия.
– Добрый вечер. Горбатый господин заходил, просил передать вам, что хочет завтра взять у вас напрокат мула. Вот и все. Добрый вечер.
– А он начинает понимать, что к чему, – усмехнулся Лу-Папе.
– Несколько дней назад он уже говорил мне: мол, если засуха продолжится, он попросит у нас мула.
– И что ты ответил?
– Ничего. – Помолчав, Уголен робко добавил: – Если он попросит, трудно будет отказать.
– Но этого делать нельзя! Если ты будешь ходить с ним за водой с мулом, то спасешь его. Мул способен перевезти пятьсот литров воды в день! – вскричал пораженный Лу-Папе.
Уголен с минуту смотрел на него молча, затем снова опустил глаза.
– Не говори так, потому что… – И замолчал.
– Потому что что? – нахмурился Лу-Папе.
Уголен захлопал глазами, посопел и передернул плечами.
– Трудно мне объяснить тебе… у меня в голове как-то муторно. – Он кашлянул под ледяным взглядом старика. – Понимаешь, ты мне велел стать его другом. Я прекрасно справился с этим, мне это удалось, и вот уже скоро два года, как мы с ним… Только мало-помалу и он стал моим другом. Потому как я его называю «господин Жан», а еще потому… ну, потому что мы вместе пьем белое вино…
– Олух, так что тебе дороже: друзья или гвоздики? – озлобленно уставившись на него, заорал Лу-Папе. – Ну и балбес! Ну прямо как мать-покойница рассуждает! – Он сердито посмотрел на племянника и зловеще добавил: – Взялся душить кота – так кончай с ним.
Немилосердно чавкая, однако не добавляя более ни слова, они проглотили суп на сале… Потом глухонемая подала четыре отбивные с полентой.
– Значит, ты готов дать ему своего мула и помогать? Да еще и сам будешь таскать бочонки на своем горбу? Так, что ли?
– Я не то хотел сказать, не то… Просто, если он меня попросит, скорее всего, я ему не откажу. Значит, мне лучше уехать отсюда.
– Куда?