Лиз Мур
Алая река
Посвящается М. А.Ч.
Что сказать о нынешнем Кенсингтоне – о протяженных авеню, о резиденциях, более похожих на дворцы, о живописных домиках? Что еще не известно нам про этот город в городе, прильнувший к груди безмятежной реки Делавэр? Здесь процветает деловая инициатива; здесь фабрики столь многочисленны, что дым из их труб застит небеса, а гулом механизмов полнится обширное пространство. В сей земле изобилия счастливый народ не ведает нужды. Отважные мужчины и благородные женщины произвели целое поколение стойких и упорных детей, что станут достойными преемниками своих родителей, когда те завершат земной путь. Да вольется свежая кровь в жилы Кенсингтона, а через них – и в жилы всей Филадельфии! Да будет украшен сим венцом наш славный Континент!
«Город в городе», анонимный автор, 1891 г.
Ни смут, ни разногласий – голосов —и тех в Земле Блаженных не слыхать.Покоит остров сей морская гладь,не наблюдают местные часов…Нам, лотофагам, ведомо: не смертьстрашна. Куда страшнее – бытиё.Жестока и жестка земная твердь,слезьми да кровью не смягчишь ее.Зачем же очи к небу подымать,гневить пустыми просьбами богов,когда уже от них получен в дарсладчайший полусон, густой нектарзабвения?..Мерцают пузырькис исподу спущенных, как шторы, век;змеится морок пурпурной реки…Останься с нами, здесь, бродяга-грек!Вон, золотом расплавленным залитпесок. Полудня нет: всегда – закат.К потоку снова обрати свой взгляд.Неужто всё душа твоя блажит?Неужто ярче яхонт иль агат,чем этих вод уверенный распад?Альфред ТеннисонИз поэмы «Лотофаги»
Список
Шон Гейген, Кимберли Гуммер; Кимберли Брюэр, ее мать и дядя; Бритт-Энн Коновер; Джереми Хаскилл; двое младших сыновей Ди Паолантонио; Чак Бирс; Морин Говард; Кайли Занелла; Крис Картер и Джон Маркс (с разницей в один день, оба – жертвы передозировки); Карло, не помню фамилии; парень Тейлор Боуз; годом позже – сама Тейлор Боуз; Пит Стоктон; внучка бывших соседей; Хайли Дрисколл; Шейна Питревски; Дони Джейкобс и его мать; Мелисса Джилл; Меган Морроу; Меган Гановер; Меган Чисхолм; Меган Грин; Хэнк Чамблисс; Тим и Пол Флорс; Робби Саймонс; Рикки Тодд; Брайан Олдрич; Майк Эшмен; Черил Сокол; Сандра Броуч; Кен и Крис Лоуэри; Лайза Моралес; Мэри Линч; Мэри Бриджес и ее племянница, с которой они были ровесницами и подругами; Джим; отец и дядя Мики Хьюз; два двоюродных деда, с которыми мы редко виделись. Наш бывший учитель мистер Полз. Сержант Дейвис из 23-го. Наша кузина Трейси. Наша кузина Шэннон. Наш отец. Наша мама.
Сейчас
– У нас труп, – сообщает диспетчер. – Герни-стрит, Трекс. Женщина неопределенного возраста. Предположительная причина смерти – передозировка.
Первая мысль: Кейси.
Она, эта мысль, засела во мне крепко. На каждое сообщение о мертвой женщине организм реагирует, как на укол, – содроганием. Затем – нехотя, словно исполнительный, но наскучивший службой солдат – вступает разум. Приводит статистику: за прошлый год в Кенсингтоне от передозировки умерли 900 человек. И Кейси среди них нет. Так какова вероятность, что сейчас речь идет о ней?
Далее, этот караульный, этот ответственный за мою адекватность, наваливается на меня с упреками – где твой профессионализм? Ну же, расправь плечи. Вот так. Теперь улыбочку! Сделай лицо попроще. Брови не хмурь. Подбородок не выдвигай. Занимайся чем положено.
Целый день катаюсь с этим новеньким, Лафферти, по вызовам. Натаскиваю его. В ответ на мой кивок Лафферти откашливается, вытирает рот. Ясно – нервничает.
– Двадцать шесть тринадцать, – произносит он.
Это номер нашей служебной машины. Надо же, запомнил.
– Сообщение анонимное, – продолжает диспетчер. – Поступило с телефона-автомата.
Да, они еще сохранились на Кенсингтон-авеню. Но, насколько мне известно, в рабочем состоянии только один.
Лафферти смотрит на меня, я – на него. Жестом ободряю: давай, задавай вопросы.
– Вас понял, – говорит он в свою рацию. – Конец связи.
Неправильно. Подношу к губам свою рацию. Голос звучит отчетливо:
– Сведения о дислокации?
* * *
Выслушав ответ диспетчера, инструктирую Лафферти: не стесняйся задавать вопросы, а то многие новички-полицейские насмотрелись детективных сериалов, слизнули эту манеру – говорить кратко, будто всё знают. А надо вытащить из диспетчера максимум подробностей.
Прежде чем успеваю закрыть рот, Лафферти обрывает:
– Вас понял.
Меряю его взглядом.
– Супер, Лафферти. Просто супер.
Мы всего час знакомы, а я его раскусила. Лафферти любит потрещать. Мне о нем уже известно куда больше, чем ему обо мне. У Лафферти – амбиции. И гонор. Сноб, короче, этот Лафферти; сноб и пижон.
Он из тех, кто боится, как бы его не назвали нищебродом, или слабаком, или тупым; до такой степени боится, что ни в жизнь не признается в наличии соответствующих проблем. Я, напротив, отдаю себе полный отчет в своей бедности. Особенно теперь, когда Саймон больше не шлет чеки. А как насчет слабостей? Пожалуй, и они наличествуют. Мое упрямство сродни ослиному – я, например, неизменно отказываюсь от помощи. Кроме того, я не из храбрых: едва ли заслоню товарища от пули и даже на проезжую часть не выскочу в погоне за преступником.
Бедная? Да. Слабая? Да. Тупая? Нет, это не про меня.
* * *
Сегодня снова опоздала на планерку.
Стыдно признаться – это уже третий раз за месяц. Ненавижу опоздания. Минимум, который требуется от полицейского, – пунктуальность. Сержант Эйхерн поджидал меня в позе Наполеона.
– А, Фитцпатрик! Милости просим, милости просим… Сегодня вы с Лафферти. Машина номер двадцать шесть тринадцать.
– Кто это – Лафферти? – ляпнула я. Надо же было так опростоволоситься. Жебовски, который вечно сидит в уголке, сразу заржал.
– Лафферти – вот он, – произнес Эйхерн, указывая налево.
Тут-то я его и увидела. Эдди Лафферти, второй день на районе. Уставился в свой пустой блокнот. Когда назвали его имя, окинул меня быстрым оценивающим взглядом. Наклонился, будто заметил что-то неподобающее на собственных ботинках – к слову, надраенных до зеркального блеска. Поджал губы. Тихонько присвистнул. В этот миг я его почти жалела.
А потом он расселся на пассажирском сиденье.
И вот они, факты об Эдди Лафферти, которые открылись мне за первый час знакомства. Ему сорок три года, старше меня на одиннадцать лет. В программу «Личностное и профессиональное развитие» вступил поздновато. До последнего времени работал в сфере строительства, затем прошел медобследование («Тогда спина замучила, – доверительно сообщает Эдди Лафферти. – Она и сейчас еще беспокоит. Чур – это между нами».) Только что закончил курсы. Был женат три раза, имеет троих почти взрослых детей. Имеет дом в горах Поконо. Тренируется с гантелями («Из фитнес-клуба не вылезаю!»). Страдает дефицитом внутренней ротации плеча. И периодическими запорами. Вырос в Южной Филадельфии, сейчас живет в Мейфэре. Сезонный абонемент на «Филадельфийских орлов»
[1] делит с шестью приятелями. Его последней жене чуть за двадцать. («Наверное, в этом проблема и была. Девчонка она еще».) Играет в гольф. Взял из собачьего питомника двух питбулей-полукровок, их зовут Джимбо и Дженни. В старших классах играл в бейсбол. Кстати, в одной команде с нашим сержантом Кевином Эйхерном; он-то и предложил Эдди Лафферти поступить в полицию. (А, ну тогда понятно!)
А вот что Эдди Лафферти узнал обо мне: я люблю фисташковое мороженое.
Чехов Антон Павлович
* * *
Исповедь, или Оля, Женя, Зоя
Целое утро только и делаю, что пытаюсь закачать базовую информацию о районе в редкие паузы, которые возникают между тирадами Лафферти.
Антон Чехов
Исповедь, или Оля, Женя, Зоя (письмо)
Кенсингтон, говорю я, это один из новейших районов в городе Филадельфия – очень старом, по американским меркам. Филадельфия, продолжаю я, была основана в тридцатых годах восемнадцатого века англичанином Энтони Палмером, купившим участок ничем не примечательной земли и назвавшим его в честь лондонского района, где как раз тогда появилась официальная резиденция британских монархов. (Наверное, Палмер тоже был снобом и пижоном. Или оптимистом – так оно мягче звучит.) Продолжаем. Восточная часть нынешнего Кенсингтона располагается в одной миле от реки Делавэр, но в прежние времена она включала и саму реку. Соответственно, первыми в городе появились такие отрасли, как кораблестроение и рыболовство. Уже к середине девятнадцатого века начинается эра промышленного развития. Пик этой эры ознаменован процветанием сталелитейной, текстильной, а также фармацевтической промышленности. Однако век спустя фабрики стали закрываться целыми дюжинами. Стартовал упадок Кенсингтона – сначала темпы были низкие, затем все покатилось в тартарары. Многие жители снялись с мест, перебрались кто в другие районы Филадельфии, а кто и за городскую черту; все искали другой работы. Некоторые остались – из верности или в иллюзорной надежде на перемены. Сегодняшний Кенсингтон населяют в равных долях потомки ирландцев, что приплыли сюда в девятнадцатом и двадцатом веке, и мигранты новой волны – пуэрториканцы и прочие латиносы; плюс несколько сравнительно малочисленных диаспор – этакая прослойка в демографическом пироге. Я говорю об афроамериканцах, выходцах из Восточной Азии и с Карибских островов.
Вы, ma chere {1}, мой дорогой, незабвенный друг, в своем милом письме спрашиваете меня между прочим, почему я до сих пор не женат, несмотря на свои 39 лет?
Моя дорогая! Я всей душой люблю семейную жизнь и не женат потому только, что каналье судьбе не угодно было, чтобы я женился. Жениться собирался я раз 15 и не женился потому, что все на этом свете, в особенности же моя жизнь, подчиняется случаю, все зависит от него! Случай - деспот. Привожу несколько случаев, благодаря которым я до сих пор влачу свою жизнь в презренном одиночестве...
Сегодня район скукожился и умещается между Франт-стрит, которая тянется к северу от восточной части Филадельфии, и Кенсингтон-авеню. Обычно ее называют просто Аве; кто-то вкладывает в это слово горькую иронию, кто-то – симпатию. Вытекает Аве из Франт-стрит и стремится на северо-восток. Железнодорожное полотно для электрички от Маркет-Фрэнкфорда – или, короче, для Эль (ибо разве может город с ником «Фили» оставить без аббревиатуры хоть что-нибудь значимое?) – проходит над Франт-стрит и Кенсингтон-авеню. Следовательно, обе улицы затенены бо́льшую часть дня. Поддерживают железнодорожное полотно стальные опоры голубого цвета – этакие ноги. Расстояние между ними составляет двадцать футов, так что издали вся конструкция кажется гигантской многоножкой, нависшей над районом. Подавляющее большинство сделок – а продаются здесь только наркотики и сексуальные услуги – заключается на основных районных «артериях», а продолжение имеет в переулках и тупиках (чаще – в заброшенных домах и на пустырях). Этих последних здесь полно – почти каждая улица упирается в пустырь. Главная улица пестрит вывесками: «Ногтевой сервис», «Закусочная», «Салон сотовой связи», «Супермаркет», «Фикс-прайс: любой товар за 1 доллар». Имеются ломбарды, бесплатные столовые и другая благотворительность, а еще бары. Около трети фасадов заколочена.
СЛУЧАЙ ПЕРВЫЙ
И все-таки район развивается. Взять хотя бы стройку слева от нас – здесь будет кондоминиум. Место долго пустовало – с тех самых пор, как снесли фабрику. Ближе к границам Кенсингтона открывают бары и офисы; например, их уже немало в Фиштауне, где прошло мое детство. Население молодеет. Новые жители – честные, наивные, при деньгах. Идеальная добыча. Вот мэр и озабочен. Вот и талдычит: нужно больше патрульных полицейских. Больше, больше, больше.
* * *
Было восхитительное июньское утро. Небо было чисто, как самая чистая берлинская лазурь. Солнце играло в реке и скользило своими лучами по росистой траве. Река и зелень, казалось, были осыпаны дорогими алмазами. Птицы пели, как по нотам... Мы шли по аллейке, усыпанной желтым песком, и счастливыми грудями вдыхали в себя ароматы июньского утра. Деревья смотрели на нас так ласково, шептали нам что-то такое, должно быть, очень хорошее, нежное... Рука Оли Груздовской (которая теперь за сыном вашего исправника) покоилась на моей руке, и ее крошечный мизинчик дрожал на моем большом пальце... Щечки ее горели, а глаза... О, ma chere, это были чудные глаза! Сколько прелести, правды, невинности, веселости, детской наивности светилось в этих голубых глазах! Я любовался ее белокурыми косами и маленькими следами, которые оставляли на песке ее крошечные ножки...
Сегодня льет как из ведра. Веду машину медленнее обыкновенного. В другое время я бы вихрем мчалась на вызов. По пути успеваю называть магазины и салоны, сообщать Лафферти имена владельцев и арендаторов. Рассказываю о недавних преступлениях, если считаю, что напарник должен о них знать (каждый раз он реагирует присвистом, трясет головой). Перечисляю тех, кто готов к сотрудничеству с полицией. За окном полицейского фургона – обычная картина. Группка наркоманов – одни жаждут ширнуться, другие уже ширнулись. Половина тех, что околачиваются на тротуаре, прислонились к стенам. Потому что едва на ногах держатся. Таких называют кенсингтонскими фасадными подпорками
[2]. Но говорят так персонажи, способные шутить над чужой бедой. Я не из их числа.
Женщины сегодня в основном под зонтами. На них зимние шапки и куртки-дутыши, джинсы, грязные кеды. Большинство женщин без макияжа, разве только веки густо подведены черным карандашом. Ни одна деталь одежды этих женщин не говорит прямо о том, что они «работают на Аве», но понять это нетрудно. Каждого мужчину, будь он за рулем или пеший, женщины встречают долгими, пристальными взглядами. Почти всех этих женщин я знаю, а они знают меня.
- Жизнь свою, Ольга Максимовна, посвятил я науке, - шептал я, боясь, чтобы ее мизинчик не сполз с моего большого пальца. - В будущем ожидает меня профессорская кафедра... На моей совести вопросы... научные... Жизнь трудовая, полная забот, высоких... как их... Ну, одним словом, я буду профессором... Я честен, Ольга Максимовна... Я не богат, но... Мне нужна подруга, которая бы своим присутствием (Оля сконфузилась и опустила глазки; мизинчик задрожал)... которая бы своим присутствием... Оля! взгляните на небо! Оно чисто... но и жизнь моя так же чиста, беспредельна...
– Это Джейми, – говорю я Лафферти. – Это Аманда. Это Роза.
Мне представляется, что по долгу службы и он тоже должен знать их имена.
Не успел мой язык выкарабкаться из этой чуши, как Оля подняла голову, рванула от меня свою руку и захлопала в ладоши. Навстречу нам шли гуси и гусята. Оля подбежала к гусям и, звонко хохоча, протянула к ним свои ручки... О, что это были за ручки, ma chere!
Минуем квартал. На перекрестке Кенсингтон-авеню с Кэмбрия-стрит замечаю Полу Мулрони. Она сегодня на костылях; одна нога жалко, бессильно болтается. Пола мокнет под дождем – еще и зонт, заодно с костылями, ей не удержать. Джинсовая куртка совсем потемнела от воды. Шла бы Пола лучше куда-нибудь под крышу…
Ищу глазами Кейси. Обычно она здесь работает, это их с Полой угол. Порой они дерутся или дуются друг на друга, а то одна из них перебирается в другое место – а через неделю, глядишь, они снова вместе. Помирились, в обнимку сидят; у Кейси папироса к губе прилипла, Пола держит бумажный стакан с водой, или соком, или пивом.
- Тер... тер... тер... - заговорили гуси, поднимая шеи и искоса поглядывая на Олю.
Сегодня Кейси нигде не видно. У меня слегка сосет под ложечкой.
Пола замечает знакомую машину, щурится, чтобы разглядеть, кто внутри. Поднимаю над рулем два пальца – дескать, привет. Пола переводит глаза с меня на Лафферти, вздергивает подбородок.
- Гуся, гуся, гуся! - закричала Оля и протянула руку за гусенком.
– А это Пола, – говорю я.
Прикидываю, надо ли что-нибудь добавить. Например, что мы с ней учились в одной школе. Что были в хороших отношениях. Что она – подруга моей сестры.
Гусенок был умен не по летам. Он побежал от Олиной руки к своему папаше, очень большому и глупому гусаку, и, по-видимому, пожаловался ему. Гусак растопырил крылья. Шалунья Оля потянулась за другим гусенком. В это время случилось нечто ужасное. Гусак пригнул шею к земле и, шипя, как змея, грозно зашагал к Оле. Оля взвизгнула и побежала назад. Гусак за ней. Оля оглянулась, взвизгнула сильней и побледнела. Ее красивое девичье личико исказилось ужасом и отчаянием. Казалось, что за ней гналось триста чертей.
Впрочем, Лафферти уже перескочил на новую тему. На сей раз он повествует об изжоге, терзающей его по целым месяцам.
– Слушай, а ты всегда такая молчунья? – внезапно спрашивает Лафферти. Это первый вопрос, который он задал мне после откровения о фисташковом мороженом.
Я поспешил к ней на помощь и ударил по голове гусака тростью. Негодяю-гусаку удалось-таки ущипнуть ее за кончик платья. Оля с большими глазами, с исказившимся лицом, дрожа всем телом, упала мне на грудь...
– Нет. Я просто устала.
– В смысле, до меня у тебя была прорва партнеров? – уточняет Лафферти и регочет, будто над удачной шуткой. Правда, быстро спохватывается. – Извини. Вопрос был некорректный.
- Какая вы трусиха! - сказал я.
Я молчу. Долго. Достаточно долго. Наконец выдавливаю:
– Нет. Один.
- Побейте гуску! - сказала она и заплакала...
– А сколько вы работали вместе?
– Десять лет.
– И что с ним стряслось?
Сколько не наивного, не детского, а идиотского было в этом испугавшемся личике! Не терплю, ma chere, малодушия! Не могу вообразить себя женатым на малодушной, трусливой женщине!
– Весной колено повредил. Он на больничном.
– Как его угораздило?
Гусак испортил все дело... Успокоивши Олю, я ушел домой, и малодушное до идиотства личико застряло в моей голове... Оля потеряла для меня всю прелесть. Я отказался от нее.
Не уверена, что Лафферти следует об этом знать. Но все же отвечаю:
– При исполнении.
СЛУЧАЙ ДРУГОЙ
Подробности Трумен сам выдаст – если сочтет нужным.
– Ты замужем? Дети есть? – продолжает Лафферти.
Лучше б о себе трындел.
Вы, конечно, знаете, мой друг, что я писатель. Боги зажгли в моей груди священный огонь, и я считаю себя не вправе не браться за перо. Я жрец Аполлона... Все до единого биения сердца моего, все вздохи мои, короче - всего себя я отдал на алтарь муз. Я пишу, пишу, пишу... Отнимите у меня перо - и я помер. Вы смеетесь, не верите... Клянусь, что так!
– У меня сын. Мужа нет.
– Сын? Здорово! А сколько ему?
– Четыре года. Уже почти пять.
Но вы, конечно, знаете, ma chere, что земной шар - плохое место для искусства. Земля велика и обильна, но писателю жить в ней негде. Писатель - это вечный сирота, изгнанник, козел отпущения, беззащитное дитя... Человечество разделяю я на две части: на писателей и завистников. Первые пишут, а вторые умирают от зависти и строят разные пакости первым. Я погиб, погибаю и буду погибать от завистников. Они испортили мою жизнь. Они забрали в руки бразды правления в писательском деле, именуют себя редакторами, издателями и всеми силами стараются утопить нашу братию. Проклятие им!!
– Классный возраст. Помню, мои в этом возрасте были такие занятные…
* * *
Выруливаю к въезду в Трекс. Перед нами – забор с дырой. Этой дыре уже лет надцать; кто-то сшиб доску, а починить руки у властей так и не дошли. Здесь у нас будка неотложной помощи.
Слушайте...
Ловлю себя на сочувствии Эдди Лафферти. Сейчас он увидит мертвое тело – а практику-то проходил в Двадцать третьем районе. Двадцать третий – рядом с нашим, но уровень преступности там в разы ниже. Вдобавок Лафферти главным образом патрулировал улицы на своих двоих да сдерживал толпу на митингах. Сомневаюсь, что ему приходилось выезжать по звонку диспетчера «У нас труп». Хватает способов спросить, много ли человек видел мертвецов на своем веку; но я, поразмыслив, решаю обойтись без ключевого слова.
– Ты уже этим занимался?
Некоторое время я ухаживал за Женей Пшиковой. Вы, конечно, помните это милое, черноволосое, мечтательное дитя... Она теперь замужем за вашим соседом Карлом Ивановичем Ванце ( propos {2}: по-немецки Ванце значит... клоп. Не говорите этого Жене, она обидится). Женя любила во мне писателя. Она так же глубоко, как и я, верила в мое назначение. Она жила моими надеждами. Но она была молода! Она не могла понимать еще упомянутого разделения человечества на две части! Она не верила в это разделение! Не верила, и мы в один прекрасный день... погибли.
Лафферти мотает головой:
– Не.
– Тогда приступим, – говорю я с натужным оптимизмом.
Я жил на даче у Пшиковых. Меня считали женихом, Женю - невестой. Я писал, она читала. Что это за критик, ma chere! Она была справедлива, как Аристид, и строга, как Катон. Произведения свои посвящал я ей... Одно из этих произведений сильно понравилось Жене. Женя захотела видеть его в печати. Я послал его в один из юмористических журналов. Послал первого июля и ответа ожидал через две недели. Наступило 15 июля. Мы с Женей получили желанный нумер. Поспешно распечатали его и прочли в почтовом ящике ответ. Она покраснела, я побледнел. В почтовом ящике напечатано было по моему адресу следующее: \"Село Шлендово. Г. М. Б - у. Таланта у вас ни капельки. Черт знает что нагородили! Не тратьте марок понапрасну и оставьте нас в покое. Займитесь чем-нибудь другим\".
Не знаю, что добавить. На самом деле к такому не подготовишь.
* * *
Ну и глупо... Сейчас видно, что дураки писали.
Тринадцать лет назад, когда я начинала, выезды к трупам случались всего несколько раз в году. Поступала информация, что некто вколол себе фатальную дозу, что пролежал после этого слишком долго и медицинское вмешательство уже не имеет смысла. Чаще, правда, звонили в тот момент, когда человека еще можно было спасти. Да, тринадцать лет назад такое часто случалось.
Но лишь за текущий год в Филадельфии обнаружены 1200 трупов, причем подавляющее большинство – в нашем районе. Почти у всех причина смерти – передозировка. Некоторые трупы были неумело спрятаны приятелями или любовниками, видевшими смерть, но не желавшими связываться с полицией, отвечать на вопросы «как» да «почему». Но чаще трупы обнаруживаются прямо на улице или на пустыре. Иногда их находят взрослые родственники. Иногда – дети жертв. Иногда и мы, полицейские. Патрулируя район, замечаем распростертое на виду (или, наоборот, заваленное хламом) тело, щупаем пульс – а его нет. Рука у любого трупа ледяная. Даже летом.
- Мммммм... - промычала Женя.
* * *
Через пролом в заборе мы с Лафферти попадаем в овражек. Десятки, если не сотни раз я проделывала этот путь. Овражек, заросший бурьяном, находится на моем участке. И всегда, всегда в этом бурьяне либо мертвое тело, либо вещдоки. Когда я работала в паре с Труменом, именно он шел первым. Потому что Трумен старше – по возрасту и по званию. Но сегодня первой иду я; подергиваю головой по-утиному, словно это поможет меньше промокнуть под дождем. Который, к слову, и не думает стихать. Так долбит по фуражке, что я собственный голос едва слышу. Ботинки отсырели, скользят в грязи.
- Ка-кие мерр-зав-цы!!! - пробормотал я. - Каково? И вы, Евгения Марковна, станете теперь улыбаться моему разделению?
Виадук Лехай, который сейчас больше на слуху как Трекс, представляет собой участок земли, знававший лучшие времена. Таких участков в Филадельфии немало. Когда-то, в период индустриального расцвета Кенсингтона, по виадуку сновали товарные поезда; сейчас здесь буйствует бурьян. Под сорняками и опавшей листвой почти не видны шприцы и пакеты; молодая древесная поросль является прикрытием для тех, кто занят грязными делами. И городская общественность, и Корпорация объединенных железных дорог давно предлагают заасфальтировать весь участок – но им никто не внемлет. Я по этому вопросу настроена скептически. Не представляю, хоть убей, что Трекс может измениться. По-моему, он всегда будет местом, где колются наркоманы и где женщины обслуживают своих клиентов. Допустим, всю территорию действительно покроют асфальтом; но тогда места того же назначения возникнут в других кенсингтонских кварталах. Такое уже случалось, и я – тому свидетель.
Слева слышится шорох. Оборачиваюсь. Из зарослей материализуется некто мужского пола. Стоит неподвижно, свесив руки, не отирая с лица дождевой воды. Впрочем, может, это не вода, а слезы.
Женя задумалась и зевнула.
– Сэр, – говорю я, – не видели ли вы что-нибудь, о чем надо сообщить полиции?
Он молчит. Таращится на меня. Облизывает губы. Взгляд нездешний, как у всякого, кому срочно нужна доза. Глаза неестественного ярко-синего оттенка. Может, он ждет наркодилера или приятеля – того, кто поможет ему «поправиться». Наконец мужчина медленно качает головой.
- Что ж? - сказала она. - Может быть, у вас и на самом-таки деле нет таланта! Им это лучше знать. В прошлом году Федор Федосеевич со мной целое лето рыбу удил, а вы все пишете, пишете... Как это скучно!
– Вам не следует здесь находиться, сэр, – продолжаю я.
Знаю: другие полицейские так не миндальничают. Считают, это пустая трата времени – гнать таких вот с места преступления. Мол, подобный персонаж тупо выждет, пока копы скроются из виду, и снова тут как тут. Согласна; и все равно я всегда предлагаю человеку уйти по-тихому.
Каково? И это после бессонных ночей, проведенных вместе над писаньем и читаньем! После обоюдного жертвоприношения музам... А?
– Извините, – произносит мужчина. Впрочем, ясно: в ближайшее время он не уйдет. А мне с ним рассусоливать некогда.
Продолжаем путь через лужи. Диспетчер сообщил, что мертвое тело находится в ста ярдах от пролома в заборе, по правую сторону, за поваленным стволом. Информатор оставил на стволе газету, чтобы нам было легче найти труп. Ее-то мы и высматриваем, все больше удаляясь от забора.
Женя охладела к моему писательству, а следовательно, и ко мне. Мы разошлись. Иначе и быть не могло...
Первым поваленный ствол видит Лафферти. Делает шаг с дорожки – которая, собственно, никакая не дорожка, а просто тропа, протоптанная за многие годы. Следую за Лафферти. Мучаюсь вопросом, знакомая или незнакомая окажется эта женщина. Может, я ее задерживала или просто видела во время патрулирования, изо дня в день, из ночи в ночь. И прежде чем успеваю «поставить блокировку», в висках начинает стучать: «Или это Кейси. Кейси. Кейси».
а СЛУЧАЙ ТРЕТИЙ
Лафферти, опередивший меня на десять шагов, заглядывает за ствол. Молчит, только наклоняется все ниже и шею вывернул как-то странно.
Вы, конечно, знаете, мой незабвенный друг, что я страшно люблю музыку. Музыка моя страсть, стихия... Имена Моцарта, Бетховена, Шопена, Мендельсона, Гуно - имена не людей, а гигантов! Я люблю классическую музыку. Оперетку я отрицаю, как отрицаю водевиль. Я один из постояннейших посетителей оперы. Хохлов, Кочетова, Барцал, Усатов, Корсов... дивные люди! Как я жалею, что я не знаком с певцами! Будь я знаком с ними, я в благодарностях излил бы пред ними свою душу. В прошлую зиму я особенно часто ходил на оперу. Ходил я не один, а с семейством Пепсиновых. Жаль, что вы не знакомы с этим милым семейством! Пепсиновы каждую зиму абонируют ложу. Они преданы музыке всей душой... Украшением этого милого семейства служит дочь полковника Пепсинова Зоя. Что это за девушка, моя дорогая! Одни ее розовые губки способны свести с ума такого человека, как я! Стройна, красива, умна... Я любил ее... Любил бешено, страстно, ужасно! Кровь моя кипела, когда я сидел с нею рядом. Вы улыбаетесь, ma chere... Улыбайтесь! Вам незнакома, чужда любовь писателя... Любовь писателя - Этна плюс Везувий. Зоя любила меня. Ее глаза всегда покоились на моих глазах, которые постоянно были устремлены на ее глаза... Мы были счастливы. До свадьбы был один только шаг...
Подскакиваю к стволу, тоже наклоняюсь.
Но мы погибли.
Первая мысль: слава богу, это не Кейси.
Давали \"Фауста\". \"Фауста\", моя дорогая, написал Гуно, а Гуно величайший музыкант. Идя в театр, я порешил дорогой объясниться с Зоей в любви во время первого действия, которого я не понимаю. Великий Гуно напрасно написал первое действие!
Незнакомка. Смерть наступила недавно. Под дождем женщина мокнет недолго. Но уже окоченела. Лежит на спине, неловко изогнув руку. Рука стала похожа на птичью лапу. Лицо искажено, черты заострились. Глаза распахнуты. У скончавшихся от передозировки глаза обычно закрыты. Для меня это некое утешение; по крайней мере, думаю я, бедняга умер легко. Но эта женщина выглядит потрясенной, не верящей, что ее настигла смерть. Снизу – толстый слой листвы. Тело вытянуто, напряжено, как у солдатика; вот только скрюченная правая рука нарушает впечатление. Возраст женщины – чуть за двадцать. Волосы она собрала в тугой хвост; сейчас хвост растрепан. Пряди выбились из-под резинки – явно не сами. На женщине майка и джинсовая юбка. Это в середине-то октября! Дождь поливает голые плечи, голые ноги, искаженное лицо. Смывает улики. Подавляю порыв укрыть, укутать несчастную. Где ее куртка? Возможно, женщину раздели, когда она уже была мертва.
Спектакль начался. Я и Зоя уединились в фойе. Она сидела возле меня и, дрожа от ожидания и счастья, машинально играла веером. При вечернем освещении, та chere, она прекрасна, ужасно прекрасна!
Рядом – вполне предсказуемо – валяются шприц и самодельный жгут. Она в одиночестве умерла? Такие редко умирают в одиночестве. Обычно при них находится любовник или клиент; он сбегает, чтобы не связываться с полицией, чтобы не попасть под подозрение.
- Увертюра, - объяснялся я в любви, - навела меня на некоторые размышления, Зоя Егоровна... Столько чувства, столько... Слушаешь и жаждешь... Жаждешь чего-то такого и слушаешь...
По инструкции мы обязаны проверить: может, она еще жива…
Я икнул и продолжал:
У меня сомнений нет; если б не стажер Лафферти, проверять я не стала бы. Но Лафферти смотрит, и деваться мне под его взглядом некуда. Перешагиваю ствол, собираюсь пощупать пульс – но тут слышатся шаги и голоса.
- Чего-то такого особенного... Жаждешь неземного... Любви? Страсти? Да, должно быть... любви... (Я икнул.) Да, любви...
– Твою мать! – повторяет неизвестный. – Твою мать! Твою мать!
Зоя улыбнулась, сконфузилась и усиленно замахала веером. Я икнул. Терпеть не могу икоты!
Дождь усиливается.
- Зоя Егоровна! Скажите, умоляю вас! Вам знакомо это чувство? (Я икнул.) Зоя Егоровна! Я жду ответа!
Это подоспели медики. Два парня. Идут – не торопятся. Знают: спасать некого. Для сегодняшней найденной все кончено. Ясно и без патологоанатома.
- Я... я... вас не понимаю...
– Свежак? – уточняет один из парней.
- На меня напала икота... Пройдет... Я говорю о том всеобъемлющем чувстве, которое... Черт знает что!
Киваю. От слова «свежак» меня коробит. Подумать, как гадко мы порой говорим о мертвых.
- Вы выпейте воды!
Парни подходят к стволу. Без пиетета, с каким следует встречать смерть, косятся на женщину.
\"Объяснюсь, да тогда уж и схожу в буфет\", - подумал я и продолжал:
– Офигеть, – тянет один, по фамилии Сааб (она у него на бейдже).
- Я скажу коротко, Зоя Егоровна... Вы, конечно, уж заметили...
Второго зовут Джексон.
Я икнул и с досады на икоту укусил себя за язык.
– По крайней мере, нести ее не надорвемся – вон какая тощая, – констатирует Джексон.
- Конечно, заметили (я икнул)... Вы меня знаете около года... Гм... Я честный человек, Зоя Егоровна! Я труженик! Я не богат, это правда, но...
Фраза для меня – как удар под дых.
Я икнул и вскочил.
Сааб и Джексон перелезают через ствол, опускаются на колени рядом с телом.
Джексон пытается нащупать пульс – на запястье, на шее. После нескольких бесплодных попыток бросает взгляд на часы.
- Вы выпейте воды! - посоветовала Зоя. Я сделал несколько шагов около дивана, подавил себе пальцами горло и опять икнул. Ma chere, я был в ужаснейшем положении! Зоя поднялась и направилась к ложе. Я за ней. Впуская ее в ложу, я икнул и побежал в буфет. Выпил я воды стаканов пять, и икота как будто бы немножко утихла. Я выкурил папиросу и отправился в ложу. Брат Зои поднялся и уступил мне свое место, место около моей Зои. Я сел и тотчас же... икнул. Прошло минут пять - я икнул, икнул как-то особенно, с хрипом. Я поднялся и стал у дверей ложи. Лучше, та chere, икать у дверей, чем над ухом любимой женщины! Икнул. Гимназист из соседней ложи посмотрел на меня и громко засмеялся... С каким наслаждением он, каналья, засмеялся! С каким наслаждением я оторвал бы ухо с корнем у этого молокососа-мерзавца! Смеется в то время, когда на сцене поют великого \"Фауста\"! Кощунство! Нет, ma chere, когда мы были детьми, мы были много лучше. Кляня дерзкого гимназиста, я еще раз икнул... В соседних ложах засмеялись.
– Неопознанная мертвая женщина, время обнаружения одиннадцать часов двадцать одна минута.
- Bis! - прошипел гимназист.
– Запиши, – велю я Лафферти.
Вот и видимая польза от напарника – не надо самой вести записи. Лафферти держал блокнот за пазухой, чтобы тот не промок. Теперь он достал блокнот и навис над ним, стараясь собственным телом защитить от дождя.
- Черт знает что! - пробормотал полковник Пепсинов мне на ухо. Могли бы и дома поикать, сударь!
– Погоди секунду, – говорю я.
Эдди Лафферти переводит взгляд с меня на мертвое тело.
Зоя покраснела. Я еще раз икнул и, бешено стиснув кулаки, выбежал из ложи. Начал я ходить по коридору. Хожу, хожу, хожу - и все икаю. Чего я только не ел, чего не пил! В начале четвертого акта я плюнул и уехал домой. Приехавши домой, я, как назло, перестал икать... Я ударил себя по затылку и воскликнул:
Опускаюсь на колени между Саабом и Джексоном. Нечто в лице жертвы кажется подозрительным. Глаза у нее уже затуманились, подернулись мутной пеленой; челюсти стиснуты. А под бровями и на скулах проступила россыпь пунцовых точек. Издали они производили впечатление румянца, но вблизи отчетливо видно: это результат кровоизлияний. Лицо женщины будто истыкано красной шариковой ручкой.
- Икай теперь! Теперь можешь икать, освистанный жених! Нет, ты не освистанный! Ты не освистал себя, а... объикал!
Сааб и Джексон тоже склоняются над мертвой.
– Ни фига себе, – бормочет Сааб.
На другой день отправился я, по обыкновению, к Пепсиновым. Зоя не вышла обедать и велела передать мне, что видеться со мною по болезни не может, а Пепсинов тянул речь о том, что некоторые молодые люди не умеют держать себя прилично в обществе... Болван! Он не знает того, что органы, производящие икоту, не находятся в зависимости от волевых стимулов.
– Что такое? – спрашивает Лафферти.
Стимул, ma chere, значит двигатель.
Подношу рацию к губам, говорю:
- Вы отдали бы свою дочь, если бы таковая имелась у вас, - обратился ко мне Пепсинов после обеда, - за человека, который позволяет себе в обществе заниматься отрыжкой? А? Что-с?
– Высокая вероятность насильственной смерти.
- Отдал бы... - пробормотал я.
– Откуда видно? – спрашивает Лафферти.
- Напрасно-с!
Джексон и Сааб не удостаивают его ответом. Они всё еще изучают тело.
Зоя для меня погибла. Она не сумела простить мне икоты. Я погиб.
Оборачиваюсь к напарнику. Должна же я его обучать.
Не описать ли вам еще и остальные 12 случаев?
– У нее петехии, – поясняю я, указывая на пунцовые точки.
Описал бы, но... довольно! Жилы надулись на моих висках, слезы брызжут, и ворочается печень... Братья писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое! Позвольте, ma chere, пожелать вам всего лучшего! Жму вашу руку и шлю поклон вашему Полю. Он, я слышал, хороший муж и хороший отец... Хвала ему! Жаль только, что он пьет горькую (это не упрек, ma chere!). Будьте здоровы, ma chre, счастливы и не забывайте, что у вас есть покорнейший слуга
– А это что?
Макар Балдастов.
– Лопнувшие сосудики. Один из признаков удушения.
Вскоре на место преступления приезжает сержант Эйхерн.
1 моя милая (франц.).
Тогда
Впервые я осознала, что у сестры серьезные проблемы, когда ей было шестнадцать. Стояло лето 2002 года. Двумя сутками ранее, в пятницу днем, Кейси ушла из школы вместе с подругами. Мне сказала, что к вечеру вернется.
2 кстати (франц.).
Но не вернулась.
О произведении: Даты написания:
Уже в субботу я металась по дому, названивала приятелям Кейси, расспрашивала, где бы она могла быть. Мне не отвечали. Сами не знали; а точнее, просто не хотели говорить. Мне стукнуло семнадцать, я была болезненно застенчива, при этом уже взвалила на себя роль всей своей жизни. Роль Ответственной Сестры. Бабушка называла меня маленькой старушкой. Говорила, такая серьезность мне же самой во вред. В глазах приятелей Кейси я была не лучше надоедливой мамаши, которой «своих не сдают». Один за другим они бубнили: «А я почем знаю?»
1882 г.
В те дни сладу с Кейси уже не было. И все-таки, дерзкая и шумная, она одним своим присутствием делала жизнь сносной. Помню ее необычный смех. Кейси смеялась беззвучно, разинутый рот дрожал; то и дело производила серию резких вдохов – с подвыванием и эхом – и сгибалась пополам, словно от боли. Эхо было показателем наличия сестры в доме; тишина, по контрасту, казалась особенно зловещей. Мне не хватало грохота музыкальных записей и этого ее кошмарного парфюма – резкий, приторный, он, видимо, призван был маскировать запах «травки», которой баловались Кейси и ее приятели. Назывался парфюм «Пачули муск».
Все выходные я уговаривала бабушку позвонить в полицию. Ба всегда была против того, чтобы «впутывать чужих». Наверное, боялась, что «органы» сочтут ее не подходящей для нас опекуншей.
Когда наконец Ба согласилась, ей лишь со второй попытки удалось набрать номер на оливково-зеленом дисковом телефонном аппарате – настолько тряслись руки. Никогда прежде я не видела Ба ни такой встревоженной, ни такой взбешенной. После звонка ее еще долго колотило – то ли от ярости, то ли от страха, то ли от стыда. Длинное лицо с багровыми скулами искажали новые, незнакомые гримасы. Она бубнила что-то про себя – проклятия, а может, молитвы.
* * *
Исчезновение Кейси было одновременно и неожиданным, и предсказуемым. Моя сестра всегда отличалась общительностью. Периодически связывалась со всяким сбродом – благодушными бездельниками, далеко не изгоями, но и не теми, кого принимают всерьез. В девятом классе ненадолго попала под влияние хиппи; затем несколько лет одевалась как панк, красила волосы в самые экстремальные цвета, носила кольцо в носу и даже сделала татуировку – леди-паук в паутине. И сменила нескольких парней. Я, в свои семнадцать, никогда с парнем не встречалась. Кейси была популярна, но использовала свою популярность во благо. Например, подростком взяла шефство над девочкой по имени Джина Брикхаус. Эту Джину травили из-за лишнего веса, зловонного дыхания, скверных зубов, нищеты родителей – наконец, из-за иронии, что была заложена в самом ее имени
[3]. Короче, к одиннадцати годам Джина Брикхаус отказалась разговаривать. Но под крылом у Кейси она буквально расцвела. В выпускном классе ее называли уже Уникумом – такое прозвище дают фрикам-бунтарям, которые внушают уважение.
Но потом социальная жизнь моей сестры сделала крутой вираж. Кейси стала регулярно влипать в истории, над ней постоянно висела угроза исключения из школы. Она пила алкогольные напитки, причем даже в школе; она употребляла лекарственные препараты наркотического действия – те, об опасности которых тогда никто не подозревал. В тот же период у Кейси появились секреты от меня. Еще за год до этих событий Кейси обо всем мне рассказывала – часто с извиняющимися и даже молящими интонациями, будто жаждала отпущения грехов. Эта ее новая практика – таиться – успеха не имела. Чутье мое сестре было не обмануть. Я вычисляла ее проступки по манере держаться, по внешним признакам, по взгляду. Мы с Кейси жили в одной комнате, спали в одной постели с самого раннего детства. Был период абсолютного взаимопонимания, когда я угадывала реплику Кейси прежде, чем сама Кейси открывала рот; и точно так же Кейси угадывала мои реплики. Мы выработали особый стиль общения – обрывали фразы, доканчивали высказывания мимикой и жестами. Посторонние нашего особого языка не понимали. Ну и вот, Кейси стала все чаще ночевать у подруг. Или являлась домой под утро, и пахло от нее странно. Я эти запахи не могла идентифицировать. Беспокоилась ли я за Кейси? «Беспокоилась» – слово слишком слабое.
Когда Кейси исчезла на двое суток, потрясло меня не исчезновение как таковое и даже не мысли об ужасных вещах, которые могли произойти с сестрой. Потрясло меня осознание: я полностью вычеркнута из жизни Кейси. Вычеркнута ею самой. Кейси способна скрывать свои самые страшные тайны ВОТ ТАК, причем ДАЖЕ ОТ МЕНЯ.
* * *
Вскоре после того, как Ба обратилась в полицию, мне на пейджер пришло сообщение от Полы Мулрони. Я сейчас же перезвонила ей. В старших классах Пола была лучшей подругой Кейси, и она единственная считалась со мной. Единственная понимала и уважала наши особенные сестринские отношения. По телефону она сообщила, что слышала о Кейси и, кажется, знает, где ее искать.
– Ты только бабке своей не говори, – добавила Пола. – А то я ведь и ошибаться могу.
Она была миловидна, высока ростом и крепко сбита. Такими мне представлялись мифические амазонки. Впервые я прочла о них в «Энеиде», в девятом классе; а в пятнадцать лет обнаружила амазонок в комиксах. Впрочем, когда я сказала Кейси, что Пола похожа на амазонку – думала польстить Поле, – сестра только скривилась («Мик! Не вздумай никому даже намекать на это!»). Впрочем, хоть Пола мне всегда нравилась (и до сих пор нравится), я уже тогда понимала: она плохо влияет на Кейси. Брат Полы, Фрэн, сбывал наркотики. Пола ему помогала, и все об этом знали.
В тот день мы с ней встретились на углу Кенсингтон-авеню и Аллегейни.
– Иди за мной, – скомандовала Пола.
По дороге она сообщила, что два дня назад они с Кейси зависли в одном доме, у Фрэнова приятеля. Что это значит, я мигом смекнула.
– Мне пришлось свалить, – сказала она. – А Кейси захотела остаться.
Пола Мулрони вела меня на север по Кенсингтон-авеню. Скоро мы свернули в переулок – сейчас не вспомню, как он назывался, – и остановились возле обшарпанного дома без архитектурных подробностей, одного из многих в квартале ленточной застройки. Застекленная дверь была выкрашена белой краской и имела металлическое украшение – лошадь с повозкой, причем передние ноги у лошади были отломаны. Мы добрых пять минут ждали, пока откроют, и я успела все рассмотреть.
– Они точно дома, – повторяла Пола, колотя в дверь. – Они всегда дома.
Наконец нам отворили. На пороге стояла женщина, больше похожая на привидение. Таких тощих я никогда не видела. Волосы у нее были черные, щеки – багровые, веки – набрякшие. Позднее и у Кейси веки такими стали, а тогда я не знала, отчего это.
– Фрэна здесь нету, – выдала женщина. Говорила она о брате Полы. Вероятно, была старше нас всего лет на десять; впрочем, ее возраст не поддавался определению.
– А это еще кто? – спросила женщина, указывая на меня. Она задала вопрос прежде, чем Пола отреагировала на сообщение об отсутствии Фрэна.
– Это моя подруга. Она сестру ищет.
– И сестер тут никаких нету тоже, – отрезала женщина.
Пола поспешила сменить тему: