Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сидни Люмет. Как делается кино

Посвящается Пид
Введение

Как-то я спросил Акиру Куросаву, почему он построил один из кадров в фильме «Ран» именно так, а не иначе. Он ответил, что стоило ему сдвинуть камеру на дюйм левее, как в кадре оказался бы завод Sony, дюймом правее — и мы бы увидели аэропорт. Ничего этого не могло быть во времена разворачивающихся в ленте событий. Только автору известно, что стояло за тем или иным решением, воплощенным в каждом мгновении картины. Это может быть что угодно — от бюджетных требований до вдохновения.

Эта книга о работе, необходимой для создания кино. Куросава сказал чистую правду, поэтому здесь речь пойдет в основном о тех фильмах, которые я снял сам. По крайней мере я знаю точно, что именно привело к каждому творческому решению в них.

Нет единственно верного или неверного способа ставить фильм. Я пишу лишь о том, как работал я. Если вы студент, то возьмите отсюда все, либо возьмите, что понравится, а остальное выбросьте, либо выбросьте вообще все. Тем немногим, кому, возможно, приходилось из-за съемочной группы застрять в пробке или у кого всю ночь шли съемки по соседству: мы действительно знаем, что делаем; это только выглядит, будто мы не в курсе. Серьезная работа продолжается, даже если кажется, что мы стоим без дела. Всем остальным: я постараюсь наилучшим образом рассказать о том, как делаются фильмы. Это сложный технический и эмоциональный процесс. Это искусство. Это коммерция. Это душераздирающе и смешно. И это отличный способ прожить жизнь.

Предупреждение о том, чего вы не найдете в книге: здесь нет откровений, кроме чувств, вызванных самой работой, — никаких слухов о Шоне Коннери или Марлоне Брандо. По большей части я люблю людей, с которыми работаю, это неизбежно интимный процесс. Так что я уважаю их причуды и странности, так же как они, уверен, уважают мои.

Наконец, я должен попросить читателя о снисходительности. Когда я начинал работать в кино, женщины могли претендовать только на должность скрипт-супервайзера или работать в отделе монтажа. В итоге я все еще представляю кино мужским занятием. Фактически таким оно и остается. У меня выработалась многолетняя профессиональная привычка использовать местоимения и существительные мужского рода для обозначения участников процесса. Слова вроде «актриса» или «писательница» режут мой слух. Врач есть врач, верно? Так что я всегда говорю об «актерах» и «сценаристах» независимо от их пола. Я снял множество фильмов, в которых действует полиция, еще до того, как женщины стали массово служить в органах правопорядка, так что даже в ролях у меня заняты преимущественно мужчины. В конце концов, мой первый фильм назывался «12 разгневанных мужчин». В те дни дам могли освободить от присяжной повинности просто по гендерной причине. Местоимения и существительные мужского рода я использую в отношении как мужчин, так и женщин. Большинство людей, работающих в кино сегодня, выросли в мире, где гораздо больше равноправия, чем в том, где развивался я. Надеюсь, мне больше не придется просить о снисхождении.

Глава 1. Режиссер. Лучшая в мире профессия

Вход в Украинский народный дом находится на Второй авеню между 8-й и 9-й улицами в Нью-Йорке. На первом этаже там ресторан. Ступаю на порог — и в нос ударяет мощный дух вареников, борща, перлового супа и лука. Запах навязчивый, но приятный, даже манящий, особенно в зимнюю пору. Из уборных внизу вечно разит хлоркой, мочой и пивом. Поднимаюсь на один пролет и попадаю в огромное помещение размером с баскетбольную площадку. Внутри разноцветные огни, неизбежный вращающийся зеркальный шар и барная стойка вдоль стены, за которой все битком забито звукоусилителями в футлярах, пустыми коробками и мешками с мусором. Здесь также продают мебель. Складные стулья и столы штабелями сложены вдоль стен.

Это актовый зал Украинского народного дома, где по вечерам в пятницу и субботу устраиваются шумные танцы с притопом под аккордеон. Перед распадом СССР тут проводилось минимум по два собрания в неделю под лозунгом «Свободу Украине». Зал сдают в аренду как можно чаще. Мы сняли его на четырнадцать дней, чтобы репетировать сцены фильма. Я арендовал его под репетиции для подобных случаев восемь или девять раз. Не знаю почему, но мне важно, чтобы репетиционные залы были слегка замызганными.

Два ассистента нервничают, ожидая меня. Они запустили кофемашину. В пластмассовом ящике, наполненном колотым льдом, лежат бутылки со свежевыжатым соком, молоком, йогуртом. На подносе бейглы, слоеная сдоба, кексы, куски дивного ржаного хлеба из ресторана внизу. Взбитое масло и сливочный сыр в упаковке ждут своей очереди, рядом лежат пластмассовые ножи. На другом подносе порционный сахар, сахарозаменитель Equal, мед, чай в пакетиках, травяные чаи (всевозможных видов), лимон, Redoxon (аскорбинка) — на случай, если кто-то почувствует подступы простуды. Все как надо.

Разумеется, ассистенты неудачно установили два стола для репетиции. Они соединили их торцами, так что примерно дюжине человек, которые появятся здесь через полчаса, придется сидеть двумя рядами, как в вагоне метро. Я велю переставить столы так, чтобы усадить всех как можно ближе друг к другу. Свежезаточенные карандаши лежат напротив каждого стула рядом с копией сценария. Хотя актерам рассылают текст роли за несколько недель, они на удивление часто забывают его в первый же день.

Я люблю на первую читку собрать как можно больше людей из съемочной группы. Уже пришли художник-постановщик, художник по костюмам, второй режиссер, стажер от Гильдии режиссеров Америки, скрипт-супервайзер, монтажер, второй оператор (который не занят пробными съемками на локациях). Как только столы на месте, присутствующие обступают меня. Схемы этажей развернуты. Образцы. Полароидные снимки двух «Фордов» модели Thunderbird’86 — красного и черного цвета. Какой выбрать? У нас до сих пор нет разрешения на съемку в баре на углу 10-й улицы и авеню А. Хозяин хочет слишком много. Есть ли другое подходящее место? Нет. Что делать? Заплатить. У Трюффо в «Американской ночи» есть момент, который трогает сердце любого режиссера. Он только что закончил трудную смену и уходит с площадки. Группа окружает его, осыпая вопросами о завтрашних съемках. Он останавливается, смотрит в небеса и кричит: «Вопросы! Вопросы! Так много вопросов, о которых нет времени думать!»

Постепенно подтягиваются актеры. Напускная оживленность скрывает их возбуждение. «А вы слышали эту историю?.. Сидни, я так рад снова работать с тобой…» Обнимаемся, целуемся. Мне нравятся поцелуи, прикосновения, объятия — в отличие от желания полапать. Приходит продюсер. Обычно полапать любит именно он. Сегодня он намерен втираться в доверие, особенно к звездам.

Снизу раздается взрыв смеха. Прибыла одна из звезд. Она не прочь примкнуть к окружающим, изображая из себя «простого парня». Иногда звезду окружает свита. Во-первых, секретарь. Это удручает, потому как значит, что за десятиминутный перерыв помощник принесет восемь необычайно срочных сообщений и знаменитость будет висеть на телефоне, вместо того чтобы отдыхать или учить роль. Во-вторых, ее гример. Большинство звезд по условиям контракта имеют право на собственного гримера. В-третьих, телохранитель (неважно, есть в нем нужда или нет). В-четвертых, друг, который быстро уйдет. И последнее — водитель, член профсоюза, с минимальной оплатой около $900 в неделю плюс сверхурочные. А переработки бывает предостаточно, потому что большинство звезд приезжают с утра на площадку раньше всех, а уезжают позже всех, ближе к ночи. Водителю нечего делать с момента, когда он привозит актера на репетицию, и до того времени, когда нужно везти его домой. И поэтому первое, что он делает, — направляется к кофемашине. Пробует кекс, затем дэниш[1]. Стакан сока, чтобы смыть вкус кофе. Следом бейгл с толстым слоем масла, чтобы заесть слойку. Немного яичного салата, немного фруктов, и, наконец, на цыпочках — вниз, чтобы заняться тем, чем обычно занимаются члены профсоюза день напролет.

Не все звезды держат свиту. Шон Коннери взбежит по лестнице, перескакивая через ступеньки, стремительно пожмет всем руки, потом плюхнется за стол, откроет сценарий и начнет его изучать. Пол Ньюман медленно взойдет, неся на плечах весь груз этого мира, закапает в глаза капли и неудачно пошутит. Затем сядет за сценарий. Не знаю, как он управляется без секретаря. Из всех, кого я когда-либо знал, Пол ведет самую бескорыстную и благородную жизнь. Все, что он создал, — от собственной марки попкорна до заправки для салата — служит благотворительности, помощи людям, которых обошли вниманием прочие филантропы. И это не считая его работы в кино — у него крайне плотный график. Но он все успевает и никогда не выглядит перегруженным.

Пресс-секретарь тоже здесь. Все они назойливы, но их жизнь — это ад. Актеры ненавидят их за то, что они просят об интервью именно в тот день, когда снимается самая трудная сцена; студия всегда дает понять, будто все материалы, которые они присылают, — никчемный хлам; личные пиарщики звезд ревниво охраняют свою территорию и хотят, чтобы все запросы шли через них. И мы знаем, что их нынешние труды ничего не значат, ведь картина выйдет не раньше чем через девять месяцев и никто уже не вспомнит обо всех этих фотографиях в Daily News, да и название фильма изменится.

Часто последним появляется сценарист — потому что знает: сейчас он под прицелом. Если на этом этапе что-то не так, то по его вине. Просто потому, что пока ничего, кроме сценария, не случилось. И он тихо подходит к кофейному столику, набивает рот слойками, чтобы не отвечать на вопросы, и пытается максимально уменьшиться в размерах.

Второй режиссер утрясает последние вопросы с медосмотром для страховой компании (исполнители главных ролей всегда застрахованы). Я с фальшивой теплой улыбкой на лице делаю вид, что всех слушаю, а сам жду, когда минутная стрелка укажет ровно вверх и мы сможем приступить к тому, ради чего все и затевалось: мы здесь, чтобы снимать кино.

Я не в силах больше ждать. Еще без трех минут, но я бросаю взгляд на второго режиссера. Весь на нервах, он произносит командным голосом: «Дамы и господа», или «Ребята», или «Эй, банда, прошу занять свои места». Тон второго режиссера важен. Если он звучит как Санта-Клаус, фыркающий «хо-хо-хо», актеры понимают, что он их боится, и значит, ему придется тяжело. Если он звучит помпезно и официально, в какой-то момент его обязательно пошлют куда подальше. Лучше всего вторые режиссеры из Британии. Имея годы английских хороших манер за плечами, они тихо ходят от одного актера к другому: «Мистер Финни, мы готовы к вашему выходу», «Мисс Бергман, окажите любезность».

Актеры собираются вокруг стола. Я даю им первое режиссерское указание: говорю, где сесть.

Вообще-то я уже какое-то время работаю над этой картиной. В зависимости от сложности производства готовлюсь к съемкам от двух месяцев до полугода. А если сценарий требует доработки, то я занят несколько месяцев до начала подготовительного периода. Главные решения уже приняты. А второстепенных в деле кинорежиссера не бывает. Каждое из них приведет либо к успеху фильма, либо к тому, что много месяцев спустя все обрушится мне на голову.

Первое решение, разумеется, — снимать ли вообще эту картину. Я не знаю, как это делают другие режиссеры. Сам отвечаю на этот вопрос полностью инстинктивно, очень часто после первого прочтения сценария. Так делаются и очень хорошие картины, и очень плохие. Но я так всегда поступал, а теперь уже слишком стар, чтобы что-то менять. Я не анализирую сценарий, читая его в первый раз: как бы позволяю ему переполнить меня. Иногда так случается с книгой. Я прочел роман Роберта Дейли «Принц города» и понял, что ужасно хочу сделать из этого фильм. Кроме того, мне нужно точно знать, что есть время прочесть сценарий в один присест. Ощущения от прочитанного могут сильно меняться, если отвлекаться, даже на полчаса. Фильм будут смотреть не прерываясь, так почему сценарий нужно читать иначе?

Материал приходит из разных источников. Иногда студия присылает сценарий сразу с договором и датой начала съемок. Это, конечно, лучшее, что может произойти, так как работа будет профинансирована. Сценарии приходят от писателей, агентов, звезд. Бывает, что это мой материал, и тогда начинается настоящая агония — переписка со студиями и/или звездами в надежде на инвестиции.

Причин взяться за работу множество. Я не верю в ожидание «великого» сценария, из которого получится шедевр. Что действительно важно — так это чтобы материал на каком-то уровне вовлекал меня лично. А уровни могут быть разными. «Долгий день уходит в ночь» — здесь все, чего ни пожелаешь. Четыре персонажа собираются вместе, и ни одна проблема не остается нерешенной. Хотя как-то я сделал картину под названием «Свидание». Джеймс Сэлтер написал отличные диалоги, но сюжет, который ему передал итальянский продюсер, был ужасен. Подозреваю, Джеймс очень нуждался в деньгах. Съемки планировались в Риме. До того момента у меня были серьезные трудности с выбором цветового решения. Я рос на черно-белых фильмах, и почти все мои картины до того были черно-белыми. Две цветные ленты, которые я снял, — «Увлеченная сценой» и «Группа» — меня не удовлетворили. Цвет смотрелся фальшиво. Казалось, что колористика делает кино еще более нереальным, чем оно есть. Почему монохром кажется жизнью, а цвет — подделкой? Очевидно, я применил его неверно либо — что куда серьезнее — не использовал вовсе.

Я видел фильм Антониони «Красная пустыня». Его снимал оператор Карло Ди Пальма. Вот там наконец цвет стал инструментом драматургии, работал на историю, на углубление характеров. Я позвонил Ди Пальме в Рим, и он согласился снимать «Свидание». Я с радостью взялся за эту картину. Знал, что Карло поможет мне преодолеть «цветовой блок». Так и вышло. Это был в высшей степени осмысленный повод делать кино.

Два фильма я снял, потому что нужны были деньги. Еще три — потому что любил работать и не мог больше ждать. Я профессионал и работал над этими картинами с полной отдачей, как всегда. Две из них вышли хорошо и стали хитами. Ибо правда в том, что никто не знает, какая магическая комбинация рождает первоклассный фильм. Я не скромничаю. Есть причина, по которой одни режиссеры могут снимать ленты по высшему разряду, а у других никогда так не получится. Но все, что в наших силах, — подготовить почву для тех «счастливых случайностей», которые позволят первоклассной картине явиться на свет. Произойдет это или нет — нам знать не дано. Есть множество решающих мелочей, о которых пойдет речь в других главах.

Тому, кто хочет быть режиссером, но еще не снял первую ленту, нечего решать. Неважно, что за лента, кто стоит за финансированием или какие возникли проблемы: если есть возможность снимать — снимайте! Точка. Восклицательный знак! Первый фильм оправдывает себя, потому что он — первый.

Я рассказал, почему берусь за ту или иную картину. Настало время для самого главного решения: о чем она? Речь не о сюжете, хотя в некоторых прекрасных мелодрамах нет ничего, кроме сюжета. И это неплохо. Добротная, захватывающая, пугающая история может быть чертовски хорошим развлечением.

Но о чем это все в эмоциональном смысле? В чем тема фильма, его стержень, развитие? Что эта лента значит для меня? Очень важно сделать картину более личной. Я собираюсь полностью выкладываться в следующие шесть, девять, двенадцать месяцев. Лучше бы при этом фильм что-то значил для меня. Иначе этот труд (по правде сказать, весьма тяжкий) будет вдвойне изнурительным. Слово «значение» можно трактовать очень широко. «Свидание» было для меня возможностью поработать с Карло. И то, чему я у него научился, повлияло на все мои последующие картины.

В этой книге вопрос «О чем фильм?» я буду задавать снова и снова. Сейчас скажу одно: тема (или что картины) будет определять стиль (или как картины). Тема будет диктовать каждый мой выбор, о котором я расскажу в следующих главах. Я иду от внутреннего к внешнему. То, о чем лента, определяет выбор актеров, визуальное решение, монтаж, музыку, сведение звука, оформление титров и, если студия хорошая, позиционирование в прокате. Содержание фильма определяет его производство.

Как я уже говорил, у мелодрамы могут быть свои законы, так как вопрос «Что будет дальше?» — одно из главных удовольствий, знакомых с детства. То самое волнение, которое охватывало нас, когда мы впервые слышали историю Красной Шапочки, возникает снова при просмотре «Молчания ягнят». Это не значит, что дело только в сюжете. Благодаря прекрасному сценарию Теда Тэлли, выдающейся режиссуре Джонатана Демми и блистательной игре Энтони Хопкинса это еще и исследование двух крайне интересных характеров. И все же в первую очередь это блестящий триллер, который держит в постоянном страхе и заставляет строить догадки.

Мелодрама всегда подчеркнуто театральна, условна, что позволяет неправдоподобное сделать убедительным. Чем дальше это заходит, тем более реальным кажется. «Убийство в “Восточном экспрессе”» — первостатейный детектив, который не дает расслабиться. Помню, как я вскричал от радости, читая сценарий, когда обнаружилось, что они все виновны. Вот вам и неправдоподобие! Немного поразмыслив, понял: тут есть что-то еще — тоска по прошлому. Для меня мир Агаты Кристи главным образом ностальгичен. Даже названия у нее связаны с этим чувством. «Убийство Роджера Экройда» (что за имя!), «Убийство в “Восточном экспрессе”» (что за поезд!), «Смерть на Ниле» (что за река!) — во всех ее книгах описаны времена и места столь невиданные, что я сомневаюсь, существовали ли они вообще. Надеюсь, в других главах я смогу показать, как идея ностальгии повлияла на работу каждого цеха при создании «Восточного экспресса». И, наконец, детектив Агаты Кристи 40-летней давности получил шесть номинаций на «Оскар».

Но у меня был и другой повод снять этот фильм. Я всегда чувствовал, что слишком тяжеловесной режиссурой угробил две картины. Это были «Группа» по сценарию Сидни Бакмена, который адаптировал книгу Мэри Маккарти, и малоизвестная картина «Прощай, Брейверман» — сценарий к ней писал Герберт Сарджент по роману Уоллеса Маркфилда «Преждевременная кончина». Этим фильмам просто недоставало легкости.

«Группа» определенно выиграла бы от более легкого комедийного настроения в первые 25 минут, за счет чего глубокая драматичность истории смогла бы проявиться постепенно. Одна из героинь книги, Кей, страдает от того, что все в жизни принимает слишком серьезно. Малейшее затруднение в ее глазах превращается в катастрофу, самое обычное замечание может полностью переменить ее отношение к человеку. Ближе к концу фильма Кей высовывается из окна с биноклем в руках, высматривая немецкие самолеты (идет Вторая мировая). Она убеждена, что авианалет на Нью-Йорк неизбежен. Она высовывается слишком далеко, падает и разбивается насмерть. Такой момент требует некоторого комического безумия, которое оборачивается трагедией, в чем так хорош, например, Роберт Олтмен.

Сценарий ленты «Прощай, Брейверман» был практически идеальным. Но вместо воздушного суфле у меня получился блин. Прекрасные комедийные актеры — Джек Уорден, Зора Ламперт, Джозеф Уайзмен, Филлис Ньюман, Алан Кинг, Соррелл Бук, Годфри Кембридж — барахтались, как рыбы на песке, по милости режиссера, который слишком всерьез воспринимал похороны и кладбища.

Я знал, что «Убийство в “Восточном экспрессе”» должно быть непременно веселым по духу. К чему-то у нас есть врожденный талант, а чему-то приходится учиться. На некоторые вещи мы просто не способны. Но я вознамерился сделать этот фильм веселым, даже если мне придется убить себя, а всем остальным — заканчивать начатое. Никто никогда не трудился так каторжно, чтобы создать нечто легкое по духу. Но меня это многому научило. (Опять-таки, подробности будут разобраны в следующих главах.) Не думаю, что справился бы с «Телесетью», если бы не уроки, которые мне преподал «Восточный экспресс».

Я бы мог пройтись по всему списку моих картин, разбирая причины, по которым их сделал. Эти причины варьируются от нужды в деньгах до вовлеченности в процесс каждой частицей существа, как это было на «Вопросах и ответах». Ход создания фильма — магия. И подчас она служит достаточным основанием выходить на работу. Просто делать кино — этого уже достаточно.

Еще пару слов напоследок о том, почему я говорю «да» фильму А и «нет» фильму В. За многие годы критики, и не только они, заметили, что мне интересна система правосудия. Разумеется, это так. Кто-то говорил, что мои театральные корни проявились в количестве пьес, которые я превратил в фильмы. Конечно, проявились. У меня было несколько картин о родителях и детях. Бывали комедии — одни похуже, другие получше, бывали мелодрамы и мюзиклы. Меня также обвиняли во всеядности, в отсутствии некой главной темы, которая связала бы все мои работы. Не знаю, так это или нет. И причина этого неведения в том, что стоит мне открыть первую страницу сценария, как я становлюсь добровольным пленником. Я далек от мысли, что все мои фильмы должны служить одной заранее определенной идее. Ни один сценарий не обязан соответствовать всеохватной теме моей жизни. У меня нет такой темы. Иногда я оглядываюсь на свою работу за несколько лет и говорю: «А! Так вот что меня тогда интересовало».

Кем бы я ни был, во что бы ни выливалась моя работа, это должно идти из подсознания. Я не могу работать рассудочно. Очевидно, так вернее и правильнее для меня. Каждый должен подходить к делу наилучшим для себя способом.

Не знаю, как выбрать фильм, который проливает свет на смысл моей жизни. Я не знаю, в чем ее смысл. Моя жизнь определяется тем, как я ее проживаю. А фильмы обозначаются по мере того, как я их снимаю. Пока меня волнует определенная тема, этого достаточно, чтобы начать работать. Может быть, само дело и есть смысл моей жизни.

Решая (неважно, по какой причине) делать фильм, я возвращаюсь к ключевому вопросу: «О чем он будет?» Работа не начнется, пока не определены ее границы, и это первый шаг в процессе. Ответ на этот вопрос задаст то русло, в которое будут укладываться все последующие решения.

«Ростовщик»: как и почему мы сами строим себе тюрьмы.

«Собачий полдень»: фрики и изгои не так страшны, как мы о них думаем. Мы готовы сочувствовать самому дикому поведению, даже если не готовы это признать.

«Принц города»: когда мы пытаемся контролировать все вокруг, в итоге оно начинает контролировать нас. Все не то, чем кажется.

«Дэниел»: кто расплачивается за веру и убеждения своих родителей? Не только они сами, но и их дети, которые эти убеждения не выбирали.

«Из породы беглецов»: борьба, чтобы защитить все тонкое и уязвимое в себе и в мире.

«Пленки Андерсона»: машины побеждают.

«Система безопасности»: машины побеждают.

«12 разгневанных мужчин»: слушайте.

«Телесеть»: машины побеждают. Или, перефразируя слоган Национальной стрелковой ассоциации[2]: развращает не телевидение, а человек.

«Серпико»: портрет истинного «бунтаря с причиной»[3].

«Виз»: твой дом (в смысле самопознания) находится в тебе. То же можно сказать и о блистательном фильме с Джуди Гарленд, и о книге Фрэнка Баума.

«На холостом ходу»: кто расплачивается за убеждения родителей?

«Чайка»: почему все влюбляются не в тех? (Неслучайно в последней сцене герои за столом играют в карты, как будто у каждого плохой расклад и им нужно немного удачи.)

«Долгий день уходит в ночь»: здесь я должен остановиться. Сам не знаю, что тут за тема, кроме невесть какой идеи, скрытой в названии. Иногда появляется сюжет, и он, как в этом случае, выражен в столь великом произведении, так огромен и всеохватен, что его нельзя свести к единственной мысли. Попытки дать определение ставят пределы тому, что не должно иметь границ. Мне очень повезло, что удалось поработать с текстом такого уровня. Я понял, что лучший подход к нему — вопрошать, исследовать и позволить пьесе направлять меня.

В определенной степени то же самое происходит, разумеется, при работе над каждой хорошей картиной. В «Принце города» я понятия не имел, что думать о главном герое, Дэнни Чиелло, пока не увидел законченный фильм. В «Серпико» отношение к основному персонажу было двойственным. Иногда он становился настоящей головной болью. Вечный брюзга. Аль Пачино заставил меня полюбить его самого, а не его персонажа. В «Чайке» все поступки неоднозначны. Все влюблены не в тех. Учитель Медведенко любит Машу, которая любит Константина, который любит Нину, которая любит Тригорина, который во власти Аркадиной, которая на самом деле любит Дорна, которого любит Полина. Но это не мешает каждому обладать собственным достоинством и пафосом, несмотря на видимую нелепость. Противоречие заставляет глубже исследовать характеры. Каждая личность похожа на всех нас.

Но в «Долгом дне…» герои не похожи на нас. Все они катятся по наклонной плоскости эпических пропорций. Для меня это произведение не укладывается в определение. Одна из лучших вещей в моей жизни случилась именно на этой картине: последний кадр. Кэтрин Хепберн, Ральф Ричардсон, Джейсон Робардс и Дин Стоквелл сидят за столом. Каждый погружен в свой излюбленный дурман: мужчины пьяны, Мэри Тайрон под морфином. Луч далекого маяка озаряет комнату каждые 45 секунд. Камера медленно отъезжает, и стены постепенно исчезают. Вскоре персонажи сидят в черной пустоте (между мирами), они становятся все меньше и меньше с каждой вспышкой света. Затемнение. Посмотрев фильм, Джейсон (Робардс) рассказал, что читал письмо Юджина О’Нила, где тот рисует образ своей семьи, «сидящей в черноте за круглым столом». Я не читал этого письма. Сердце мое зашлось от счастья. Вот что случается, если позволить материалу говорить за себя. Но это должен быть великий материал.

Мы с вами можем расходиться во мнениях о смысле той или иной пьесы. Это неважно. Каждый, кто снимает фильм, имеет право на собственную интерпретацию. Я всегда восхищался лентами, смысл которых оказывался не в том, что мне демонстрировали. В «Месте под солнцем» Джордж Стивенс показал удивительную, крайне романтическую историю любви. Но резонанс с книгой Драйзера, на которой основана картина, стал для меня сердцем истории, хотя на тот момент я еще не прочел ее. Это была воистину «американская трагедия»: ужасающая цена, которую человек платит за свою веру в американский миф. Важно то, что режиссер достаточно тверд в своей трактовке, так что его намерения, его точка зрения вполне ясны. Каждый волен соглашаться с ним, отвергать или выражать собственные ощущения от работы. Мы здесь не ради консенсуса, а для обмена идеями. Иногда даже удается достичь согласия. И это восхищает.

Итак, хорошо ли, плохо ли, но я выбрал тему фильма. Как я определяю людей, которые помогут мне перевести ее на экран? Подробности будут позже, по мере того, как мы рассмотрим каждый аспект кинопроизводства. Но здесь тоже есть основной метод. Например, прогуливаясь в конце 50-х по Елисейским Полям, над входом в кинотеатр я увидел неоновую вывеску: Douze Hommes en Colère — un Film de Sidney Lumet («12 разгневанных мужчин» — фильм Сидни Люмета). Эта картина второй год не сходила с экранов. К счастью для моей психики и карьеры, я никогда не считал, что это un Film de Sidney Lumet. Не поймите превратно. Это не ложная скромность. Я тот парень, который говорит: «Стоп. Снято!» — и от этого зависит итог на экране. Для тех, кто ни разу не был на площадке: после того как сцена отрепетирована, мы начинаем съемку. Как только включается камера, снимается дубль. Мы можем сделать один дубль или 30 за раз. Если он удался полностью или частично, кричим: «Стоп. Снято!» Это значит, что полученный вариант отправится в лабораторию для проявки и печати, чтобы его можно было изучить на следующий день. Из таких отпечатанных дублей собирается конечный фильм.

Но насколько я главный? Действительно ли это — un Film de Sidney Lumet? Я завишу от погоды, бюджета, от того, что исполнительница главной роли ела на завтрак и в кого влюблен главный актер. Я завишу от дарований и причуд, настроений и эго, политических и личных предпочтений более сотни людей. И это только на стадии производства. Здесь я даже не заикаюсь о студии, финансировании, прокате, маркетинге и так далее.

Так насколько я независим? Как и все боссы — а на площадке я босс, — я главный постольку-поскольку. И это приводит меня в восторг. Я в ответе за сообщество, в котором отчаянно нуждаюсь и которое так же сильно нуждается во мне. Совместный опыт — вот в чем главная радость. Любой в группе может помочь или навредить. Именно поэтому в каждом цехе должны быть самые лучшие творцы и профессионалы. Люди, которые заставят вас выложиться по полной, но не по злобе, а из любви к истине. Разумеется, я могу призвать к субординации (надавить авторитетом), если разногласия станут неразрешимыми, но это крайняя мера. Это еще и самый легкий путь. Но главное удовольствие — во взаимной отдаче. Удовольствие говорить с Тони Уолтоном, художником-постановщиком «Принца города», о теме фильма и потом видеть, как он находит воплощение этой темы. Нанимать лакеев и подхалимов — значит задешево продавать и себя, и картину. Да, Аль Пачино очень требователен в работе. Но только затем, чтобы ты был честнее и копал глубже. Работая с ним, ты растешь как режиссер. Генри Фонда не умеет притворяться, поэтому он становится неким барометром правды, по которому ты измеряешь себя и других. Борис Кауфман, великий мастер черно-белой киносъемки, с которым я сделал восемь лент, корчился от боли и бросался в спор, если чувствовал, что движение камеры случайно и необоснованно.

Бог свидетель, я не затеваю споры ради соревновательного духа на площадке. Некоторые режиссеры считают, что должны провоцировать актеров для наилучшей отдачи. Думаю, это безумие. Стрессы до добра не доводят. Любой спортсмен скажет, что напряженность — прямой путь к травме. О накале эмоций я думаю то же самое. Стараюсь создать на площадке свободную атмосферу, полную шуток и сосредоточенности. Звучит неожиданно, но эти вещи прекрасно уживаются. Очевидно, что талантливые люди обладают собственной волей, и это нужно уважать и поощрять. Часть моей работы — сделать так, чтобы каждый выдавал все лучшее, на что способен. А раз я нанимаю лучших из лучших, то представьте, насколько их «лучшее» лучше, чем у просто лучших.

Ключевой момент в работе настает, когда я говорю «Снято!» и все, над чем мы трудились, оказывается окончательно зафиксировано на пленке. Как я понимаю, что этот момент настал? Точно не знаю. Иногда сомневаюсь насчет дубля, но все равно отправляю его в печать. Мне не обязательно его использовать. А иногда я настолько уверен, что печатаю только его и перехожу к следующей сцене. Съемка нового эпизода — колоссальная ответственность. Мы должны убрать с площадки все, что было подготовлено для предыдущего дубля, а это порой занимает часы или даже дни. Если предстоит последняя работа на локации, то решение уже бесповоротно, так как мы должны переезжать и, скорее всего, не сможем вернуться. Так что слово «снято» — моя главная ответственность.

Антон Павлович Чехов

Порой я снимал все с одного дубля и двигался дальше. Это опасно, потому что иногда случается непредвиденное. Лаборатория может загубить пленку. Как-то в нью-йоркской лаборатории случилась стихийная забастовка, и эти поганцы просто оставили пленку в баке с проявителем. Целый день работы не только над моим фильмом, но над всеми, снимавшимися тогда в Нью-Йорке, пошел насмарку. А однажды пленку отправили в лабораторию на микроавтобусе, который попал в ДТП. Коробки с непроявленным негативом разлетелись по улице, из некоторых он выпал, и дубли были загублены. В другой раз, на «Пленках Андерсона», мы снимали сцену похорон гангстера возле собора Св. Патрика на углу Малберри и Хаустон-стрит в Маленькой Италии. Я чувствовал, как нарастает напряжение. Некоторые мафиози были недовольны тем, как показаны их сородичи. (Надо ли говорить, что началось настоящее вымогательство.) Алан Кинг играл в этом фильме гангстера. Он очутился среди шестерых дюжих крепышей. Голоса звучали все громче. Наконец, я расслышал одного из них: «А почему нас вечно бандюгами показывают?! У нас и художники есть!»

Перекати-поле

Алан: «Кто?»

(путевой набросок)

Мафиози: «Микеланджело!»

Алан: «Про него уже есть кино».

Я возвращался со всенощной. Часы на святогорской колокольне, в виде предисловия, проиграли свою тихую, мелодичную музыку и вслед за этим пробили двенадцать. Большой монастырский двор, расположенный на берегу Донца у подножия Святой Горы и огороженный, как стеною, высокими гостиными корпусами, теперь, в ночное время, когда его освещали только тусклые фонари, огоньки в окнах да звезды, представлял из себя живую кашу, полную движения, звуков и оригинальнейшего беспорядка. Весь он, от края до края, куда только хватало зрение, был густо запружен всякого рода телегами, кибитками, фургонами, арбами, колымагами, около которых толпились темные и белые лошади, рогатые волы, суетились люди, сновали во все стороны черные, длиннополые послушники; по возам, по головам людей и лошадей двигались тени и полосы света, бросаемые из окон, – и все это в густых сумерках принимало самые причудливые, капризные формы: то поднятые оглобли вытягивались до неба, то на морде лошади показывались огненные глаза, то у послушника вырастали черные крылья… Слышались говор, фырканье и жеванье лошадей, детский писк, скрип. В ворота входили новые толпы и въезжали запоздавшие телеги.

Мафиози: «Да ладно! С кем?»

Сосны, которые громоздились на отвесной горе одна над другой и склонялись к крыше гостиного корпуса, глядели во двор, как в глубокую яму, и удивленно прислушивались; в их темной чаще, не умолкая, кричали кукушки и соловьи… Глядя на сумятицу, прислушиваясь к шуму, казалось, что в этой живой каше никто никого не понимает, все чего-то ищут и не находят и что этой массе телег, кибиток и людей едва ли удастся когда-нибудь разъехаться.

Алан: «С Чарлтоном Хестоном. Нудятина та еще».

Но ситуация была серьезная. Помреж сказал, что слышал, как один из местных что-то бормотал насчет того, чтобы «достать чертов негатив». Наши нью-йоркские бандиты — ребята просвещенные, поэтому отныне после каждой сцены мы извлекали негатив и вручали перепуганному помощнику продюсера, который незаметно ускользал с площадки и на метро вез пленку в лабораторию Technicolor.

К дням Иоанна Богослова и Николая Чудотворца в Святые Горы стеклось более десяти тысяч. Были битком набиты не только гостиные корпуса, но даже пекарня, швальня, столярная, каретная… Те, которые явились к ночи, в ожидании, пока им укажут место для ночлега, как осенние мухи, жались у стен, у колодцев или же в узких коридорчиках гостиницы. Послушники, молодые и старые, находились в непрерывном движении, без отдыха и без надежды на смену. Днем и позднею ночью они одинаково производили впечатление людей, куда-то спешащих и чем-то встревоженных, лица их, несмотря на крайнее изнеможение, одинаково были бодры и приветливы, голос ласков, движения быстры… Каждому приехавшему и пришедшему они должны были найти и указать место для ночлега, дать ему поесть и напиться; кто был глух, бестолков или щедр на вопросы, тому нужно было долго и мучительно объяснять, почему нет пустых номеров, в какие часы бывает служба, где продаются просфоры и т. д. Нужно было бегать, носить, неумолкаемо говорить, но мало того, нужно еще быть любезным, тактичным, стараться, чтобы мариупольские греки, живущие комфортабельнее, чем хохлы, помещались не иначе как с греками, чтобы какая-нибудь бахмутская или лисичанская мещанка, одетая «благородно», не попала в одно помещение с мужиками и не обиделась. То и дело слышались возгласы: «Батюшка, благословите кваску! Благословите сенца!» Или же: «Батюшка, можно мне после исповеди воды напиться?» И послушник должен был выдавать квас, сена или же отвечать: «Обратитесь, матушка, к духовнику. Мы не имеем власти разрешать». Следовал новый вопрос: «А где духовник?» И нужно было объяснять, где келия духовника… При такой хлопотливой деятельности хватало еще времени ходить в церковь на службу, служить на дворянской половине и пространно отвечать на массу праздных и непраздных вопросов, какими любят сыпать интеллигентные богомольцы. Приглядываясь к ним в течение суток, трудно было понять, когда сидят и когда спят эти черные движущиеся фигуры.

К команде «Снято!» меня ведет чистый инстинкт. Иногда я говорю так, потому что чувствую — это идеальный дубль, который уже никак не улучшить. Порой потому, что с каждым дублем все только хуже. Бывает, просто нет выбора. Свет ушел, а на завтра назначена съемка в Париже. Не повезло. Отправляем на печать и надеемся, что никто не заметит халтуры.

Когда я, возвращаясь со всенощной, подошел к корпусу, в котором мне было отведено помещение, на пороге стоял монах-гостинник, а возле него толпилось на ступенях несколько мужчин и женщин в городском платье.

Самое страшное — когда знаешь, что у тебя есть всего один дубль на съемку. Так было на «Убийстве в “Восточном экспрессе”». Вообразите картину: мы в огромном ангаре железнодорожного депо недалеко от Парижа. Там стоит пыхтящий и фыркающий паровоз с шестью вагонами. Целый поезд! И весь мой! Не игрушечный паровозик! Настоящий поезд! Старые вагоны для него пригнали из Брюсселя, где их хранит компания Wagons-Lits, а локомотив — из Понтарлье в Альпах, где французские железные дороги держат отслужившие составы. Мы построили декорацию Стамбульского вокзала в Лондоне, привезли в Париж и возвели в этом ангаре: так возник перрон «Восточного экспресса» в Стамбуле. На «перроне» и в «зале ожидания» собрались 300 статистов. Кадр такой: камера установлена на моторной тележке с пятиметровым краном. Позиция — в нижней точке. По мере приближения поезда она движется навстречу и одновременно поднимается примерно до половины высоты паровоза, около двух метров. Состав набирает скорость, едет на нас, а мы ускоряемся навстречу. Когда с нами поравнялся центр четвертого вагона, мы видим в кадре крупный план эмблемы Wagons-Lits, пока камера не поворачивается на 180 градусов. На тот момент мы уже поднялись на всю высоту крана — пять метров — и снимаем, как поезд удаляется и становится все меньше. Наконец, остались видны только два красных габарита последнего вагона, и экспресс исчез в черноте ночи.

– Господин, – остановил меня гостинник, – будьте добры, позвольте вот этому молодому человеку переночевать в вашем номере! Сделайте милость! Народу много, а мест нет – просто беда!

Джеффри Ансуорту, блестящему британскому оператору, понадобилось шесть часов, чтобы осветить такое огромное пространство. Четверо из нашего звездного ансамбля — Ингрид Бергман, Ванесса Редгрейв, Альберт Финни и Джон Гилгуд — были заняты в лондонских спектаклях. Они отыграли в субботу вечером, утром в воскресенье прилетели в Париж и должны были вернуться на сцену в понедельник. Снимать пришлось ночью, ведь если поезд покидает вокзал при свете дня, это не слишком таинственно и совсем не эффектно. Кроме того, мы должны были освободить ангар французских железных дорог к 8.00 утра понедельника. Мы даже ни разу не смогли отрепетировать, потому что Джеффу нужно было выставить свет на площадке, а для этого состав должен был находиться у платформы. Сквозь ворота ангара, в которые он должен был выезжать, открывался вид на депо и современный Париж, что было еще одним поводом снимать в темноте.

И он указал на невысокую фигуру в легком пальто и в соломенной шляпе. Я согласился, и мой случайный сожитель отправился за мной. Отпирая у своей двери висячий замочек, я всякий раз, хочешь не хочешь, должен был смотреть на картину, висевшую у самого косяка на уровне моего лица. Эта картина с заглавием «Размышление о смерти» изображала коленопреклоненного монаха, который глядел в гроб и на лежавший в нем скелет; за спиной монаха стоял другой скелет, покрупнее и с косою.

Питер Макдональд — лучший ассистент оператора, с которым мне доводилось работать. Человек на его должности крутит все эти колеса и рычаги, чтобы камера поворачивалась в нужном направлении. Есть еще фокус-пуллер (ассистент оператора по фокусу), чья работа, понятное дело, следить за фокусом. Это не так просто, когда камера движется в одну сторону, поезд — в другую, а вам надо панорамировать вдоль надписи (Wagons-Lits) и легко заметить малейший расфокус. Диафрагма на объективе раскрыта на 2,8, что еще больше затрудняет фокусировку. А еще есть человек, ведущий тележку навстречу поезду, чью скорость он даже не видит. И грип (рабочий на площадке), он управляет краном — стрелой с противовесом, которая держит платформу, где сидим мы — Джефф Ансуорт, ассистент оператора и я. Стрела крана позволяет камере подниматься и опускаться на нужную высоту. Координация всех четырех человек должна быть идеальной. Питер снова и снова проигрывает с ними будущую съемку, но только на словах, потому что поезд не может сдвинуться, пока Джефф выставляет свет.

– Кости такие не бывают, – сказал мой сожитель, указывая на то место скелета, где должен быть таз. – Вообще, знаете ли, духовная пища, которую подают народу, не первого сорта, – добавил он и испустил носом протяжный, очень печальный вздох, который должен был показать мне, что я имею дело с человеком, знающим толк в духовной пище.

И вот на часах 4.00 утра, я начинаю нервничать. Ансуорт работает на износ, осветители бегают, все лезут из кожи вон. В 4.30 он готов. У меня замирает сердце. Я знаю, что у нас всего одна попытка — в 5.10 небо начнет светлеть. Никаких шансов, что за эти 40 минут мы успеем загнать поезд в ангар, остановить на нужной отметке и снять второй дубль. К тому же начнется регулярное движение поездов, и нужная нам путевая стрелка будет недоступна. Делать нечего, нужно начинать. Массовка на месте, паровоз пыхтит, сердца колотятся, мы запускаем камеру. Командую: «Поезд пошел!» Француз-ассистент, он же переводчик, дает сигнал машинисту. Поезд двигается на нас. Мы идем навстречу. Стрела крана с камерой взмывает вверх. Фокус-пуллер уже старается взять в фокус несущуюся эмблему Wagons-Lit на четвертом вагоне. Она летит на нас так быстро, что глазом не уследишь, не то что объективом. Питер разворачивает камеру с невероятной скоростью, и я радуюсь, что пристегнулся по его настоянию. Состав вырывается из ангара и исчезает в ночи. Питер смотрит на меня, улыбается и поднимает большие пальцы вверх. Джефф тоже смотрит на меня и улыбается. Я наклоняюсь к помрежу и очень тихо говорю: «Снято».

Еще одна крайне весомая вещь, за которую я отвечаю, — бюджет. Я не из тех режиссеров, которые говорят: «К черту кинокомпанию — сколько мне нужно, столько и потрачу». Благодарен каждому, кто дал все эти бессчетные миллионы на фильм. Мне никогда не найти таких денег. С директором картины мы расписываем бюджет, со вторым режиссером — график съемок (календарно-постановочный план). После этого я делаю все, что в человеческих силах, пытаясь остаться в установленных рамках.

Пока я искал спички и зажигал свечу, он еще раз вздохнул и сказал:

Это особенно важно, если картину финансирует не крупная студия (мейджор). На некоторых моих фильмах частные средства сочетались с продажей «территорий». Это работает так: скажем, бюджет картины $10 миллионов. Три из них составляют так называемые основные расходы: покупка прав, гонорары режиссеру, продюсеру, сценаристу, актерам. Другие семь идут на дополнительные траты, то есть все прочее: локации, декорации, грузовики, аренда павильонов, техперсонал, буфет, юридические услуги (чудовищная сумма), музыка, монтаж, звукозапись и сведение, аренда оборудования, расходы на проживание, реквизит и так далее. Иными словами, второстепенные издержки — это стоимость физического производства фильма. Итак, у вас нет поддержки мейджора, поэтому продюсер едет на какой-нибудь из ежегодных кинорынков (или на все) в Милан, Канны или Лос-Анджелес и пытается продать права на дистрибуцию фильма прокатчикам во Франции, Бразилии, Японии — любой стране мира. Если у него еще и телевизионные права, можно продавать и их в любое количество государств. Права на выпуск видеокассет. Права на показ по кабельному ТВ. Таким путем он медленно собирает необходимые 10 миллионов: два из Японии, один из Франции, 75 тысяч из Бразилии, 15 тысяч из Израиля. Любая сумма хороша.

– В Харькове я несколько раз бывал в анатомическом театре и видел кости. Был даже в мертвецкой. Я не стесняю вас?

Но чтобы эта схема работала, нужны две вещи. Первое — у продюсера должен быть американский контракт на дистрибуцию — гарантия того, что фильм будет показан в США. Второе необходимое условие — обязательство о завершении, суть которого заключена в самом термине. Его предоставляет компания с достаточными финансовыми ресурсами, тем самым гарантируя, что картина будет закончена. Если исполнитель главной роли умрет, ураган разрушит съемочную площадку, студия сгорит дотла — компания-поручитель обязуется выжать из страховой компании деньги, необходимые для завершения съемок. Но в договоре прописано — и это стандартный пункт, — что в случае выхода из графика или превышения бюджета во время съемок компания-поручитель получает контроль над картиной! В этом случае у них есть право любым способом сохранить деньги. Если запланирована сцена в оперном театре с шестью сотнями статистов, компания может потребовать снимать ее в мужском туалете оперного театра. Если вы откажетесь, они вправе вас уволить. Вам нужен объемный стереозвук, а они заставят свести все в монодорожку, потому что это гораздо, гораздо дешевле. С этого момента они владеют лентой. Их комиссионные составляют, кстати, где-то от 3 % до 5 % от общего бюджета картины.

Мой номер был мал и тесен, без стола и стульев, весь занятый комодом у окна, печью и двумя деревянными диванчиками, стоявшими у стен друг против друга и отделенными узким проходом. На диванчиках лежали тощие, порыжевшие матрасики и мои вещи. Диванов было два, – значит, номер предназначался для двоих, на что я и указал сожителю.

Спрашиваю еще раз: насколько я свободен? Но, что интересно, я не против ограничений. Иногда они даже побуждают трудиться лучше, с б`ольшим воображением. Они могут поднять боевой дух в группе и среди актеров, что в итоге добавит фильму страсти и проявится на экране. На некоторых лентах я работал за профсоюзный минимум, актеры тоже. Так мы снимали «Долгий день уходит в ночь». Группа пошла на это потому, что все любили пьесу и желали увидеть готовую картину несмотря ни на что. Мы создали кооператив — Хепберн, Ричардсон, Робардс, Стоквелл и я — все работали за минимальную плату. Прибыль (кое-какая все же была) поделили поровну. Всего фильм обошелся в $490000. «Ростовщик» снимался так же. Общий бюджет $930000. «Дэниел», «Вопросы и ответы», «Оскорбление» — все снималось таким же образом. И это ленты из числа тех, которыми я больше всего доволен как художник. Бывали случаи, когда я чувствовал, что коммерческий потенциал у картины невысокий, и из благодарности за деньги, выделенные студией, совершал немыслимое. Я брал меньше своей установленной цены. Так было на картине «На холостом ходу». Никогда об этом не жалел.

Я понял, что актеры с большой охотой соглашаются на такие условия, если им нравится материал; если чувствуют — дело рискованное и знают, что на их месте каждый согласится. Кроме актеров из «Долгого дня…» участвовать в подобной авантюре по минимальной ставке были готовы Шон Коннери, Ник Нолти, Тимоти Хаттон, Эд Аснер, блестящий художник-постановщик Тони Уолтон, превосходный оператор Анджей Бартковяк. Иногда я просил об этом даже членов съемочной группы: кто-то соглашался, кто-то нет. Но угадайте, кто ни разу не согласился? Члены профсоюза водителей.

– Впрочем, скоро зазвонят к обедне, – сказал он, – и мне недолго придется стеснять вас.

Многие способы сэкономить деньги, которые я узнал на малобюджетных фильмах, можно и нужно использовать на картинах с нормальным финансированием. Экономить можно не жертвуя качеством. Например, я снимаю сцену — неважно, в павильоне или на натуре, — от стены к стене. Представьте: у комнаты четыре стены, назовем их А, В, С и D. Начав с общего плана напротив стены А, я снимаю каждый следующий кадр на ее же фоне. Снимаю все ближе, пока последний крупный план на фоне стены А не будет готов. Затем переходим к стене В и повторяем тот же процесс. Следом идут С и D. Смысл в следующем: когда нужно изменить угол направления камеры больше чем на 15 градусов, необходимо заново выставлять свет. Освещение — самая затратная по времени (и деньгам) часть кинопроцесса. На переосвещение площадки уходит самое меньшее два часа. Четыре раза переставил свет — день долой! Просто на то, чтобы снять на фоне стены А, потом развернуться на 180 градусов и снять на фоне стены С, нужно потратить четыре часа — половину рабочего дня!

Всё еще думая, что он меня стесняет, и чувствуя неловкость, он виноватою походкою пробрался к своему диванчику, виновато вздохнул и сел. Когда сальная свечка, кивая своим ленивым и тусклым огнем, достаточно разгорелась и осветила нас обоих, я мог уже разглядеть его. Это был молодой человек лет двадцати двух, круглолицый, миловидный, с темными детскими глазами, одетый по-городски во всё серенькое и дешевое и, как можно было судить по цвету лица и по узким плечам, не знавший физического труда. Типа он казался самого неопределенного. Его нельзя было принять ни за студента, ни за торгового человека, ни тем паче за рабочего, а глядя на миловидное лицо и детские, ласковые глаза, не хотелось думать, что это один из тех праздношатаев-пройдох, которыми во всех общежительных пустынях, где кормят и дают ночлег, хоть пруд пруди и которые выдают себя за семинаристов, исключенных за правду, или за бывших певчих, потерявших голос… Было в его лице что-то характерное, типичное, очень знакомое, но что именно – я никак не мог ни понять, ни вспомнить.

Актеров снимают, разумеется, не в хронологическом порядке. И здесь сказывается польза репетиций. Я репетирую минимум две недели, иногда три, в зависимости от сложности персонажей. У нас не было денег на съемки «12 разгневанных мужчин». Бюджет всего $350000. Да-да, 350000. Мы выставляли свет на стул и снимали все, что происходит, от начала до конца на этом стуле. Ну, не совсем так. Трижды проходили всю комнату по кругу: первый раз при нормальном освещении, второй при сгустившихся тучах, которые изменили характер света, идущего снаружи, и третий раз при включенных верхних лампах. Сцена ссоры Ли Кобба с Генри Фондой, ясное дело, состояла из кадров с Фондой (на фоне стены С) и кадров с Коббом (на фоне стены А). Их снимали отдельно с разницей в семь или восемь дней. Это означает, конечно, что я должен был очень четко помнить степень эмоционального накала, которой Кобб достиг семь дней назад. Вот тут и понимаешь, что репетиции бесценны. За две недели такой подготовки у меня в голове был подробный график необходимого уровня эмоций с точной привязкой к хронометражу. Мы уложились в 19 дней (на день раньше графика) и сэкономили $1000 бюджета.

Он долго молчал и о чем-то думал. Вероятно, после того, как я не оценил его замечания насчет костей и мертвецкой, ему казалось, что я сердит и не рад его присутствию. Вытащив из кармана колбасу, он повертел ее перед глазами и сказал нерешительно:

Как говорил Том Лэндри[4]: все дело в подготовке. Терпеть не могу Dallas Cowboys и не в восторге от самого Тома и его вечной короткополой шляпы. Но тут он попал в яблочко. Да — дело в подготовке. Куча приготовлений убивает спонтанность? Вовсе нет. Я пришел к ровно противоположному выводу. Когда точно знаешь, что делаешь, открывается больше свободы для импровизации.

– Извините, я вас побеспокою… У вас нет ножика?

В моей второй картине, «Очарованная сценой», есть эпизод в Центральном парке с Генри Фондой и Кристофером Пламмером. К обеду мы отсняли б`ольшую часть материала и сделали перерыв на час, уверенные, что осталось всего несколько кадров — и эпизод будет завершен. Во время обеда пошел снег. Когда мы вернулись, весь парк уже был белым. Снег был так красив, что я захотел переснять всю сцену. Франц Планер, оператор, сказал, что это невозможно, потому что свет уйдет через четыре часа. Я быстро изменил мизансцену: Пламмер теперь появлялся так, что был виден заснеженный парк. Потом я усадил их на скамейку, сделал мастер-план и два крупных плана. К последнему кадру пришлось раскрыть диафрагму во всю ширь, но у нас все получилось. Просто актеры были готовы, группа точно знала, что делать, а мы подстроились под погоду и в итоге сняли сцену лучше, чем планировали. Подготовка позволяет произойти «счастливому случаю», на который мы все надеемся. Со мной это случалось много раз: на эпизоде между Шоном Коннери и Ванессой Редгрейв в Стамбуле («Убийство в “Восточном экспрессе”»); в сцене с Полом Ньюманом и Шарлоттой Рэмплинг («Вердикт»); во множестве сцен с Алем Пачино и банковскими служащими («Собачий полдень»). Так как каждый знал свое дело, почти вся импровизация в итоге попала в фильм.

Я дал ему нож.



– Колбаса отвратительная, – поморщился он, отрезывая себе кусочек. – В здешней лавочке продают дрянь, но дерут ужасно… Я бы вам одолжил кусочек, но вы едва ли согласитесь кушать. Хотите?

Ну а теперь — подробности. Не поговорить ли нам о сценаристах?

Глава 2. Сценарий. Кому нужны писатели?

В его «одолжил» и «кушать» слышалось тоже что-то типичное, имевшее очень много общего с характерным в лице, но что именно, я всё еще не мог никак понять. Чтобы внушить к себе доверие и показать, что я вовсе не сержусь, я взял предложенный им кусочек. Колбаса действительно была ужасная; чтобы сладить с ней, нужно было иметь зубы хорошей цепной собаки. Работая челюстями, мы разговорились. Начали с того, что пожаловались друг другу на продолжительность службы.

Я подробно объяснил, по каким причинам принимаю или отвергаю сценарий. Понятно, что речь идет о случаях, когда он вообще существует. Сегодня у всех представителей киноиндустрии бывают так называемые горячие сезоны. Это значит, что все хотят тебя, потому что твой последний фильм стал сенсацией. Если случились две сенсации подряд, то ты крайне привлекателен. Три — и это уже: «Чего ты хочешь, детка? Только назови». Прежде чем вы скажете: «Чего еще ждать от Голливуда», — думаю, стоит проверить, как обстоят дела в вашей профессии. По моим наблюдениям, та же картина в издательском деле, театре, музыке, юриспруденции, хирургии, спорте, на телевидении — везде.

– Здешний устав приближается к афонскому, – сказал я, – но на Афоне обыкновенная всенощная продолжается 10 часов, а под большие праздники – 14. Вот там бы вам помолиться!

Во время моих горячих сезонов и даже некоторых попрохладнее студии обычно присылают вместе со сценарием письмо, в котором почти всегда встречается фраза: «Конечно, мы знаем, что сценарий требует доработки. И если вам кажется, что его автор не справится с этой задачей, мы готовы подключить кого угодно». Меня всегда удивляет такой подход. Это дурной знак. Для меня это показатель того, что они с самого начала совершенно не верят в свое приобретение.

– Да! – сказал мой сожитель и покрутил головой. – Я здесь три недели живу. И знаете ли, каждый день служба, каждый день служба… В будни в 12 часов звонят к заутрени, в 5 часов к ранней обедне, в 9 – к поздней. Спать совсем невозможно. Днем же акафисты, правила, вечерни… А когда я говел, так просто падал от утомления. – Он вздохнул и продолжал: – А не ходить в церковь неловко… Дают монахи номер, кормят, и как-то, знаете ли, совестно не ходить. Оно ничего, день, два, пожалуй, можно постоять, но три недели тяжело! Очень тяжело! Вы надолго сюда?

Многолетнее презрительное отношение студий к авторам сценария слишком хорошо известно, чтобы снова обсуждать его. Большинство страшилок на эту тему имеют под собой реальную основу; например, Сэм Шпигель однажды нанял для работы над картиной двух сценаристов, которые жили на разных этажах парижского отеля Plaza Athénée. Или, скажем, Герб Гарднер и Пэдди Чаефски, занимавшие соседние офисы в доме № 850 на 7-й авеню в Нью-Йорке, получили одинаковые предложения переписать один и тот же сценарий. Продюсер был слишком глуп или чересчур занят, чтобы заметить: тексты посылают по одному адресу, в офисы 625 и 627. В ответ авторы напечатали одинаковые письма с отказом.

– Завтра вечером уезжаю.

Я пришел в кинематограф из театра. И там работа драматурга священна. Главная цель постановки — передать основную мысль автора. Под «основной мыслью» здесь подразумеваются причины, которые сподвигли его написать пьесу. Собственно, как гласит контракт Гильдии драматургов, за автором остается последнее слово во всем: в выборе актеров и режиссера, декораций, костюмов, включая право снять спектакль с репертуара еще до премьеры, если его не устраивает то, что получилось. Мне известен такой случай. Я вырос с пониманием, что постановка в первую очередь должна нравиться тому, кто придумал исходную идею и прошел через муки, чтобы выразить ее на бумаге.

– А я еще две недели проживу.

Во время первой встречи со сценаристом я никогда не делаю ему замечаний, даже если мне кажется, что нужно многое изменить. Вместо этого задаю ему те же вопросы, что и себе: «О чем эта история? Что вы в ней увидели? В чем ваша основная мысль? Что в идеале должны подумать, почувствовать, ощутить зрители, если мы все сделаем правильно? В каком настроении они должны выходить из кинотеатра?»

Мы — два разных человека, которые пытаются объединить свои способности для работы над фильмом, поэтому критически важно достичь согласия относительно основной мысли сценария. В лучшем случае возникнет некая новая мысль, которую никто не мог предугадать. В худшем — нас затянет в мучительный водоворот взаимного недопонимания, которое на экране выльется в нечто бесцельное, мутное или просто дурное. Я знал одного режиссера, который всегда хвастал, что он «прячет» в фильме тайные смыслы, известные лишь ему. Скорее всего, он просто завидовал таланту сценариста.

– Но здесь, кажется, не принято так долго жить? – сказал я.

– Да, это верно, кто здесь долго живет и объедает монахов, того просят уехать. Судите сами, если позволить пролетариям жить здесь сколько им угодно, то не останется ни одного свободного номера, и они весь монастырь съедят. Это верно. Но для меня монахи делают исключение и, надеюсь, еще не скоро меня отсюда прогонят. Я, знаете ли, новообращенный.

Первый и, кажется, единственный роман Артура Миллера «Фокус», по-моему, ничуть не хуже, чем его первая бродвейская пьеса «Все мои сыновья». Однажды я его спросил: почему он предпочитает драму, если ему удаются обе эти формы? Почему он отказался от полного контроля над творческим процессом, который дает роман, в пользу ситуации, когда за конечный результат отвечает целая группа людей, ведь пьеса сначала попадает в руки режиссера, а затем передается актерам, художнику по декорациям, продюсеру и прочим? Ответ меня тронул. Оказалось, ему нравится смотреть, чт`о его творчество пробуждает в других. Это могут быть откровения, чувства и идеи, о существовании которых не догадывался даже он сам во время работы над пьесой. И именно на такой итог надеемся все мы.

– То есть?

Как только мы достигли согласия по вопросу «О чем эта картина?», можно приниматься за детали. Сначала проверяем каждую сцену — само собой, по очереди. Привносит ли она что-то в основную тему? Что именно? А в развитие сюжета? В характеры героев? Нарастает ли напряжение либо драма? Если это комедия, то становится ли смешнее? Развивается ли история благодаря героям? В хорошей драме граница между героями и фабулой должна быть невидимой. Однажды я прочитал отлично написанный сценарий с первоклассными диалогами. Но герои не имели к содержанию ни малейшего отношения. Эта же история могла произойти с кем угодно.

– Я еврей, выкрест… Недавно принял православие.

В драме персонажи должны определять интригу. В мелодраме, наоборот, история определяет героев. Приоритет в последней отдан развитию сюжета, все подчинено ему. Для меня фарс — это комический эквивалент мелодрамы, а комедия — комический эквивалент драмы. В драме история должна раскрывать и объяснять персонажей. У «Принца города» не могло быть другого финала из-за фатального порока главного героя — Дэнни Чиелло. Он, по сути, манипулятор. Ему кажется, будто он может уладить что угодно и извлечь из этого выгоду. Фильм рассказывает историю такого человека, попадающего в ситуацию, с которой он не может справиться. Никто не смог бы. Она оказалась слишком масштабной, сложной, в ней чересчур много непредсказуемых переменных, включая других людей; ее невозможно держать под контролем. И финал, когда все вокруг Дэнни рушится, неизбежен. Он создал ситуацию, и это обнажило его суть. Здесь герой и история едины.

Теперь я уже понял то, чего раньше никак не мог понять на его лице: и толстые губы, и манеру во время разговора приподнимать правый угол рта и правую бровь, и тот особенный масленистый блеск глаз, который присущ одним только семитам, понял я и «одолжил», и «кушать»… Из дальнейшего разговора я узнал, что его зовут Александром Иванычем, а раньше звали Исааком, что он уроженец Могилевской губернии и в Святые Горы попал из Новочеркасска, где принимал православие.

Одолев колбасу, Александр Иваныч встал и, приподняв правую бровь, помолился на образ. Бровь так и осталась приподнятой, когда он затем опять сел на диванчик и стал рассказывать мне вкратце свою длинную биографию.

Думаю, неизбежность — это главное. Когда я смотрю хорошую драму, хочется чувствовать: «Ну конечно, с самого начала именно к этому все и шло». Но при этом та же фатальность не должна исключать сюрприза. Нет смысла тратить два часа на то, что совершенно ясно через пять минут после начала. Неизбежность не значит предсказуемость. Сценарий по-прежнему должен заставать врасплох, удивлять, развлекать, вовлекать, но в момент развязки все равно оставить тебя с ощущением, что история могла завершиться только так и никак иначе.

– С самого раннего детства я питал любовь к учению, – начал он таким тоном, как будто говорил не о себе, а о каком-то умершем великом человеке. – Мои родители – бедные евреи, занимаются грошовой торговлей, живут, знаете ли, по-нищенски, грязно. Вообще весь народ там бедный и суеверный, учения не любят, потому что образование, понятно, отдаляет человека от религии… Фанатики страшные… Мои родители ни за что не хотели учить меня, а хотели, чтобы я тоже занимался торговлей и не знал ничего, кроме талмуда… Но всю жизнь биться из-за куска хлеба, болтаясь в грязи, жевать этот талмуд, согласитесь, не всякий может. Бывало, в корчму к папаше заезжали офицеры и помещики, которые рассказывали много такого, чего я тогда и во сне не видел, ну, конечно, было соблазнительно и разбирала зависть. Я плакал и просил, чтобы меня отдали в школу, а меня выучили читать по-еврейски и больше ничего. Раз я нашел русскую газету, принес ее домой, чтобы из нее сделать змей, так меня побили за это, хотя я и не умел читать по-русски. Конечно, без фанатизма нельзя, потому что каждый народ инстинктивно бережет свою народность, но я тогда этого не знал и очень возмущался…

От разбора сцены за сценой мы переходим к оценке реплики за репликой. Нужна ли эта фраза в диалоге? Что она дает? Действительно ли это наилучший выбор слов? При разногласиях я обычно соглашаюсь с мнением сценариста. В конце концов, он это написал. Также важно, чтобы я как режиссер понимал абсолютно все реплики. Нет ничего более постыдного, чем ситуация, когда актер просит объяснить смысл фразы, а режиссер не может ответить. Однажды со мной такое случилось на съемках картины «Гарбо рассказывает». Я вдруг понял, что не знаю ответа на вопрос одного из актеров. Автор сценария уже вернулся в Калифорнию. Я выворачивался и так и сяк, выдавая какой-то бред о характере героя, который исполнитель с готовностью принял. Позже я пересматривал ранние версии сценария, и оказалось, что между правками в него прокралась опечатка. На самом деле все должно было быть совершенно наоборот. Но в этом я, конечно, не сознался.

Сказав такую умную фразу, бывший Исаак от удовольствия поднял правую бровь еще выше и поглядел на меня как-то боком, как петух на зерно, и с таким видом, точно хотел сказать: «Теперь наконец вы убедились, что я умный человек?» Поговорив еще о фанатизме и о своем непреодолимом стремлении к просвещению, он продолжал:

Для фильма «Долгий день уходит в ночь» я использовал в качестве сценария саму пьесу. Единственное, что мы переделали для съемок, — убрали 7 страниц текста из 177. Я знал, что вырезанные эпизоды будут сниматься крупным планом и благодаря этому станут понятны без слов.

– Что было делать! Я взял и бежал в Смоленск.

C «Собачьим полуднем» все было по-другому. Этот фильм основан на реальных событиях. Мы с продюсером Марти Брегманом и Алем Пачино одобрили прекрасный сценарий Фрэнка Пирсона. Совершенно выстроенный, с отличными, едкими диалогами, он был смешным, трогательным и давал много свободы. К третьему дню репетиций я начал нервничать по причине, которая не имела никакого отношения ни к уровню сценария, ни к актерам. В основе сюжета лежала история о мужчине, который грабит банк, чтобы его парню хватило денег на операцию по смене пола. Довольно экзотическая тема для 1975 года. Даже «Оркестранты» не затрагивали эту сторону жизни гомосексуалистов.

А там у меня был двоюродный брат, который лудил посуду и делал жестянки. Понятно, я нанялся к нему в подмастерья, так как жить мне было нечем, ходил я босиком и оборванный… Думал так, что днем буду работать, а ночью и по субботам учиться. Я так и делал, но узнала полиция, что я без паспорта, и отправила меня по этапу назад к отцу…

Я рос в рабочем квартале. Помню, как в детстве ходил в кинотеатр «Лоус Питкин» на Питкин-авеню в Бруклине. По вечерам в субботу туда набивалась не самая искушенная публика. Например, когда на экране появлялся Лесли Говард в «Алом первоцвете», с балконов летели грубости.

Александр Иваныч пожал одним плечом и вздохнул.

– Что будешь делать! – продолжал он, и чем ярче воскресало в нем прошлое, тем сильнее чувствовался в его речи еврейский акцент. – Родители наказали меня и отдали дедушке, старому еврею-фанатику, на исправление. Но я ночью ушел в Шклов. А когда в Шклове ловил меня мой дядя, я пошел в Могилев; там пробыл два дня и с товарищем пошел в Стародуб.

Как я уже говорил, «Собачий полдень» — фильм о том, что у нас общего с людьми самого возмутительного поведения, с фриками. Мне хотелось, чтобы в этой картине наиболее эмоциональной стала сцена, когда Аль Пачино диктует свое завещание, прежде чем рискнуть и выйти из банка на улицу, где его почти наверняка убьют. В этом завещании была красивая фраза, которую мы взяли из реальной истории: «А Эрни, которого я люблю так, как ни один мужчина никогда не любил другого, я оставляю…» И предполагалось, что это будут показывать тем же самым людям, которые заполняли кинотеатр «Лоус Питкин» вечером в субботу. Бог его знает, что тут может прилететь с балкона. Целью всей ленты стало сделать так, чтобы эта фраза выстрелила. Но под силу ли это нам?

Далее рассказчик перебрал в своих воспоминаниях Гомель, Киев, Белую Церковь, Умань, Балту, Бендеры и, наконец, добрался до Одессы.

С согласия Фрэнка на третий день репетиций я объяснил актерам, что мы работаем со скандальным, по сути, материалом. Обычно я не переживаю о реакции публики. Но когда речь идет о сексе или смерти, двух гранях жизни, которые пронимают нас до самого нутра, действия зрителей не предугадаешь. Они могут смеяться невпопад, свистеть, вести диалоги с экраном — тут может быть любая защитная реакция, к которой люди прибегают, когда им неловко; или если то, что им показывают, слишком узнаваемо; либо когда они видят нечто, с чем никогда не сталкивались. Я сказал актерам, что единственный способ предотвратить такой исход — сильнее приблизить их персонажей к себе, брать как можно меньше извне и выложить все, что есть внутри. Никаких костюмов. Они будут играть в собственной одежде. «Я хочу видеть на экране Шелли, и Кэрол, и Аля, и Джона, и Криса, — сказал я. — Вы просто на время одолжите имена людей из сценария. Никаких придуманных образов. Только вы». Один из актеров спросил, можно ли говорить своими словами, если захочется. И я разрешил — впервые за свою карьеру.

– В Одессе я целую неделю ходил без деда и голодный, пока меня не приняли евреи, которые ходят по городу и покупают старое платье. Я уж умел тогда читать и писать, знал арифметику до дробей и хотел поступить куда-нибудь учиться, но не было средств. Что делать! Полгода ходил я по Одессе и покупал старое платье, но евреи, мошенники, не дали мне жалованья, я обиделся и ушел. Потом на пароходе я уехал в Перекоп.

Это была удивительная команда. Пачино вел их с такой безумной отвагой, которую я прежде встречал всего пару раз. Так же отчаянно рисковали Кэтрин Хепберн в фильме «Долгий день уходит в ночь» и Шон Коннери в моей не слишком известной картине «Оскорбление». Фрэнку Пирсону хватило здравомыслия понять, чего мы добиваемся. К тому же мы не ввергали ленту в анархию. В зал для репетиций принесли записывающее оборудование. Мы просто импровизировали. Каждый вечер после репетиций эти экспромты печатались, и в итоге из них мы составляли диалог. Потрясающая сцена телефонного разговора Аля Пачино с его любовником, которого играл Крис Сарандон, возникла на репетиции, когда мы все сидели вокруг стола. За ней следовал его разговор с женой; он родился из импровизаций Аля и Сьюзен Перец, игравшей его супругу, и реплик исходного сценария. Эти 14 минут — один из самых замечательных киноэпизодов, которые я когда-либо видел. В трех случаях актеры импровизировали прямо во время реальной съемки: это две сцены между Алем и Чарльзом Дёрнингом, который играл главного детектива, и необыкновенная сцена, когда Пачино впервые чувствует собственную силу после сплошной череды неудач и кричит: «Аттика, Аттика!» По моим оценкам, около 60 % фильма были импровизацией. Но мы аккуратно, сцена за сценой, придерживались структуры Пирсона. Он получил «Оскар» за лучший сценарий. И он его заслужил. Пирсон был бескорыстен и предан теме. Может быть, актеры не дословно говорили то, что он написал, но выражали его замысел.

– Зачем?

Реальное ограбление банка длилось девять часов. Разумеется, оно активно освещалось по телевизору. Один из друзей грабителя продал местному телеканалу видеозапись псевдосвадьбы Джона и Эрни, реальных героев этой истории, в Гринвич-Виллидж. Я видел этот материал: Джон был в своей военной форме, а Эрни — в свадебном платье. За ними — 20 парней в женских нарядах. Подружки невесты. Их женил священник-гей, который совершил каминг-аут и вскоре лишился духовного сана. Мать Джона сидела в первом ряду. Джон надел на палец Эрни кольцо от электрического фонарика. В исходном сценарии был эпизод, когда это видео показывают в новостях. Их смотрят заложники в банке; в этот момент они впервые видят любовника Сонни.

– Так. Один грек обещал мне дать там место. Одним словом, до 16 лет ходил я так, без определенного дела и без почвы, пока не попал в Полтаву. Тут один студент-еврей узнал, что я желаю учиться, и дал мне письмо к харьковским студентам. Конечно, я пошел в Харьков. Студенты посоветовались и начали готовить меня в техническое училище. И знаете, я вам скажу, студенты мне попались такие, что я не забуду их до самой смерти. Не говорю уж про то, что они дали мне квартиру и кусок хлеба, они поставили меня на настоящую дорогу, заставили меня мыслить, указали цель жизни. Между ними были умные, замечательные люди, которые уж и теперь известны. Например, вы слыхали про Грумахера?

Учитывая опасения по поводу того, как картину примут в «Лоус Питкин», я подумал: если мы воссоздадим это видео в фильме, нам конец. Мы уже не выплывем. После подобной сцены толпа на балконе ни за что не позволит себе воспринимать всерьез Пачино или фильм. Они выйдут из-под контроля — возможно, завывая от смеха. И я убрал эту сцену. Даже не снимал ее. Вместо этого у нас было фото Эрни, которое показывают по телевизору; так мы сохранили содержание сцены и избежали нежелательного риска.

– Нет, не слыхал.

В контракте любого режиссера есть пункт о том, что он будет «в основном» следовать утвержденному сценарию. Поскольку большинство текстов претерпевают множество изменений, последний вариант, который одобряется до начала съемок, считается постановочным сценарием. Если у студии есть какие-то возражения, еще остается время, чтобы озвучить их до начала основного процесса.

– Не слыхали… Писал очень умные статьи в харьковских газетах и готовился в профессора. Ну, я много читал, участвовал в студенческих кружках, где не услышишь пошлостей. Приготовлялся я полгода, но так как для технического училища нужно знать весь гимназический курс математики, то Грумахер посоветовал мне готовиться в ветеринарный институт, куда принимают из шестого класса гимназии. Конечно, я стал готовиться. Я не желал быть ветеринаром, но мне говорили, что кончивших курс в институте принимают без экзамена на третий курс медицинского факультета. Я выучил всего Кюнера, уж читал аливрувер (17) Корнелия Непота и по греческому языку прошел почти всего Курциуса, но, знаете ли, то да се… студенты разъехались, неопределенность положения, а тут еще я услыхал, что приехала моя мамаша и ищет меня по всему Харькову. Тогда я взял и уехал. Что будешь делать! Но, к счастью, я узнал, что здесь на Донецкой дороге есть горное училище. Отчего не поступить? Ведь вы знаете, горное училище дает права штегера – должность великолепная, а я знаю шахты, где штегера получают полторы тысячи в год. Отлично… Я поступил…

Когда мы уже две недели снимали, директор картины сказал, что кто-то из студийного начальства в Калифорнии хочет со мной поговорить. Я ответил, что сейчас снимаю и перезвоню во время обеденного перерыва. Минуту спустя директор вернулся: «Он велел остановить съемку. Ему нужно с тобой поговорить». О боже.

Я зашел в офис и поднял трубку.

Александр Иваныч с выражением благоговейного страха на лице перечислил дюжины две замысловатых наук, преподаваемых в горном училище, и описал самое училище, устройство шахт, положение рабочих… Затем он рассказал страшную историю, похожую на вымысел, но которой я не мог не поверить, потому что уж слишком искренен был тон рассказчика и слишком откровенно выражение ужаса на его семитическом лице.

Я: «Привет! Что случилось?»

– А во время практических занятий, какой однажды был со мной случай! – рассказывал он, подняв обе брови. – Был я на одних шахтах тут, в Донецком округе. А вы ведь видели, как люди спускаются в самый рудник. Помните, когда гонят лошадь и приводят в движение ворот, то по блоку одна бадья спускается в рудник, а другая поднимается, когда же начнут поднимать первую, тогда опускается вторая – всё равно, как в колодце с двумя ушатами. Ну, сел я однажды в бадью, начинаю спускаться вниз, и можете себе представить, вдруг слышу – тррр! Цепь разорвалась, и я полетел к чёрту вместе с бадьей и обрывком цепи… Упал с трехсаженной вышины прямо грудью и животом, а бадья, как более тяжелая вещь, упала раньше меня, и я ударился вот этим плечом об ее ребро. Лежу, знаете, огорошенный, думаю, что убился насмерть, и вдруг вижу – новая беда: другая бадья, что поднималась вверх, потеряла противовес и с грохотом опускается вниз прямо на меня… Что будете делать? Видя такой факт, я прижался к стене, съежился, жду, что вот-вот сейчас эта бадья со всего размаха трахнет меня по голове, вспоминаю папашу и мамашу, и Могилев, и Грумахера… молюсь богу, но, к счастью… Даже вспомнить страшно.

Большой босс: «Сидни, ты нас обмишурил!»

Александр Иваныч насильно улыбнулся и вытер ладонью лоб.

Я никогда прежде не слышал слова «обмишурил». И решил, что это значит «отымел».

– Но, к счастью, она упала возле и только слегка зацепила этот бок… Содрала, знаете, с этого бока сюртук, сорочку и кожу… Сила страшная. Потом я был без чувств. Меня вытащили и отправили в больницу. Лечился я четыре месяца, и доктора сказали, что у меня будет чахотка. Я теперь всегда кашляю, грудь болит и страшное психологическое расстройство… Когда я остаюсь один в комнате, мне бывает очень страшно. Конечно, при таком здоровье уже нельзя быть штегером. Пришлось бросить горное училище…

– А теперь чем вы занимаетесь? – спросил я.

Я: «В каком смысле «обмишурил»?»

– Я держал экзамен на сельского учителя. Теперь ведь я православный и имею право быть учителем. В Новочеркасске, где я крестился, во мне приняли большое участие и обещали место в церковно-приходской школе. Через две недели поеду туда и опять буду просить.

Большой босс: «Ты вырезал одну из лучших и важнейших сцен в фильме!»

Александр Иваныч снял пальто и остался в одной сорочке с вышитым русским воротом и с шерстяным поясом.

Я понял, что они надеялись на скандальную известность, которую эта сцена могла принести картине; именно поэтому мы ее убрали. Я заметил ему, что они получили окончательный вариант сценария еще две недели назад и от них не поступало никаких замечаний. Было слишком поздно воссоздавать хронику со свадьбы: мы уже отсняли сцену, в которой ее могли бы показывать по телевизору в банке. Он бросил трубку.

– Спать пора, – сказал он, кладя в изголовье свое пальто и зевая. – Я, знаете ли, до последнего времени совсем не знал бога. Я был атеист. Когда лежал в больнице, я вспомнил о религии и начал думать на эту тему. По моему мнению, для мыслящего человека возможна только одна религия, а именно христианская. Если не веришь в Христа, то уж больше не во что верить… Не правда ли? Иудаизм отжил свой век и держится еще только благодаря особенностям еврейского племени. Когда цивилизация коснется евреев, то из иудаизма не останется и следа. Вы заметьте, все молодые евреи уже атеисты. Новый завет есть естественное продолжение Ветхого. Не правда ли?

Когда представители компании увидели рабочую версию фильма, они от счастья впали в экстаз. Большой босс превратился в саму любезность; он сказал, что теперь понимает, почему я вырезал тот эпизод.

Я стал выведывать у него причины, побудившие его на такой серьезный и смелый шаг, как перемена религии, но он твердил мне только одно, что «Новый завет есть естественное продолжение Ветхого» – фразу, очевидно, чужую и заученную и которая совсем не разъясняла вопроса. Как я ни бился и ни хитрил, причины остались для меня темными. Если можно было верить, что он, как утверждал, принял православие по убеждению, то в чем состояло и на чем зиждилось это убеждение – из его слов понять было невозможно; предположить же, что он переменил веру ради выгоды, было тоже нельзя: дешевая, поношенная одежонка, проживание на монастырских хлебах и неопределенное будущее мало походили на выгоды. Оставалось только помириться на мысли, что переменить религию побудил моего сожителя тот же самый беспокойный дух, который бросал его, как Щепку, из города в город и который он, по общепринятому шаблону, называл стремлением к просвещению.

За исключением двух случаев все сценаристы, с которыми я сотрудничал, хотели вновь со мной поработать. Думаю, отчасти дело в том, что мне нравятся диалоги. Они кинематографичны. Многие из наших любимых фильмов 1930–1940-х годов — это бесконечный поток диалогов. Конечно, мы помним, как Джеймс Кэгни размазывает грейпфрут по лицу Мэй Кларк[5]. Но разве это пробуждает более теплые воспоминания, чем «Этот бокал — за тебя, малыш»[6]? Видит Бог, попытки Чаплина съесть кукурузу с помощью «кормящей машины» в «Новых временах» — это уморительное зрелище. Но не думаю, что когда-нибудь я смеялся громче, чем в финале фильма «В джазе только девушки», когда Джо Браун говорит Джеку Леммону: «Ну… у каждого свои недостатки».

Перед тем как ложиться спать, я вышел в коридор, чтобы напиться воды. Когда я вернулся, мой сожитель стоял среди номера и испуганно глядел на меня. Лицо его было бледно-серо, и на лбу блестел пот.

Смысл в том, что между картинкой и звуком нет никакой вражды. Почему бы не взять лучшее и там, и там? Я иду еще дальше. Мне нравятся долгие речи. Одна из причин, по которой студия не горела желанием снимать «Телесеть», заключалась в том, что Пэдди Чаефски написал для Говарда Била, героя Питера Финча, как минимум четыре монолога по четыре-шесть страниц. И все это венчалось бесконечной речью Неда Битти, играющего главу гигантской корпорации, которая пытается перетянуть Говарда Била на свою сторону. Но эти сцены были мастерски сыграны и визуально безупречны. Кроме того, можно вспомнить трехстраничный монолог Ника Нолти в «Вопросах и ответах», который раскрывает и суть его героя, и тему картины. Приводить в пример «Долгий день уходит в ночь» или «Генриха V», может быть, немножко нечестно, но опять же, речи героев в них были так хорошо обыграны, что в фильмах они, несомненно, оказались на своем месте. Есть ли что-то эмоциональнее, чем финальный монолог Генри Фонды в «Гроздьях гнева»? А если говорить про красоту чистой лирики, как насчет речи Марлона Брандо в картине «Из породы беглецов»? А когда в «Убийстве в “Восточном экспрессе”» Альберт Финни излагает суть дела, его монолог длится две бобины (около 17 минут).

– У меня ужасно нервы расстроены, – пробормотал он, болезненно улыбаясь, – ужасно! Сильное психологическое расстройство. Впрочем, всё это пустяки.

На заре эры телевидения, когда правила бал «драматургия кухонной мойки», в фильмах обязательно был момент, когда мы «объясняли» героя. Как правило, где-то в последней трети картины кто-нибудь озвучивал истинные причины, по которым персонаж стал тем, кем стал. Мы с Чаефски называли это методом резиновой уточки: «Однажды кто-то отнял у него резиновую уточку, вот почему он превратился в убийцу-психопата». Так было принято раньше, а для многих продюсеров и студий ничего не изменилось и сейчас.

И он опять стал толковать о том, что Новый завет есть естественное продолжение Ветхого, что иудаизм отжил свой век. Подбирая фразы, он как будто старался собрать все силы своего убеждения и заглушить ими беспокойство души, доказать себе, что, переменив религию отцов, он не сделал ничего страшного и особенного, а поступил, как человек мыслящий и свободный от предрассудков, и что поэтому он смело может оставаться в комнате один на один со своею совестью. Он убеждал себя и глазами просил у меня помощи…

Я всегда пытаюсь обойтись без резиновоуточных объяснений. Герой обязан раскрываться за счет своих действий на экране. А его поведение по ходу картины должно проливать свет на психологические мотивы. Если сценаристу приходится проговаривать основания героя в чьих-то репликах, то с этим персонажем явно не все в порядке. Диалог в фильме выполняет ту же роль, что и остальные составляющие. Он может быть костылем для хромого сценария или, если его правильно использовать, способен усиливать, углублять и раскрывать.

Между тем на сальной свечке нагорел большой, неуклюжий фитиль. Уже светало. В хмурое, посиневшее окошко видны были уже ясно оба берега Донца и дубовая роща за рекой. Нужно было спать.

Чего хочет от меня сценарист? Тщательного изучения его идей и затем их аккуратного воплощения. Чего я хочу от сценариста? Такой же самоотверженности, какую Фрэнк Пирсон проявил во время работы над «Собачьим полуднем» или Наоми Фонер — в картине «На холостом ходу».

– Завтра здесь будет очень интересно, – сказал мой сожитель, когда я потушил свечку и лег. – После ранней обедни крестный ход поедет на лодках из монастыря в скит.

Наоми — прекрасная, талантливая, незаурядная сценаристка. Каким-то неведомым образом она влюбилась в сцену, которая, как мне кажется, была единственным слабым моментом за весь фильм. Молодой парень, герой Ривера Феникса, приходит в странный дом, садится за пианино и начинает играть сонату Бетховена. Через какое-то время замечает, что за ним следит девочка, его ровесница. Тут по сценарию он плавно переходит на буги-вуги.

Подняв правую бровь и склонив голову на бок, он помолился образу и, не раздеваясь, лег на свой диванчик.

Я объяснил Наоми, почему мне эта сцена кажется никудышной. В ней мы как будто заискиваем перед аудиторией: смотрите-ка, никакой он не ботан, ему нравится джаз, совсем как нам. Я помню подобные сцены с давних времен: вспоминается и Хосе Итурби, порхающий пальцами по клавишам в каком-то третьеразрядном фильме с Глорией Джин, и Джанетт Макдональд, поющая свинг в «Сан-Франциско». Но Наоми боролась за этот эпизод, поэтому я решил не вырезать его и посмотреть, что получится на репетиции. Когда я ставил сцену, Ривер спросил, не можем ли мы ее убрать. Он чувствовал в ней фальшь. Я увидел, как Наоми бледнеет. Мы принялись обсуждать. Ривер со святой простотой и искренностью объяснил Наоми, как этот момент рушил цельность его персонажа (это было завораживающее зрелище: спор парня семнадцати лет с серьезной сценаристкой в два раза старше него). В результате я предложил провести несколько прогонов этого эпизода, чтобы посмотреть, есть ли в нем смысл. В конце репетиции ко мне подошла Наоми. Она сказала, что не переживала бы так сильно, если бы мне пришлось поднапрячься и примириться с этой сценой, но она не может смотреть, как Ривер выворачивается наизнанку, чтобы все удалось. Ей нравился этот эпизод, но она согласилась его вырезать.

– Да, – сказал он, повернувшись на другой бок.

– Что – да? – спросил я.

Иногда отношения между актерами и сценаристами становятся крайне натянутыми. Тут я как режиссер должен быть предельно осторожным. Мне нужны и те и другие. Большинство сценаристов ненавидят актеров. В то же время звезды — залог того, что картину одобрит кинокомпания. Некоторые режиссеры обладают огромной властью, но никто из них не сравнится со звездами первой величины. Знаменитости стоит лишь попросить, и любая студия за пять секунд откажется от сценариста, а заодно и от режиссера. Чаще всего я заранее провожу достаточно серьезную работу, чтобы избежать подобных катастроф. Мы с автором сценария достигаем соглашения до того, как связываться с актерами, затем я детально обсуждаю материал со звездой, и только после этого мы идем дальше. Тут все проходит по-разному. Несмотря на вердикт Хичкока[7], большинство актеров очень умны. Некоторые великолепно работают со сценарием. Здорово помогают в этом Шон Коннери, Дастин Хоффман, Джейн Фонда, Пол Ньюман. Можно просто слушать их и много из этого почерпнуть. Пачино не слишком активно озвучивает идеи, но у него есть врожденное чувство правдивости. Если сцена или реплика его настораживают, я обращаю на них особое внимание. Чаще всего он прав.

– Когда я в Новочеркасске принял православие, моя мамаша искала меня в Ростове. Она чувствовала, что я хочу переменить веру. – Он вздохнул и продолжал: – Уже шесть лет как я не был там, в Могилевской губернии. Сестра, должно быть, уже замуж вышла.

Но звезды могут и уничтожить сценарий. Первую версию материала для «Вердикта» написал Дэвид Мэмет. Фильмом заинтересовался очень знаменитый актер, однако ему хотелось, чтобы в герое было больше конкретики. Иногда с помощью такой формулировки люди просят объяснить то, что должно оставаться невысказанным, это вариация на тему резиновой уточки. По-хорошему, за конкретику отвечает актерская игра. А Мэмет вообще всегда оставляет многое неозвученным: он хочет, чтобы актер воплощал это на экране. И он отказался что-либо менять. К работе привлекли другую сценаристку. Она оказалась чрезвычайно находчивой и просто заполнила словами моменты, которые в сценарии Мэмета не проговаривались, за что и получила жирный гонорар.

Помолчав немного и видя, что я еще не уснул, он стал тихо говорить о том, что скоро, слава богу, ему дадут место, и он наконец будет иметь свой угол, определенное положение, определенную пищу на каждый день… Я же, засыпая, думал, что этот человек никогда не будет иметь ни своего угла, ни определенного положения, ни определенной пищи. Об учительском месте он мечтал вслух, как об обетованной земле; подобно большинству людей, он питал предубеждение к скитальчеству и считал его чем-то необыкновенным, чуждым и случайным, как болезнь, и искал спасения в обыкновенной будничной жизни. В тоне его голоса слышались сознание своей ненормальности и сожаление. Он как будто оправдывался и извинялся.

Не далее как на аршин от меня лежал скиталец; за стенами в номерах и во дворе, около телег, среди богомольцев не одна сотня таких же скитальцев ожидала утра, а еще дальше, если суметь представить себе всю русскую землю, какое множество таких же перекати-поле, ища где лучше, шагало теперь по большим и проселочным дорогам или, в ожидании рассвета, дремало в постоялых дворах, корчмах, гостиницах, на траве под небом… Засыпая, я воображал себе, как бы удивились и, быть может, даже обрадовались все эти люди, если бы нашлись разум и язык, которые сумели бы доказать им, что их жизнь так же мало нуждается в оправдании, как и всякая другая.

Материал разваливался. Знаменитый актер попросил нанять третьего автора. Сценарий переписали еще пять раз. К этому моменту на него уже потратили миллион долларов. При этом каждая следующая версия была хуже предыдущей. Актер медленно менял расстановку акцентов в характере героя. Изначально Мэмет нарисовал пьяницу, который дрейфует от одного сомнительного дельца к другому, но однажды получает шанс на спасение и в отчаянии хватается за него. Знаменитый актер пытался отбелить темную сторону этого героя; ему хотелось, чтобы персонаж вызывал больше симпатии и зрители ассоциировали себя с ним. Это еще одна распространенная ошибка, с которой можно столкнуться при работе над сценарием. Чаефски говорил: «Есть два типа сцен: «Погладь собаку» и «Пни собаку». Студии хотят больше сцен «Погладь собаку», чтобы всем сразу было понятно, кто тут положительный герой». Бетт Дэвис построила великолепную карьеру на пинках, так же как Богарт и Кэгни (вспомнить его хотя бы в «Белой горячке» — великая роль, не так ли?). Уверен, что в «Молчании ягнят» зрители отождествляют себя с Энтони Хопкинсом не меньше, чем с Джоди Фостер. В противном случае не было бы взрыва хохота после потрясающей реплики «У меня сегодня на ужин будет старый друг».

Во сне я слышал, как за дверями жалобно, точно заливаясь горючими слезами, прозвонил колокольчик и послушник прокричал несколько раз:

– Господи Иисусе Христе сыне божий, помилуй нас! Пожалуйте к обедне!

Когда я получил очередной вариант сценария «Вердикта», я перечитал первую версию Мэмета, которую он принес несколько месяцев назад. И решил, что сниму фильм, только если мы вернемся к этому варианту. Так мы и сделали. На главную роль согласился Пол Ньюман, и мы начали работу.

Иногда той еще шлюхой оказывается сам сценарист. В одном из моих фильмов от исполнителя главной роли требовались четкость, бодрость и рассудочность; иная подача испортила бы диалоги. Другой знаменитый актер прочитал сценарий и захотел сыграть этого персонажа. Я сказал автору, что этот артист потрясающий, но я не уверен, что он справится с подобными диалогами. Когда я заявил, что хочу пригласить такую знаменитость на пробы, сценарист побелел. Я позвонил актеру и сказал, что, возможно, для нас обоих будет лучше, если сначала мы вместе почитаем текст вслух. И мы назначили день.

Когда я проснулся, моего сожителя уже не было в номере. Было солнечно, и за окном шумел народ. Выйдя, я узнал, что обедня уже кончилась, и крестный ход давно уже отправился в скит. Народ толпами бродил по берегу и, чувствуя себя праздным, не знал, чем занять себя; есть и пить было нельзя, так как в скиту еще не кончилась поздняя обедня; монастырские лавки, где богомольны так любят толкаться и прицениваться, были еще заперты. Многие, несмотря на утомление, от скуки брели в скит. Тропинка от монастыря до скита, куда я отправился, змеей вилась по высокому крутому берегу то вверх, то вниз, огибая дубы и сосны. Внизу блестел Донец и отражал в себе солнце, вверху белел меловой скалистый берег и ярко зеленела на нем молодая зелень дубов и сосен, которые, нависая друг над другом, как-то ухитряются расти почти на отвесной скале и не падать. По тропинке гуськом тянулись богомольцы. Всего больше было хохлов из соседних уездов, но было много и дальних, пришедших пешком из Курской и Орловской губерний; в пестрой веренице попадались и мариупольские греки-хуторяне, сильные, степенные и ласковые люди, далеко не похожие на тех своих хилых и вырождающихся единоплеменников, которые наполняют наши южные приморские города; были тут и донцы с красными лампасами, и тавричане, выселенцы из Таврической губернии. Было здесь много богомольцев и неопределенного типа, вроде моего Александра Иваныча: что они за люди и откуда, нельзя было понять ни по лицам, ни по одежде, ни по речам.

Как только я повесил трубку, ко мне подошел сценарист, который был еще и продюсером картины; в нем явно боролись благоговейный трепет и желание припугнуть. Победило второе. Тоном, по сравнению с которым глава мафиозного клана пел ангелочком, сценарист-продюсер сказал: «Знаешь, если ты ему откажешь, студия, возможно, захочет избавиться от тебя». Сценарист-продюсер (мы называем таких многостаночниками) намеревался снять этот фильм любой ценой, пусть даже придется исказить им же написанное.

Знаменитый актер пришел на пробы, согласился, что роль ему не подходит, и ушел без всяких обид. Более того, несколько лет спустя он снялся в другой моей картине. Но с этим сценаристом я больше никогда не работал.

Тропинка оканчивалась у маленького плота, от которого, прорезывая гору, шло влево к скиту неширокое шоссе. У плота стояли две большие, тяжелые лодки, угрюмого вида, вроде тех новозеландских пирог, которые можно видеть в книгах Жюля Верна. Одна лодка, с коврами на скамьях, предназначалась для духовенства и певчих, другая, без ковров – для публики. Когда крестный ход плыл обратно в монастырь, я находился в числе избранных, сумевших протискаться во вторую. Избранных набралось так много, что лодка еле двигалась, и всю дорогу приходилось стоять, не шевелиться и спасать свою шляпу от ломки. Путь казался прекрасным. Оба берега – один высокий, крутой, белый с нависшими соснами и дубами, с народом, спешившим обратно по тропинке, и другой – отлогий, с зелеными лугами и дубовой рощей, – залитые светом, имели такой счастливый и восторженный вид, как будто только им одним было обязано майское утро своею прелестью. Отражение солнца в быстро текущем Донце дрожало, расползалось во все стороны, и его длинные лучи играли на ризах духовенства, на хоругвях, в брызгах, бросаемых веслами. Пение пасхального канона, колокольный звон, удары весел по воде, крик птиц – всё это мешалось в воздухе в нечто гармоническое и нежное. Лодка с духовенством и хоругвями плыла впереди. На ее корме неподвижно, как статуя, стоял черный послушник.

Когда мы снимали «Телесеть», Пэдди Чаефски точно знал, чего хочет. Я понимал, что после эпопеи с получением разрешения на картину у него не было никакого желания переписывать сценарий по запросам звезд. В то же время ходили слухи, что с Фэй Данауэй могут быть трудности (на самом деле это полная ерунда. Она оказалась самоотверженной, преданной, необыкновенной актрисой). Если есть потенциальная проблема, я предпочитаю разбираться с ней заблаговременно. И я назначил встречу с Фэй. Я начал прямо с порога; мы еще не успели как следует поздороваться, а я уже сказал: «Знаю, что первое, о чем ты меня спросишь, это где уязвимые места твоей героини. Не спрашивай. Их нет». Фэй была в шоке. «Более того, если ты попробуешь протащить в фильм ранимость, я все вырежу в монтажной, так что это пустая трата времени». Она на секунду замерла и расхохоталась. Десять минут спустя я умолял ее взяться за эту роль. Она согласилась. Фэй даже не пыталась сделать свою героиню более мягкой и чувствительной, в результате за эту работу она получила награду Киноакадемии. Я хочу сказать, что важно прояснять такие моменты заранее. И если запахнет жареным, вы всегда можете сослаться на неоспоримую истину: «Мы оба согласились на этот сценарий. Так что давай работать».

Когда крестный ход приближался к монастырю, я заметил среди избранных Александра Иваныча. Он стоял впереди всех и, раскрыв рот от удовольствия, подняв вверх правую бровь, глядел на процессию. Лицо его сияло; вероятно, в эти минуты, когда кругом было столько народу и так светло, он был доволен и собой, и новой верой, и своею совестью.

Как вы могли догадаться, мне нравится, когда сценарист присутствует на репетициях. Слова крайне важны. И большинство актеров — не писатели, как и большинство режиссеров. Импровизации в «Собачьем полудне» сработали, потому что я хотел, чтобы актеры использовали собственный опыт, а не вымышленные образы. Думаю, импровизация помогает войти в роль, но никак не придумать диалог. Если актер не способен определиться, какие эмоции нужны в конкретном эпизоде, импровизация бесценна. Но на этом, в общем-то, и все.

Когда немного погодя мы сидели в номере и пили чай, он всё еще сиял довольством; лицо его говорило, что он доволен и чаем, и мной, вполне ценит мою интеллигентность, но что и сам не ударит лицом в грязь, если речь зайдет о чем-нибудь этаком…

Большинство сценаристов так привыкли ко всеобщему неуважению, что удивляются, когда я прошу их присутствовать на репетиции. Лишь дважды это обернулось неприятными последствиями. В первый раз сценарист влюбился в исполнительницу главной роли. Любовь проявлялась оригинально: он делал все для того, чтобы на площадке женщина чувствовала себя максимально неуверенно. Автор надеялся, что она попросит его помочь ей с ролью. Актриса пожаловалась мне, и нам пришлось распрощаться со сценаристом. Во второй раз автор был готов на любые уступки, лишь бы исполнитель главной роли вспомнил о нем, когда в следующий раз понадобится переписать сценарий. Если этот актер задавал безобидный вопрос, например: «Мне кажется, не очень понятно, в какое время суток происходит действие», сценарист тут же спускался к себе, мы слышали трескотню его пишущей машинки, и он возвращался с той же сценой, перенесенной на часовой завод. Это становилось просто неприличным. Актеры за глаза звали его подстилкой. В конце недели я сказал ему, что сценарий утвержден окончательно и он может идти домой.

– Скажите, какую бы мне почитать психологию? – начал он умный разговор, сильно морща нос.

Но часто у нас с авторами все было совершенно наоборот. За время сотрудничества мое уважение к ним так вырастало, что хотелось привлечь их ко всем этапам работы. Чаефски, который был не только сценаристом, но и продюсером «Телесети», обладал невероятным талантом. Под оболочкой комика скрывался реально смешной парень. Его цинизм отчасти был позой, но в чем ему точно не откажешь — так это в нехилой дозе паранойи. Раз он сказал мне, что студия согласилась снять «Телесеть» исключительно по решению суда; это стало частью компенсации по делу, которое он возбудил. Не знаю, правда ли все было так, но он действительно обожал сутяжничать. Его универсальным ответом на конфликтные ситуации была фраза «Можно я подам в суд?»

– А для чего вам?

Чаефски бесконечно переживал за свою работу и за Израиль. Когда мы отбирали актеров, я предложил на главную женскую роль Ванессу Редгрейв. Он был против. Я возразил: «Но она — лучшая в англоговорящем мире актриса!» — на что тот ответил: «Она поддерживает Организацию освобождения Палестины». Я возмутился: «Но, Пэдди, это же дискриминация». Он сказал: «Если еврей так поступает с гоем, то нет».

– Без знания психологии нельзя быть учителем. Прежде чем учить мальчика, я должен узнать его душу.

Ясное дело, он знал о комедии больше, чем я. В сцене, где Говард Бил, как сумасшедший, в мокрой пижаме и плаще влетает в телецентр и при этом что-то бормочет под нос, охранник должен был открыть ему дверь и произнести: «Конечно, мистер Бил». Я неуклюже объяснил охраннику, что сначала он должен проявить интерес к растрепанному состоянию Питера Финча, а потом поддакнуть ему этой репликой. Через секунду Пэдди уже был рядом со мной. «Это же телевидение, — прошептал он. — Охранник вообще не должен обращать на Била никакого внимания». Конечно, он был прав. В результате реплика вызвала заслуженный смех зрителей. Если бы ее произнесли по-моему, она бы не была такой забавной.

Божественно написанную и сыгранную сцену, в которой Уильям Холден говорит Беатрис Стрейт, что любит другую, Пэдди тоже собрался было как-то исправлять и даже уже шел в мою сторону. Но тут я поднял руку и сказал: «Пэдди, умоляю тебя. О разводе я знаю побольше твоего».

Я сказал ему, что одной психологии мало для того, чтобы узнать душу мальчика, и к тому же психология для такого педагога, который еще не усвоил себе технических приемов обучения грамоте и арифметике, является такою же роскошью, как высшая математика. Он охотно согласился со мной и стал описывать, как тяжела и ответственна должность учителя, как трудно искоренить в мальчике наклонность к злу и суеверию, заставить его мыслить самостоятельно и честно, внушить ему истинную религию, идею личности, свободы и проч. В ответ на это я сказал ему что-то. Он опять согласился. Вообще он очень охотно соглашался. Очевидно, всё «умное» непрочно сидело в его голове.

Мы с ним всегда находили компромисс и на репетициях, и на съемках. За все время работы, начиная с первого чтения сценария и заканчивая премьерой, у нас не возникло ни одного конфликта. Пэдди приходил отсматривать снятый за день материал, и я даже приглашал его в монтажную. Но к этому моменту он уже был всем очень доволен и отказался. После первой черновой сборки картины мы вместе посидели над сценарием и убрали, может, минут десять диалогов, и на этом все.

До самого моего отъезда мы вместе слонялись около монастыря и коротали длинный жаркий день. Он не отставал от меня ни на шаг; привязался ли он ко мне, или же боялся одиночества, бог его знает! Помню, мы сидели вместе под кустами желтой акации в одном из садиков, разбросанных по горе.

Когда я вглядываюсь в окружающий нас абсурд, гротескные времена, через которые мы проходим, — постоянно задаюсь вопросом, что бы Пэдди сотворил с таким материалом. У него бы было слишком много тем, о которых можно написать. Я каждый день скучаю по нему.

Другим интересным опытом для меня стала работа с Эдгаром Доктороу над «Дэниелом». Несколько лет назад меня пригласили в Париж на ретроспективу моих фильмов в Синематеке. Во время ужина после показа многие французские режиссеры жаловались на нехватку сценаристов. Я со всей деликатностью указал им, что, возможно, они неправы. Из-за чепухи про авторское кино, в котором режиссер всесилен, большинство уважающих себя писателей, конечно, могут сторониться работы в кинематографе. Я сказал, что в Америке не только потрясающие сценаристы, но и многие из лучших прозаиков пишут для кино. Можно вспомнить Доктороу, Билла Стайрона, Дона Делилло, Нормана Мейлера, Джеймса Сэлтера и Джона Ирвинга; все они создавали оригинальные сценарии или адаптировали собственные произведения для экрана. Взять хотя бы Эдгара Доктороу. Он написал сценарий на основе своего романа «Книга Дэниела» минимум на семь лет раньше, чем мы получили деньги на съемку фильма.

– Через две недели я уйду отсюда, – сказал он. – Пора!

– Вы пешком?

Тогда же я прочитал его и понял, что это один из лучших сценариев, который попадал мне в руки. И все эти семь лет каждый раз, когда какая-нибудь студия нанимала меня снимать фильм, я предлагал им «Дэниела» в качестве второй картины. В конце концов на горизонте появился классный парень по имени Джон Хейман. Он один из тех самых всесильных людей, которые стоят за бюджетами кинокомпаний. Джон, например, может сделать так, чтобы финансирование поступало через зарегистрированный на Багамах британский банк, который отсылает деньги в Paramount Pictures на судне под панамским флагом, и каким-то чудом после этой операции все остаются в выигрыше. Когда он занялся бизнесом, я получил от него потрясающий сценарий и послал в ответ «Дэниела». Он ему понравился. Наконец-то у нас появилась возможность снять этот фильм.

– Отсюда до Славянска пешком, потом по железной дороге до Никитовки. От Никитовки начинается ветвь Донецкой дороги. По этой ветви я до Хацепетовки дойду пешком, а там дальше провезет меня знакомый кондуктор.

Я вспомнил голую, пустынную степь между Никитовкой и Хацепетовкой и вообразил себе шагающего по ней Александра Иваныча с его сомнениями, тоской по родине и страхом одиночества… Он прочел на моем лице скуку и вздохнул.

Доктороу, конечно, был в восторге, но в то же время беспокоился, что кинокомпания может испортить картину при подготовке к прокату. Я объяснил ему, что этому не бывать, потому что по контракту окончательный монтаж за мной: а значит, что бы я ни сдал в качестве финального варианта, никто не может вносить изменения в видеоряд или аудиодорожку. Добиться такого договора очень трудно; любая студия меньше всего на свете хочет потерять подобную возможность. Я получил право на окончательный монтаж, когда работал над «Убийством в “Восточном экспрессе”». Думаю, в те времена такой прерогативой обладали не более десятка режиссеров. Еще до начала репетиций Эдгар попросил меня разделить с ним право на финальный монтаж «Дэниела». Я сказал, что для режиссера это одна из самых труднодостижимых привилегий, именно поэтому она бесценна. И объяснил, что контракты с режиссерами всегда выстраиваются на прецедентах. Если я соглашусь на его предложение, то и потом буду сталкиваться с аналогичными требованиями; глазом не успею моргнуть, как то, чего пришлось добиваться двумя десятками фильмов, просто исчезнет.

«А сестра, должно быть, уже замуж вышла!» – подумал он вслух, и тотчас же, желая отвязаться от грустных мыслей, указал на верхушку скалы и сказал:

– С этой горы Изюм видно.

Во время прогулки по горе с ним случилось маленькое несчастье: вероятно, спотыкнувшись, он порвал свои сарпинковые брюки и сбил с башмака подошву.

Тем не менее я пообещал ему: все, что он забракует, не попадет на экран. В конце концов, ему это причиталось. Он один из наших лучших писателей, и я знал, как дорог`а его сердцу «Книга Дэниела». Эдгар написал сценарий наудачу, без гарантии, что его вообще когда-нибудь экранизируют, и теперь впервые нужно было отважиться на авантюру под названием «совместное творчество». У Доктороу, правда, была пьеса, которую поставил Майк Николс, но она изначально и задумывалась как пьеса. Здесь же речь шла об адаптации его романа.

– Тс… – поморщился он, снимая башмак и показывая босую ногу без чулка. – Неприятно… Это, знаете ли, такое осложнение, которое… Да!

Вертя перед глазами башмак и как бы не веря, что подошва погибла навеки, он долго морщился, вздыхал и причмокивал. У меня в чемодане были полуштиблеты старые, но модные, с острыми носами и тесемками; я брал их с собою на всякий случай и носил только в сырую погоду. Вернувшись в номер, я придумал фразу подипломатичнее и предложил ему эти полуштиблеты. Он принял и сказал важно:

Эдгар принял мое объяснение, и мы начали работать. Он присутствовал на кастинге, на репетициях и мог в любой момент прийти на съемочную площадку. Первой мы снимали необыкновенную сцену, когда люди в толпе поднимают двух детей над головой и из рук в руки передают до трибуны во время митинга, где собирают деньги для их арестованных родителей. У меня работали шесть камер и 5000 актеров массовки. Я взглянул на Эдгара прямо перед тем, как скомандовать «Мотор!» Он рыдал. Он так долго ждал этого.

– Я бы поблагодарил вас, но знаю, что вы благодарность считаете предрассудком.

Острые носы и тесемки полуштиблетов растрогали его, как ребенка, и даже изменили его планы.

Эдгар присутствовал на просмотрах снятого за день материала. Кроме того, я попросил его присоединиться ко мне в монтажной; это было лишь второй раз за мою карьеру. Картину было сложно монтировать, потому что и в книге, и в сценарии Доктороу нарушил ход времени, так что прошлое и настоящее представали перед зрителями вперемежку. Мы с ним спорили, обсуждали, задавались вопросами, сомневались, уставали, веселились и впадали в печаль. Перед премьерой картины мы отправились в тур, чтобы привлечь к ней внимание. И оба остались очень довольны сотрудничеством. Несмотря на то что «Дэниел» провалился и по оценкам критиков, и по кассовым сборам, я считаю этот фильм одним из моих лучших.

– Теперь я пойду в Новочеркасск не через две недели, а через неделю, – размышлял он вслух. – В таких башмаках не совестно будет явиться к крестному папаше. Я, собственно, не уезжал отсюда потому, что у меня приличной одежи нет…

Как правило, я не зову сценаристов на просмотр отснятого материала или в монтажную по причинам, о которых скажу в одной из следующих глав. Но прошу их посмотреть рабочую версию фильма, если есть такая возможность. Обычно из нее что-то нужно вырезать. Авторам сценария проще заметить повторы в своей же работе. Некоторые эпизоды камера делает очевиднее без дополнительных объяснений. В хорошей финальной версии монтажа не должно быть повторов. Именно тут и может помочь сценарист.

Когда ямщик выносил мой чемодан, вошел послушник с хорошим насмешливым лицом, чтобы подмести в номере. Александр Иваныч как-то заторопился, сконфузился и робко спросил у него:

– Мне здесь оставаться или в другое место идти? Он не решался занять своею особою целый номер и, по-видимому, уже стыдился того, что жил на монастырских хлебах. Ему очень не хотелось расставаться со мной; чтобы по возможности отдалить одиночество, он попросил позволения проводить меня.

В каком-то смысле фильм переделывается постоянно. Так много зависит от режиссера, актеров, оператора, музыки, звукового ряда, декораций и монтажа, что картина непрерывно меняется. Благодаря всем этим компонентам появляются отступления от первоначальной идеи, сюжет проясняется или, наоборот, запутывается, варьируется настроение или расстановка сил. Это как смотреть на воду, в которую добавляют различные краски, — цвет будет постоянно меняться. Думаю, автору сценария важно понимать этот процесс и в идеале наслаждаться им. В кинематографе такая изменчивость неизбежна, и если изначальный замысел автора сохраняется, новые компоненты можно только приветствовать.

Дорога из монастыря, прорытая к меловой горе и стоившая немалых трудов, шла вверх, в объезд горы почти спирально, по корням, под нависшими суровыми соснами… Сначала скрылся с глаз Донец, за ним монастырский двор с тысячами людей, потом зеленые крыши… Оттого, что я поднимался, всё казалось мне исчезавшим в яме. Соборный крест, раскаленный от лучей заходящего солнца, ярко сверкнул в пропасти и исчез. Остались одни только сосны, дубы и белая дорога. Но вот коляска въехала на ровное поле, и всё это осталось внизу и позади; Александр Иваныч спрыгнул и, грустно улыбнувшись, взглянув на меня в последний раз своими детскими глазами, стал спускаться вниз и исчез для меня навсегда…

В начале этой главы я упомянул, что в лучших лентах рождается третья основная мысль, о существовании которой не догадывался ни сценарист, ни режиссер. Не знаю почему, но это и правда происходит. В каждом моем фильме, который я сам считаю удачным, появлялся странный сплав, который удивлял и меня, и автора сценария. Именно об этом сюрпризе говорил Артур Миллер. Конечно, изначальная идея никуда не уходит. Но различные участники процесса вместе создают нечто новое, которое значительно превосходит отдельные компоненты. Работа над картиной во многом напоминает оркестр: новые аккорды могут менять, обогащать и прояснять основную музыкальную тему.

Святогорские впечатления стали уже воспоминаниями, и я видел новое: ровное поле, беловато-бурую даль, рощицу у дороги, а за нею ветряную мельницу, которая стояла не шевелясь и, казалось, скучала оттого, что по случаю праздника ей не позволяют махать крыльями.

В этом смысле, когда режиссер работает над фильмом, он «пишет». Но, думаю, тут важно отбросить метафоры.

Писать — значит писать. Иногда автор включает в сценарий свои указания. Приводит подробные описания героев или обстановки. В тексте также могут быть прописаны крупные, общие планы и другие директивы по съемке. Я все это внимательно изучаю, потому что в этих ремарках также отражается замысел сценариста. Я могу следовать им буквально либо найти другой способ выразить ту же идею. Самое важное в материале — структура и слова. Но именно режиссер создает из разрозненных компонентов целое, превосходящее сумму этих самых компонентов. Это два разных дарования.

Некоторые люди могут делать и то и другое, но я не знаю никого, кто был бы одинаково одарен в обоих направлениях. Для меня Джо Манкевич всегда будет скорее сценаристом, чем режиссером. Джон Хьюстон был блестящим, возможно, великим режиссером, который к тому же хорошо писал. Сложно что-то сказать о режиссерах, на языке которых я не говорю. Никогда не забуду своего шока от «Забриски Пойнт», первой картины Антониони на английском. Я всегда любил его. И в этой ленте мне по-прежнему нравились все его режиссерские решения, но с языком тут явно были серьезные проблемы.

Большинство сценаристов начинают сами снимать фильмы, чтобы сохранить целостность текста. Их задумки так часто насиловали режиссеры, не ведавшие, что творят, поэтому ради самозащиты авторы взяли в руки громкоговоритель. Я написал два сценария («Принц города» совместно с Джеем Алленом и «Вопросы и ответы»), потому что эти истории были мне особенно близки и я чувствовал, что лучше кого бы то ни было знаю, как именно должны «звучать» герои. При этом я считаю себя режиссером, а не сценаристом. Авторы обладают невероятной магией, которая до сих пор меня изумляет.

Наконец, должен признаться: я слегка лукавлю, когда рассказываю про свое теплое отношение к сценаристам. Временами они бывают настоящей головной болью (уверен, энное количество авторов то же самое могут сказать и про меня). Иногда халтурят, просто чтобы заработать (совсем как я) или потому, что им больше нравится трудиться, чем бездельничать (опять же, как мне). Я совершенно уверен: если во время работы я захочу поменять сценариста, то студия или продюсер позволят мне выбрать его. Но такое случилось всего один раз. Право на финальный монтаж — лучшая гарантия безопасности: я могу вырезать сцену или реплику, которые мне были не по душе с самого начала. Подобное происходило больше одного раза. Но нечасто. Режиссер говорит «Снято!» — и именно поэтому обладает колоссальной властью. Но результат всегда лучше, если ему не нужно к ней прибегать.

Глава 3. Стиль. Самое затасканное понятие после слова «любовь»

Не так давно я читал рецензию на «Путь Карлито» Брайана Де Пальмы. Критик был большим почитателем Де Пальмы, как и я. Он написал, что режиссер нашел идеальный визуальный стиль для трагедии. Но тут есть неувязка. «Путь Карлито» не трагедия. Дальше критик пишет, что это «типичная жанровая картина», добавляет, что «о ней сложно рассуждать как о цельном произведении», и называет фильм грубой коммерческой подделкой.

Если Де Пальма нашел «идеальное визуальное решение для передачи неумолимого хода трагедии» в фильме, который описан подобными цитатами, то что нужно найти, чтобы перенести на экран «Царя Эдипа» или «Гамлета»?

Я спорю не с Де Пальмой и даже не с его картиной, а с критиком.

Рассуждения о стиле как о чем-то полностью оторванном от содержания ленты приводят меня в ярость. Форма следует за функцией[8] — и в кино тоже. Ко мне пришло осознание, что существует множество произведений искусства, которые так прекрасны, что не нуждаются в пояснении. И может статься, некоторые фильмы стремятся лишь оставаться визуальным упражнением, экспериментом. Они способны вызывать бурю эмоций именно потому, что были задуманы как нечто прекрасное, и не более. Но давайте не будем использовать напыщенные формулировки вроде «идеальное визуальное решение для трагедии».

Создать фильм — всегда значит рассказать историю. Одни ленты рассказывают свою историю и рождают в вас чувство. Другие рассказывают историю, рождают в вас чувство и сообщают некую мысль. Третьи рассказывают историю, рождают чувство, сообщают мысль и раскрывают некую правду о вас и других. И разумеется, тот способ, которым вы описываете некий сюжет, должен как-то соотноситься с тем, что этот сюжет из себя представляет.

Это и есть стиль: способ рассказать именно эту историю. После первого ключевого решения (о чем сюжет) следует второе по значимости решение: «Теперь, когда я знаю, о чем это, как я это расскажу?» И это решение затронет работу каждого цеха, вовлеченного в создание будущей картины.

Можно я сначала выпущу пар, чтобы он не мешал в дальнейшем? Критики говорят о стиле как о чем-то отдельном, потому что им нужно, чтобы он бросался в глаза. А нужно им это потому, что они на самом деле не видят. Если фильм похож на рекламу Ford или Coca-Cola, они думают — вот это стиль. И это так. Реклама хочет продать вам нечто ненужное и стилистически приспособлена для этого. Как только появляется телевик — это «стиль». (Телеобъектив позволяет снимать предметы или людей с очень большого расстояния и сильно их приближать. Но его глубина резкости так мала, что любой предмет за объектом съемки или перед ним размывается до неразличимости. Подробнее об объективах позже.) Наблюдая восторг, которым встречали «Мужчину и женщину» Лелуша, можно было подумать, что явился новый Жан Ренуар. Вполне симпатичную романтическую чепуху провозгласили «искусством» просто потому, что она не походила на реализм. Не так уж трудно увидеть стиль в «Убийстве в “Восточном экспрессе”». Но почти никто из критиков не заметил стилизации в «Принце города». А это одна из самых стилизованных моих картин. Куросава заметил. В один из самых тревожных моментов моей профессиональной жизни он говорил мне о красоте операторской работы и фильма в целом. Но под красотой он понимал органичное соединение формы и материала. И для меня это отличает истинных стилистов от украшателей. Последних легко узнать. Вот почему их так любят критики. Ну все! Я излил свой гнев.

Тут, конечно, возникает аргумент «автора». Мол, стиль такого-то присутствует во всех его картинах. Разумеется, присутствует. Он же их снял. Одна из причин, по которым Хичкоком заслуженно восхищаются, в том, что его стиль чувствуется в каждой его картине. Но важно понимать почему: он, в сущности, всегда снимал один и тот же фильм. Сюжеты различались, но жанр был один: мелодрама с элементами легкой комедии, в которой играли самые роскошные (и самые коммерчески успешные на тот момент) актеры, которую часто снимал тот же оператор, а музыку писал тот же композитор. Команда Хичкока была готова к работе на каждой картине. Вы абсолютно правы, что у него легко узнаваемый стиль. Его «как» было всегда одним и тем же, и тем же было его «что». Я нисколько не критикую. От его лент я получал гораздо больше удовольствия, чем от работ многих так называемых серьезных режиссеров. Я всего лишь хочу сказать, что и в лентах Хичкока форма следовала функции. А может быть, и наоборот. Вероятно, он выбирал сюжеты, которые соответствовали сильной стороне его дарования, что и было его «стилем».

Здесь мы подходим к другой скороспелой теории. «А как же Матисс? Вы всегда узн`аете его руку». Конечно, узнаете. Это работа одного человека! Кинорежиссеры не работают в одиночку. Будет видимая разница, если мы работаем с оператором А или оператором В, художником-постановщиком С или художником-постановщиком D. Я пробовал себя во всех жанрах, в каких мог. Я выбирал операторов и композиторов так же, как актеров: подходят ли они для этой картины? Борис Кауфман, с которым мы выпустили восемь лент, был великим драматическим оператором. Вместе мы сделали прекрасные фильмы: «12 разгневанных мужчин», «Ростовщик», «Из породы беглецов». Но когда требовалось больше легкости в кадре, мы сталкивались с трудностями. Легкомысленная любовная история «Такая женщина» визуально не удалась. «Группа» и «Прощай, Брейверман» страдают излишней тяжеловесностью с точки зрения операторской работы. Борис был совершенно далек от легкости. Но фильмы, для которых он подходил, включая фильмы Элиа Казана «В порту» и «Куколка», — входят в число лучших черно-белых картин всех времен.

На десяти моих последних фильмах я работал с одним оператором, Анджеем Бартковяком, потому что его диапазон невероятно широк. Но у меня есть тайный список из четырех-пяти операторов, с кем я хотел бы поработать, если когда-нибудь возьмусь реализовать кое-какие сценарии. И как бы ни была разнообразна его работа со мной, Анджей выходил в какое-то совершенно иное измерение, когда снимал великолепные картины «Честь семьи Прицци» Джона Хьюстона и «С меня хватит» Джоэла Шумахера.

Хороший стиль для меня — незримый. Его ощущаешь. Стиль фильма «Ран» Акиры Куросавы полностью отличается от стиля «Семи самураев» или «Снов Акиры Куросавы». И тем не менее все это, несомненно, фильмы Куросавы. Стилистически между «Апокалипсисом сегодня» и двумя частями «Крестного отца» нет ничего общего. И все же очевидно, что это работы Фрэнсиса Копполы. Причина огромной визуальной разницы между этими лентами — в операторе. Обоих «Крестных отцов» снял Гордон Уиллис, а «Апокалипсис сегодня» — Витторио Стораро.

Любой фильм по определению вещь искусственная. Люди сообща создают его, чтобы поведать историю. Эти рассказы принимают различные формы. Есть четыре основных драматических жанра повествования: трагедия, драма, комедия и фарс. Четких границ между ними нет. В «Огнях большого города» Чаплин переходит от одного жанра к другому с таким изяществом, что вы не замечаете, как.

К тому же у драмы и комедии есть подвиды. Драма может быть натуралистичной («Собачий полдень») и реалистичной («Серпико»). Комедия может быть высокой («Филадельфийская история») и низкой («Эбботт и Костелло встречают…» кого угодно). Некоторые картины умышленно сочетают несколько жанров. «Гроздья гнева» — комбинация реалистической драмы с трагедией. «Сверкающие седла» — смесь низкой комедии и фарса. Здесь нет элементов, которые можно подсчитать, очень часто они пересекаются. Я всегда стараюсь определить основную область, в которой лежит тема фильма, потому что первый шаг в поиске стиля — сужение выбора.

Как только начинается такое «обстругивание», возникает интересный феномен. Будущая картина на глазах приобретает все более явный стиль. Подчеркнутая стилизация может выявить более глубокую истину. Идеальный пример — «Страсти Жанны д’Арк» Карла Дрейера. Картина была сделана очень скупыми (крайне стилизованными) средствами. По мере упрощения образного языка фильм приобретал больше скрытых смыслов. Наконец, простое укрупнение на лице Фальконетти в последний момент страданий Жанны говорит обо всем: о войне, смерти, религии, о запредельном.

Чем более вы конкретны и точны в выборе средств, тем более универсальным будет результат.

И буквально переходя от возвышенного к смехотворному: в Голливуде обычно считают, что универсальность — это обобщение. Много лет назад я очень хотел снять фильм по роману «Марджори Морнингстар». Этот мир был мне хорошо известен, сценарий восхищал, и в первую очередь потому, что там изображался быт нью-йоркских евреев среднего класса. Я переживал бы за евреев, если кто-то другой взялся бы за экранизацию. И однажды утром я полетел в Калифорнию на встречу с Джеком Уорнером. Зайдя в его кабинет, я увидел эскизы декораций еврейского пансионата в горах Катскилл, где происходит основное действие. Там был Дик Силберт, художник-постановщик. Мы часто работали вместе с ним. Эскизы выглядели так, будто курорт находился где-то в Беверли-Хиллз или Брентвуде. Я сказал Дику, что никогда не видел такого еврейского летнего кабаре. Дик сказал: «Ну, если ты хочешь реализма…» — и умолк. Тут встрял Джек Уорнер: «Видишь ли, Сидни, — сказал он, — у нас нет желания делать фильм для узкой аудитории. Мы хотим нечто более общедоступное». Я сказал: «Значит, евреев на роли не приглашаем, так?» И трехчасовым рейсом вылетел домой.

Я прихожу к стилю фильма одним из трех путей. Иногда это происходит методом исключения: не то… опять не то… Так было, например, с «Принцем города». Как я уже говорил, «что» фильма было таким: «В мире секретов все не то, чем кажется». В следующих главах я расскажу, как это влияло на работу камеры, декорации, костюмы, монтаж и так далее. Но в первую очередь эта тема помогла сразу отмести несколько стилистических решений. Хотя картина была основана на реальных событиях, я не хотел делать ее натуралистической. Под этим термином я понимаю максимальную близость к документальному кино, которую допускает фильм по готовому сценарию. Это не была история с традиционной структурой, где главный герой следует из точки А в точку B, а потом в C, безоговорочно оказываясь победителем или побежденным. Собственно, именно эта неоднозначность на всех уровнях и была самой сильной стороной ленты. Даже я не знал, как именно относиться к главному действующему лицу: герой он или злодей? Я не понимал этого, пока не посмотрел законченную работу. Хорошие ребята часто поступали плохо, и наоборот. История не была вымышленной и при этом ставила нравственные вопросы таких масштабов, каких редко достигают события в реальной жизни. Я не был уверен, драма это или трагедия. Хотел пройти где-то между, больше склоняясь к трагизму. Если трагедия работает, то не оставляет места для слез. Выжать слезу в таком фильме было бы слишком просто. Классическое определение трагедии по-прежнему в силе: катарсис достигается через сострадание и благоговейный ужас. Последнее чувство требует некоторой дистанции: трудно трепетать перед тем, кого хорошо знаешь.