Ну, а если еще добавить, что тогда?
Элоди мазала маслом дымящиеся вафли и поливала их кремом, который застывал, образуя квадратики; вдруг она яростно вскинула голову.
Может быть, ожог? Потрясение?
— В доме опять завелись крысы, — проворчала она, — вы слышите, как возятся эти проклятущие обжоры!
Нет… Искра! Совершенно неожиданная вещь.
Я в ужасе оттолкнул тарелку, услышав вдруг шорох рвущейся бумаги.
Чем выше растет столб, тем жарче и ярче искры; об этом сообщают научные книги и журналы.
Вольтовыми столбами занимаются все: ученые, торговцы, врачи, аптекари… В кабинетах королей стоят вольтовы столбы из золотых и серебряных монет.
— Никак не могу понять, откуда доносится их противная возня, — сказала она, бросая взгляды в сторону кухни.
Занимается вольтовыми столбами и русский академик Василий Петров. Но занимается не так, как другие. Он работает денно и нощно, не щадя себя.
Еще не изобретены чувствительные вольтметры, измеряющие электрическое напряжение. Но Петров сам себя превратил в вольтметр. Он срезал кожицу с кончиков пальцев и ловил мельчайшие уколы электрического напряжения незащищенными нитями нервов.
Шорох доносился с десертного столика, на который обычно складывали ненужные предметы. Но сегодня столик был пуст, на нем не было ничего, кроме пакета из серой бумаги.
Одна мысль пьянит академика Петрова. Что, если взять не десяток монет и не сотню, а тысячу, даже несколько тысяч? Каким чудом тогда поразит нас электричество?
Вот бы взять да собрать столб небывалой длины — тысячи на четыре с лишком медных и цинковых кружков, и поглядеть, что получится! Богатырская, должно быть, искра проскочит меж концов шнура! А быть может, и не искра вовсе? Может быть, такое немыслимое чудо, что и вообразить заранее нельзя?
Я хотел было заговорить, но заметил, что дядюшка в упор смотрит на меня. Его взгляд красноречивее всяких слов требовал молчания.
Потому не терпится академику Петрову, пока соберут его «наипаче огромный» столб. Со сборкой мешкать нельзя. Столб такой длины, что, пока собирают головную часть, хвост успевает просохнуть.
На стеклянную скамеечку положены два древесных угля; к ним подведены шнурки от огромной батареи. Осторожно сближаются угольки… И вдруг «является между ними яркое, белого цвета пламя».
Я промолчал, и Элоди больше ничего не сказала.
Ослепительный огненный мост лег в пролет между углями.
Своды залиты серебряным светом, непривычно резкие тени, словно чернью, отчеканены по серебру.
Но я знал, что шорох доносился из пакета, и даже видел…
Предвидение Петрова сбылось.
Он не зря увеличивал количество кружков. Рост количества породил новое качество, небывалое явление, невиданное в природе.
Что-то живое находилось в бумаге, обвязанной бечевкой, и это что-то пыталось освободиться с помощью когтей или зубов.
До Петрова электрический свет был вспышкой, искрой, молнией, а теперь он горел постоянно и непомрачимо, как солнце.
[9]
Начиная с того дня дядюшка и его друзья собирались каждый вечер, меня же стали пускать в свое общество редко. Они часами вели серьезные беседы, словно забыв о радостях жизни.
6.3.
Академик Василий Петров сделал великое открытие. Он зажег первый источник непрерывного электрического света. Но имя академика Петрова оказалось надолго разлученным с его гениальным творением.
Но вот настал день святых Элуа и Филарета.
Рассказывают, что историку техники принесли старинную картину с изображением двух простых людей из народа. Фигуры были выписаны на сплошном черном фоне. Черный фон показался историку подозрительным. Историк осторожно ваткой, смоченной в скипидаре, стал смывать с края черную краску. И тогда из-под ватки появился клочок голубого неба, облачко. Облачко было клубом пара. Когда черная краска сошла вся, оказалось, что на заднем плане — паровозик с большими колесами и с трубой, длинной, как верблюжья шея.
Историк понял, что нашел портрет Черепановых — гениальных изобретателей первого русского паровоза.
— Филарет получил от бога и природы все, что делает жизнь приятной и нежной, — провозгласил мой дядюшка, — а святого Элуа следует любить за те радости, которые подарил нам славный король Дагобер! И будет несправедливо, если мы не отпразднуем, как положено, это двойное торжество.
Видно, чья-то злая, завистливая кисть понадеялась вымарать из истории знаменитое русское изобретение, превратить великих русских изобретателей вновь в безвестных людей.
И вот что режет глаз. Если полистать страницы истории больших русских изобретений, то оказывается, что по многим из них погуляла эта злая, завистливая кисть, многие лучшие страницы оказались замазанными черной краской.
Пятеро друзей ели анчоусный паштет, нашпигованных салом фазанов, индейку с трюфелями, майенский окорок в желе и пили вино из многочисленных бутылок, запечатанных воском разных цветов.
Нам теперь известно, чья эта работа.
В царское время русскую науку и технику окружал глухой черный заговор— заговор молчания.
Во время десерта, когда были поданы кремы, варенья, марципаны и миндальные пирожные, капитан Коппеянс потребовал пунша.
Заговорщиками были дворяне, чиновники, предприниматели — все, кто правил в то время царской Россией.
Корни заговора шли за границу.
Дымящийся пунш был разлит в стеклянные кружки, и вскоре все захмелели. Бинус Комперноле соскользнул со стула и был отведен на диван, где тотчас заснул. Господин Финхаер решил спеть старинную оперную арию.
Заправилы царской России презирали все русское, преклонялись перед всем заграничным. Они боялись своего народа, ненавидели его и старались подорвать в нем веру в собственную силу. Им казалось спокойнее передоверить русскую промышленность иностранцам. А поэтому они твердили миру, что русские не способны изобретать и что все толковое в технике придумано иностранцами.
Загранице эта басня была выгодна. Заграница посылала в Россию своих профессоров, восхвалявших заграничные выдумки, умалявших, похищавших русские изобретения.
— Я хочу вернуть к жизни «Весталку» Спонтини, произнес он, — пора покончить с несправедливостью!
Когда Петров открыл свою дугу, в Академии наук было много иностранцев. Среди них были люди, свысока относившиеся к России.
Но арию он не запел, а вскочил на ноги и закричал:
Они набросились на светоч, зажженный русским ученым, как пещерные летучие мыши на горящую свечу.
Петров описал свое открытие в книге на русском языке. Но русский язык был не в почете у русских аристократов и их ученых прислужников, пренебрегавших своей родной речью и баловавшихся французским языком. Книгу замолчали.
— Я хочу ее видеть, вы слышите, Квансюис! Я хочу ее видеть, я имею на это право, ведь я помог вам ее отыскать!
— Замолчите, Финхаер, — гневно вскричал дядюшка, — вы пьяны!
Академик Крафт первым обмакнул кисть в черную краску. Два года спустя после выхода книжки в статье об опытах с вольтовыми столбами он уже ничего не пишет о Петрове, но зато упоминает английского механика Меджера, который тоже собрал большой вольтов столб и намерен сделать с его помощью новые открытия.
Но господин Финхаер, не слушая его, уже выбежал из комнаты.
«Я природный россиянин, — писал Петров, — не имевший случая пользоваться изустным учением иностранных профессоров физики и досель остающийся в совершенной неизвестности между современными нам любителями сей науки».
Смелый ум Петрова, его независимый нрав, твердая вера в силу русской науки испугали тех, кто приехал в Россию для того, чтобы русскую науку душить и грабить.
— Остановите его, он наделает глупостей! — завопил дядюшка.
Они стали пытаться разбить колыбель, где родилось великое открытие. По архивным документам это выглядит, как какой-то сговор.
Академик Паррот хладнокровно взял Петрова на мушку. Он принялся строчить на него мелочные доносы, один глупее другого. То он пишет, что нет в физическом кабинете барометров и термометров, хоть они и глядят на входящего со всех стен. То он пишет, что в кабинете от недостатка ухода ослабли магниты, как будто магниты — это лошади, за которыми требуется уход. То он торопится письменно донести, что в углу лаборатории завалялось плохо вычищенное зеркальце.
— Да, да! Остановите его, он наделает глупостей, — поддакнул доктор Ван Пиперцеле, еле шевеля языком и глядя мутными глазами на дверь.
Академик Фусс — непременный секретарь Академии — с совершенно серьезным видом требовал от Петрова объяснений. Петров защищался от этих мелких уколов, но академик Паррот был ябедником неутомимым.
То была туча маленьких стрел, и Петров изнемогал, как Гулливер под обстрелом лилипутов.
Мы услышали шаги Финхаера, взбегающего на верхний этаж. Дядюшка бросился вслед за ним, волоча за собой обычно услужливого, но сейчас упирающегося Ван Пиперцеле.
Наконец Петрова отстранили от заведования кабинетом, а ключи велели передать академику Парроту. Петров пытался бороться и не отдавал ключей. Тогда академики пошли на взлом. Академик Фусс с академиком Коллинсом пригласили слесаря и взломали замок.
Так была разорена колыбель электрического света. Под глухим слоем черной краски скрылось с глаз гениальное русское открытие.
Капитан Коппеянс пожал плечами, выпил свой пунш наполнил кружку снова и набил трубку.
Зато как возликовали иностранные профессора, когда восемь лет спустя после Петрова англичанин Деви снова получил ослепительную дугу между кусочками угля, присоединенными к батарее! Честь открытия электрической дуги тут же приписали Деви. В то время в России никто не подал голоса в защиту первенства Петрова, в защиту славы русской науки. Великие научные и технические ценности, которые создавал русский народ, были безнадзорным имуществом.
— Глупости, — пробормотал он.
Советские ученые сегодня смывают черную краску, закрывавшую громадную картину побед нашей научной и технической мысли. На страже славы отечественной науки стоит теперь весь советский народ.
После почти столетнего забвения вышло на свет и вечно будет сиять в веках и имя академика Петрова.
И в это время раздался крик ужаса и боли, а потом послышались восклицания и что-то упало. Я слышал, как Финхаер кричал:
6.4.
Приспособили дугу для освещения все-таки в России.
— Она ущипнула меня… Она откусила мне палец!..
В 1849 году дуга вспыхнула в Петербурге, на вышке Адмиралтейства, осветив начало трех уличных магистралей: Невский и Вознесенский проспекты и Гороховую улицу.
В 1856 году электрические дуги загорелись на празднествах в Москве. Их зажег русский изобретатель Шпаковский. В программе празднеств они назывались «электрическими солнцами».
Дядюшка стонал:
Жизнь Шпаковского была геройством. Взрывом опытной морской мины ему повредило позвоночник. И все-таки Шпаковский до конца своих дней трудился у стола лаборатории. Когда он работал стоя, его поддерживали два матроса.
Приспособить дугу для освещения было трудной задачей.
— Она удрала… О боже! Как мне теперь ее отыскать?
Дуга пылала, и от страшного жара испарялись угли, и с каждой секундой рос пролет между углями. Через полминуты начинало тревожно шипеть и метаться пламя, а затем обрывался ослепительный мост, и дуга погасала. За дугой приходилось неотступно следить и подкручивать рукоятку, сближающую угли, как подкручивают в лампе горящий фитиль.
В середине прошлого века инженеры постарались выйти из положения и пристроили к дуге часовой механизм. Дуговая лампа получилась сложной, как стенные часы. «Тик-так, тик-так», — мерно тикал механизм, постепенно сближая угли. Но дуга не была такой точной, как часы. И она нередко обгоняла ход часов и гасла.
Коппеянс выбил из трубки пепел, встал, вышел из столовой и начал с трудом взбираться по спиральной лестнице, ведущей на бельэтаж. Я последовал за ним, сгорая от страха и любопытства, и проник в комнату, в которой до этого никогда не бывал.
Инженеры пошли на другое усложнение. К часовому механизму пристроили электрический механизм, подгонявший часы, когда лампа собиралась гаснуть и ток через дугу уменьшался. Получился исключительно сложный регулятор. И все-таки он был несовершенным. Несколько ламп нельзя было включить в одну электрическую цепь. Регуляторы не могли работать вместе. Они заботились каждый лишь о своей дуге и, действуя вразнобой, гасили соседние дуги.
В ней почти не было мебели, и я сразу увидел дядюшку, доктора Ван Пиперцеле и господина Финхаера, стоявших вокруг громадного центрального стола.
На каждую лампу нужна была отдельная небольшая электростанция.
Финхаер был бледен, как полотно, его рот кривился от боли.
Любители электрического освещения не щадили затрат. Они шли на постройку домашних электростанций. Они ставили в подвале паровую машину и заставляли ее вертеть генератор. Но питали эти электростанции одну-единственную лампу.
Она во всем своем нестерпимом блеске царила в одной-единственной комнате, и лучи ее вырывались из окон в темноту, словно веер прожекторных лучей, а хозяин щурился и опускал глаза. И не было у техники средств, чтобы электрическое солнце разделить и разнести сияющие осколки по всем остальным темным комнатам дома.
Его залитая кровью правая рука висела как плеть.
Перед техникой встала странная, на наш сегодняшний взгляд, а по тем временам очень сложная задача «дробления электрического света».
Решая эту задачу, даже первоклассные изобретатели заходили в тупик.
— Вы открыли ее, — повторял мой дядюшка, и в его голосе звучал ужас.
Замечательный инженер Чиколев, автор множества изобретений, пред-дожил проводить свет по трубам, как проводят светильный газ или воду.
— Мне хотелось рассмотреть ее поближе, — хныкал Финхаер. — О! Моя рука… Как она болит!
Так был освещен прессовый цех Охтенского порохового завода. Лампы ставить в цехе не решились: боялись взрыва. Во дворе рядом с цехом поставили башню, похожую на водокачку. Наверху, где должен был находиться бак, горела дуговая лампа силой в три тысячи свечей. От нее, с вершины башни, трубы радиусами спускались в цех. Внутри труб стояли оптические линзы, а в коленах труб — наклонные зеркала. Получилось дорогое и громоздкое сооружение.
И тут я увидел на столе маленькую железную клетку, виду очень тяжелую и прочную. Дверца была открыта, а клетка пуста.
Тем не менее предприимчивые американцы Моллер и Себриан ухитрились прикарманить изобретение Чиколева и создать на его основе в Америке особое общество.
В день святого Амбруаза мне нездоровилось, впрочем, как и любому лакомке, ибо накануне, в день святого Николая, я объелся сладостями, пирожными и леденцами.
Но свет — не газ и не вода: его не передашь без потерь с городской водокачки в дома по трубам. До домов добирались бы такие чахлые лучи, что при этом свете можно было бы свободно играть в жмурки, не завязывая глаз.
Ночью мне пришлось подняться — во рту было противно, и в животе я ощущал тяжесть и колики. Когда мне полегчало, я выглянул на улицу. Было темно и ветрено, по стеклам стучал мелкий дождь.
А пока электрический свет не мог дробиться, растекаться, как газ по трубам, до тех пор электрическая лампа не могла соперничать с газовым освещением.
Вот такую дуговую электрическую лампу, сложную, как стенные часы, неделимую, как небесное светило, получил в свои руки в 1874 году начальник телеграфа Московско-Курской железной дороги Павел Николаевич Яблочков.
Дом дядюшки Квансюиса стоял почти напротив нашего, и я удивился, что в столь поздний час сквозь шторы его спальни сочился желтый свет.
Получил при чрезвычайных обстоятельствах.
— Он тоже болен, — усмехнулся я со злорадством, вспомнив, что накануне дядюшка взял себе из моих подарков пряничного человечка.
Поезд важного назначения должен был следовать в Крым, и на паровозе, впервые в истории техники, поставили прожектор с дуговой лампой. И без того привередливый регулятор при толчках бастовал окончательно, и следить за дугой, подправлять регулятор вручную поручили человеку, наиболее понимающему в электричестве, — начальнику телеграфа дороги Яблочкову.
И вдруг я откинулся назад, еле сдержав крик ужаса.
Ухали туннели, грохотали мосты, поезд летел полным ходом. Яркий луч простирался вперед и ложился на шпалы овальным пятном, и его рассекали огненные струи дождя. В дубленом полушубке, широкоплечий, с бородой, развеваемой вихрем движения, стоял на передней площадке паровоза Яблочков, словно статуя на носу старинного корабля.
По шторе носилась тень — тень отвратительного гигантского паука.
Яблочков проворно менял угли, неустанно подправлял регулятор, туже поджимал провода. Руки стыли на резком весеннем ветру, обжигались о горячие угли. Он прозяб до костей, но не мог ни на минуту оставить дугу: подводил несовершенный регулятор.
Существо бегало вверх и вниз, бешено крутилось на одном месте и вдруг пропало из моих глаз.
А на станциях лязгали буфера — меняли паровозы. Перетаскивал и Яблочков свой прожектор с паровоза на паровоз. И снова мчался поезд сквозь долгую ночь, и дуга горела неугасимо.
И тут же с противоположной стороны улицы донеслись душераздирающие призывы о помощи, пробудившие улицу Хэм от глубокого сна. Во всех домах распахнулись окна и двери.
Когда Яблочков, шатаясь от головокружения, сошел с паровозного мостика на твердую землю, то понял, что светоч, который он оберегал в течение долгих ночей, который он пронес в коченеющих руках через мрак по необъятным просторам России, — этот светоч станет отныне первейшей заботой всей его жизни.
Мимо темных деревень, мимо тусклых городов, мимо брезжащих коптилками станций пронеслась, как комета хвостом вперед, проблистала и скрылась дуга Петрова. А хотелось удержать ее у этих городов и деревень, разнести ее свет по домам и избам, разбросать по улицам и площадям, по всей российской шири.
Этой ночью мой дядюшка Франс Петер Квансюис был найден в своей постели с перерезанным горлом.
Надо было сделать доступной всем электрическую дуговую лампу. Надо было как-то упростить регулятор.
Позже мне рассказали, что горло у него было разорвано, а на лице не осталось живого места.
Эта мысль завладела Яблочковым, полонила его всего.
Он ходил как заколдованный, и во всем мерещились ему сближающиеся, готовые вспыхнуть угли.
Я стал наследником дядюшки Квансюиса, но я был слишком молод, чтобы вступить во владение его довольно значительным имуществом.
«Где он, регулятор? Где он?»—спрашивали у вещей его рассеянные глаза. Но вещи молчали, безответные.
Это была такая настойчивая, такая неотвязная забота, что мешала служить; и он бросил службу на железной дороге и пошел на работу в мастерскую товарища. Оба были изобретателями, увлекались электричеством. Мастерская стала местом удивительных опытов. Ослепительные вспышки света сверкали в окнах, а однажды в задней комнате громыхнул взрыв.
Однако я все же был будущим владельцем, и мне разрешили бродить по всему дому в тот день, когда судебные исполнители составляли опись имущества.
Есть намеки, что царская полиция заподозрила изобретателей в связи с революционерами. Оставаться в России было опасно. Яблочков сел в Одессе на пароход и отплыл во Францию. Жандармы, гнавшиеся за ним до самой пристани, опоздали на двадцать четыре часа.
Я забрел в холодную, черную, уже запыленную лабораторию и подумал, что придет время, когда я с удовольствием вернусь в таинственный мир старого алхимика с его колбами и печами.
6.5.
Яблочков поселился в Париже, в квартале, где жили русские эмигранты, и нанялся на работу в электротехническую мастерскую.
И вдруг у меня перехватило дыхание — мой взгляд остановился на предмете, притаившемся в углу между Двумя стеклянными пластинами.
Место было интересное. Он мог целые дни проводить у динамомашин, вечерами же мастерить регулятор.
Яблочков многое перебрал, многое перепробовал.
Он заставил, например, две пружины подталкивать друг другу навстречу два угля. Чтобы угли не сомкнулись, их разделили фарфоровой пластинкой. Но в жару дуги расплавлялся даже фарфор, и минуту спустя угли смыкались. Плавилось все: гипс, глина, кирпич.
Это была громадная перчатка из черного железа, покрытая, как мне показалось, не то клеем, не то маслом.
Дни шли, месяцы шли — регулятор не получался.
И тут сквозь мешанину смутных воспоминаний пробилась совершенно отчетливая мысль: это железная рука Геца фон Берлихингена!
Сокрушенный, сидел Яблочков в дешевом парижском кафе и вертел в руках два карандаша, купленных в лавке напротив. Мысль о регуляторе не покидала его. Он постукивал карандашами по столу и наконец поставил рядом стоймя, осторожно отняв руки.
На столе лежали большие деревянные щипцы, с по мощью которых с огня снимались горячие колбы.
Регулятор? Да нужен ли вообще регулятор?
Яблочков так и застыл с расставленными руками. Карандаши словно заговорили.
[10]
Я вооружился ими и схватил перчатку Она была гак тяжела, что моя рука опустилась почти к самому полу.
Взять поставить рядом стоймя два угольных стерженька, подвести к основаниям провода, и каким-нибудь третьим угольком на мгновенье замкнуть верхушки. Вспыхнет меж верхушками сияющий мост — дуга. Угли будут сгорать, а пролет между углями расти не будет, лишь все ниже и ниже будет опускаться сияющий мост.
Окно погреба, расположенное на уровне мостовой, выходило прямо на маленький глубокий канал, впадавший затем в Прачечный канал.
Находка? Решение? Победа?
Туда-то я и понес свою зловещую находку, отставив ее как можно дальше от себя. Я с трудом сдерживался, чтобы не закричать от невыразимого ужаса. Железная рука извивалась, яростно отщипывая кусочки дерева и пытаясь схватить меня за пальцы. А как она пыталась броситься на меня, пока не скрылась под водой!
Нет! Заскок!
Она упала в воду с громким всплеском, и долго еще громадные пузыри кипели на поверхности тихих вод, словно какое-то чудовище захлебывалось на дне в муках и отчаянии.
Да ведь он не удержится на вершинах стерженьков, ослепительный мост? Ведь он тут же сорвется, соскользнет к основаниям стержней! И дуга со всей яростью примется грызть основания углей, пережжет их у самого низа; подломятся, рухнут стерженьки. Конец всей затее!
Мало что осталось добавить к странной и ужасной истории моего дорогого дядюшки Квансюиса, которого я до сих пор оплакиваю от всей души.
Отчаянным взглядом озирается Яблочков по сторонам.
И вдруг заговорила свеча в подсвечнике на столе.
Я больше никогда не видел капитана Коппеянса, ушедшего в море и пропавшего в бурю вместе со своим лихтером где-то у Фрисландских островов.
Что удерживает пламя наверху фитиля? Стеарин! Оплывает стеарин, и медленно опускается пламя по фитилю. Так сделай и ты свечу! Окуни эти угли в стеарин, пусть застынет между ними стеариновая прокладка.
Рана господина Финхаера воспалилась. Ему сначала отняли кисть, а потом и всю руку, но это не помогло и он вскоре умер в ужасных мучениях.
Но заранее ясно: стеарин не под стать всесжигающему жару дуги.
Нужно выбрать другой, подходящий, стойкий материал.
Бинус Комперноле захворал и уединился в своем доме в Мюиде, где он никого не принимал, ибо дом был печален и грязен. А доктор Ван Пиперцеле, которого я изредка встречал, делал вид, что не знает меня.
Но ведь тебе, как никому, ведомы повадки веществ в пламени электрической дуги. Плавятся гипс, фарфор, глина, стекло, песок, известь… Только не опускай рук! Не получится с гипсом — поможет фарфор, не получится с фарфором — выручит глина. Здесь уже все в твоей воле. Лампа выйдет, не может не выйти!
Десятью годами позже маленький Прачечный канал был засыпан. И во время работ там по неизвестной причине погибли двое рабочих.
Окрыленный, возвращается Яблочков в мастерскую. Снова принимается за опыты. И лампа выходит!
Примерно в то же время на улице Тер-Неф, что расположена недалеко от улицы Хэм, было совершено тройное убийство. Там был возведен красивый новый дом, в который сразу после ухода строителей вселились три сестры. Они были найдены задушенными в собственных постелях.
Современники ахнули от восторга перед ее гениальной простотой. Просто палочка! Просто свеча! Никаких рычагов, колес, часовых механизмов.
То были старые сестры Шуте, с которыми я познакомился в прежние времена.
Между двух углей, стоящих рядом, проложено непроводящее вещество, сгорающее с той же скоростью, что и угли. Дуга горит, вещество плавится, обнажая сдвоенную угольную палочку точно так, как стеарин, оплывая, обнажает фитиль.
[11]
Я покинул дом на улице Хэм, в котором поселилась смерть и откуда ушла радость. Там я оставил все, что осталось от наследства дядюшки, — большой гипсовый бюст римского воина в пластинчатой кольчуге. Но я взял с собой дядюшкины записки, которые часто перелистываю, тщетно пытаясь разгадать давние тайны.
Однако при питании дуги постоянным током один из углей сгорал гораздо быстрее другого. Это портило все дело.
Перевод с французского Аркадия Григорьева.
Но Яблочков вышел из положения, начав питать свои свечи переменным, все время меняющим направление током. Он изобрел для этой цели специальные электрические машины: генератор переменного тока, трансформатор.
Переменный ток оказался на редкость удобным и для тысяч других электрических машин. Так мысль Яблочкова положила начало грандиозной технике переменного тока.
Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий
Полагали, что на переменном токе невозможно получить устойчивую дугу, но дуга получилась такая устойчивая, что к одной машине можно было подключать десятки ламп.
НОЧЬ НА МАРСЕ
Задача дробления электрического света решена окончательно.
Так было доложено в 1876 году Парижской академии наук об электрической свече Яблочкова.
А тем временем лампа уже рвалась из мастерских и лабораторий в повседневный обиход. Она вышла на улицы Парижа в громадных белых шарах молочного стекла. Светозарные шары воцарились над Оперной площадью, две жемчужные нити легли вдоль бульвара Оперы, в голубом, непривычном свете засверкали драгоценности в магазине «Лувр», залились серебристым блеском площадь Этуаль, площадь Конкорд, кафе, концертные залы, ипподром.
«Русское солнце!» — удивленно повторяли парижане. Они вечером толпами выходили на улицы, чтобы не упустить мгновенья, когда разом, словно по волшебству, вспыхивают все фонари. Так туристы встречают солнечный восход.
«Русское солнце!» — кричали жирные заголовки газет.
Появилась французская компания «Главное общество электричества по методу Яблочкова».
Когда рыжий песок под гусеницами краулера вдруг осел, Петр Алексеевич Новаго дал задний ход и крикнул Манделю: «Соскакивай!» Краулер задергался, разбрасывая тучи песка и пыли, и стал переворачиваться кормой кверху. Тогда Новаго выключил двигатель и вывалился из краулера. Он упал на четвереньки и, не поднимаясь, побежал в сторону, а песок под ним оседал и проваливался, но Новаго все-таки добрался до твердого места и сел, подобрав под себя ноги.
«Русское солнце!»—говорили капитаны, шкиперы, матросы пароходов всех стран мира, заходивших в Гаврский порт и лавировавших ночью в свете электрических фонарей так легко и свободно, как в летний безоблачный день.
Он увидел Манделя, стоявшего на коленях на противоположном краю воронки, и окутанную паром корму краулера, торчащую из песка на дне воронки. Теоретически было невозможно предположить, что с краулером типа «Ящерица» может случиться что-либо подобное. Во всяком случае, здесь, на Марсе. Краулер «Ящерица» был легкой быстроходной машиной — пятиместная открытая платформа на четырех автономных гусеничных шасси. Но вот он медленно сползал в черную дыру, где жирно блестела глубокая вода. От воды валил пар.
Далеко за моря летела слава «русского солнца».
За Ламаншем, в тумане Лондона, вспыхивают светозарные шары. Вест-индские доки, набережная Темзы от Ватерлооского моста до Вестминстерского аббатства, Нортумберленд-авеню, железнодорожные станции Чаринг-Кросс и Виктория, знаменитый читальный зал библиотеки Британского музея, рестораны, частные дома — всюду сверкают электрические свечи.
— Каверна, — хрипло сказал Новаго. — Не повезло, надо же…
«Русское солнце!» — удивленно повторяют англичане.
Мандель повернул к Новаго лицо, закрытое до глаз кислородной маской.
Появляется английское общество «Компания электрической энергии и света по способу Яблочкова».
— Да, не повезло, — сказал он.
«Русское солнце!»—удивленно твердят испанцы, бельгийцы, итальянцы, немцы, греки… Свечи Яблочкова заливают потоками света лучшие здания, улицы, площади Мадрида, Брюсселя, Неаполя, Берлина, Афин, Пирея…
Ветра совсем не было. Клубы пара из каверны поднимались вертикально в черно-фиолетовое небо, усыпанное крупными звездами. Низко на западе висело солнце — маленький яркий диск над дюнами. От дюн по красноватой долине тянулись черные тени. Было совершенно тихо, слышалось только шуршание песка, стекающего в воронку.
От сияния «русских солнц» щурятся персидский шах и король Камбоджи. Свечи Яблочкова светят в их великолепных дворцах.
— Ну ладно, — сказал Мандель и поднялся. — Что будем делать? Вытащить его, конечно, нельзя. — Он кивнул сторону каверны. — Или можно?
В электрическом свете меркнут бледные пламена газовых фонарей, как пламена свечей — в блеске солнечного дня.
Новаго покачал головой.
И пайщики газовых компаний злобными, ревнивыми глазами начинают «искать на солнце пятна». Они живут в капиталистическом мире. В этом мире деньги решают судьбу людей: дарят жизнь и приговаривают к смерти.
В газовое дело вложены их деньги, их судьба. И акционеры отстаивают газ с отчаянием и злобой — не на жизнь, а на смерть.
— Нет, Лазарь Григорьевич, — сказал он. — Нам его не вытащить.
«Свечи Яблочкова превращают зрячих в слепых, — писали они в продажных газетах. — Люди будут слепнуть от яркого света!»
Раздался длинный, сосущий звук, корма краулера скрылась, и на черной поверхности воды один за другим вспучились и лопнули несколько пузырей.
«Если люди не слепнут от солнца, — отвечал им Яблочков, — то подавно не ослепнут от моей свечи».
— Да, пожалуй, не вытащить, — сказал Мандель. — Тогда надо идти, Петр Алексеевич. — Пустяки — тридцать километров. Часов за пять дойдем.
«Свечи Яблочкова превращают живых в мертвецов, — не унимаются акционеры. — В свете дуг у людей фиолетовые губы и голубоватые лица».
Новаго смотрел на черную воду, на которой уже появился тонкий ледяной узор. Мандель поглядел на часы.
Но одним ударом опрокидывает Яблочков и это возражение. Он добавил в прокладку между углями вещество, которым пиротехники окрашивают пламя фейерверков. Голубая дуга порозовела. Из холодного, мертвенного, голубого свет стал теплым, живым, розовым.
— Восемнадцать двадцать. В полночь мы будем там.
Богатырскими усилиями ума — словом, опытом, выдумкой изобретателя — сокрушает Яблочков препоны ревнителей газа.
— В полночь, — сказал Новаго с сомнением. — Вот именно в полночь.
Яблочков славен, богат и знаменит. Но нет для него славы вне родины. Нет для него счастья вне отечества. Он спешит возвратиться в Россию, в Петербург.
Но право использовать электрическую свечу в Париже принадлежало иностранным компаниям, и Яблочков собирает все свои средства и за миллион франков выкупает это право. Вскоре учреждается русское товарищество «Яблочков-изобретатель и K°».
«Осталось километров тридцать, — подумал он. — Из них километров двадцать придется идти в темноте. Правда, у нас есть инфракрасные очки, но все равно дело дрянь. Надо же такому случиться… На краулере мы были бы там засветло. Может быть, вернуться на Базу и взять другой краулер? До Базы сорок километров, и там все краулеры в разгоне, и мы прибудем на плантации только завтра к утру, когда будет уже поздно. Ах, как нехорошо получилось!»
От Каспийского до Белого моря широкой россыпью разбегаются по России жемчужины электрических фонарей.
— Ничего, Петр Алексеевич, — сказал Мандель и похлопал себя по бедру, где под дохой болталась кобура с пистолетом. — Пройдем.
Они светят в Петербурге, в Москве, в Сестрорецке, в Кронштадте, в Нижнем Новгороде, в Гельсингфорсе, в Колпине, в Ораниенбауме, в Полтаве, в Брянске, в Красноводске, в Архангельске. Еще редка эта россыпь, но исход борьбы предрешен. Газ уступает дорогу электричеству. Старое расступается перед новым. Это новое несет в мир русский изобретатель Яблочков.
— А где инструменты? — спросил Новаго.
И его поддерживают пайщики русской, французской, английской электрических компаний. Ведь для них это не только световой поток, но и золотой поток, льющийся в их карманы.
Мандель огляделся.
Безудержно разливается «русский свет», и в его лучах бледнеют газовые фонари, как ночные звезды с восходом солнца.
6.6.
— Я их сбросил, — сказал он. — Ага, вот они.
Но внезапно стал давать себя знать непредвиденный соперник свечи, развивавшийся с неодолимой силой. Он был так неказист на вид, что при первом знакомстве выглядел пустяком. В совершенно пустой стеклянной колбе трясся мелкой дрожью волосок, почти не различимый глазом. Он, казалось, готов был разлететься от дуновенья, но был упруг и прочен, как струна. Электрический ток калил его добела, и светился он в сотни раз ярче колпачков газовых фонарей. Это была угольная электрическая лампа накаливания, изобретенная Лодыгиным.
Он сделал несколько шагов и поднял небольшой саквояж.
Она стала теснить свечу Яблочкова во всех областях.
— Пошли, — сказал Новаго.
Свеча горела полтора часа, а лампа в пятьсот раз дольше!
— Вот они, — повторил он, стирая с саквояжа песок рукавом дохи. — Пошли?
Свеча, однажды погаснув, не могла зажечься вновь, а лампа тысячи раз зажигалась и гасла!
Свеча не могла стать маленькой, потому что глохла электрическая дуга, а лампа свободно вмещалась даже в карманный фонарик. Можно было тысячи ламп подключать к одной машине.
И они пошли.
И на выручку свечи шел и вязнул в нескончаемых опытах Яблочков.
Они пересекли долину, вскарабкались на дюну и снова стали спускаться. Идти было легко. Даже пятипудовый Новаго с кислородными баллонами, системой отопления, в меховой одежде и свинцовыми подметками на унтах весил здесь всего сорок килограммов. Маленький сухопарый Мандель шагал как на прогулке, небрежно помахивая саквояжем. Песок был плотный, слежавшийся, и следов на нем почти не оставалось.
Чтобы хоть как-то удлинить срок горения дуговых ламп, он стал ставить по нескольку свечей в один колпак и придумал изумительно простое устройство, чтобы свечи сами загорались одна за другой.
Он решил наконец и труднейшую задачу: свечи стало возможным гасить и зажигать многократно.
— За краулер мне страшно влетит от Иваненки, — сказал Новаго после долгого молчания.
Все же угольная лампа накаливания продолжала теснить электрическую свечу. Гениальным чутьем изобретателя чувствовал Яблочков, что правда науки, правда жизни отныне не на его стороне. И сердце его к свече охладевало.
— При чем здесь вы? — возразил Мандель. — Откуда вы могли знать, что здесь каверна? И воду мы как-никак нашли.
Он начал опыты по накаливанию током каолиновых стерженьков. Это был плодотворный путь, много лет спустя приведший немца Нернста к замечательной лампе накаливания.
— Это вода нас нашла, — сказал Новаго. — Но за краулер все равно влетит. Знаете, как Иваненко: «За воду… спасибо, а машину вам больше не доверю».
Вот что было сказано об этой лампе на 1-м Всероссийском электротехническом съезде в 1900 году:
Мандель засмеялся:
«Волею судеб эта яблочковская лампа через 24 года воскресла с такою помпою под именем лампы Нернста. Пусть Нернст ищет славы и благодарности человечества, но только в области механизмов для предварительного нагревания магнезии, а не присваивает себе принципа этой лампы. Пусть он будет только ювелиром, оправляющим в чудную оправу перл русской изобретательности. Так повелевают поступить честь и справедливость».
— Ничего, обойдемся. Да и вытащить этот краулер будет не так уж трудно… Глядите, какой красавец!
Но Яблочкову самому не удалось довести до конца свое изобретение. Ему помешали жестокие законы капиталистического мира.
В этом мире деньги правили жизнью людей. В электрических свечах были деньги пайщиков, их судьба. И пайщики цеплялись за электрические свечи, как за жизнь.
На гребне недалекого бархана, повернув к ним страшную треугольную голову, сидел мимикродон — двухметровый ящер, крапчато-рыжий, под цвет песка. Мандель кинул в него камешком и не попал. Ящер сидел, раскорячившись, неподвижный, как кусок камня.
«Яблочков рубит сук, на котором мы сидим!» — кричал французский синдикат.
— Прекрасен, горд и невозмутим, — заметил Мандель.
«Яблочков рубит сук, на котором сидит он сам!» — кричало русское товарищество.
— Ирина говорит, что их очень много на плантациях, — сказал Новаго. — Она их подкармливает…
Страх затемнял их рассудок. Они висли у Яблочкова на руках и толкали его на старую, избитую колею, загоняли в обжитой безысходный тупик. Золотая цепь приковала Яблочкова к свече, и он тщетно рвался с этой цепи.
Они, не сговариваясь, прибавили шаг.
Новое, растущее неодолимо шло против него, а его вынуждали бороться с этим новым против разума, против сердца. Яблочков отказался продолжать борьбу.
Дюны кончились. Они шли теперь через плоскую солончаковую равнину. Свинцовые подошвы звонко постукивали на мерзлом песке. В лучах белого закатного солнца горели большие пятна соли; вокруг пятен, ощетинясь длинными иглами, желтели шары кактусов. Их было очень много на равнине, этих странных растений без корней, без листьев, без стволов.
Тогда пайщики предали Яблочкова. Они в панике побежали из компаний, словно крысы с тонущего корабля. Они выстроили дом, притащив каждый по кирпичу, а теперь бежали из дома, расхватывая свои кирпичи. Здание рухнуло, погребя под обломками нерасторопных. Компании, товарищества лопнули. Яблочков был разорен совершенно.
— Бедный Славин, — сказал Мандель. — Вот беспокоится, наверное.
Золотые оковы упали с его рук. Он был свободен.
— Я тоже беспокоюсь, — проворчал Новаго.
Свободен ли?
— Ну, мы с вами врачи, — сказал Мандель.
И тут Яблочков с полной ясностью понял, что в мире, где деньги властвуют над людьми, изобретатель, как бы велик он ни был, в сущности раб, бесправный человек.
На заре электрического света стоял Яблочков у развилины двух дорог. Одна вела к лампе дуговой, другая — к лампе накаливания. Яблочков выбрал первую. И сейчас же хлынул вслед золотой поток, подхватил, закружил Яблочкова и понес с собой, как щепку. Полоненный, лишенный свободы выбора, несся Яблочков туда, куда влек его золотой поток.
— А что врачи? Вы хирург, я терапевт. Я принимал всего раз в жизни, и это было десять лет назад в лучшей поликлинике Архангельска, и у меня за спиной стоял профессор…
А теперь, когда обмелел поток, сможет ли Яблочков сделать выбор, сможет ли осуществить хоть одну из бесчисленных новых идей, роящихся в голове?
— Ничего, — сказал Мандель. — Я принимал несколько раз. Не надо только волноваться. Все будет хорошо.
Нет, не может. Для осуществления новых изобретений нужны деньги. Ну, а он разорился, он банкрот.
Под ноги Манделю попал колючий шар. Мандель ловко пнул его. Шар описал в воздухе длинную пологую дугу и покатился, подпрыгивая и ломая колючки.
В бедности доживает Яблочков последние годы жизни. Погасают один за другим огни его фонарей.
— Удар — и мяч медленно выкатывается на свободный, — сказал Мандель. — Меня беспокоит другое: как будет ребенок развиваться в условиях уменьшенной тяжести?
6.7.