— Ничего, я и на своем неплохо управляюсь.
— Чего ж тебя посылают в институт усовершенствования? Если неплохо управляешься?
— Предела совершенству нет. Тем более что главврач наш долго объяснял, какие надежды возлагаются на меня в клинике, а закончил загадочной сентенцией: глупый любит учиться, а умный умеет учить. Ты как думаешь, что он имел в виду?
— Не что, а кого. Надо полагать, он умеет учить, а тебя посылает учиться.
— Но я не люблю учиться. Я люблю вечерами, когда Маратик уже спит, сидеть на кухне и дожидаться тебя. Смешно, что во всех книгах и в кино жены следователей и сыщиков всегда скандалят и разводятся со своими мужьями из-за того, что те поздно домой приходят и никогда не получается поездка в отпуск. Чушь, а? Мы ведь с тобой всегда вместе ездили в отпуск?
— Кажется, всегда. Может быть, потому, что мне всегда дают путевку в несезонное время? В ноябре. Или в апреле.
— А какая разница? Разве нам было плохо?
— Нет, нам всегда было прекрасно. Но я не думаю, что нам было бы хуже в августе на Пицунде или в Дагомысе, кабы я мог достать путевку…
— Наверное. Разве дело в том, что ты не можешь? Ты ведь никогда ничего принципиально не достаешь…
— Да-а? — удивился я и спросил на всякий случай: — Это комплимент или упрек?
— Это факт нашей с тобой биографии…
— Жалеешь себя?
— Нет, — качнула она головой. — В моем отношении к тебе есть что-то ненормальное, нельзя ведь пятнадцать лет любить такого недотепу. А? Ты как думаешь?
— Думаю, что можно. Но, наверное, неохота…
Всепроникающее, неразборчиво гудящее радио заголосило на весь аэропорт:
— …Посадка на 342-й рейс производится… Регистрация заканчивается…
Лила крепко взяла меня за руку.
— Не ходи дальше… Я ненавижу прощаться с тобой…
— Только на два месяца, — натянуто улыбнулся я и постарался пошутить: — Вот усовершенствуешься в Москве и сразу домой…
— Я ненавижу прощаться с тобой… — не слушая, повторила Лила. — Я, как собака, прощаюсь навсегда… Я боюсь больше не увидеть тебя…
Вышел на площадь и увидел, что уже совсем рассвело. День занимался нехороший, с ветром и изморосью. Поднял воротник плаща и направился к автобусной остановке. Через час я буду на службе, можно кое-что успеть, пока все не соберутся. Сегодня хлопотный день: Петю Верещагина переводят с большим повышением — прокурором в Октябрьский район, женщины наши устраивают проводы.
Петр — человек многих редких качеств. Иногда мне кажется, что господь бог закинул его на нашу хмурую землю для возбуждения массовой зависти в других мужиках. Петьку любят все: тюремная охрана, женщины, сослуживцы и начальство. Он такой миляга, что, по-моему, даже подследственным хочется ему в чем-нибудь сознаться.
Я ему тоже маленько завидую, без злобы, по-хорошему. Не его успехам, а ему самому: случается ведь так, что природа на семерых копила, а одному все отвалила, всеобщая симпатия к нему заслужена им и добротно отработана. Начальство любит его справедливо, не как подхалима и тонкого ловчилу, а как энергичного, напористого работника, быстрого, умного и точного. Сослуживцы — за то, что он хороший товарищ, весельчак и бессребреник. А женщины независимо от возраста, образования и служебного положения видят в нем свой потаенный идеал — или сына, или мужа, или любовника.
К сожалению, его не любит Лила. Как-то я спросил ее: почему? Она засмеялась и ответила довольно уклончиво:
— Если бы мне нравились такие мужики, я бы не вышла за тебя замуж…
Я хотел дождаться, пока взлетит самолет. Аэробус, серебряный толстобокий кит, тяжело ползал по рулежным дорожкам, неуклюже развернулся, медленно уехал в другой конец поля. И, глядя на его задышливое тучное туловище, я не мог представить, что все это сооружение может жить не только на бетоне.
Далеко-далеко, на краю взлетной полосы он замер, утихло его натужное дыхание, и все умолкло. И тишина висела такая пронзительная, что я слышал волглый стук дождевых капель о поля своей шляпы. Сочились секунды, и было совершенно ясно, что эта пузатая громадина, поглотившая Лилу и еще человек триста, одумалась, вошла в понятие: сейчас подкатят трап, всех выпустят на волю и пустая придумка благополучно закончится.
Такое летать не может.
Тугая волна грома ударила в лицо, пролетела надо мной, и я увидел, что аэробус с чудовищной, недостоверной скоростью приближается; бесследно исчезла его неуклюжая рыхлая толстота, навстречу мчалась мерцающая металлическая гора, вздыбленная над землей раскатами свистящего рева. Незаметно оторвался от серой тверди полосы, распрямил крылья и нырнул в тусклую клочковатую вату облаков.
Четыре расплывающиеся полоски, четыре дымные линейки турбинного выхлопа прочертили низкое сумрачное небо, как нотная строка сумасшедшей партитуры…
2 глава
Ветер пахнул осенью — яблоками, сырой листвой, самолетной керосиновой гарью, с ветром летел горьковатый запах прощания. Я пытался прикурить сигарету, но слабый язычок пламени срывался с зажигалки, тщедушный газовый огнемет издавал лишь сопливое слабосильное сипение.
За спиной шоркнули по луже автомобильные шины, придушенно взвизгнули тормоза, из-под правого моего бока выполз тупорылый «Жигулиный» капот, и в рамке открытого окошка появилась круглая физиономия Сеньки Толстопальцева.
— Жить надоело? — спросил он и покрутил пальцем у виска.
— А я не затягиваюсь, — и показал ему незажженную сигарету.
— У вас в прокуратуре все шутники такие?
— Все. По утрам мы поем и смеемся, как дети. Ты в город?
— Ну да, А ты провожал?
Я распахнул дверцу, уселся рядом с ним, и нега теплого тугого машинного воздуха, густо настоянного на хорошем табаке, захлестнула меня. За никелированной оградкой на щитке лежала пачка «Мальборо». Сенька отпустил сцепление, и его нарядный «Жигуленок» с мягким подвыванием рванулся к выездному шоссе.
— Жену в Москву отправлял, — сказал я и достал из красно-белой пачки сигарету. — Давай потянем твоих заграничных, с чужим духом…
— Кури, кури, — благодушно разрешил Сенька. — От них кашель лучше, фирменный. А жена что, в командировку?
— Ну, вроде бы. Учиться поехала. В Институт усовершенствования врачей…
— Еще учиться? — удивился Сенька. — У меня последняя радость в жизни осталась: снится иногда по ночам, что пришел куда-то сдавать экзамен, как всегда, ничего не знаю, потом холодным обливаюсь, от ужаса просыпаюсь! И такое счастье охватывает — никогда никаких экзаменов больше сдавать не надо!
— Да, Сенька, я помню, как мы в школе брали первого апреля твой дневник пугать своих родителей…
— А вот, видишь, не глупей других вырос! — весело захохотал Семен, и машина, будто пришпоренная его смехом, помчалась быстрее.
— По-моему, много умнее, — заверил я его серьезно. — А ты что в аэропорту в такую рань делал?
— Посылку друзьям отправлял. Хорошие люди, пусть плодами наших садов полакомятся…
— Пусть полакомятся, — разрешил я. — А ты разве садовод?
— Почему садовод? — удивился Сенька. — Я директор конторы по ремонту квартир…
— А откуда же у тебя плоды садов?
— Ты что, Борь, без головы? Иди на рынок, там только птичьего молока нет…
— Да, наверное… Я вообще думаю, что, если друзьям такого головастого парня понадобится птичье молоко, ты и его где-нибудь надоишь…
— Пока не просили, — скромно пожал плечами Сенька. — Понадобится, найдем…
Сенька ткнул пальцем в кнопку магнитофона под щитком, и кабину, как аэростат, распер музыкально пронзительный крик Глории Гейнор.
— А сигареты у тебя хорошие, — заметил я. — Где достаешь?
— Тут… в одном месте… неподалеку, — сделал неопределенный жест Сенька. — А ты помнишь, как мы на железнодорожном разъезде чинарики подбирали?
— Да, вдоль полотна всегда валялись окурки. У тебя был шикарный портсигар — банка из-под монпансье. А у меня…
— Жестянка из-под зубного порошка «Новость»! — радостно всколыхнулся Сенька и растроганно-грустно добавил: — Сколько вместе прожили, а теперь годами не видимся…
— Мой прокурор говорит, что в наше время могут дружить между собой только люди, которые вместе живут или вместе работают…
— Очень правильно говорит твой прокурор! — серьезно согласился Сенька, а потом засмеялся. — Слушай, Борь, не можешь потолковать с ним, он меня не возьмет к вам? Будем с тобой вместе работать и дружить, как раньше…
— Прекрасная идея! — усмехнулся я. — Думаю, мой прокурор ни перед чем не остановится, лишь бы укрепить нашу пошатнувшуюся дружбу. Только я не понял: тебе что, твоя работа не подходит?
— Почему? — возмутился Сенька. — У меня место прекрасное! Только очень хлопотное. С утра до ночи беготня, вздохнуть некогда…
— Это хорошо, когда работы много. Ты не жалуйся. Плохо станет, если выгонят, тогда и дела кончатся.
— А я и не жалуюсь! Но времени мало, ни на что не хватает. Кстати, ты сегодня пойдешь на поминки?
— На какие поминки?
— Так сегодня девять дней Васе Дрозденко… Ты что, эту историю не слышал?
— Слышал. Так, краем уха…
— Ничего себе! Краем уха! Весь город об этом говорит! А ты у себя там краем уха слышал! Это городская сенсация!.. Совсем вы бандитов распустили — живых людей давить!
— У меня таких сенсаций полный сейф. Я этого Дрозденко и помню-то совсем плохо. Он, кажется, старший брат Славки нашего?
— Ну конечно! Мы со Славкой вместе в первый класс пошли, а Васю, покойника, из седьмого вышибли… Помнишь, они в бараке за вторым двором жили…
— Да я у них дома никогда и не был… И Славку много лет не видел…
— Боря, поверь мне, старому другу, — портит тебя твоя работа. Очерствел ты, браток! Видел, не видел! Какая разница! Мы со Славкой десять лет дружили, такой кусок жизни собакам не бросишь. А у него горе большое, брат единственный погиб. Им сейчас сочувствие, уважение к памяти усопшего дороже хлеба! Ты бы надел форму, зашел к матери поклониться, глядишь, на том свете не один грех простят… Жизнь у тебя ведь мрачная, чужими слезами огорченная…
— Ты нравишься мне своей сердечностью, Сеня. И склонностью научить других правильно жить, понимать и чувствовать. Воистину глупый любит учиться, а умный умеет учить…
— Смеешься надо мной? — укоризненно покачал он головой.
— Да нет! Наверное, действительно в прокуратуре люди от работы черствеют, а в конторе по ремонту квартир мягчают… Я подумаю над твоими словами… Вот ты и подвез меня до работы… Слушай, Сенька, а ты не боишься так быстро ездить?
— А чего бояться? — озадачился он.
— Как чего? Правила нарушаешь, права отнимут…
Сеньки засмеялся.
— У меня не отнимут! — и добавил снисходительно: — Мне можно, разрешение имею… И номер у меня — будь-будь! С двумя нолями…
— Да-а? — поразился я. — И что они значат, эти ноли?
— Ну, в общем-то, ничего как бы не значат. Но гаишнику, постовому намек: это, мол, непростой человек, хороший парень, надо деликатно отнестись…
— Интересно! — хмыкнул я. — А тебя не смущает, что два ноля пишут на дверях сортира?
— Нет, не смущает, — заверил меня Сенька.
Я пожал плечами и вылез из уютной, теплой капсулы-кабины, укачивающе мягкой, пропахшей бензином, пластиком, табаком «мальборо», хорошим одеколоном, помахал ему рукой.
— Ну, пока… Даст бог, свидимся…
— Хорошо бы! И главное, чтобы не на поминках, а на празднике! Или по делу…
— По делу лучше не надо, — суховато заметил я.
— Ай-яй-яй, Борисок! Что, кроме уголовных, других дел в мире нет?
— Есть, наверное. Есть. Но мне достались только уголовные…
3 глава
Как быстро пролетели утренние часы! И все-таки я успел довольно много сделать — прямо-таки душит огромное количество писанины. А кроме того, подбирал хвосты, подтягивал концы, раскидывал все второстепенное, поскольку многолетний опыт добросовестного работника, не хватающего звезд, подсказывал мне, что давно заслуженный и все-таки достаточно внезапный уход Пети Верещагина на повышение сулит мне некоторые неприятности в виде дополнительно переброшенных дел, которые я должен буду заканчивать вместо него. Тут, собственно, и роптать-то не на что, дела ведь не могут ждать, пока придет новый человек. Вот нам, следователям, и раскидают их, всем братьям и сестрам по серьгам. С учетом нашей добросовестности, квалификации и загруженности.
Я и не удивился нисколько, когда распахнулась дверь, влетел стремительно Петька Верещагин — он не ходил, он всегда бегал, — руки ему оттягивали три увесистые папки.
— Неслыханное драматическое действо, — сказал он, загораживаясь от меня томами. — Сейчас будет совершаться убийство прямо в стенах прокуратуры. О помиловании не молю, убивай только не очень мучительно…
— Будь моя воля, я бы тебя по древнему обычаю…
— Это как?
— Как всякого перебежчика, четверкой лошадей растянул…
— Ничего себе гуманист! Бывший товарищ, называется! Проклинаешь меня?
— Не очень. Капризы судьбы: одним пироги и пышки, другим синяки и шишки…
Петька сбросил на мой стол папки, а сам устроился в любимой позе — посреди кабинета верхом на стуле.
— Не завидуй удаче друга, зависть унижает человека и разрушает печень. Кроме того, я уговорил шефа передать тебе самые легкие шишки и пожелтевшие синяки…
— Ну да, вы ж теперь с шефом на равных договариваетесь… — подначил я. — Это мы, скромные труженики правоохраны… Печальная участь неудачников: кто в кони подался, тот и воду вози. Давай свои жуткие творения…
Верещагин начал быстро листать тома.
— Взгляни, Боря, вот это дело приостановлено из-за болезни подследственного… Тут хищения и частное предпринимательство. По нему срок течет, но я назначил комплексную бухгалтерскую проверку и финансовую экспертизу. А это дело арестантское, по нему сидит человек… хотя дело особой сложности не представляет, там совершенно ясная картина, нужно просто все оформить должным образом, я просто физически не поспеваю…
— Что за дело?
— Убийство Степановым Василия Дрозденко и нанесение им же тяжких телесных Сурену Егиазарову…
…Убийство Василия Дрозденко…
…Сегодня девять дней Васе Дрозденко…
…Это городская сенсация…
…Мы со Славкой вместе в первый класс пошли, а Васю, покойника, из седьмого вышибли…
…Они в бараке за вторым двором жили…
…Мы со Славкой десять лет дружили, такой кусок жизни собакам не бросишь…
…Им сейчас сочувствие, уважение к памяти усопшего дороже хлеба…
…зашел бы к матери поклониться, глядишь, на том свете не один грех простят…
…Жизнь у тебя ведь мрачная…
Эх, дурак я, не послушал умника Сеньку Толстопальцева, не зашел на поминки! Не знаю, как насчет прощения грехов на том свете, а на этом я бы спокойно и твердо отказался от дела, поскольку вступил в личные отношения с потерпевшими и не могу гарантировать своей объективности в расследовании.
…Убийство Степановым Василия Дрозденко и нанесение тяжких телесных Сурену Егиазарову..
— Мотив?
— Хулиганство. Драка. Собственно, он их задавил машиной… — Петро говорил со мной и одновременно делал какие-то пометки в записной книжке, мыслями он уже был далеко.
— Машиной? — не понял я и переспросил: — Автомобилем, что ли?
— Ну да! — Верещагин открыл том и показал мне протокол. — Поздно вечером Степанов с несовершеннолетним братом ехал домой на машине и встретил компанию: Степанов попросил, вернее, потребовал закурить, те отказали. Слово за слово, Степанов двинул одному-другому по физиономии, те — взаимно — стали учить его вежливости, тогда он сел за руль и врезался с ходу в эту компашку. Дрозденко скончался на месте, а у Егиазарова сломаны обе ноги…
— А что Степанов говорит?
— А что ему говорить? Кается, объясняет, признает, что был неправ. Там же свидетели, потерпевшие…
— Понятно, — я встал, собрал со стола папки, отпер сейф, загрузил в него верещагинское наследие и захлопнул стальную дверь.
— Первоначальные следственные действия выполнены, почти все допрошены, очные ставки имеются, — оправдывающимся голосом сказал Петя. — Я, честно, времени даром не терял. Между нами, девочками, говоря, знал, что ухожу. Так что тебе остаются кое-какие мелочи и, главное, конечно, обвинительное заключение…
Мы помолчали, и я, сам не знаю почему, сказал Верещагину:
— Я с братом погибшего Дрозденко Славкой в школе учился. В соседних дворах жили…
— Да-а? — удивился Верещагин. — Но это поводом для твоего отвода не может служить: слишком далеко, слишком давно, чтобы заподозрить тебя в предвзятости к убийце.
— Не об этом речь, — махнул я рукой. — Сегодня утром я отказался идти к ним на поминки. Девять дней они отмечают…
— Ну и хорошо, что не пошел, меньше разговоров…
— Да черт с ними, с разговорами. Если совесть чиста, чего их бояться. А от разговоров все равно не скроешься, город вроде большой, а все друг друга знают…
— В нашей с тобой работе это даже хорошо, — засмеялся Петр. — Кстати, попрошу тебя, Боря, подумай на досуге, я ведь тебя с ответом не тороплю, я бы хотел, чуток оглядевшись, тебя перетянуть к себе замом. Подумаешь?
— Подумаю, — кивнул я. — Обязательно подумаю…
— Подумай, пожалуйста, — повторил Верещагин с нажимом. — Мы с тобой здорово поработаем…
— Да, наверное, — согласился я и вроде бы не хотел говорить, а все-таки сказал: — Знаешь, я в институте прилично играл в настольный теннис. Меня в парном разряде охотно брали вторым номером. Три раза был чемпионом «Буревестника»…
Верещагин хлопнул меня по плечу.
— Ты это брось! Просто для одиночного разряда тебе злости не хватает…
— Может быть… И честолюбия… И азарта… И еще многого…
— Ладно-ладно! Пошли, нас народ ждет на вечеринке, которая состоится сейчас по случаю моего ухода…
Он схватил меня за рукав и поволок в коридор…
Прокуратура наша располагается в старом особняке, принадлежавшем некогда купцу Овчинникову. Особняк пережил революцию, две войны, фашистскую оккупацию, бесчисленные перепланировки и ремонты. Комнаты много раз перестраивали, разгораживали, и время, протекшее над нашим особняком, как схлынувшая волна, оставило на виду утонувшие в прошлом вещицы: витую бронзовую ручку двери, мраморную полуколонку, хрустальную люстру с поредевшими подвесками, камин с заложенным дымоходом. И сохранившиеся в молве названия старых комнат, имевших когда-то совсем другое назначение. Маленький зальчик рядом с кабинетом нашего прокурора Сергея Николаевича Шатохина называется «детской». Там происходят у нас собрания, совещания и нечастые общие празднества.
И сейчас наши женщины накрывали здесь на сдвинутых канцелярских столах скромное служебное угощение для «отходной», которая устраивалась по случаю прощания с нами Пети Верещагина. Петька накупил соков, пирожных и лимонаду. Выпивку, как я догадываюсь, категорически запретил Шатохин. И не только потому, что пить горячительные напитки в рабочее время недопустимо по любому поводу, Шатохин искренне считает всех пьющих людей ненормальными.
Штука в том, что Шатохин — выдающийся жизнелюб и неутомимый пропагандист здорового быта. Машинистка Люба Смашная говорит о нем с восторгом: «Мужик, мирового стандарта — кинг сайз». Ему лет тридцать, рост 181 сантиметр, по утрам он час бегает в парке, и не трусцой, а маховой рысью, по воскресеньям парится в бане, а под шкафом в кабинете у него стоят напольные весы, по которым он ежедневно контролирует свою форму. У Шатохина жена — диктор телевидения, и они не пропускают ни одной премьеры, а в октябре он на ползарплаты выписывает все толстые журналы.
Шатохин — праздничный человек, прибывший в наш старый особняк из столицы. Грамотный юрист и волевой руководитель, опытный практик, за год он поставил дело таким макаром, что без него в прокуратуре мышь не пробежит. Он знает все обо всем и все держит на контроле. Громадная его работоспособность и замечательная память не оставляют нам ни малейших лазеек для мелких производственных хитростей — Шатохин прекрасно помнит все наши обещания, обязательства и сроки, делая совершенно бессмысленной неизбежную тактическую борьбу подчиненных с начальством. А прокуратура наша в итоге вышла на одно из первых мест в крае…
Я с детства мечтал быть похожим на таких людей. Не стать таким, как Шатохин, а родиться Шатохиным. Наверное, это очень увлекательно — родиться Шатохиным, а становиться им долго и малоперспективно. Так что теперь уж придется подождать до своего нового воплощения в другой жизни.
Приходя к нему в кабинет, я с грустью читаю вывешенный на стене рядом с сейфом цветной плакат: «Одна выкуренная сигарета оказывает вредное действие, равное 36 часам, проведенным на автомагистрали». Вежливо и напористо жучит он меня за какое-то упущение или за медлительность, или еще за что-то, а я рассматриваю плакат и спокойно реагирую на терпеливо-снисходительную руготню прокурора Шатохина. Он очень молодой человек. И, как все молодые, он относится к старикам не совсем одобрительно. С глубоким и искренним сомнением. Вот и сейчас, стоя во главе накрытого стола, он убежденно объяснял Галине Васильевне:
— …нет, нет, нет! Это просто широко распространенный предрассудок, будто к старости люди становятся добрее и мудрее. С годами они становятся хуже — мозги окисляются, душа плесневеет. Мир созидают и двигают вперед молодые… Вы меня слушаете, Галина Васильевна, я что точно знаю…
Галина Васильевна, помпрокурора по общему надзору, готовящаяся вступить в пятый десяток, находится в явном затруднении: надо ли ей, как человеку немолодому, встать на защиту стариков или безоговорочной поддержкой тезиса Шатохина доказать, что она еще сама молода, что она еще хоть куда…
Но Шатохин сам ее выручил, переключив внимание на меня:
— Вот Борис Васильевич, я знаю, хоть и не спорит, со мной никогда не соглашается.
— Почему не соглашаюсь? — лицемерно возмутился я.
— Знаю, знаю. Ты и не соглашайся, я ненавижу навязывать людям свои представления. Но ты лови мысль: молодость — это не возраст, это душевное состояние! Которое, конечно, надо поддерживать физически…
— Можно, я не буду поддерживать свое молодое душевное состояние физически? — спросил я вежливо, продемонстрировав одновременно и лояльность к мнению руководителя, и самостоятельность.
Шатохин засмеялся и махнул на меня рукой.
— Только здесь не кури! Женщины все-таки! И вообще здесь есть люди, которым такое самоуничтожение кажется дикостью…
За столом смеялись, гомонили, как на перроне около поезда, который уезжает далеко-далеко. Все знали, что Верещагин перебирается от нас за три улицы и завтра же или через неделю мы снова встретимся, но все чувствовали, что его поезд отправляется в очень дальнее следование. У служебных перемещений вверх долгие маршруты.
Шатохин поднялся и торжественно провозгласил:
— Мы отмечаем заслуженный успех нашего товарища Петра Алексеевича Верещагина, получившего назначение на высокий пост прокурора района. Я хочу подчеркнуть, что это факт признания реального труда и способностей Верещагина. Мы недолго работали вместе, но очень плотно. Всякое бывало — и споры, и трудности, и огорчения. Но это естественно, ведь следователь, получающий от работы сплошное удовольствие, — это больной человек. Лично я горячо рекомендовал Верещагина на выдвижение. Поэтому хочу пожелать Петру Алексеевичу больших успехов, творческого удовлетворения на новом для него посту и крепкого здоровья!
Я тихонько ухмыльнулся, поскольку Шатохин говорил чистую правду: он высоко оценивал Петра и чуть ли не с первого дня приложил все силы, чтобы Верещагин стал прокурором в соседнем, а не в нашем районе… В нашем районе прокурором Шатохин хотел побыть пока сам.
Все засуетились, стали проталкиваться к виновнику торжества, поздравлять, он смущенно и комканно говорил ответные слова благодарности, потом крикнул:
— Друзья, товарищи вы мои дорогие, спасибо вам за все, не поминайте лихом!
— Не будем, Петя, поминать лихом, — сказал я. — Ты ведь теперь начальство, а про начальство, как про покойников, плохо не говорят…
Шатохин покачал головой и сообщил мне, будто резолюцию в угловом штампе наложил:
— Шутка тяжелая и неуместная…
Я посмотрел в его ярко-голубые глаза на красивом молодом лице и подумал, что для победной игры в одиночном разряде нужно еще одно свойство — душевное состояние молодости. Надо будет проситься к Верещагину вторым номером.
4 глава
Как всякий современный городской человек, я приблизительно представляю себе разницу между жизнью и ее изображением в искусстве. Я догадываюсь, что существуют какие-то законы человеческого восприятия и книги или фильмы, построенные по этим законам, не могут быть фотографией бытия, а выбирают, наверное, что-то наиболее убедительное, впечатляющее или достоверное. И мне как потребителю кажется это правильным. Во всяком случае, когда я смотрю кино или читаю роман о шпионах, ветеринарах, землепашцах и инженерах, то есть людях довольно далеких от меня занятий.
Но стоит мне посмотреть фильм о деятельности всего нашего следовательского сословия, как во мне вспыхивают детская зависть, женская недоверчивость и старческая брюзгливость. Я великодушно, по-мужски готов простить художникам описания оперативных автомобилей, будто бы обслуживающих меня круглосуточно, скорострельных машинисток-стенографисток, с треском ведущих за мной запись допросов, меня не смущают лихие перестрелки и засады, рвущие душу своим напряжением. Я готов допустить, что все это где-то есть, с кем-то происходит — за пределами моей жизнедеятельности.
Лично я почти всегда езжу по своим делишкам на трамвае или автобусе. Чтобы неделями не дожидаться машинисток, выучился сам писать на пишущей машинке, правда, всего двумя пальцами. Что касается перестрелок, то за все годы службы мне довелось участвовать только в одной, и та быстро кончилась, когда выяснили, что по ошибке свои стали стрелять друг в друга, к счастью, никто не попал.
Эдельфельдт Ингер
Что же действительно выводит из себя, так это художественное воплощение нашей жизни на экране, когда следователь с удивительной самоотверженностью распутывает СВОЕ ДЕЛО.
Прогулка
Это дело — всем делам дело.
Ингер Эдельфельдт
Совершая диалектическую эволюцию, превращаясь постепенно из мухи в слона, занимая все время следователя, окруженного добросовестными помощниками и доброжелательно-строгими начальниками, это дело ценой бессонных ночей и бешено энергичных дней постепенно распутывается, разматывается, раскручивается и благополучно завершается к вящему торжеству закона и людской справедливости.
Прогулка
Рассказ
И мне это нравится. Вот только злопыхательски ехидный вопрос не дает покоя: а что же все это время происходило с остальными восемью — десятью делами, которые должен вести всякий следователь?
Перевод с шведского Е. Ермалинской
Приостановили ли по ним срок производства?
Наверно, вы не раз удивлялись, почему я иногда выхожу из дома с таким выражением лица. А может, и не удивлялись. Порой сложно понять, удивляются люди или нет. Даже когда эти люди - твоя семья.
И действительно, почему бы вам удивляться: ведь я всегда говорю, что иду к моей подруге детства. Она такая застенчивая, ее так легко расстроить, и она не хочет знакомиться с вами.
Каждый раз я беру для нее термос с горячим шоколадом и бутерброды. Это вас наверняка удивляет. Ведь когда взрослый человек ждет гостей, он сам готовит угощение.
Но она ничего не готовит, так уж повелось.
Чем занимались арестованные, по ним обвиняемые?
Дети просят взять их с собой. Но я объясняю, что моя подруга боится детей. И они всегда смеются: разве можно бояться детей?
Я говорю им, что она боится почти всего на свете, кроме меня. А меня она не боится. Я ее понимаю, я ее люблю - она это знает. И я никогда ее не забуду.
Куда девались подозреваемые?
Поэтому не нужно меня отговаривать, я должна идти. Если на дворе зима, я одеваюсь потеплее. Я кладу термос и бутерброды в рюкзак и еду в тот самый пригород.
Не запамятовали чего свидетели?
Если идет перемена, я уже издали слышу детские голоса. Это особенный звук, он напоминает о взбудораженном переменчивом море, закрутившем в водовороте щепки и осколки, или о ветре, пробирающемся сквозь голый, но говорливый лес, захламленный забытыми вещами: детскими скакалками, резинками для волос, брелоками для ключей, обгрызенными зелеными карандашами, мешками с физкультурной формой. К ветвям и траве этого леса примерзли плевки. Во мху растут сигаретные окурки. Вот такой это лес: там в сапогах хлюпает ледяная вода, а маленькие птички ищут еду заиндевелыми клювами.
Я прохожу между ровными квадратами газона и вижу школьный двор. Я каждый раз удивляюсь, какой он маленький. И все же от него веет необъятным одиночеством и сыростью. Ледяной пустыней и прахом.
И вообще как к этой сосредоточенности относились надзорные инстанции?
Лучше приходить сюда, когда идет урок и во дворе пусто.
Я сажусь в роще, отсюда мне все хорошо видно.
Очень досадно, конечно, но сейчас у меня вместе с тремя верещагинскими в производстве одиннадцать дел. Если же я выберу из них какое-то самое нужное, самое яркое, самое справедливое и буду долгими днями и бессонными ночами заниматься только им, то как раз к триумфальному его завершению меня с полным удовольствием выпрут с работы за волокиту по остальным делам. О, печальный разрыв яркой художественной достоверности с серой, но суровой реальностью!
Вот через пустой двор идет девочка, она немного опаздывает. Какая же она маленькая! Ребенок как ребенок, вот что удивительно. Ребенок как ребенок, а внутри ее может быть что угодно. Тайфун, или оползень, увлекающий за собой разоренный мир, или мертвечина, источенная червями. А может, укрепленная для защиты от врагов крепость. Затонувшее в морской пучине сокровище, которое охраняют тысячерукие каракатицы, извергающие черное облако. Корабль, плывущий навстречу непроходимым льдам, потому что птица счастья убита.
А может, это всего лишь бело-рыжая собачонка - нос у нее покраснел, и глаза заплыли. Да, скорее, это собачонка. На одеревенелых негнущихся ногах она семенит маленькими шажками - клик-клак. Зовут собачку Стыд. И стыд этот - ее.
К сожалению, не только по важным или интересным, а по всем без исключения делам должно происходить следственное движение. Скучная процессуальная динамика. И как пастух не может бросить на пастбище малоудойных или не симпатичных ему коров, так и следователь обязан привести в срок все доверенные ему дела к законному их окончанию.
Вот она подходит к дверям школы. Она еще не знает, что шапка у нее не такая, как надо. Шапку связала для нее мама, пока девочка была больна. Чем же она болела? Она не знает. Мама сказала, что это переутомление или что-то вроде простуды.
Другой вопрос, что в своем хозяйстве следователь сам устанавливает первоочередность и иерархию, в которой главную роль играют арестантские дела. Самые ответственные — по ним сидит в заключении человек, обвиняемый, которому мерой пресечения избрано содержание под стражей.
Но сама она говорит: \"Это проклятие\" или \"Этого не может быть\".
Не может быть; вначале ты просто пыталась думать именно так. Это было почти как игра. Смотришь на что-то и думаешь: этого не может быть.
Существует одна вещь, которая теоретически кажется простой, как аксиома, для нас же она сложна, как жизнь, и всегда бритвенно остра. Это всеобщий договор цивилизованных людей о том, что человеческая свобода священна и отнять ее можно только по приговору суда, доказавшего и утвердившего вину человека. И любой гражданин, будь он семь раз убийца, совратитель и поджигатель, считается по закону невиновным до тех пор, пока суд — только суд! — не вынесет приговор, утверждающий его вину.
Но игра завладевает тобой все больше и больше, и вот она тебе уже не подчиняется. Как будто ты в море, ты плывешь и плывешь и вдруг оказалась вдали от берега. Ты одна, тебя уносит все дальше и дальше. Тебе хочется кричать: это не я, я там, я играю на берегу!
Дружок, не спрашивай себя, что может быть, а чего не может. Ты проснешься посреди ночи и поймешь: правда - это пустота. Все остальное - мишура, прах. Время, слова, имена. Цвета и звуки. Твои руки, твой язык.
Те заключенные, что числятся за мной по расследуемым делам, никакого наказания не отбывают и покуда виновными еще не признаны. Есть веские основания обвинить их в совершении тяжких преступлений, но мне еще надлежит доказать их вину. И для того чтобы предполагаемый преступник не сбежал, не помешал установлению истины, мне предоставлены государством чрезвычайные, ни с чем не сравнимые полномочия равных которым нет ни у кого. На основании закона, своих предположений, очевидных фактов и свидетельских показаний я имею право ограничит свободу другого человека. А попросту говоря, посадить в тюрьму. По существу, лишая свободы обвиняемого, я под свою ответственность отмеряю ему заранее часть наказания из того срока, который по моему представлению назначит суд.
И ты подумаешь, что все это злая шутка. Той девочки, которая играла у моря, никогда не было, там вообще никого нет.
И вот ты просыпаешься посреди того, что зовется ночью. Ты все понимаешь, и ты совсем одна. Ты дрожишь так, словно твое тело вот-вот рассыплется в прах.
Поэтому следователь, вынося постановление о взятии обвиняемого под стражу и прокурор, санкционирующий арест, прежде чем принять такое решение, долго думают и взвешивают все обстоятельства. Потому что время от времени в силу самых разных причин происходит кошмарное ЧП — выясняется, что обвиняемый невиновен или вина его не доказана и мера пресечения во время предварительного следствия оказалась необоснованной. А если называть вещи своими именами, я заставил человека авансом отбыть позорное и тяжкое наказание, которого он не заслужил.
И если ты маленькая девочка, то ты, наверно, видишь, как в другом конце комнаты спит твоя мама. Ты не станешь ее будить. Ведь ты знаешь, ей так хочется верить, что ты та самая девочка, которая играет на берегу, а не та, которая оказалась в море.
Иначе мама испугается.
И чтобы муки нашей следовательской совести, душевная горечь, сердечная боль, профессиональный стыд и другие возвышенные, но трудно измеримые чувства запомнились на весь оставшийся срок службы — нам всем по инстанции снимают в таких случаях наши многомудрые головы.
Девочка пересекает школьный двор. Вот она входит в дверь и поднимается вверх по лестнице, на голове у нее эта самая шапка. Она стучится в одну из дверей, и ей разрешают войти. В классе становится тихо. Вдруг кто-то начинает смеяться. И вот уже все хохочут так, что их не унять. Ну видел ли кто-нибудь такую уродскую шапку?
Оттого-то каждый следователь, принимая к производству новые дела, для начала ставит на контроль арестантские — по ним предусмотрен жесткий срок расследования и содержания обвиняемых под стражей. Не управился вовремя, не передал к сроку обвинительное заключение в суд, иди к начальству, валяйся в ногах, плачь, вымаливай отсрочку или выпускай подследственного на волю до суда…
Но девочка пока не догадывается, что они сделают с ее шапкой на большой перемене.
Вот такую шапку носит маленькая собачка по кличке Стыд.
Я раздумывал об этом в канцелярии следственного изолятора, дожидаясь, пока ко мне доставят арестованного Александра Степанова, а подсознательно угадывал, что все эти мысли — лишь оправдания перед самим собой или несуществующими критиками моей вялой, несамостоятельной личности: стоило мне получить пачку чужих дел, тех, что свалились с пиршественного стола чужой жизни, как я сразу же отодвинул все свои дела, нужды и задачи и бросился выполнять данное поручение…
Я почти не чувствую холода. Время идет, а я этого не замечаю. Звонок. Дети высыпали во двор. Какие они маленькие! Но я отшатываюсь от них. При этом звуке мое сердце бьется так, словно я запыхалась от бега.
Я знаю, что могу выйти к ним на школьный двор, и они ничего мне не сделают. Они увидят взрослую женщину и решат, что я заменяю учительницу. Они мне едва по плечо. Я для них - начальство, тот, кто может наказать их или нажаловаться на них. Или помочь.
Наверное, я еще много чего надумал бы о себе всякого, но пришел замнач следственного изолятора по режиму майор Подрез, приветственно похлопал меня по спине, тепло поздоровался и озабоченно сообщил:
Во мне нет ничего странного. Я не нищенка. На мне фирменная одежда. Ведь я всегда стараюсь следить за модой, хотя это стоит недешево.
— Слушай, Борис, а ты стал полнеть… — он это говорит всем — жирнягам и дистрофикам, и не от внимания, и не от рассеянности, а от желания сразу поставить собеседника в обороняющуюся позицию.
Но все-таки во мне дрожит маленькая некрасивая собачонка. Она шмыгает носом и скулит: \"Мне холодно, холодно, домой, пойдем домой, там подстилка и собачье лакомство\".
Мое тело тут же отзывается: плечи втягиваются, перехватывает дыхание, сводит желудок, живот напрягается так, словно готовится выдержать тот самый удар хоккейной клюшкой.
— Ну да, — кивнул я. — С позавчера, как не виделись, полпуда прибавил…
Но я остаюсь сидеть. Летом, когда за листвой меня совсем не видно, я иногда беру с собой бинокль. Я навожу его на лица детей, то на одно, то на другое, я пытаюсь их разгадать; вот у этого дела пойдут хорошо, а тому нужна помощь, этот проживет размеренную жизнь, а тот будет пылать, как факел, кому-то из них суждено замерзнуть насмерть, а кто-то из них, наверно, такой, как я.
Подрез радостно захохотал.
Я знаю, что это занятие бесполезно. Никому от этого не будет лучше. Но я все же сижу на своем месте и дивлюсь тому, какие они маленькие, какие гладкие у них лица, как похожи они друг на друга в своей заброшенности и упрямстве. В моей памяти они не были такими одинаковыми. У каждого из них в лице была какая-то особенность, которая вблизи казалась страшной: веснушки, необычно крутой лоб с царапиной или шрамом от гвоздя, сросшиеся брови, неровная кромка волос. Зрачки, сузившиеся от яркого света, нос с чересчур широкими ноздрями, впитывающими манящий запах страха. Они творили то, что творили, как бы между прочим, так на ходу бросаешь фантик от ириски или проводишь палкой по забору, чтобы поднять шум.
Но сейчас я думаю о себе.
— Вот дает! Но все равно сейчас каждую субботу по телевизору показывают музыкальную гимнастику, аэробика называется. Ты учти, тебе не помешает…
Я пришла сюда, чтобы уйти отсюда. Только когда я вернусь сюда, я могу отсюда уйти.
Я жду, пока прозвенит звонок. И как магнит притягивает железную стружку, как низвергается водопад, так дети устремляются к дверям, словно влекомые силой природного тяготения. Повинуясь всего лишь негромкому звонку.
— Ладно. В субботу к тебе заеду, мы тут, в тюрьме, с тобой попрыгаем…
Звонок сразу отдается в моем теле, внутри меня рождается смятение и готовность встать и идти, заставить себя войти в ту дверь. Это смятение вот-вот выплеснется слезами, но я говорю себе: \"Тебе не надо больше идти туда, у тебя своя дорога, и это даже не прогул\".
— Да ты и без меня хорошо напрыгаешься со своим Степановым…
Справившись с дыханием, я чувствую боль в груди. На мои глаза навертываются слезы. Я хочу поблагодарить кого-то, добрую фею или благосклонное божество.
Фея похожа на меня саму. \"Ты можешь идти, - говорит она. - Ты уже взрослая. У тебя своя жизнь. Для тебя все обошлось\".
— А он что, тоже стал полнеть?
И я встаю. Я иду прочь от школы, вхожу в редкую рощицу. Тело еще болит, но оно становится легким, словно меня вот-вот снесет ветром.
— Безобразничает он. Видать, хулиган тот еще! Подрался вчера. Пришлось его в карцер на три дня посадить.
Я иду к большому камню, за которым когда-то пряталась. Теперь я не мерзну. Уши уже не прежние тонкие ледяные раковины, которые вот-вот отвалятся. На голове у меня платок. (Шапок я не ношу.)
— А с кем дрался?
Я достаю термос и бутерброды. Дышу медленно и глубоко. Пью горячий шоколад. И думаю о том, что у меня есть: дом, семья, работа. Обо всем, на что я никогда не надеялась. Об ощущении полноты своей плоти и той особой мелодии, которая звучит во мне, когда муж обнимает меня, а я обнимаю его. О таинственном взрослении моих детей. О работе, разговорах с коллегами, о простых ритуальных фразах, которыми мы обмениваемся каждый день: \"Пойдем сегодня обедать в кафе?\", \"Почту уже принесли?\", \"Где ты купила эту кофточку?\"
— С сокамерниками. Там разве точно установишь, со шпаной этой? Но Степанова с Кузькиным надзиратель засек. Обоих и отправили на три дня просвежиться…
Они смотрят на меня. Наверно, они видят во мне обычного человека, который, наверно, им нравится. И это удивляет меня каждый день.
Я возвратилась домой. Я стою рядом с тобой. Ты обнимаешь меня, целуешь.
— Хорошо, проводи меня к нему…
И может быть, ты даже очень хорошо понимаешь, что внутри меня живет маленькая бело-рыжая собачка с хлюпающим носом, замерзшими лапами и очень острыми зубами.
Чтобы попасть из служебного корпуса в следственный изолятор, надо пройти через внутренний двор, неестественно пустой и неправдоподобно чистый, такие дворы бывают только в инфекционных больницах и тюрьмах. Отшлифованная брусчатка, ровные линейки газонов с чахлыми астрами. На краснокирпичной башенке выложена дата сооружения — 1846. В те времена это грустное заведение называлось дисциплинарными казармами. И прозвище носило неплохое — Живодерный форт. Рассказывали, что в первом, тогда еще недостроенном корпусе содержали какое-то время плененного Шамиля, которого везли на поселение в Россию. Каких только названий не имел форт за свой долгий век: арестантские роты, сугубый централ, исправительный дом, дом предварительного заключения, тюрьма, а теперь вот следственный изолятор.
Сколько лет я хожу сюда, а все равно не исчезает неприятное теснение в груди, когда конвойный солдат, внимательно прочитав удостоверение и тщательно всмотревшись в лицо, сравнивает его с фотографией и коротко говорит:
— Проходите…
И сзади лязгает стальная, с решеткой дверь. Сводчатый высокий потолок, темно-зеленые и грязно-синие стены, сбоку ворота из тяжелых дубовых брусьев в железной оковке.
Коридоры, коридоры, лестничные переходы, стук каблуков по каменному полу, скрежет ключей в замках на тамбурах-«рассекателях». Два марша вверх, надзиратель, предварительно заглянув в волчок, распахивает дверь в карцер.
5 глава
Высокий русый парень встал нам навстречу, руки по швам, четко отрапортовал.
— Заключенный Степанов, 24 года, ранее не судимый, статья 102, отбываю наказание в штрафном изоляторе за нарушение режима в камере…
— Здравствуйте, Степанов. Садитесь. Я ваш новый следователь…
Степанов сел на койку, усмехнулся криво.