Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Рад слышать, что у вас все в порядке, – сказал доктор Хиббен, сделал паузу, снимая колпачок с авторучки и вновь надевая, потом дернул веревку, на которой висел нож гильотины, и перешел к тапочкам. – Хочу кое о чем с вами поговорить… Нынче утром ко мне пришла Сигрид Бобьен в довольно расстроенном состоянии.

– Да, знаю, произошло нечто странное.

– Она говорит, что у нее взяли тапочки. И… знаете, это очень неприятно… она утверждает, будто их взяли вы, поэтому я должен спросить: вы их взяли? Знаете, я уверен, что нет, но обязан спросить. Каждый приезжающий сюда художник должен быть огражден от любых неприятностей, получая возможность спокойно работать.

– Я не брал ее тапки. Клянусь. Когда она все это выложила за завтраком, у меня подскочил сахар. Не понимаю, почему она меня заподозрила.

Я взглянул ему в лицо, отыскал глаза – два голубеньких камешка, – желая убедить в своей невиновности, все больше привыкая к его внешности, как санитарка в ожоговой бригаде.

– Какой сахар? – переспросил он.

– Волнение для меня то же самое, что стаканчик мороженого; я слабею… Шел однажды своей дорогой в Нью-Йорке, крыса меня перепутала с мусорным баком, прыгнула на ногу, забралась на колено, только там поняла, что я человек. По-моему, будь я младенцем, попыталась бы съесть. А так просто бросилась в другую сторону и исчезла, видимо, чтобы друзьям рассказать. Ну, после того, как она убежала, я закричал, потом у меня весь сахар растаял, пришлось купить бутылочку лимонада, чтобы прийти в себя.

Я пожалел, что выпалил крысиную историю – должно быть, ничего не мог с собой поделать, как ветеран войны, который постоянно кричит: «Ложись!» – в самые неподходящие моменты. Впрочем, кажется, доктор Хиббен меня не осуждал.

– Прискорбно слышать историю с крысой. Действительно ужасно, – посочувствовал он. И спросил: – Значит, тапочек вы не брали?

– Нет, клянусь, даже не знал, что у Сигрид есть тапочки… Как только услышал о преступлении, задумал выставить за дверь свои тапочки, возможно, привязать к запястью резинкой или еще чем-нибудь на случай, если засну, и поймать вора… Впрочем, у меня комната в коридоре, там мало что происходит, но все-таки хоть какой-то план.

– Очень благородно с вашей стороны… хотя я не думаю, будто кто-то расхаживает по особняку и крадет тапочки. Я говорил с Чарльзом Маррином, он видит здесь просто глупую шутку, и я с ним согласен, но, знаете, хотел все-таки с вами поговорить, теперь могу заверить Сигрид, что ей нечего беспокоиться.

– Мне очень жаль, что она так расстроилась.

– Каждый реагирует на стресс по-разному, – заметил он.

– Да, стресс производит очень сильный стресс, – по-идиотски изрек я и перевел беседу в другое русло: – По-моему, надо взять какую-нибудь страничку из морского устава, заимствовать предупредительные сигналы бедствия вместо того, чтоб орать друг на друга. Думаю, световой сигнал гораздо эффективнее дурного поведения.

Я намекнул, что не одобряю утренней атаки Бобьен, но доктор Хиббен не ответил. Просто смотрел на меня. Не мог оправдать ее поступок, поэтому мы почти закончили обсуждение проблемы, в ходе которого никаких тайных карт не открылось. Хорошая новость заключалась в том, что вроде бы все должно кончиться хорошо. Дело обошлось довольно легко, если не считать внешности доктора. При желании мы свободно могли бы побеседовать на другие темы, мне ужасно хотелось спросить, консультировался ли он с дерматологом, но не стоило преступать границы. Поэтому я решил попрактиковаться в комплиментах, следуя примеру Дживса и Маррина, хваливших мои усы. И сказал:

– Мне очень нравится ваш костюм из сирсакера. Говоря между нами, по-моему, со времен британской колонизации Индии в одной комнате редко бывало столько людей в сирсакере.

– Забавно, – оценил доктор Хиббен. – И мне ваш пиджак нравится… Брюк к нему нет?

– Во время приобретения пиджака я себе брюки позволить не мог, – объяснил я, сказав правду, но также подумав, что полный костюм из сирсакера – это слишком. Слишком броско, слишком смахивает на пижаму… Конечно, на докторе Хиббене это было запредельно слишком; я бы не удивился, услышав, что у Дорис, Барбары и Сью развилась глаукома и они собираются подать групповой иск против его костюма.

– Понятно, – кивнул доктор Хиббен. – Что ж, брюки цвета хаки отлично смотрятся с пиджаком из сирсакера. И ваш галстук мне нравится. Это колибри?

– Да. Этот галстук всем нравится. Кстати, вы не знаете происхождения слова «сирсакер»? Я ношу пиджак много лет, и мне только сейчас пришло в голову, что слово очень странное. Как думаете? Сирсакер – мудрец, которого очень легко обмануть?[63]

– Не знаю, – сказал доктор Хиббен, – но можно проверить.

Он заглянул в словарь и прочел вслух:

– Сирсакер: существительное. Индийская ткань в бело-голубую полоску. От персидского «шир-о-шаккар», что, согласно словарю, означает «молоко и сахар».

– Очень интересно, – сказал я. – Я знал, что сирсакер из Индии, но не догадывался о связи с Персией… Интересно, просят ли иранцы подать сирсакер к кофе?

Доктор Хиббен, выбрав этот момент, довольно широко открыл маленький розовый ротик, обнажил впечатляющий набор тесно посаженных желтых зубов, возможно украденных из музея Джорджа Вашингтона, и громко рассмеялся, многократно героически всхрапывая. Смех человека с комплекцией доктора Хиббена напоминал рев гиганта, выдыхающего колоссальные запасы сжатого воздуха, потому что объем груди у него гораздо больше среднего.

Ну, стало абсолютно ясно, что мы действительно покончили с неприятной проблемой благодаря сирсакеру, и это целиком и полностью заслуга Дживса. Нынешним выбором моего костюма он превзошел сам себя. И Ава, и доктор Хиббен не устояли перед моим нарядом. Вся судьба сложилась бы иначе, если бы я надел блейзер и галстук с брызжущими авторучками. Я почувствовал, что в глазах доктора Хиббена перешел из разряда приговоренного к смерти в разряд любимого сына.

Всхрапывание утихло, и он улыбнулся.

– Что ж, очень приятно с вами познакомиться, Алан. Простите, что пришлось расспрашивать насчет тапочек, но мы тут занимаемся очень тонким делом – искусством, – поэтому должны холить и лелеять друг друга.

– Всецело поддерживаю.

С тем доктор Хиббен поднялся, и в желудке у меня ёкнуло. К верхней половине его тела я уже почти привык, и снова увидеть тушу в полный рост было довольно жутко. Но я все-таки встал на ноги и пожертвовал своей рукой, из которой снова был выжат сок.

– Возможно, вы еще не знаете, – сказал доктор Хиббен, отпуская выжатую руку, – что по пятницам мы с женой приглашаем всех после ужина выпить. Наш дом стоит за бассейном, на грунтовой дороге. Увидите, как все туда направляются. Надеюсь, вы тоже придете.

– Непременно… спасибо, – сказал я и вышел из кабинета, стараясь восстановить ток крови в ладони.

Хорошо иметь рядом доктора Хиббена, когда требуется открутить без гаечного ключа ребристую гайку. Я попрощался с Дорис, Барбарой, Сью и пошел обратно в особняк, размышляя о том, что меня ожидает.

Выпивка перед ужином.

Выпивка за ужином.

Выпивка после ужина.

Это не назовешь идеальной программой для человека, который старается оставаться трезвым.

Глава 26

Занятия художников. Узкая мощеная дорожка. Изумрудная поляна с голубым бассейном. Вдохновляющая беседа с Кеннетом о гомосексуализме

Когда я вернулся, Дживса в наших комнатах не было. Либо обедал на кухне, либо до сих пор общался с природой. Возможно, старается испытать отделение души от тела, чтобы мне потом продемонстрировать. В любом случае его посвящение в нашу беседу с доктором Хиббеном придется отложить.

Желая осуществить свои прежние планы, я надел плавки, повесил полотенце на шею, прихватил том «Танца под музыку времени» и в очередной раз вышел из особняка. Издали слышались объявления по динамику с ипподрома, и я сделал мысленную пометку отправиться туда в ближайшие дни вместе с Дживсом – оставить там немного денег.

Пока я шел к бассейну, колония казалась пустой: все либо сидели в мастерских и работали, либо спали, либо сами себя ненавидели – обычные занятия художников.

Я хорошо представлял себе, чем занимается Тинкл, точно зная, что этим занимается не он один – таково еще одно занятие творческих личностей и побочный результат работы в одиночестве. Я вовсе не утверждаю, будто нетворческие люди этим не занимаются, но они, как правило, работают в конторах вместе с другими людьми, а публичное самооблегчение недопустимо, хоть, конечно, случается.

Я шел по пересекавшимся тропинкам, на которых никого не было, шагал по узенькой мощеной дорожке, которая вилась по колонии среди лужаек, небольших лесных массивов, построек, продвигаясь к бассейну, расположенному на собственной частной лужайке, окруженной тремя плотными защитными стенами сосен.

Солнце светило ярко, но не жестоко, ласковый ветерок поддерживал приятную температуру воздуха. А бассейн с ярко-голубой водой выглядел необычайно прекрасно в окружении изумрудной травы и деревьев.

На бетонных бордюрах стояли шезлонги и маленькая кабинка для переодевания. Рядом сидел великий поэт Кеннет с красивейшим носом, завершавшим некий треугольник носов вместе со мной и Авой. Он был там один и, завидев меня, пригласил жестом сесть рядом.

– Привет, – улыбнулся Кеннет симпатичной улыбкой, которая, видимо, сослужила ему хорошую службу на протяжении долгой жизни. Он обладал каким-то несомненным шармом. Некоторые им обладают. Это называется очарованием. Подобные люди как бы создают магнитное поле. Оно не столько притягивает, сколько отталкивает, но нас тянет к отталкивающим вещам, поэтому поле в конечном счете притягивает. Глядя на Кеннета, развалившегося в шезлонге, я припомнил кое-какие слухи, почерпнутые из заметки в «Нью-йоркском книжном обозрении» о биографии Леонарда Бернстайна,[64] и связал их с именем Кеннета, что мне прежде не приходило в голову: говорят, он и есть тот поэт, который был тайным любовником Бернстайна. – Вы видите перед собой, – объявил он, – лучшее, что здесь имеется: бассейн.

– Очень красиво, – робко молвил я, усаживаясь в шезлонг рядом с ним.

– Что нового о сандальном скандале?

– Ничего. Но украли, по-моему, тапочки.

– Предпочитаю сандалии: более или менее рифмуются со скандалом.

Вполне понятно, раз Кеннет поэт.

– Правда сандальный скандал звучит лучше, – подтвердил я, взглянув на него, видя старое безволосое белое тело, обмякшие под кожей мышцы, но угадывая и прежние формы, некогда привлекательные, даже идеальные в греческом смысле. Впрочем, меня озадачили безволосые старые ноги. Может быть, волосы вылезли в ходе семидесятилетнего ношения брюк или он их бреет? Гладкие ноги Кеннета больше нравились Бернстайну? Я, напротив, выглядел по сравнению с ним практически обезьяной: рыжевато-каштановые завитки на груди, ноги вообще похожи на свитер из ангорской шерсти.

На коленях ангорских ног я держал толстый том Пауэлла, третий из четырех (в каждом томе, которые Пауэлл называл «частью», содержатся три романа; третий том охватывает годы Второй мировой войны). Бросив взгляд на книгу, Кеннет заметил:

– Я и не думал, что сейчас кто-то читает Пауэлла, хотя вряд ли кто-то читал Пауэлла, когда его читали.

– Осталось еще несколько преданных обожателей, – сообщил я.

– Несколько книг хороши, но произведение в целом смертельно скучное, а сам автор был гнусным субъектом.

– Мне нравится.

– Не стану вас упрекать, – сказал Кеннет.

Видно было, что он относится к тому типу людей, которые придерживаются самых твердых убеждений, точно знают, что хорошо и что плохо. Подобное качество часто, хоть и не всегда, составляет компонент обаяния. Обычно я с трудом высказываюсь среди таких людей, опасаясь, что они постоянно будут меня поправлять и указывать мое место в эстетической картине мира. Но в тот день я чувствовал себя почти способным выстоять против Кеннета. Воздух был слишком чудесным, солнце слишком приятным, чтобы он интеллектуально меня подавил. Вдобавок я пережил свидание с доктором Хиббеном; я – властелин мира!

– Ну, я действительно люблю «Танец под музыку времени», – продолжал я, не сдавая позиций. – Думаю, это произведение изменило мою жизнь. Заставило заметить, что все повторяется: мои чувства, люди, события. Пауэлл часто ссылается на теорию Ницше о вечном круговороте. Ницше я не читал, но, по-моему, понял, что он говорит…

– Вы гомосексуалист? – спросил Кеннет, пресекая потенциальную защиту моей диссертации.

Вот уж действительно гомосексуальный вопрос из всех гомосексуальных вопросов. Не то что обязательно существует не один, а несколько гомосексуальных вопросов, но вы поняли, что я имею в виду. Мгновение поколебался, не зная, надо ли отвечать, но, кажется, не отвечать еще хуже, поэтому сказал:

– Нет, я не гомосексуалист.

Знал, что это правдивый ответ, но было в нем и нечто уклончивое. Я гадал, чует ли это Кеннет, обвинит ли меня во лжи? В конце концов, разве могу я считаться последним законным представителем гетеросексуальной партии, обладающим членским билетом, если много лет вращаюсь в вечном круговороте – выражаясь словами Ницше – фантазий о тюремной жизни? Все началось после чтения «Бабочки» в подростковом возрасте, приблизительно в то же время, когда меня пометил своей печатью Крафт-Эбинг. Автор, Анри Шарьер (псевдоним Папильон[65]), описывает любовный роман на острове, где он сам отбывал срок, между двумя заключенными мужчинами, один из которых взял на себя роль жены, и что-то в этой книге меня возбудило душевно и эротически, периодически с тех пор терзая. В юности и во взрослом возрасте меня влекло исключительно к женщинам, но где-то в душе мелькало желание попасть в тюрьму, столкнувшись с вынужденной необходимостью играть женскую роль.

– Надеюсь, вопрос вас не обидел, – сказал Кеннет. – При всякой встрече с молодым человеком стараюсь сразу прояснить и отбросить. Обычно так или иначе угадываю, но с некоторыми вроде вас не столь ясно. Вы избиты, в синяках, вдобавок подаете странные сигналы. Я не думаю, что вы гей, хотя трудно истолковать усы, эксцентричный наряд… Я, разумеется, полный гомосексуалист. Не люблю слово «гей», но использую по необходимости.

– Я вовсе не собирался подавать странные сигналы, – пробормотал я. – Надеялся своими усами воскресить облик Дугласа Фэрбенкса-младшего, Эррола Флинна… Если подумать, и Уильяма Пауэлла.

– Уильям Пауэлл был неплохим актером, довольно забавным, но Фэрбенкс-младший, подобно большинству актеров, не имел никакого таланта. У него имелось лицо. Для кино ничего больше не надо. Хорошее лицо… Значит, вы слегка ненормальный, как любой здесь присутствующий, но я верю вашему утверждению, что не гомосексуалист.

– Я не утверждаю, будто гетеросексуален на все сто процентов… Разве Юнг не заключил, что все мы, в сущности, бисексуальны? – Кажется, мне хотелось завоевать одобрение Кеннета – всегда хочется завоевать одобрение очаровательных людей, – признав определенную вероятность собственной гомосексуальности, однако мое замечание произвело не совсем желаемый эффект.

– Все вечно твердят Юнг, Юнг, Юнг и повторяют бисексуальную белиберду. У меня никогда в жизни не было ни одной сексуальной мысли о женщине. Меня в последнюю очередь можно назвать бисексуалом. Я всегда был законченным гомосексуалистом, еще до достижения половой зрелости… В двенадцать лет меня растлил мужчина, которому было за тридцать. Мы были в парке. В Чикаго, где я вырос. Он взял меня в каких-то кустах, и мне это понравилось. До сих пор нравится. Во всяком случае, психологически. Физически я не могу это делать. Слишком больно. Но до сих пор ищу того мужчину, который меня изнасиловал. До сих пор ищу, в семьдесят восемь лет. Едва ли найду.

Я молчал. В его словах было что-то очень грустное и человечное. На мгновение мелькнула дурацкая мысль: вдруг мужчина из парка еще жив и они с Кеннетом как-нибудь встретятся?

– Много лет ходил в тот самый парк, – продолжал он – но никогда его больше не видел. Он был темноволосый. С тех пор всегда люблю мужчин с темными волосами. В том же парке встретил однажды другого мужчину… И вечно хотел одного: чтобы меня растлили… Вот когда я был счастлив. Это продолжалось десятки лет, а после пятидесяти я покончил с сексом. Больше не было смысла. Геморрой. Очень больно. Двадцать лет не занимался сексом, а в прошлом году читал лекции в Англии, познакомился с молодым человеком приблизительно вашего возраста. Он приехал со мной в Штаты, работы у него не было. Восемь месяцев я давал ему работу в области орального секса. И больше ничего. Впрочем, меня радовал хотя бы заменитель поистине любимой вещи. Все-таки однажды мы попробовали, я не смог.

Во время его речи я совершил некий интеллектуальный прорыв, в миг прозрения понял собственную сексуальность, причем все повисло, как на дверных петлях, на одном слове: растление. Хотел вернуться к себе в комнату, записать, пока не ускользнуло, но было бы невежливо оставлять в тот момент Кеннета, хотя я и не знал, как продолжить беседу.

И до этой беседы был вполне уверен, что в Колонии Роз все помешаны на сексе, теперь эта уверенность окончательно подтвердилась. Я хочу сказать, помешаны на сексе настолько же, насколько вся нормальная человеческая популяция, настолько же, насколько я сам, но какая-то особенность именно этого места побуждает людей исповедаться мне, рассказав о своей эротической жизни, почти сразу же после того, как мы окажемся наедине. Сначала Бобьен с намеками на инцест, потом Тинкл с проблемой водяного пистолета, теперь Кеннет.

– Я вынудил вас замолчать, – заметил Кеннет.

– Просто мне жаль, что вы так и не нашли того мужчину, – объяснил я, подумав, что он, наверно, был очень хорошеньким мальчиком, когда гулял в том парке, прекрасный, изящный с головы до ног, как теперь один нос.

– Не слишком огорчайтесь, – сказал он. – Вряд ли вообще кто-нибудь его нашел.

Ничего не ответив, я встал, окунул в воду ногу, попробовал. То есть попробовал воду, не ногу. Впрочем, возможно, и ногу – стерпит ли температуру воды. Ох боже, не знаю, что трудней – жизнь или английский язык.

– Холодная? – спросил Кеннет.

– Прохладная, но довольно приятная, – сообщил я. – Пожалуй, искупаюсь. Полезно для носа.

Он сочувственно кивнул, громкоговоритель с ипподрома за лесом глухо объявил о начале очередного заезда. Я прыгнул в бассейн, проплыл из конца в конец десять раз, состязаясь лишь с самим собой. Славно было размяться, гидротерапия целительно действовала на нос; я почти чувствовал, как опухоль спадает. Когда вылез, Кеннет протянул полотенце. Я почувствовал себя как Тадзио с Ашенбахом.[66]

– У вас красивая, стройная фигура, – заметил Кеннет. – Мускулистая, но тонкая.

– Спасибо, – сказал я. – Немножко занимаюсь йогой. – Не упомянул, что тяжелое пьянство оказывает на меня рассасывающее воздействие, впрочем, в положительном смысле, снимая всякий жир. Одни от спиртного набирают массу, другие исчезают.

– И на теле синяки, – добавил он.

Отметины на плече и на животе поблекли, но все еще были заметны.

– Я упал. – Я взял свою книгу. Кажется, сейчас вполне удобно уйти. – Собираюсь пойти немного поработать. – Озарение еще держалось в памяти. – Приятно было с вами побеседовать.

– Это мне было приятно побеседовать с вами, – соблазнительно улыбнулся Кеннет. По этой улыбке я понял, что он всю жизнь имел власть над людьми, был способен склонить их к попытке его уничтожить. Может быть, таким способом держал под контролем собственное эго. Из головы не совсем испарилась мысль, что, возможно, упоминание Кеннета об оральном сексе с мужчиной моего возраста было завуалированным предложением. Оно меня не привлекало. Поэтому и улыбка не соблазняла, лишь внушив ощущение, что спасти его я не могу. Понимаете, мне не хотелось его растлевать; если б он это от меня услышал, это его убило бы, но в нем не осталось почти ничего подлежащего уничтожению.

Глава 27

Я описываю Дживсу прорыв, совершенный в гомосексуальном вопросе. Затрагиваются Танатос[67] и Эрос. Я опять сокрушаюсь, что не читал Фрейда и Юнга. Размышления об одиночестве сиамского близнеца. Даже потерпев небольшое фиаско, я демонстрирую храбрость духа и берусь за работу

Дживс вернулся после любовных игр с природой, я сменил мокрые плавки, снова влез в пиджак из сирсакера и брюки цвета хаки.

Оживившись и превосходно себя чувствуя после купания, пригласил Дживса посидеть со мной в рабочем кабинете. Подумал, что, если словесно провентилировать свое мысленное откровение, легче будет перевести его в прозу, надеясь найти место в романе, куда его можно вставить.

Я расположился за письменным столом, Дживс на своей кушетке. Над нами крутился вентилятор, приятно поддувая ветерком. По пути я захватил в черной комнате флягу с едой и термос, поэтому прихлебывал кофе, пришпоривая интеллект.

– Дживс, вы не поверите, что я пережил за последние два часа, – начал я.

– В самом деле, сэр?

Я быстро рассказал о собеседовании с устрашающим, но цивилизованным Хиббеном, которое уже казалось новостью с последней страницы по сравнению с беседой с Кеннетом. Затем кратко обрисовал и этот дискурс, сообщив, что Кеннет всю жизнь желал растления.

– Откровенное признание, сэр.

– Ну и когда он мне это сказал, я совершил прорыв в гомосексуальном вопросе.

– Счастливый случай, сэр.

– Но прежде чем я вам его изложу, разрешите спросить: как в лесу?

– Чудесно, сэр.

– Не пытались отделиться душою от тела?

– Нет, сэр.

Я слегка огорчился, но этого не показал.

– Значит, хорошо провели время?

– Да, сэр.

– Я рад. Хочу, чтобы вы были счастливы, Дживс… Как-нибудь мы отправимся на ипподром, и, если у меня выдастся хоть минута покоя, сам прогуляюсь по лесным тропинкам. Но похоже, в Колонии Роз никому не дают отдохнуть.

– Здешняя обстановка действительно стимулирует, сэр.

– Тем более что в сексуальном плане все в состоянии «красной» воздушной тревоги. Не знаю, занимается ли здесь кто-нибудь сексом по-настоящему, но у каждого явно это на уме… Постойте секундочку, я совсем позабыл – двое парней занимаются сексом. Сижу, интеллектуализирую общий гомосексуальный вопрос, а эта пара буквально простыни прожигает… Что ж, каждому свое. Они делают, я рассуждаю… Так вот, дело с гомосексуальным вопросом заключается в том, что я никогда по-настоящему не понимал, в чем этот самый вопрос заключается. Даже не был уверен, существует ли он. Однажды от кого-то услышал: «гомосексуальный вопрос» – и предположил, что такой должен быть. Возможно, он не отличается от еврейского вопроса: почему ненавидят гомосексуалистов? Впрочем, вряд ли их ненавидят наравне с евреями, хотя, безусловно, близко к тому. Интересно, заставляли ли евреев-гомосексуалистов в Германии носить вместе с желтой звездой розовый треугольник? Или было достаточно одного знака отличия?… Может, они носили розовую звезду?… Так или иначе, я понял, Дживс, что гомосексуальный вопрос – по крайней мере для меня – в первую очередь чисто личный: почему у меня бывают гомосексуальные помыслы? И что они означают?… Вы не возражаете против такой темы?

– Нисколько, сэр.

– Спасибо, Дживс… Вы очень добры… Даже невероятно, сколько я о себе сегодня узнал. Сначала история с носовым фетишизмом, теперь гомосексуальный прорыв… Живешь годами без всяких прозрений, потом в один прекрасный день открывается сразу множество тайн… Постараюсь связно объяснить, Дживс… Понимаете, прочитав лет в пятнадцать «Бабочку», я с тех пор время от времени фантазирую, представляя себя в тюрьме, где вынужден играть женскую гомосексуальную роль… Rôle – с акцентом. Мне совестно вам в этом признаться… но я решил храбро держаться… Так вот, обычно меня посещают такие фантазии, когда мне плохо, когда я себя ненавижу, а поскольку со мной это часто случается, то и гомосексуальные фантазии возникают с определенной регулярностью. Но поскольку засадить себя в тюрьму трудно и нежелательно, все это было весьма непрактично. В результате меня сильно мучила невозможность выразить свои желания действием. Я не мог их разгадать, не мог выяснить, действительно они мои или нет. Поэтому много лет отчасти гадал, не гомосексуалист ли я. Знаю, это неправдоподобно, потому что мужчины не привлекают меня, в чем, кажется, заключается основной компонент мужского гомосексуализма, тем не менее у меня оставались сомнения. А мне не хочется иметь сомнений, особенно сейчас, на грани романа с Авой… И вот, когда Кеннет сказал, что желает растления, я понял, что и сам желал именно этого, по крайней мере в дурные моменты. Понимаете, Дживс?

– Отчасти, сэр.

– Ну, мы почти закончили… Я стараюсь внятно выражаться… Так или иначе, как вам известно, Фрейда я фактически не читал, но читал один роман, где некоторые персонажи обсуждают его теории, и одна из них заключается в том, что в человеческой душе сосуществуют два влечения: к Танатосу и к Эросу. К смерти и к сексу. К разрушению и к созиданию. Как Северный и Южный полюс для исследователей… Это видно даже в маленьких детях: построил песочный замок, пнул, развалил… А когда мне плохо, меня тянет сразу к тому и к другому! К сексу и к смерти. Поэтому я их объединил. Возможно, назову Танатэрос. Смерть через секс. Гибель моего «я». Беря на себя женскую rôle– в тюрьме! – я открываю психологический способ наказать себя и убить себя. Подвергнуться растлению! Убить себя, каким я меня знаю… или тут снова надо сказать «себя»?

– Кажется, в данном случае, сэр, оба слова уместны.

– Спасибо, Дживс. Дело в том, что я больше всего ненавижу себя за слабость, беспомощность, неадекватность. К счастью или к несчастью, признаю женский пол наиболее слабым из двух, поэтому, чувствуя себя слабым, ничтожным, играю в фантазиях женскую роль. Это меня унижает, но я хочу быть униженным, потому что сам себе не нравлюсь… И вот в чем открытие: теперь мне ясно, что тюремные фантазии на самом деле не постыдные, а позитивные. Понимаете, сознание искало сценарий, в котором меня любили бы, даже слабого и беспомощного. Потому что в «Бабочке» муж любит свою жену. Они счастливы на том острове, хоть и в тюрьме. Вот что особенно трогает… Эрос также означает любовь, и это очень важно учитывать… Итак, я хочу умереть и одновременно хочу жить, а фантазия позволяет мне делать то и другое. Танатэрос. Жить благодаря тому, что меня кто-то любит, но любит потому, что я убил, растлил, уничтожил свое «я». Но тут возникает новое «я» – женское… Понимаете что-нибудь, Дживс?

– Довольно много, сэр, хотя и не все.

– Вы правы, Дживс, я не совсем додумал… Видимо, главный смысл в том, что мои гомосексуальные помыслы имеют почти полностью психологический, метафорический смысл, чем и объясняется, почему у меня, дожившего до тридцати лет, никогда не возникало потребности перевести их в физический план… Это вовсе не дурные мысли, потому что их корень в желании быть любимым. Знаете, мои мысли всегда идут в таком направлении, даже когда я себя ненавижу.

– Очень хорошо, сэр.

– Впрочем, надо прочесть Фрейда, убедиться, что я не напутал. Может быть, почитаю и Юнга. Я читал один роман, целиком посвященный юнговскому анализу. Там главным образом обсуждаются поиски одним мужчиной своей внутренней сущности – анимы, по выражению Юнга; слово «анима» очень похоже на «эниму».[68] Но анима – женская сущность или что-нибудь вроде того. Может, именно ее я ищу в Аве, хотя, по идее, должен искать в себе. А женщины, наверно, ищут свою мужскую сущность… Только никто не находит. Годами ищем, прыгая из постели в постель, производя по ошибке детей, что, вероятно, по-прежнему радует Дарвина, потом теряем товарный вид, уже не можем скакать из постели в постель, но так ничего и не понимаем… Ох, фактически жуткая неразбериха.

– Согласен, сэр.

– Тем не менее это меня обеспечивает постоянным занятием.

– Несомненно, сэр.

– Это всех обеспечивает постоянным занятием… И все страшно одиноки из-за общей путаницы. Очень огорчительно.

– Действительно, сэр.

– Хорошо бы, чтоб было иначе, но от этого не уйти. По-моему, даже те парни-китайцы с двумя головами чувствовали себя одинокими. Один был алкоголиком, что я могу понять, другой попал во вторичную зависимость, как говорят в лечебницах. Значит, даже сиамским близнецам плохо. Как думаете?

– Об этом я не задумывался, сэр.

– Пожалуй, это хорошо. Ваша голова, в отличие от моей, ничем не забита. Завидую, Дживс.

– У вас превосходная голова, сэр.

– Спасибо, Дживс… Впрочем, в конце концов думаю, что мое открытие не такое уж и открытие. Близко к открытию, что уже хорошо. Некоторым вообще никогда даже в голову не приходит совершить открытие.

– Да, сэр.

– Ну, я намерен вставить это частичное открытие в свой роман. Допью до дна термос с кофе и буду печатать до артрита.

– Очень хорошо, сэр.

Глава 28

Шаги. Я пробую свои силы в сочинении сценария. Свадебные торжества. Мы все получаем грозное предупреждение. Интересная история о чайных чашках с мочой. Наедине с Тинклом и Мангровом. Еще одна история разбитого сердца. Бобьен в огне. Герой Мангров. Беседа о видоизменении

Пройденные мною шаги в борьбе с алкоголизмом следующие:



1) Честно решиться блюсти трезвость

2) Ничего для этого не делать

3) Пить.



Я не позвонил в АА, как собирался в библиотеке, и, когда мне предложили стакан белого вина на задней террасе, немедленно сдался.

Вот как выглядел бы сценарий киноверсии:

Вечер пятницы. Задняя терраса особняка. Выпивка перед ужином.
Герой пьет.
Освещение и костюмы те же, что прошлым вечером. Такое же количество белого вина. Те же актеры. Камера задерживается на наиболее значительных персонажах, таких как Мангров, Тинкл, Маррин, Кеннет. Примечательно отсутствие Авы и Бобьен. Герой смотрит на Диану, фотографирующую диких зверей, восхищается ее красотой, но сердце его отдано Аве.
Быстро опрокидывая один за другим пластиковые стаканчики, герой пьянеет, радостно осматривая потягивающую вино компанию. Такое ощущение, будто он был тут всегда. К нему подходят Тинкл и Мангров.


Я пробыл в Колонии Роз лишь два дня, а уже подружился со всеми – просто поразительно. Достаточно несколько раз пообедать с людьми и посидеть в компании, уже кажется, будто всех знаешь.

Кроме того, что в Колонии Роз ко мне вернулись привычки алкоголика, произошло еще то же самое, что бывает на свадебных торжествах, растянувшихся на несколько дней, когда с одними тесно сближаешься, других не выносишь, но в любом случае тех и других знаешь так близко, как почти не бывает в повседневной жизни.

Итак, моими любимыми членами колонии стали Мангров и Тинкл. Естественно, мы – трое мужчин – сошлись Друг с другом на задней террасе, потом вместе поужинали за одним из маленьких столиков-спутников, за которым к нам присоединились София, Дон – я с ними завтракал – и древняя художница по имени Дженет, так ловко управлявшаяся с едой, что я вновь призадумался о природе официально признанной слепоты. Тем временем Тинкл сидел рядом со мной, и я видел в нем младшего, меньшего брата, которого у меня никогда не было, хотя он был на год меня старше.

Колония Роз, как я пытался объяснить, проводя аналогию со свадебными торжествами, представляла собой настоящую оранжерею эмоций. Здесь все росло быстрее, чем в реальном мире. Мне понадобились бы годы, чтобы почувствовать близость с Тинклом, если бы мы встретились в реальном мире, а в Колонии Роз после третьего совместного обеда уже стали закадычными приятелями.

Бобьен, пропустившая выпивку перед ужином, сидела за большим столом, и я постоянно физически чувствовал на своей шее болезненно жалившие уколы. Она явно мысленно помахивала ледорубом в мою сторону. Ава так и не пришла в столовую, что меня уязвило, но я сполна напился вина и надеялся увидеть ее позже.

Мы ели корнуэльских кур, пюре из батата, салат, столовую наполняли обычные звуки, которые издают за едой люди, а также разговоры об уведомлении, оставленном доктором Хиббеном перед ужином на главном столе. Далее я его процитирую:

«Уважаемые колонисты!
Величайшая опасность, грозящая нашей старой усадьбе, – огонь. Все 232 человека должны помнить о своей ответственности и соблюдать осторожность. Далее: если кто-то взял тапочки Сигрид Бобьен, прошу вернуть их мне. Наша цель – создать условия для серьезной работы. Мы не должны забывать об этом. Попробуем восстановить прежнюю атмосферу, проведя приятный вечер за выпивкой у меня дома после ужина. Приходите к 20:30.
Доктор Хиббен».


Как я понял, случай беспрецедентный. Никто даже не помнил, чтоб директор Колонии Роз когда-нибудь предпринимал подобные действия. Отдельных колонистов время от времени предупреждали, даже исключали, но колония в целом никогда еще не получала выговора. Поэтому ощутимо чувствовался стадный страх – если мы не исправимся, нас всех накажут, даже если мы не виновны в совершенных до сих пор преступлениях: прожженной простыне и украденных тапочках.

В качестве способа противодействия общей тревоге, или, напротив, ее усиления, главным предметом нашей застольной дискуссии были примеры дурного поведения колонистов, и Мангров поведал особенно цветистую историю, хотя излагал ее примечательно ровным и серьезным тоном, без всякой аффектации – мажорно-депрессивным.

– Несколько лет назад был здесь в зимнее время один свихнувшийся английский писатель, – мрачно и торжественно объявил он. Глазная повязка лоснилась, здоровый глаз излучал рассудительность и отчаяние в равных долях. – Он шнырял в спальни постояльцев и совал под кровати чайные чашки со своей мочой.

– Я тоже слышала, – подтвердила София в футболке излюбленного черного цвета. – О чем он при этом думал?

– Полный идиот, – заключил Дон, прыщавый скульптор, на которого интересно было смотреть: шрамы на лице бросались в глаза, половинка большого пальца тоже привлекала внимание. – Если бы я застал его в своей комнате, вытряхнул бы потроха с дерьмом вместе. Как его звали?

– Филип Голдберг, – ответил Мангров.

Еврей, конечно, подумал я про себя. Мы вечно нарушаем спокойствие.

– Возмутительно, – сказала София. – Как ему вообще разрешили приехать сюда?

– Сюда вечно берут всяких чокнутых, – заявила Дженет.

– Он опубликовал роман, хорошо принятый в Англии, – сообщил Мангров.

– Как его уличили? – поинтересовался Тинкл.

– Точно не знаю, – сказал Мангров. – Я приехал через несколько недель после того, как его попросили убраться. По-моему, вышло так, что кто-то обнаружил чашку, кому-то рассказал, потом все остальные стали заглядывать под кровати и увидели чашки.

– Но как выяснили, что это его рук дело? – расспрашивал Дон.

– Повторяю, я точно не знаю, – повторил Мангров. – Просто поняли, что это он. Странный был человек. Потом, видно, признался Хиббену при личной встрече.

– Интересно, что он сейчас делает, – вымолвил я.

– Почему? – удивилась София.

– Всякий раз, услышав об интересных людях, даже о возмутительно интересных, обязательно думаю, чем они занимаются в данный момент. Хотя тот писатель скорей всего спит, если он в Англии, в чем нет ничего особенно интересного, но, по крайней мере, мир может чувствовать себя спокойно, не опасаясь его извращенных проделок.

– Кажется, чайные чашки вполне в английском стиле, – довольно проницательно заметил Тинкл.

– Гнусная пакость, – заключил Дон.

– По-моему, вы правы насчет чайных чашек, – обратился я к Тинклу. – Может быть, он хотел дать подсказку, настоящую английскую подсказку, как маньяк-убийца, который хочет, чтоб его поймали.

После этого беседа переключилась на других безнадежных личностей, потерявших рассудок в колонии, причем список вышел весьма внушительный. Но меня это не волновало, так как я успел привыкнуть к сходству колонии с сумасшедшим домом.

После ужина Мангров, Тинкл и я направились в комнату Тинкла посовещаться с бутылкой виски. Оставалось около получаса до новой встречи с остальными у Хиббена, где нас вновь будет ждать белое вино, хотя предположительно он иногда предлагает и джин. Я надеялся, что там появится Ава. По-прежнему был в галстуке с колибри и пиджаке из сирсакера, решив лучше остаться в костюме, который уже произвел на нее благоприятное впечатление. Не встретившись с ней за ужином, я мог бы погрузиться в мрачное разочарование, но радостно – и пьяно – плыл вместе с двумя своими друзьями.

Мангров, как самый старший и потому естественный лидер, сел в комнате Тинкла на легкий стул с перекладинами, на котором я сидел в прошлый раз. Я занял кресло за письменным столом Тинкла, а сам Тинкл расположился на кровати. Каждый держал в руках добрый стакан виски, которое мы по-джентльменски потягивали. Тинкл раздал по кругу сигары, включил вентилятор; мы пускали дым в окно.

Все молча наслаждались мужской компанией, а я пристально разглядывал нашего высокого меланхоличного лидера Мангрова. Он выглядел вполне величественно, с длинными ногами, в наглазной повязке. Ему было скорее под пятьдесят, чем за сорок, но велосипедные гонки поддерживали его в хорошей форме.

Уставившись на наглазную повязку, я вдруг спросил, больше не в силах сдержаться:

– Как вы глаз потеряли?

Не собирался спрашивать – само с языка сорвалось.

– Я глаз не потерял, – спокойно ответил Мангров.

Я был до того потрясен, что не произнес ни слова, зато Тинкл спросил:

– Для чего тогда повязка? – В пьяном виде он был уверен в себе, тогда как в трезвом, наоборот, сдержан, как я заметил в то утро.

– Испробую радикальный метод лечения от депрессии, – объяснил Мангров. – Ходил в Нью-Йорке к психиатру, который придерживается холистического подхода. Пробует переместить деятельность моего мозга в левое полушарие. У меня постепенно стало работать почти исключительно правое полушарие, ответственное за творческую деятельность, и, слишком на него полагаясь, я подвергся жестокой депрессии после эмоциональной травмы. Врач сказал, что никогда не видел человека в подобной депрессии, который еще остается в живых.

– Но ведь повязка на левом глазу, – заметил я.

– Правое полушарие мозга контролирует левую половину тела, – объяснил Мангров.

– Я про это совсем позабыл, – сказал я. – Все равно что под парусами идти. Терпеть не могу, когда левое – это правое, а правое – левое. Хотя, кажется, за творческую деятельность отвечает как раз левое полушарие, но, может быть, тут я сознательно ошибаюсь. Впрочем, надо сказать, дело темное.

– Помогает? – спросил Тинкл Мангрова, и я задумался, может быть, Тинкл хочет выяснить, не поможет ли наглазная повязка справиться с его осечками. Интересно, какое полушарие мозга контролирует половой член. Поскольку он находится посередине, рассуждал я, возможно, его контролируют оба полушария, что не лишено смысла: когда одно полушарие отключается, все равно хочется, чтобы пенис работал. Поэтому Тинклу, возможно, придется носить повязки на обоих глазах.

– Пока не уверен, – сказал Мангров. – Ношу всего пару недель.

– Значит, вы пытаетесь перекинуть определенную долю деятельности на другую сторону, на левую… в надежде добиться какого-то равновесия, как на доске качелей? – уточнил я.

– Да, – подтвердил Мангров. – Некоторые области моего мозга годами не видели серотонина. – Он говорил так серьезно, что все им сказанное приобретало весомость истины; образ мозга с областями, изголодавшимися по серотонину, был просто восхитителен.

– Наверно, ваш мозг похож на Марс, – вдохновенно вымолвил я. – С пустыми высохшими каналами.

– Из-за чего же он пересох? – спросил Тинкл, страдавший, конечно, от противоположной проблемы избытка жидкости.

– Из-за девушки, – сказал Мангров. – Студентки из моей литературной группы в Колумбийском университете. Я в нее влюбился. И она в меня влюбилась. На один семестр. Я так и не оправился.

– Когда это было? – уточнил Тинкл.

– Десять лет назад.

– И вы десять лет тоскуете по той девушке? – спросил я.

– Да.

– Вообще не общаетесь с ней? – расспрашивал Тинкл.

– Не видел и не говорил почти девять лет. Но я ее выслеживал.

– То есть как? – удивился Тинкл. – Разве можно выслеживать не видя?

– Мысленно выслеживал. Высматривал, куда бы ни ехал. По-моему, она в Калифорнии, но я ее искал, даже когда ехал на велосипеде сюда, в Саратогу. Если сейчас кто-нибудь стукнет в дверь, на секунду подумаю – это она. Вот откуда каналы в мозгу.

– Налейте еще виски, – попросил я Тинкла. Горестная и трагическая история почти ничуть не лучше вчерашних признаний Тинкла, фантастически похожая на тему Кеннета о поисках изнасиловавшего его мужчины… Я подумал, не сообщить ли, что Кеннет сидит в той же лодке, но излагать историю было бы слишком сложно; кроме того, неизвестно, оценит ли Мангров проведенную мной параллель между насильником Кеннета и молоденькой любимой студенткой.

– Да, налейте еще, – подхватил Мангров. – Хотя мне, возможно, пить больше не следует. Может быть, в данный момент функционируют лишь два процента моего мозга, и мне не хотелось бы уничтожить возможные результаты действия повязки.

– Можно пить только левой половиной рта, – подсказал я. – Я так делаю при стоматите.

Тинкл щедро добавил лекарство во все стаканы.

– В моем состоянии необходимо пить, – сообщил он Мангрову. – Поэтому не старайтесь тягаться со мной.

– А мое состояние заключается в выпивке, – вставил я, не желая выпадать из дискуссии о патологических состояниях, хоть никто из друзей, кажется, не обратил внимания на такое признание.

– Какая же у вас проблема? – спросил Мангров Тинкла.

– Сексуальная, – объявил Тинкл, и я про себя подумал: ох нет, сейчас все начнется сначала, взял себя в руки, но, прежде чем Тинкл успел угостить меня другой порцией жалоб на рак пениса, кто-то бешено застучал в дверь. Мы все вздрогнули, особенно после недавнего заявления Мангрова, что он ждет стука своей давно потерянной студентки, и застыли. Возможно ли это? Неужели она как-то его отыскала здесь, в Колонии Роз, через столько лет?

Выпито было достаточно для признания подобной возможности, мы все желали, чтоб это была она, ибо наши сердца, объединенные непонятными тепличными силами Колонии Роз, на мгновение забились в такт, мечтая об одном и том же. Желание друга – наше общее желание. Тинкл положил сигару на подоконник и медленно направился к двери, чтобы ответить на настойчивый стук. Мангров следовал за ним с одним мрачным глазом, полным надежды.

Тинкл открыл створку, и перед нами предстала вовсе не возлюбленная Мангрова из Колумбийского университета, скорее, ее духовная противоположность – Бобьен! Свет в коридоре горел у нее за спиной, темные волосы сияли солнечной короной. Кажется, передо мной не впервые предстала объятая пламенем личность. На образ Бобьен наложилось воспоминание о дяде Ирвине, и удвоение двух мстительных врагов лишь усилило мое и без того существенное замешательство.

Впрочем, она пришла не за мной.

– Реджинальд! – воскликнула Бобьен. – У меня в комнате летучая мышь!

Для мужчины с пересохшим мозгом, который только что надеялся, что к нему наконец-то вернулась любовь всей его жизни, Мангров действовал с невероятным проворством. Одним глотком допил стакан, бросил на подоконник сигару, вылетел стрелой из комнаты. Мы ринулись следом, хотя я немного отстал, не желая слишком приближаться к Бобьен.

Прыгая через две ступеньки, хватаясь, как гимнаст, за балясины лестницы, Мангров взлетел на второй этаж, заскочил в свою комнату, выскочил в плотных матерчатых перчатках с огромной сетью для ловли летучих мышей. Сеть была несообразно большая, вроде той, что видишь в «Трех бездельниках»,[69] когда санитар в белом халате отлавливает людей, чтоб отправить их в сумасшедший дом.

Тинкл, Бобьен и я бежали за Мангровом по застеленному ковровой дорожкой коридору с деревянными панелями к ее комнате. По крайней мере, на данный момент ее враждебность ко мне отчасти рассеялась, когда мы все вместе столкнулись лицом к лицу с общим врагом.

Мы вчетвером вошли в комнату, причем я подумал, допустимо ли, что никто не снял обувь, хотя, может быть, у Бобьен нет выработанной политики насчет обуви, перед дверью она оставляет лишь тапочки, что не вполне разумно. А потом подумал, что в таком экстренном случае, с каким мы сегодня встретились, любую обувную политику можно, наверно, отбросить.

Будуар у нее был большой, там царила старинная кровать с пологом на четырех балясинах, с блеклым розовым покрывалом. Образ прелестной спальни рубежа веков дополняли старинные лампы и комоды.

– Где она? – поспешно спросил Мангров.

Мы внимательно осмотрели комнату, и Тинкл ее заметил:

– На стене в углу.

Действительно, прилепившись к стене, словно крупный ком светло-коричневой грязи, сидела летучая мышь со сложенными крыльями. Мангров подкрался с большой осторожностью, но мышь что-то почуяла и внезапно взлетела, пикируя прямо на нас. Не знаю, вскрикнули ли остальные, потому что все прочее заглушил мой собственный пронзительный вопль. Я впервые без промедления отреагировал на опасность. Понятно: в Колонии Роз мне открылся более свободный доступ к эмоциям, включая смертный ужас.

К счастью, мой крик не спугнул Мангрова, сосредоточенного, как самурай. Он красивым, гармоничным движением раскинул сеть, поймав мышь прямо в воздухе. Потом ловко крутнул приделанные к краям сети палки и затянул мешок, откуда летучая мышь не могла выбраться.

– Есть! – воскликнула Бобьен.

– Постарайтесь не покалечить, – предупредил Тинкл, проявляя симпатию к летучим мышам.

– Просто невероятно, – взглянул я на Мангрова.

Он скромно улыбнулся и выбежал из комнаты с гуманным намерением выпустить мышь на свободу. Мы втроем следовали за ним на безопасном расстоянии.

Прошли через черную комнату, где несколько колонистов читали газеты перед визитом к Хиббену. Все взволнованно заголосили при виде мыши. Выскочив на улицу, Мангров героически развернул сеть очередным искусным рывком и опустил на землю, оставив небольшую щель. Ошеломленная мышь не двигалась, потом, чуя свободу, проскакала несколько дюймов и взлетела в быстро темневшее небо, направившись к своим братьям и сестрам.

Бобьен подошла к Мангрову, который держал теперь сеть вертикально сбоку от себя, как Нептунов трезубец, положила красивую руку ему на плечо. По этому жесту можно было догадаться об их бывшем союзе.

– Спасибо, Реджинальд, – проговорила она, выглядя в тот момент почти прекрасно. Потом вернулась в особняк, не взглянув на нас с Тинклом.

Мы втроем еще немного постояли на улице, смакуя вечерний воздух и триумф Мангрова, после чего вновь пошли посовещаться с виски Тинкла.

Заняв прежние позиции со стаканами в руках, я сказал Мангрову:

– Для человека, у которого действуют лишь приблизительно два процента мозга, вы великолепны. Страшно подумать, на что вы способны при свободном приливе серотонина.

– Спасибо, – поблагодарил он.

– По-моему, все мы используем только около десяти процентов мозга, – заметил Тинкл. – Так что вам требуется оросить лишь пересохшие восемь процентов.

– Это обнадеживает, – признал Мангров.

– Интересно, что сказал бы Дарвин насчет неиспользуемых девяноста процентов? – вставил я. – Мы вообще когда-нибудь ими пользовались? Или когда-нибудь будем готовы использовать? Может, используем, сами того не зная? Может, повсюду телепортируемся, живем множеством жизней. Может быть, население мира вовсе не велико, просто кучка мозгов видоизменяет все сущее на земном шаре. Интересно, не сталкиваются ли люди в эфире при телепортации? Как по-вашему? Мне в последнее время по-настоящему хочется отделиться душою от тела.

Ну, высказывать желания следует с осторожностью, о чем нам постоянно напоминают духовные вожди, и в данном случае они оказались абсолютно правы. Произнеся речь о видоизменении, я сразу же отключился.

К счастью, на этот раз ненадолго, грубо говоря, на полчасика, после чего очутился в компании выпивавших у доктора Хиббена. Собственным специфическим алкогольным способом телепортировался по территории колонии.

Когда ко мне вернулось сознание, я был один, хотя и в многочисленной разгоряченной компании. Стоял перед каминной полкой над незажженным камином, глядя прямо в мертвые глаза Авы. Протянул руку, ощупал контуры мертвого носа, душа содрогнулась. Понимаете ли, на каминной полке стоял бронзовый бюст в натуральную величину, изображавший женщину, в которую я влюбился.

Глава 29

Я сталкиваюсь с рыбой, потом с мифическим чудовищем. Попытка выжить в жаркой беседе с доктором Хиббеном. Стоит обдумать идею являться на вечеринки с коктейлями в снаряжении для подводного плавания. Краткая встреча с Чарльзом Маррином, знакомство с миссис Хиббен, которая на меня производит немалое впечатление. Кеннет выражает сочувствие. Мангров высказывает предложение, которое, честно признаться, пугает меня

Когда я коснулся бронзовых черт своей любимой, мне на плечо шлепнулась гигантская дохлая рыба, пожалуй, с аляскинского палтуса хороших размеров. Видно, кто-то решил надо мной подшутить, решил я, собрался оглянуться, попросить Мангрова, Тинкла, или кто б это ни был, прекратить баловство, ибо дохлая рыба испортит пиджак из сирсакера, но рыба оказалась живой, раскусив мне правое плечо пополам.

Не в силах закричать от слишком сильной боли, я повернулся лицом к палтусу, взглянул в две далекие дырочки на какие-то жабры, после чего открылось отверстие побольше, обнажились желтые, плотно поставленные собачьи клыки, пронесся сильный порыв дыхания с запахом чеснока и разложившейся животной плоти. Я закрыл глаза в ожидании смерти, воссоединения с Авой на каких-нибудь бронзовых небесах. На меня явно напала рыба-пес, желая уволочь в преисподнюю. Видимо, пес из Гадеса,[70] думал я. Цербер. Хотя никто не знает, что он наполовину рыба.

– Вам нравится скульптурный портрет Авы? – проговорил голос, но поскольку я ничего не видел с закрытыми глазами, то просто почувствовал, что он доносится с места расположения рыбы-пса, однако не помнил, чтоб Цербер был наделен даром речи. Еще больше меня озадачивала уверенность, что я этот голос уже где-то слышал.

Я не вымолвил ни слова, тогда палтус выпустил плечо и сказал:

– По-моему, превосходная вещь. Я очень рад, что она моя.

Пока звучали эти слова, на меня из пылающей топки жарко веяло чесноком с мертвой плотью животных, что заставило открыть глаза, причем в тот же момент в мозгу, видимо, родилось несколько серых клеток вместо убитых собственной рукой за весь вечер, и при слабом усилении мыслительных способностей и отрезвления я сообразил, что ко мне обращается доктор Хиббен, а не какая-то тварь из Гадеса. Видно, он дружески хлопнул меня по плечу гигантской ладонью, игриво и любовно стиснул, не понимая, что непомерная сила раздробила плечевой сустав, как мозговую косточку. Не знаю, что он делает в художественной колонии. Ему надо работать в гравийном карьере в должности чудо-человека.

Освободившись от его хватки, точно зная, что больше мне никогда не суждено играть в главных бейсбольных лигах и даже расчесывать волосы, я сумел выдавить:

– Замечательная скульптура. – Тут родилось еще несколько тысяч серых клеток; очень хорошо, что они так быстро размножаются, – и я продолжил: – Мне нравится. Никогда не видел ничего прекрасней.

– Она подарила мне бюст пару недель назад. Я увидел его у Авы в мастерской, похвалил, понимаете, и она мне его отдала. Пробовал отказаться, она категорически настояла. Очень щедро с ее стороны.

Не желая показаться невежливым, я старался откинуть голову, чтоб не дышать огненным дыханием доктора Хиббена, которым он опалял меня с высоты своего немалого роста. Думаю, поза моя была очень странной – правая рука отмерла, шея напоминала ту самую штуку, которая часто висит в витрине китайского ресторана.

Я обнаружил, что на вечеринках с коктейлями неизменно оказываешься на минном поле дурного дыхания. Если бы я когда-нибудь завоевал популярность в каких-нибудь общественных кругах и был вынужден часто бывать на таких вечеринках, то являлся бы в снаряжении для подводного плавания, чтобы люди не слышали мое дыхание – боюсь, порой довольно зловонное, – а я не вдыхал их запахи.

Но, не имея в распоряжении ни маски, ни каких-либо других фильтров для защиты от доктора Хиббена, для храбрости взглянул на голову Авы.

– Мне действительно очень нравится эта скульптура, – сказал я, сделав более чем честное признание.

– Мне тоже, – сказал доктор Хиббен, сменивший пиджак из сирсакера на безвредный плохо сидевший зеленый блейзер, которым можно было бы обить солидный диван, и еще бы осталось на добрый набор драпировок. – Причем этот бюст единственный в своем роде. Она буквально разбила гипсовую форму, отлив только один экземпляр. Говорит, будто нечаянно уронила.

– Вам очень повезло, что он вам достался. – Я еще чуть откинул голову, вывернув шею так, что это насторожило бы хиропрактика, но, возможно, произвело бы впечатление на инструктора по йоге.

– И я тоже так думаю, – улыбнулся доктор Хиббен.

– А нельзя его у вас купить? – спросил я с неожиданным вдохновением.

– Нет-нет, – сказал он, добродушно рассмеявшись, отчего я изогнул шею прекрасным лебединым движением. – Не могу же я продать подарок. Вдобавок я его обожаю, моя жена тоже, хотя я уверен, Ава будет польщена, услышав, что вам так понравилась ее работа. Может быть, вам удастся приобрести что-то другое. Знаете, по-моему, прекрасно, когда все художники поддерживают друг друга.

– Надеюсь побывать у нее в мастерской и посмотреть работы, – сказал я, подумав, что вместо приобретения бюста было бы гораздо лучше держать в руках и целовать настоящую голову. Целовать ее всю. Нос. Тысячу раз целовать этот нос! Я попробовал заглянуть за величественную фигуру доктора Хиббена, посмотреть, нет ли Авы в компании, но ее, кажется, не было. Если б была, сразу заметил бы. Впрочем, присутствовали почти все остальные. Видимо, мы находились в гостиной доктора Хиббена, где стоял диван, несколько кресел, две стены впечатляюще заполняли книжные полки.

Но главным образом гостиную заполняли люди. Все мои безумные коллеги-колонисты. Звучали беспорядочные разговоры, из невидимых динамиков веял джаз. Тинкл с Мангровом сидели в углу, выпивали. Я жаждал к ним присоединиться – ради компании и ради выпивки, – но было не так-то легко отвязаться от доктора Хиббена, хотя связующие общество силы обязательно должны были разъединить нас – так диктуют законы вечеринок с коктейлями. Только неизвестно, сколько прежде пройдет времени – это неизвестный и тревожный фактор. Пока надо набраться храбрости и держаться. Чтобы отвлечься, я обратился к доктору с вопросом:

– Значит, эта ваша скульптура – самопортрет?

– Не знаю, – ответил он и почему-то надвинулся на меня. Больше некуда было не только пятиться, но даже откидывать голову. Я был прижат к камину, загнан в ловушку. – Никто раньше не задавал мне такого вопроса, – продолжал он. – Самопортрет… Вы очень удачно формулируете.

Когда он завершил тираду, новый порыв раскаленного чеснока прожег мои веки до самых корней крошечных волосяных луковиц. Я старался утешиться мыслью, что чеснок очень полезен для иммунной системы, может быть, даже если вдыхать его, как пассивный курильщик.

Тут волна вечеринки выплеснула на наш маленький пузырившийся остров с населением из двух человек крошечного Чарльза Маррина. Я прищурился на него беззащитными глазами.

– Мы обсуждаем бюст Авы, – сообщил ему доктор Хиббен.

– Надеюсь, она не возражает, – коварно, хотя и не слишком блистательно заметил Маррин.

Доктор Хиббен рассмеялся, а я переводил взгляд с одного на другого, решая довольно трудную задачу, поскольку Маррин был всего чуточку выше брючного ремня доктора Хиббена. Рассматривать их обоих – все равно что переноситься из Майами-Бич к заливу Фанди[71] и обратно. То есть приходилось бесконечно перемещать голову с юга на север, с севера на юг.

Затем компанию сотрясла новая приливная волна, и предо мной предстала жена доктора Хиббена. Вполне достойная супруга. Ей хватило бы роста для игры в олимпийской баскетбольной команде – мужской, – на широких плечах можно было б развесить несколько костюмов в крупном универмаге. Если вам нужны цифры: около восьми футов по мужским меркам, шесть футов и четыре дюйма по женским. На ней было платье из какой-то плотной, грубой коричневой ткани, которая, может быть, в прежней жизни, во времена испано-американской войны, была палаткой. Платье прекрасно гармонировало с карими глазами, темными волосами, коричневой кожей, коричневым языком, который я разглядел, когда она очень любезно сказала: