Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Штурмбанфюрер, казалось, только теперь заметил арестованного:

— А, вы уже тут? Ну, отлично, поговорим, Жанис. — Это имя Рауп-Дименс произнес небрежно, точно давным-давно привык так называть Даугавиета. — Сигарету? Смелей, смелей! У нас больше нет никакой нужды вас мучить: Цветкова во всем призналась. Учитывая ее полное признание, мы решили отправить вашу сообщницу в концентрационный лагерь. Но, к сожалению, она упрямо берет всю вину на себя. Только вы можете теперь спасти ее от виселицы.

Янис молчал. Еще с детства у него вошло в привычку молчать, пока в мыслях нет полной ясности. «Это ловушка!» — предостерегал инстинкт подпольщика. Но как же объяснить то, что гестаповцам все известно? И кличка Жанис, и его связь с типографией? Ничему нельзя верить, и в то же время нелепо из принципа не верить очевидным фактам…

— Вы, кажется, думаете, что это ловушка?.. Хорошо, сейчас я вас ознакомлю с показаниями Цветковой. — И Рауп-Дименс начал читать заранее приготовленный текст: — «Я, член ВКП (б), Цветкова Надежда Викторовна, сознаюсь…»

Цветкова Надежда Викторовна… Дальше он уже не слушал… Все затмила страшная правда: ведь, кроме него, никто в Риге не знал настоящего имени и фамилии Надежды. Ни Элиза, ни Скайдрите, ни Буртниек… Даже Эрик не знал… Никто…

Значит…

Надя созналась — вот единственный вывод.

«Надя, Надя, как ты могла так поступить? Какими нечеловеческими пытками им удалось вырвать у тебя правду? Может быть, в бреду ты выдала себя и меня? Это я могу тебе простить. Но даже в бреду ты не смела открывать местонахождение типографии!.. Надежда предала типографию! Надежда покажет им потайной ход! Этого не может быть, я сам брежу… Три года вместе, три года совместной подпольной работы значат больше, чем целая долгая жизнь…»

Янис знал все мысли Надежды, все черточки ее характера. Такой человек, как она, даже потеряв рассудок, не может стать предателем. Даже, как утверждает этот гестаповец, ради спасения другого. Эту непоколебимую уверенность ничто не может расшатать.

Впервые за все время допроса Янис заговорил:

— Дайте мне самому прочитать. Я верю только собственным глазам.

Позабыв о своей хитроумной тактике, Рауп-Дименс в бешенстве вскочил с кресла.

— Как ты смеешь, проклятый коммунист! Раз я сказал, что это написала Цветкова, чего же еще надо!

От ярости Рауп-Дименс забыл об осторожности, и сидевшая в соседней комнате Надежда услышала его слова. Прежде чем караульные успели опомниться, она кинулась к двери:

— Ложь! Не…

Она умолкла на полуслове — подскочивший эсэсовец сдавил ей горло. Но Янис и так все понял. Подняв голову, он прошептал:

— Надя, Наденька…

Раздался резкий голос Рауп-Дименса:

— Ведите сюда… Привязать обоих к стульям! Пытать их! Они у меня заговорят!

Штурмбанфюрера невозможно было узнать. Лицо побагровело, глаза вылезли из орбит. Он походил в этот момент на эпилептика. Эсэсовцы, уже видевшие его припадки, на сей раз ждали какой-то особенно бурной вспышки. Но Рауп-Дименс вскоре опомнился. Жажда личной мести не должна влиять на поступки. Сперва надо узнать, где находится типография, а потом можно будет рассчитаться… Обычными пытками от них ничего не добьешься — это ясно. Но у каждого человека есть свое больное место, своя слабость. Нужно только отыскать их. И Рауп-Дименс показал, что не зря за ним утвердилась слава отличного психолога. Итак, только что Жанис прошептал: «Наденька!» Очевидно, он любит эту женщину. И то, что никогда не пришло бы в голову звероподобному мяснику Ранке, придумал дикарь с дипломом Кембриджского университета.

— Итак, Жанис, слушайте меня внимательно. Мне нужна типография. В вашем присутствии Цветкову будут пытать до тех пор, пока вы не скажете, где эта типография находится. Вас никто не тронет, чтобы не мешать вам любоваться приятным зрелищем.

Ненависть, молнией сверкнувшая в глазах Яниса, подтвердила Рауп-Дименсу, что он на правильном пути.

— Она красивая женщина не правда ли? — продолжал он с издевкой. — Останется ли что-нибудь от ее красоты через несколько часов — зависит всецело от вас… Гессен, приготовьте инструменты…

Звериные лапы сорвали с Нади одежду. Она сидела не шевелясь. Даже когда раскаленный шомпол прижался к ее белой коже и комнату наполнил горький запах горящего тела, она не закрыта глаза. Они были такими же, какими Янис видел их во сне. Эти глаза, казалось, говорили: «Ничего, Янис. Я выдержу. Выдержи и ты».

Палачи делали свое дело, и Янису пришлось смотреть до конца. Он видел, как грудь и дорогое, искаженное болью лицо Надежды покрывались кровавыми пузырями. Он ничем не мог ей помочь… Он должен молчать. И Янис кусал губы до крови. Надя не сказала ни слова. Только сквозь стиснутые губы вырывались глухие стоны. Потом и они затихли…

И все, кто находился в кровавых стенах гестапо, ясно расслышали далекий гул артиллерийских орудий.

41

Перевод из застенков гестапо в Центральную тюрьму означал, что Янису осталось жить всего лишь несколько дней. После пережитого смерть представлялась ему огромным облегчением. И вовсе не потому, что он желал смерти. Ему хотелось жить, жить хоть сто лет. Но все же лучше умереть, чем видеть, как выродки калечат любимого человека. Чем больше шрамов искажало Надины черты, тем горячей любил он это до неузнаваемости изуродованное лицо. Только теперь, в самые черные дни своей жизни, Янис осмелился признаться себе, что любил и любит Надежду. Но любовь подпольщика — это песня без слов, далекий огонек, мерцающий в ночи…

Теперь самое страшное позади. Гестаповцы прекратили бесплодную борьбу. Надежду Цветкову больше не мучили. Подпольщики победили!

…Гитлеровцы отступали, и это чувствовалось даже в тюрьме. Казалось, самый воздух насыщен лихорадочным ожиданием. Надзиратели рыскали по камерам, то и дело без всякого повода набрасывались на любого, кто попадался под руку. Фашисты явно нервничали. А заключенные жили надеждой. И, невзирая на побои и карцеры, вся тюрьма по ночам гудела от перестуков. Казалось, будто слышится глухая барабанная дробь. Заключенные делились сведениями о продвижении Красной Армии. Эти известия проникали даже сквозь каменные стены и чугунные решетки. Было известно, что гитлеровцы решили всех умертвить перед отступлением, и все же многие верили в чудо. Ибо там, где сражаются советские люди, возможны чудеса.

Последняя ночь перед казнью… Надеяться на чудо Янис уже не мог. В эту ночь он мысленно хотел проститься со всем, что в жизни было ему дорого и близко: со звездами, что сверкали здесь, в рижском небе, и там, над Москвой; с землей, на которой так чудесно жить; с товарищами, связанными с ним большой, мужественной дружбой борцов за общее дело; с Надей…

Было бы куда лучше провести эту ночь одному. Но как раз сегодня в камеру привезли еще одного смертника. Это был знакомый Буртниека — Макулевич. Бедняга лежал на нарах и все время тихонько всхлипывал.

Янис большими шагами мерил камеру: от окна до дверей, от дверей до окна. Потом он остановился. Проведя ногтем по прутьям решетки, точно по струнам, он вдруг вспомнил свою любимую песенку. Ту, что часто пел Надежде. Ту, в которой каждый раз взамен позабытых слов придумывал новые.

Он и сам не заметил, как начал вполголоса напевать:



Быть может, навсегда умолкнет сердце,
Но нам с тобой неведом жалкий страх.
Пусть знает враг — любовь сильнее смерти,
И Родина живет у нас в сердцах.



Макулевич зашевелился на своих нарах.

— Простите, сударь, за беспокойство, но, право же, я не могу постичь, как можно петь в такую минуту. Неужели вы ничуть не боитесь смерти?

— Не надо бояться… Ведь смерть лишь естественное завершение жизни.

— Но я не могу не бояться, — прохныкал Макулевич голосом перепуганного ребенка. — Мне так страшно… Подумайте только: сегодня я жив и мы с вами ведем беседу, а завтра меня засыплют землей, я сгнию, превращусь, в прах, и после меня ничего, ровно ничего не останется. Ах, это так ужасно, даже думать об этом невозможно!..

Слушая Макулевича, Янис несколько раз кивнул головой:

— Да, я вас понимаю. Человеку, который ни во что не верит, трудно умирать.

Точно ища спасения, осужденный на смерть схватил руку Даугавиета своими тонкими костлявыми пальцами:

— Вы изволили совершенно правильно сформулировать эту проблему… Я все время стремлюсь убедить себя, что существует загробная жизнь… Но, простите меня, я больше уж не могу, не могу в это верить… — Макулевич чуть не заплакал.

— Я в это тоже не верю, — успокоительно сказал ему Янис. — Но мы, коммунисты, верим, что жизнь человека продолжается в его делах.

— Впервые слышу подобные идеи! Но даже если б я с ними согласился, меня бы это нисколько не утешило. Вы, наверно, успели многое совершить за свою жизнь? Вы коммунист, господин Калнынь, а я, чего я достиг? Ничего после меня не останется, не считая никому не нужного венка сонетов…

— Да, Макулевич, о таких вещах каждому надо подумать заблаговременно, чтобы в смертный час жизнь не оказалась сплошным неоплаченным долгом перед народом, перед человечеством, перед будущим…

— А вы, господин Калнынь, вы идете на смерть со спокойной совестью?

— Совесть — это, пожалуй, не то слово. Я считаю, что прожил жизнь правильно. Правда, многого еще не сумел довести до конца. Но я знаю, что товарищи довершат то, чего мне сделать не удалось, и в этом я нахожу утешение. Они построят здание, фундамент которого заложили мы, они доживут до коммунизма… Вам, Макулевич, наверно, трудно это понять… И если б мне не пришлось умереть, то и я, наверно, своими глазами увидел бы то, о чем люди мечтали с незапамятных времен.

Слушая Даугавиета, Макулевич перестал думать о смерти. Удивительно! Вот человек, которому не суждено прожить и дня, а он способен накануне казни размышлять о далеком будущем. Уразуметь этого Макулевич никак не мог!

— Но предположим, что то, о чем вы говорите, сбудется, — робко спросил он. — Какая же нам с вами от этого польза? Мы-то ведь уже не увидим этого!..

— Мы не увидим, но зато другие доживут, те, за счастье которых мы боролись. Они не забудут павших в борьбе. И это нам послужит наградой.

Тюрьма, только что глухо гудевшая от перестуков, вдруг затихла. Все замерли, прислушиваясь. В наступившей тишине Янис вместе с другими услышал рокот моторов. Это были советские самолеты.

Перепуганный Макулевич вскочил с нар и бросился к окну, хотя сквозь него даже неба не было видно.

— Скажите, господин Калнынь, — жалобно спросил он Яниса, — ведь бомбы не сбросят на тюрьму? Мы же тогда все погибнем…

На этот раз Даугавиет ничего не ответил. Он даже не улыбнулся в ответ на эти слова. Гул бомбардировщиков слышен и в корпусе, где находится Надежда… И ей голоса моторов покажутся дружеским приветствием. Да, пришло время попрощаться с Надей. Так хотелось поблагодарить ее за героическую стойкость, о многом сказать Может быть, на казнь их поведут вместе и удастся обменяться парой слов. Но в присутствии палачей он не смог бы открыть ей то, что сам от себя скрывал все эти годы. И зная обычаи заключенных, он стал шарить по всем углам, по всем щелям, надеясь найти хоть клочок бумаги.

— Вы что-нибудь потерли? — услужливо осведомился Макулевич.

— Нет, я просто смотрю, не запрятан ли где-нибудь клочок бумаги.

— Кажется, я смогу вам помочь. Меня, правда, обыскивали, но надзиратель каким-то чудом не заметил моего последнего сонета… Прошу вас, возьмите его, мне он больше не нужен.

Янис сел к столу и в призрачном синем свете лампочки стал писать крошечным кусочком графита:

«Наденька, друг мой! Нам немного осталось жить. Иначе я продолжал бы молчать. Ты знаешь, я часто говорил, что подпольщик не должен думать о личной жизни, но сам же нарушил это правило. Признаюсь, что виноват перед тобой: все эти годы я любил тебя. Ты ничего об этом не знала. Так было лучше… Но теперь ты должна знать как много тепла и сил ты мне давала. С тобой вместе мне легко умирать. Мы идем на смерть ради того, чтобы жили другие».

В эту минуту Надежды уже не было в живых. Тюремный врач констатировал, что смерть наступила от внутреннего кровоизлияния после пыток. Тело Надежды Цветковой вынесли из камеры, а на стене осталась неоконченная темно-красная надпись, начертанная единственными чернилами, которые узнику доступны в застенке:


Я умираю за Советскую Латвию, умираю за…


42

Эрик поднял кулак, чтобы постучать в стену ванной комнаты. Но рука его вдруг повисла в воздухе — он услышал негромкий, как звонок будильника, сигнал тревоги. Он уже давно привык к этим кратким перерывам в работе, которые случались по крайней мере раз десять в день. Вечно погруженный в работу, он как-то полностью еще не осознал всей важности последних событий, о которых рассказывал Даугавиет. «Наверно, пришла Скайдрите, — подумал он, — или, может быть, Донат». Растянувшись на животе в узком проходе, Эрик терпеливо ждал «отбоя». Но минуты шли, а звонка все не было. Пожалуй, нет смысла здесь торчать, лучше пойти поработать.

Спустившись к себе, Эрик оттиснул гранки и начал тщательно вычитывать корректуру — не хотелось попусту терять время. Нашел несколько опечаток, быстро исправил ошибки.

Звонок молчал.

Эрик начал нервничать. Он знал, что задание исключительно срочное. Вынужденный отдых впрок не шел, наоборот — только выбивал из колеи. Ничего не поделаешь, приходится терпеливо ждать… Его мучительно клонило ко сну. Чтобы превозмочь себя, он включил радио. Эрик сегодня дважды слушал последние известия, и все же он опять надеялся услышать что-нибудь новое. Красная Армия гигантскими шагами устремлялась вперед, и каждый час мог принести значительные изменения в положении на фронтах. Но, как назло, в приемнике гудело, трещало, выло — наверно, зубной врач на четвертом этаже снова включил бормашину.

Звонок молчал.

Мысленно проклиная назойливого посетителя, Краповский вытянулся на койке. Взгляд его упал на бутылку, в ней стояли красные кленовые листья — подарок Скайдрите. С тех пор как она появилась в «квартире без номера», душный подвал всегда оживляла какая-нибудь зелень. Зимой — ветки хвои, в марте — пушистая верба, в мае — первые фиалки, потом сирень, жасмин, васильки, астры и, наконец, осенние листья. Да, время неудержимо мчалось вперед, и, кажется, вместе с полетом времени росла его любовь к этой хрупкой девушке, проявлявшей столько воли и выдержки. Однажды, много-много месяцев назад, он снисходительно улыбался, слушая ее ребяческие рассуждения о бегстве к партизанам. Но ведь она все-таки добилась своего. Вот какая у него подруга!

Звонок молчал…

Теперь Эрик физически ощущал мучительную тишину. Он взглянул на часы, но тут же вспомнил, что не засек времени, когда раздался сигнал тревоги. Полчаса наверняка уже прошло, а может быть, и больше… Скайдрите давно бы следовало вернуться, ей надо сделать оттиски. Почему же она не идет? Что случилось наверху? Ведь за домом слежка, ищут Буртниека… Что бы он сам стал делать на месте гестаповцев? Прежде всего обыскал бы весь дом. Да, да, именно так; теперь Эрик точно знал, что звонок был не обычным предупреждением, а настоящим сигналом тревоги. Сигналом тревоги, после которого нет отбоя…

Наверху гестаповцы! Яниса и Ядвигу арестовали, может быть, и Скайдрите! Жизнь товарищей в опасности, а он, оторванный от внешнего мира, ничем не может им помочь. Сознание собственной безопасности заставляло его еще острее тревожиться о друзьях. Найти «квартиру без номера» фашистам так легко не удастся. Запаса консервов и сухарей хватит на неделю, даже больше. Он дождется Красной Армии. А типография, а листовки? Кто их будет писать, распространять?.. Какой толк в том, что он, Эрик Краповский, спасет свою жизнь, если погибнет типография? Опять он остался один, как в тот раз, на Шкедском шоссе. Такое же отчаяние, то же безвыходное положение. Но тогда вопреки всему борьба продолжалась, и теперь он тоже не может, не смеет ее прекращать. Недаром Янис говорил, что воля человека не знает преград. Волнение не давало Эрику покоя, побуждало действовать. Он снова добрался по проходу до ванной комнаты и приложил ухо к стене. Ни звука… Сквозь толстую стену не доносилось ни малейшего шума… Вдруг Эрик вздрогнул — он услышал тихие шаги. Нервы у него были так напряжены, что ему сначала показалось, будто шаги раздаются по ту сторону стены, в ванной комнате. Нет, кто-то ходит внизу, в типографии. Но кто? Тихо, стараясь не шуметь, он стал спускаться, вниз и вдруг ощутил на лице чье-то горячее дыхание. Чья-то рука нащупала его руку…

Скайдрите! Ну конечно, она пробралась по запасному ходу…

— Что же нам теперь делать? — спросил потрясенный Эрик, после того как Скайдрите рассказала ему о случившемся.

Девушка сбросила забрызганный грязью плащ и вынула из Элизиной сумки хлеб и бидончик с молоком.

— Будем работать, Эрик. Листовки нужно выпустить. Ведь Жанис сказал, что завтра люди должны их прочитать. Пусть гестаповцы увидят, что нас не одолеть.

Голос Скайдрите был так же спокоен, как всегда. Да, эту девушку, прошедшую суровую школу подполья, ничто не могло сломить. Сейчас нет времени скорбеть. Горе переплавлялось в ненависть. Борьба продолжалась с удвоенным напряжением.

В этот миг Эрик понял яснее, чем когда-либо, как неузнаваемо изменился характер его любимой и как вместе с этим изменились и их отношения. Прежде Скайдрите была необходима поддержка и руководство, теперь же сам Эрик черпал надежду в ее суровом спокойствии.

— Я и сам уже об этом думал. Но Жанис успел написать только половину. Видишь, на чем кончается текст?.. — И Эрик показал ей еще мокрый оттиск.


«…Списки подлежащих расстрелу уже составлены. В этих списках, может быть, есть и твое имя или имя твоих близких. А те, кому посчастливится спастись от эсэсовской пули и душегубок здесь, в Латвии, будут насильно увезены в гибнущую под бомбами Германию. Екельн и Дрекслер обещали фюреру, что не оставят в Риге ни одного человека, который бы дождался освободителей…»


— Тебе, Эрик, самому придется дописать воззвание, — строго сказала Скайдрите. — Я помогу.

Эрик взял толстый карандаш, который столько раз держали пальцы Яниса, когда он записывал последние известия из Москвы. Эрик быстро набросал первые фразы:


«Чтобы спасти свою жизнь и свободу, перед тобой, рижанин, только один путь…»


Эрик и Скайдрите сидели рядом, сдвинув головы, крепко прижавшись друг к другу, и казалось, что карандаш водят две руки.


«Рижские рабочие! Организуйте на своих заводах отряды охраны! Спасайте машины и средства транспорта, не давайте вывозить их в Германию. Оказывайте вооруженное сопротивление шуцманам, которые хотят угнать в неволю вас и ваши семьи. Безжалостно бейте гитлеровских бандитов, закладывающих мины под здания города. С оружием в руках помогайте Красной Армии быстрее освободить родной город!»


— Как ты думаешь, не написать ли в конце какой-нибудь лозунг? — спросила Скайдрите, когда воззвание было написано. — Например: «Нет победы без борьбы!»

— Идет, — согласился Эрик. — А в самом конце дадим четверостишие из «Песни латышских стрелков»:



Чтоб Рига песни пела вновь,
Пролей, не дрогнув, вражью кровь,
А тот, кто в рабство нас ведет,
От пули не уйдет.



Назавтра, в восемь часов утра, Скайдрите выбралась из хорошо замаскированного отверстия старой канализационной сети среди развалин на берегу Даугавы. Дневной свет слепил глаза. Скайдрите спрятала грязный плащ и вытерла туфли.

Неся тяжелую сумку с листовками, она осторожно пробиралась вдоль полуразрушенной стены, которая скрывала ее от прохожих. В то же время сквозь отверстия в стене Скайдрите могла видеть почти всю улицу Грециниеку. Она подождала, пока мимо протащится рота немецких солдат в пыльных касках, со скатками поверх вещевых мешков, и решительным шагом направилась в сторону почты.

В девять часов листовки были уже у Висвальда Буртниека в Чиекуркалне. В двенадцать жители Риги видели листовки на стенах домов, находили их в почтовых ящиках своих квартир, на скамейках скверов и садов. В четыре часа дня одна из них попала в особый ящик, где Рауп-Дименс держал по одному экземпляру листовок, выходящих (по агентурным сведениям) из типографии, возглавляемой Жанисом.

43

В шесть часов утра в коридоре у дверей камеры звякнула связка ключей. Обычно в это время осужденных уводили на казнь. Попрощавшись с Макулевичем, Янис твердым шагом вышел из камеры.

Даугавиета посадили в закрытую тюремную машину. «Разве виселица находится в самом центре?» — подумал Янис, прислушиваясь к приглушенному шуму уличного движения. Он различал скрежет гусениц танков и самоходных орудий, резкие гудки легковых машин, тяжелый стук множества подкованных сапог. Рига превратилась в прифронтовой город. Вот раздался громкий лай собак. По хмурому лицу охранника-эсэсовца промелькнула злорадная усмешка.

— Слышишь, Ганс? Жаль, что нам не пришлось участвовать в охоте. Дрекслер сказал, что ни одного латыша не оставит в Риге…

«Пусть ухмыляются, — подумал Янис. — Завтра они сами будут качаться в тех же петлях, которые сегодня приготовили для нас». Он по-прежнему не испытывал страха, наоборот — он чувствовал даже какую-то горькую радость от того, что еще раз увидит Надежду. Но когда машина остановилась и дверцу отворили, Янис понял, что его привезли не на казнь, а снова в гестапо.

…Все окна в кабинете штурмбанфюрера были тщательно занавешены. Портьеры из плотного черного бархата слегка приглушали непрерывный гул канонады. Рауп-Дименс ее не слышал с 1941 года. Гул орудий действовал на нервы, мешал сосредоточиться. Однако это совсем не означало, что Рауп-Дименс трусил. Он лично уведомил Банге о своем намерении остаться в Риге и закончить дело Жаниса.

Конечно, Жаниса можно было увезти с собой. Но это означало бы потерю времени. Кроме того, Рауп-Дименс давно решил, что допрос Жаниса должен состояться именно в Риге.

В глубине сознания гестаповец опасался, как бы арестованному в суматохе поспешного отступления не представился случай совершить побег.

Штурмбанфюрер смотрел на Жаниса не только как на обычного арестованного коммуниста, а как на своего личного врага, которого никому не хотел уступать. Недавно удалось пронюхать, что в Лиепае тоже работает подпольная типография. Учитывая новую обстановку на фронте, лиепайскую типографию необходимо немедленно ликвидировать. Рауп-Дименс был уверен, что именно Жанис знает о ее существовании. Надо заставить арестованного выдать руководителей типографии и ее местонахождение. В предстоящем поединке во что бы то ни стало нужно выйти победителем.

Ожидая арестованного, гестаповец помогал своим подчиненным подготавливать бумаги для эвакуации. Окинув взглядом толстые кипы папок, он решил, что ему не в чем себя упрекнуть. Сделано немало, работал он хорошо, как и полагается истинному Рауп-Дименсу. Только в одном деле его постоянно преследуют неудачи: Бауэр кончил жизнь самоубийством и погубил десять его лучших помощников, Буртниек скрылся, Цветкова умерла, так и не сказав ни слова. Но Жанис у него в руках! Уж с ним-то он рассчитается за все!

В дверях показался шарфюрер Гессен:

— Хайль Гитлер! — Этим приветствием Гессен как бы хотел подчеркнуть в эту тяжелую пору свою веру в фюрера.

Рауп-Дименс небрежно махнул рукой.

— Ну, что у вас, Гессен?

— Осмелюсь доложить, господин штурмбанфюрер, доктор Банге только что изволили отбыть. Он приказал передать, чтобы вы взяли Жаниса с собой, если здесь не удастся заставить его говорить. В отношении нашей эвакуации все подготовлено. Комендант позвонит, когда последние учреждения будут уезжать из города. В наше распоряжение предоставят три машины.

— Спасибо, Гессен. Где Жанис?

— Уже доставлен, господин штурмбанфюрер.

Лицо Рауп-Дименса исказила уродливая гримаса.

— Должно быть, радуется, что вылез из петли. Ничего, у него эта радость быстро пройдет. Он еще на коленях будет умолять меня, чтоб его повесили.

— Господин штурмбанфюрер, я забыл доложить вам, что при обыске у него обнаружили вот это. Мне кажется, там что-то ценное.

Рауп-Дименс схватил протянутый листок бумаги.

— Как, опять какие-то стихи?! — заорал он. — Да знаете ли вы, кто их написал, идиот вы этакий?



Решетки и замки… То жизнью называют…
О жители могил, лишь вам подвластно счастье…
Усопшие, я к вам бегу от самовластья,
На вас в сей скорбный час я уповаю!



— На другой стороне тоже что-то написано, — извиняющимся тоном робко заметил Гессен.

Рауп-Дименс перевернул листок.

— Да, это Жанис, — сказал он с циничной усмешкой. — Объяснение в любви с петлей на шее. «Мы идем на смерть ради того, чтобы жили другие». Ничего подобного! Ты будешь жить для того, чтобы из-за тебя другие умирали… Через десять минут можете его ввести.

44

«Пожалуй, стоило промучиться три невыразимо тяжелых года ради этого дня», — думал Буртниек, прислушиваясь к громким раскатам орудий. Казалось, они гневно переговариваются: с одной стороны доносился глухой, полный отчаяния, уже охрипший голос гитлеровской артиллерии, с другой — гремел ликующий клич наступающей Красной Армии, все ближе, все громче…

Но не все встретят этот праздничный день победы. Буртниек узнал о гибели Надежды Цветковой, знал и о том, что Яниса Даугавиета сегодня казнят, а может быть, уже казнили…

Буртниек сидел на грязном, усыпанном железными опилками токарном станке, зажав меж колен винтовку. Пятна ржавчины на ее стволе говорили о том, что оружие долго хранилось в сыром месте. Висвальд неусыпно наблюдал за заводским двором, где в беспорядке валялись части разобранных машин, и за широкой улицей с редкими деревцами у тротуаров, по которой в таком же беспорядке шагали, бежали, ехали и мчались фашистские части. Большинство их двигалось на запад, к центру города, но порою какое-нибудь подразделение направлялось на восток, к близкой линии фронта. И тогда узкая струя зелено-синих касок сталкивалась с откатывающимся потоком, все сливалось и смешивалось, образовывался затор, слышалась брань офицеров, выстрелы, пока клубок наконец не распутывался.

В панике отступления, казалось, не было места для обдуманных действий. Однако Буртниек не сомневался, что фашисты при малейшей возможности примутся уничтожать все крупнейшие фабрики и заводы, в том числе и завод, который рабочие взялись охранять под его руководством.

Висвальд Буртниек всю свою жизнь провел в мире книг. На заводах и фабриках ему случалось бывать не часто, его всякий раз раздражал и отпугивал заводской шум и грохот, казавшийся чем-то хаотическим, стихийным. Сегодня же он поймал себя на том, что болезненно ощущает мертвую тишину цеха. Огромное помещение выглядело совсем опустевшим. Светлые четырехугольники на цементном полу указывали места, где прежде стояли машины. Часть из них уже на пути в Германию, остальные группе Силиня удалось закопать. Остались только старые негодные станки да старомодные приводные ремни, беспомощно свисающие с потолка, как поникшие паруса при полном штиле.

Грохот канонады все приближался. В громовых раскатах артиллерии уже можно было различить гневное рычание танков, глухие разрывы мин, вой «катюш». Буртниек надеялся, что фашисты позабыли о заводе. Но вот совсем рядом грянул выстрел, из окон цеха вылетели стекла, и почти в это же мгновение на улице показалась зелено-бурая автомашина. Подъехала команда фашистских подрывников — к счастью, их было только четверо… Гитлеровцы соскочили с машины и бросились во двор. Они волокли за собой длинные шнуры.

Несмотря на волнение, Буртниек все же заметил, что первым выстрелил старый рабочий. Бежавший впереди гитлеровец странно выгнулся, выпустил из рук свою ношу и тяжело плюхнулся на землю.

Фрицы бросили взрывчатку и, в свою очередь, открыли огонь. Пуля просвистела мимо уха Буртниека и, рикошетом отскочив от потолка, ранила одного из защитников завода. Через несколько минут автоматы фашистов смолкли. Посреди заводского двора лежали четыре немецких солдата; гудел мотор машины подрывников.

Буртниек заметил, как Силинь побежал выключить его, и услышал слова, сказанные старым рабочим:

— Первый раз в жизни человека убил… Но разве таких назовешь людьми?

— «Если враг не сдается, его…» — Буртниек хотел процитировать Горького, но буквально на полуслове глаза его закрылись и он уснул.

Затем, будто сквозь туман, он услышал голос Силиня: «Проснись!» Висвальд почувствовал, как его трясут сильные руки. С большим напряжением он открыл глаза и инстинктивно схватил винтовку:

— Фашисты?

— Сообщение о Жанисе!

Только теперь Буртниек заметил женщину, принесшую новую весть.

Сегодня утром Жаниса перевезли из Центральной тюрьмы в гестапо!

Висвальд тут же стряхнул с себя сон. Необходимо во что бы то ни стало воспользоваться последней, единственной возможностью спасти Даугавиета…

— Как ты думаешь? — робко спросил он товарища.

Силинь понял Буртниека с полуслова.

— Но как? У нас ведь никаких шансов…

Да, шансов действительно было мало. Отчаянно пытаясь найти хоть какой-нибудь выход, какую-нибудь лазейку, Буртниек молча уставился в окно. Его взгляд бессознательно скользил по неподвижным телам подрывников, остановился на немецкой военной машине, окрашенной в маскировочный цвет, затем снова вернулся к темно-зеленым мундирам убитых фашистов. И тут вдруг его осенила мысль переодеться в немецкую форму! Безумная мысль, но чего только не сделаешь ради спасения товарищей! Силинь поведет машину. Сам он, свободно владея немецким языком, постарается провести их в здание гестапо, а когда нужно будет, все четверо сумеют за себя постоять.

Буртниек не думал об опасности, он думал о Янисе и о других неведомых ему узниках гестапо, которые, быть может, тоже погибают в этот час победы. И не сомневался, что товарищи пойдут за ним.



Кисис сидел в нагруженном до предела грузовике. Только благодаря хорошим связям ему удалось раздобыть машину. Теперь он уезжает из Риги, прочь от большевиков, снаряды которых, как ему казалось, зловеще вопрошали: «Где ты, Кисис? Где ты, Кисис?» Нет, он не дастся в руки большевикам. Кисис торопил шофера, сулил ему золотые горы.

Проехав мимо здания гестапо — оно теперь казалось каким-то заброшенным, в дверях не видно даже охраны, — машина Кисиса чуть не столкнулась с воинским грузовиком, мчавшимся с бешеной скоростью. Перед ним мгновенно промелькнуло изрытое оспой продолговатое лицо в очках. Опытный глаз агента успел опознать в немецком солдате Висвальда Буртниека, Буртниека, которого гестапо так долго разыскивало! Буртниека, за голову которого была обещана крупная награда!..

Ноздри Кисиса дрогнули. В других условиях он, разумеется, не упустил бы такого солидного куша, но сейчас колебался не более секунды. Где-то за спиной гулко раздавались выстрелы, и Кисис погнал машину вперед.

Остановиться ему пришлось уже далеко за пределами города, и то лишь потому, что образовавшаяся на шоссе пробка не давала возможности проехать дальше.

45

Штурмбанфюрер начал допрос заранее приготовленными словами:

— Вы, кажется, горячо любили Цветкову… В таком случае могу вас порадовать приятной вестью: ваша возлюбленная отправилась, как говорится, в лучший мир. Но не рассчитывайте, что я вам тоже выдам туда билет. Вы слишком много знаете, чтобы я мог с вами так легко расстаться… Скажу ясно и прямо: мне нужна лиепайская типография. У вас стальная воля, но, как известно, алмазом режут даже сталь… Я прикажу вас пытать дни и ночи, без перерыва, без отдыха… Четверо эсэсовцев будут заниматься только вами.

— Все равно я не скажу ни слова. А вот вам бы лучше подумать над тем, как вы будете оправдываться перед судом народа. Вас не станут пытать, но все равно вы все расскажете. У вас нет той идеи, которая дает нам силу молчать…

Даугавиет ждал, что гестаповец прервет его ударом кулака, но тот лишь иронически усмехнулся.

— Вы правы. Такой идеи у меня нет. Зато у меня есть другие, куда более полезные идеи. Я вам еще не все сказал… Мы вас увезем в Германию, а здесь, в моем кабинете, случайно забудем написанное вашей рукой донесение, которое будет весьма красноречиво свидетельствовать о том, что вы были нашим агентом и провокатором. Вот этого нежного любовного послания вполне достаточно для того, чтобы наши специалисты могли воспроизвести ваш почерк, причем они не ошибутся ни в одной буковке, ни в едином штрихе. Если же вы дадите мне необходимые сведения, то все останется между нами и это письмецо я вам, разумеется, отдам.

Никакими ужасами и пытками нельзя было запугать Яниса, но это дьявольское измышление его потрясло. Они это сделают! В глазах сотен товарищей Янис Даугавиет будет подлейшим негодяем, предавшим Бауэра и Буртниека, продавшим палачам Надежду Цветкову… Почти во всех провалах, происшедших в Риге за три года, будут обвинять его. Быть может, скажут, что на его руках кровь Иманта Судмалиса и Джемса Банковича… Нет, этого допустить нельзя. Выход только один: убить гестаповца!

Вошел Гессен.

— Господин штурмбанфюрер, только что звонил комендант. Русские пытаются прорваться в город с северо-запада. В любую минуту может поступить приказ об эвакуации… Какие будут распоряжения?

— Пока можете идти. — И, повернувшись к Янису, Рауп-Дименс заметил спокойно и деловито: — Сами видите, мало осталось времени. Так что выбирайте!

От напряжения на лбу Даугавиета вздулись жилы. Как исполнить задуманное? Нужно остаться с гестаповцем наедине, но за машинкой сидит молодой эсэсовец, готовый записывать каждое слово. Рауп-Дименс не спускал с Даугавиета глаз, пытаясь распознать, увенчался ли его маневр успехом.

Он не знал, что в этот момент советские танки-амфибии, зайдя в тыл гитлеровским войскам, форсируют Киш-озеро, что рижская телефонная станция взорвана и комендант уже не может больше звонить в гестапо. Грохот боя нарастал. Где-то вдали играл наводящий ужас орган «катюш», где-то с глухим взрывом взлетали в воздух склады боеприпасов, совсем близко трещали отдельные выстрелы… Молодой эсэсовец прислушивался к тому, что доносилось с улицы. Он побелел как бумага, но не смел обнаружить страх перед начальством.

— Выбирайте! — повторил штурмбанфюрер.

Янис, как бы в отчаянии, закрыл лицо руками. Сквозь пальцы он следил за Рауп-Дименсом, который правой рукой сжимал лежавший на столе револьвер. Медленно, словно борясь с самим собой, Даугавиет промолвил:

— Тут нечего выбирать… Вы загнали меня в тупик… Я вынужден принять ваш ультиматум… Я все скажу…

Наконец-то Жанис прижат к стене!.. Какая победа! Внезапно почувствовав себя словно на десять лет моложе, Рауп-Дименс крикнул эсэсовцу:

— Вернер, записывайте!

Не отнимая ладоней от лица, Янис сказал:

— Вы обещали, что это останется между нами…

— Правильно! Вернер, выйдите.

Эсэсовец скорее вылетел, чем вышел из кабинета. Рауп-Дименс выпустил из руки револьвер и, вынув из нагрудного кармана авторучку, приготовился записывать.

— Пишите… Руководитель подпольной типографии в Лиепае…

— Дальше, дальше, — подгонял Рауп-Дименс.

Но прежде чем он успел поднять голову, руки Яниса сдавили ему горло. В этот миг длинные портьеры на окнах зашевелились, из-за них выскочили двое гестаповцев и кинулись на Яниса.

Штурмбанфюрер, не в силах вымолвить ни слова, несколько раз судорожно глотнул ртом воздух и в безумной ярости забарабанил кулаками по кнопкам звонков.

В коридоре послышался топот.

— Увести убийцу! — прорычал Рауп-Дименс.

Однако автоматы вбежавших солдат обратились против всей стоящей в комнате группы. Один из солдат — это был Буртниек — шагнул вперед и, глядя в упор на Рауп-Дименса, сказал:

— Об этом вы можете не заботиться, убийцы от нас никуда не уйдут!

Остолбеневшие эсэсовцы отпустили свою жертву, и Янис в последнее мгновение успел выхватить у Рауп-Дименса пистолет, который штурмбанфюрер уже собирался поднести к своему виску.

Теперь они стояли лицом к лицу. Янис мог бы отплатить ему за все пытки и муки, за смерть тысяч людей, за утрату любимой женщины. Почти каждый на его месте именно так бы и поступил, и никто не посмел бы осудить его за это. Но Даугавиет выпустил бессильно повисшую руку гестаповца. Отвернувшись, он шепотом произнес:

— Уведите! Пусть их судит народ!

Затем он подошел к Буртниеку и просто сказал;

— Спасибо, друг!

46

Улыбаясь сквозь слезы, Рига осыпала своих освободителей золотом осенних листьев. Листья падали на каски и погоны бойцов, прилипали к стволам орудий. Не один солдат смахивал набежавшую слезу, принимая это приветствие родного города.

Оставив товарищей стеречь Рауп-Дименса, Янис вышел на улицу один. Попытки разбудить тут же уснувшего Буртниека не увенчались успехом. Висвальда наконец окончательно свалил сон.

После дней, проведенных в тюрьме, улицы казались Янису необычайно широкими. На набережной еще рвались снаряды, горели дома, но в центре, на перекрестке улиц Кришьяна Барона и бульвара Райниса, уже стояла девушка в красноармейской форме. Помахивая красным флажком, она указывала колоннам победителей путь на запад. Своими белокурыми длинными волосами регулировщица напоминала Надежду. Но, подойдя ближе, Янис увидел, что она совсем другая — краснощекая, курносенькая. На тротуарах толпилось множество людей. То тут, то там, полыхая, точно пламя, на резком октябрьском ветру, развевались сбереженные красные флаги.

У разрушенного здания почты стоял приземистый подполковник и наблюдал за тем, как бойцы протягивают телефонный кабель.

— Прямой провод с Москвой налажен! — доложил подполковнику сержант-связист.

Даугавиет споткнулся о кабель и, стараясь удержать равновесие, невольно ухватился за рукав подполковника.

— Товарищ Авот! — вскричал он. — Вот так встреча!

Авот долго вглядывался в лицо Яниса, которого никак не мог узнать.

— Даугавиет? — неуверенно спросил он наконец. — Как ты изменился!

— Гестапо, — кратко пояснил Янис и вспомнил, что уже две недели не курил. — Нет ли у тебя папиросы?

Авот поспешно вытащил пачку «Беломора». Ему вдруг вспомнилась Центральная тюрьма. Тогда товарищи курили самодельный табак: смесь из раскрошенных, пропитанных никотином трубок и соломы из тюремных матрацев.

— Долго? — спросил он. — Ты совсем поседел…

— Как сказать… Четырнадцать дней, а может, и четырнадцать лет… Еще час, и вы бы не застали меня в живых. А Надежду замучили. — Голос его дрогнул. — Да ты ведь ее не знал…

Мимо проехала зенитная батарея. Круглые глаза прожекторов отражали небо. Чей-то детский голос спросил:

— Посмотри, мама, какая большущая миска! Разве из нее стреляют?..

— Ты представить себе не можешь, как я рад видеть тебя, Ригу… Ну сам подумай, какое замечательное совпадение: мы были вместе в первый день войны и теперь — в первый день освобождения!.. Если не очень торопишься, пойдем к нам. Спешу домой, хочется поскорей узнать, что с товарищами…

— Пошли! Ну, рассказывай же!

На улице Грециниеку им преградил дорогу сапер. В руке он держал миноискатель с торчащими металлическими усиками.

— Товарищ подполковник, дальше идти опасно. С того берега фрицы палят.

Авот отмахнулся — не впервой, а Янис и вовсе не слышал предупреждения. Чем ближе к дому, тем сильнее мучило беспокойство за Эрика, Скайдрите, старого Доната и Элизу. Застанет ли он их в живых? Неужели они погибли в последнюю минуту?

В клубах черного дыма, поднимавшегося с набережной, виднелся дом Бауманиса, по-прежнему целый и невредимый. В парадном Даугавиет и Авот услышали сердитое ворчание Доната, доносящееся с площадки второго этажа. В следующее мгновение старик, точно юноша, легко сбежал по ступеням.

— Удрала все-таки, проклятая фашистская га…

Последнее слово так и застряло у него в горле. От изумления из рук Доната выпала метла и покатилась к ногам Яниса.

— Глядите! Да ведь это Жанис!

И, даже не поздоровавшись, он стрелой влетел в квартиру:

— Эрик! Скайдрите! Элли, чего ты там возишься? Скорее! Наш Жанис жив!

…Они сидели вокруг стола, за которым, бывало, Янис так часто сидел с Надей. На стене еще висела ее кофточка, на комоде разбросаны ее заколки, и только теперь Янис по-настоящему ощутил, что навсегда потерял верного друга и любимую женщину. Он отвернулся, чтобы скрыть слезы, но потом, взяв себя в руки, сказал:

— Ну, товарищ подполковник, позволь выпить рюмку за твое здоровье. Вам, освободителям, честь и слава! Сейчас спущусь в «квартиру без номера» и принесу бутылку. Три года я хранил ее там ради этого дня.

Авот ничего не ответил, но, поглядев на Скайдрите и Эрика, нежно соединивших руки, на старую Элизу, утиравшую платком слезы, на взволнованного Доната, усердно заталкивавшего в трубку предложенную подполковником папиросу «Беломор», на седые виски Яниса, на простую ситцевую кофточку Нади, висевшую на стене, подумал:

«Вы, герои подполья, достойны не меньшей славы. В самые черные дни сохранили вы незапятнанной честь трудового народа, Советская Латвия вас никогда не забудет!»