— Разум планеты.
— Какой планеты? — вопрос вырвался непроизвольно.
— Этой. Мысленно ты называешь ее Землей. Постарайся думать четче, с трудом понимаю.
Я споткнулся о камень и едва не упал.
— Осторожно, — сказал голос. И неожиданно я успокоился. Почему-то эта забота о моей персоне напомнила, что нужно задавать вопросы, а не только отвечать.
— С кем я говорю? Где вы? Кто? Какой разум планеты? На Земле нет жизни…
— На Земле есть жизнь. Вот уже около… миллиарда лет. Трудно читать в твоих мыслях. Будь спокоен, иначе невозможен диалог.
— Я спокоен, — сказал я.
— Значит, — голос помедлил, — в будущем здесь появится белковая жизнь. И разум.
— Да, — сказал я. Вернее, подумал, но даже мысленно услышал, как это гордо звучит.
— Я знаю, что такое белковая жизнь, — голос делал свои выводы. — За миллиард лет она появлялась не раз и быстро погибала. Развитие такой жизни невозможно.
— Невозможно, — согласился я. — Потому я здесь.
— Помолчи, — сказал голос. — Думай. О себе, о своем времени, о разуме.
Я не успел подумать. Желание понять, что в конце концов происходит, стало сильнее, чем любая связная мысль.
— Хорошо, — сказал голос, — сначала скажу я. Я вокруг тебя. Я — разум Земли. Газовая оболочка, да еще примеси, все то, что ты мысленно назвал серой пеленой… Все это я, мое тело, мой мозг, мой разум. Если бы атмосфера Земли имела другой состав, я бы не появился. Органических соединений во мне нет. И все же я разумен. Я чувствую твое удивление. Ты многого не знаешь. Я знаю больше. О мире. О себе. О планете. И умею многое. Эти вулканы — я пробудил их, чтобы мое тело получило необходимые для жизни соединения. Океаны — я управляю их очертаниями, чтобы регулировать климат. Конечно, это длительный процесс, но я не тороплюсь. Ветры, дожди, снег — только когда я захочу. Все целесообразно на этой планете, все продуманно — и горную гряду, так поразившую тебя, воздвиг здесь я. Тебе знакомо понятие красоты. Так вот, этот мнр красив… Но мне известен и космос. То, что ты называешь иными мирами. Я думал, что ты оттуда. Появление белковой жизни на Земле убьет меня.
— Почему? — спросил я.
— Ты прекрасно понимаешь, почему, — сказал го-лось, помедлив.
Способно ли было это… существо… испытывать страх? Было ли у него чувство самосохранения? Может, и нет, ведь прожив миллиард лет, оно могло не думать о смерти.
Я смотрел вверх — ковш разбрасывателя уже находился в исходной позиции. Через одиннадцать минут в пучину уйдут контейнеры, и начнутся процессы, которые приведут к зарождению микроорганизмов, потом одноклеточных, рыб, животных и нас — людей. Для него это будет концом. Потому что воздух — его тело — начнет стремительно обогащаться кислородом, который погубит его.
Он погибнет, чтобы жили мы.
— Нет — это я убью его, чтобы мы жили.
А как иначе?
— Да, все так, — сказал он.
— Сделай что-нибудь, — попросил я. Я хотел видеть не его — как увидеть воздух? — но хотя бы следы его работы. Хотел убедиться, что не сошел с ума.
Он понял меня.
— Смотри. Туча, которая движется к океану, повернет к берегу.
Это произошло быстро. Туча вздыбилась, вспучилась, края ее поползли вверх, загнулись вихрями, — и молнии зигзагами заколотили по камням. Я видел, как в песке возникают черные воронки — такая была у молний могучая сила. И туча свернула. Понеслась в направлении берега, а между мной и вулканами во мгле появились просветы, и солнце будто очистилось, умылось не выпавшей на землю влагой и засияло, и опять был день. И до начала сброса осталось восемь минут.
Я еще мог остановить сброс, это было сложно, но я мог успеть. Пусть живет он — голос, разумная атмосфера Земли. Странный и древний разум. Ведь это его планета, его дом. Почему люди должны начинать жизнь с убийства? Может, поэтому были в нашем мире ужасы войн, умирающие от голода дети, чума, косившая целые народы? Может, и Чингисхан, и Гитлер были нам как проклятие за то, что я стою здесь неподвижно и тем убиваю? Почему я должен решать сразу за весь мир? За два разумных мира? Почему я должен выбирать?
Мне показалось, что я схожу с ума. Стать убийцей. Совершить грех. Первый в истории рода людского. Все начнется с меня — страдания и муки человечества.
— И счастье его тоже, — сказал голос. — Нет высшей силы, которая соединила бы нити наших жизней и мстила бы вам за мою гибель отныне и во веки веков. Возьми себя в руки. Есть два разума — jн вы. И одна среда обитания — Земля. И нужно решать.
Почему я медлю — выбор так ясен. Люди со всеми их пороками — это люди, это Игорек, это Лида, это Рагозин с его идеями и это я сам.
Две минуты до сброса.
Сейчас я был — все люди. И мог сколько угодно твердить, что не готов принимать таких решений, что это жестоко… Но я должен был решать.
Я не говорил ничего, но знал, что решил. Я хотел сказать ему, что он создал прекрасный мир и что в этом изумительном мире есть… будет мальчик, которому нельзя не жить. И женщина, без которой этот мальчик жить не сможет. И ради них… И других тоже…
Ковш раскрылся, и контейнеры полетели в пучину океана, сверкая на солнце оранжевыми гранями. Они погружались, и оболочка сразу начала растворяться, и триллионы активных микроорганизмов устремились в темноту воды, и этот миг отделил в истории Земли пустоту от жизни. Одну жизнь — от другой.
Но я все равно слышал голос. Я слышу его все время. И сейчас тоже. Я прислушивался к нему, когда Удивленные Мережницкий с Манухиным расспрашивали меня о причине преждевременного возвращения. Я слышал его, когда равнодушно докладывал о выполнении задания. Я слышал его, когда молчал о том, что он был. Приборы ничего не показали, как не показали ничего при забросе Манухнна
Голос приказывал мне молчать. Он и я — мы оба не хотели, чтобы люди знали о том, как они начали жить. Люди не виноваты.
Я слышу голос, стоя на балконе. Он говорил со мной о вечности Вселенной, об иерархии разумов. Он говорил постоянно — даже во сне я слышу его. Я больше не могу молчать. Голос рвется из меня, и я понимаю, что скоро у меня не хватит сил и я начну говорить. Я не должен говорить.
Никогда.
Дмитрий Биленкин. МОРЕ ВСЕХ РЕК…
В этом краю песков и болот сосна была всем. Она вечным убором покрывала неяркую землю, плотным строем приступала к околицам деревень, из нее ладили нехитрое хозяйство, складывали дома, мастерили зыбки. Смолистый запах с первым вздохом входил в легкие младенцев, ветровой шелест хвои сопровождал всех, когда они малолетками бегали в лес по грибы, взрослея, целовались там до рассвета, возмужав, пахали, сеяли, жали нещедрый по этим местам колос, а когда умирали, то их опускали в сосновый гроб, а новые поколения продолжали все тот же извечный круг, и так же над ними шумели сосны, так же смолист был привкус ветра, который летел над тощими полями, мхами болот, рыхлыми песками увалов и просинью кротких озер. Так длилось все века, сколько здесь жили люди, и только двадцатый на излете своих дней снес одну из деревенек соснового края, воздвиг на ее месте научный городок со всем могучим арсеналом средств познания природы, и Стожаров, сын бессчетных поколений здешних Стожаровых, прежде чем до конца опробовать новую гигантскую установку проникновения в глубь материи, привычно вдохнул даже среди металла и пластика чуть-чуть смолистый воздух былого детства.
Затем он нажал кнопку, возбудив силы, перед которыми были ничто все молнии, когда-либо грохотавшие над его деревушкой.
Затем он увидел вспышку
После ничего не стало.
А когда сознание обрело себя, то не обнаружилось ни света, ни формы, ни боли, ни звука, ни другого проявления мира, как будто, сохранив свое “я”, Стожаров стал бесплотен в столь же бесплотной Вселенной. Падение спросонья в черную невесомость было бы слабым подобием этого ощущения. Стожаров помнил себя, он мыслил и чувствовал, он существовал, но в чем? И как? Ничего не было, даже просвета пространства, даже намека на форму, ничего.
И все-таки было нечто, ибо сознание ощущало свою как бы во что-то вклеенность. Вязкую в себе самом илц вовне помеху. Ужас не настиг Стожарова именно потому, что все опередила попытка освободиться, столь же непроизвольная и оставляющая все выяснения на потом.
Сознание рванулось из этой вклеенности прочь.
И тут оно услышало голос.
— Не надо, так вы погубите все…
Голос никому не принадлежал, ниоткуда не исходил, он так же не имел аналогии, как и то состояние, в котором очутился Стожаров. Голос был, вот и все. В одно озаряющее мгновение Стожаров понял, что это не звук из внешнего мира, не эхо собственных мыслей, а… Далее мысль не шла. Но даже такое осознание подействовало успокаивающе, ибо спасительную догадку “Я мыслю, значит, существую” сменила более надежная: “Я не один, значит, тем более существую…” Вдобавок — или это показалось? — сама бесформенная вязкая стеснительность стала теплеть, как если бы ее, словно тугой пеленочный кокон, прогрели чьи-то бережные объятия.
— Где я?
Странно и дико было услышать свой голос, в рождении которого даже намеком не участвовали рот, гортань, легкие. Это полное, так очевидно давшее себя знать отсутствие тела едва не захлестнуло новым ужасом, но тут прозвучал ответ:
— Случайно вы оказались там, куда вашей цивилизации еще идти и идти. Не торопитесь с выводами. Что вы не в силах понять, я сам объясню.
Пауза, тишина. Ее оказалось достаточно. Голос был так спокоен, он сказал уже столько, что вся буря чувств тут же стихла, сменившись тем жгучим, пронзительным, одновременно холодным напряжением души, которое отрешает исследователя от всего побочного, когда внезапное дрожание какой-нибудь стрелки прибора готово выдать тайну природы или, наоборот, лишить всяких надежд на открытие.
— Так, хорошо, — произнес Голос. — Теперь можно кое-что сказать о том, что вы называете жизнью и смертью…
Как ни был Стожаров готов к подобному обороту, в нем все содрогнулось, ибо он ясно и окончательно понял, что его как человека, судя по всему, уже нет, а есть нечто, для уяснения которого человеческие представления бессильны, и в этом неописуемом он теперь существует.
— Напрасное беспокойство, — тот, другой, нечеловеческий, похоже, улавливал малейшие оттенки чужой мысли. — Просто ваша цивилизация пока знакома с единственной формой жизни и только ее считает возможной.
— Нет, нет, это не так! — поспешно, может быть, слишком поспешно возразил Стожаров. — В теории, еще больше в фантазии мы допускаем любые формы существования, не белковые, а, скажем, кремниевые, даже плазменные…
— Это все не то, — вроде бы даже со вздохом ответил Голос. — Все ваши фантазии лишь бледная тень действительных возможностей и осуществлений. Нас, далеко ушедших, вы ищете во Вселенной, пытаетесь уловить наши радиопередачи, удивляетесь, не видя астроинженерных чудес, ничего не находите и начинаете думать, что нас нет вообще. А все не так. Чтобы ответ не показался вам диким, нелепым, фантастическим, чтобы он не поверг вас в смятение, для начала сообразите простую вещь. Не надо фантазий, элементарная диалектика: как скажется первый ее закон на цивилизации, позади которой не тысячи, как у вас, а миллионы лет истории?
— Ну, это дважды два — четыре. — Привыкший уважать свой ум, Стожаров даже слегка оскорбился. — Ясно, что такая цивилизация неизбежно обретет новое качество, станет иной, чем была. Дальше простор вариантов, все число которых не охватит никакая фантазия. Например, разум переводит себя из биологической оболочки в более долговечную, скажем, машинно-кристаллическую. Или еще что-нибудь, вплоть до мыслящего океана, хотя это, по-моему, несерьезно. Словом, мы об том думали, проигрывали разные варианты, просто это далеко от наших теперешних забот, поэтому мало кого интересует. Я и представить не мог…
Он запнулся, вспомнив, кому и в каких условиях все это говорит.
— Так что же в действительности? — прошептал он, немея. — Что?..
— Смелее, — позвал Голос. — К нему ведет первое качественное изменение?
— Понял… — все тем же немеющим шепотом проговорил Стожаров. — За ним новое развитие, новый переход, новое… Да сколько их было у вас за миллионы-то лет? Ведь это страшно… Ужас!
Последнее слово вырвалось невольно. Лишь теперь Стожарову по-настоящему, во всей безмерности открылась та даль, куда он должен был заглянуть. Даль иного будущего, от которой он отшатнулся и от которой не мог избавиться, потому что уже был в ней… безвозвратно. Очевидно, так, иначе к чему бы весь разговор?
— Подождите! — вскричал он. — Но разум, его воля, пусть законы развития, но как же это… Всем камням лететь по траектории?! Да к чему тогда все, зачем устремления, если хочешь или не хочешь, а меняйся, переходи… И во что? Кто вы есть, что вы есть, кем были, хорошо ли вам теперь?!
— Вот это ближе, — одобрил Голос. — Разрешите ответный вопрос. У вас есть фантазии, даже гипотезы а преобразовании человека со временем в машиноподобное тело, в киборга или как там вы это еще называете. Вас устраивает такая перспектива?
— Меня — нет, — честно сознался Стожаров. — Не хочу быть навозом истории, годным лишь для того, что” бы на человечестве, как на перегное, взросла цивилизация каких-то там киборгов. Пусть эта новая цивилизация будет лучше, совершенней, я не хочу! Да, да, возможно, я выгляжу тем самым рамапитеком, который взвыл бы с тоски, шепни ему кто, что придется расстаться с родными лианами и баобабами, переделаться в человека, переселиться в клетушки города, мудрить над приборами… Но я не рамапитек! Слышите? Тот ничего представить себе не мог, того законы природы влекли, как щепку в потоке, а со мной извольте считаться! Я сам использую законы природы, а это кое-что значит… Человечество да пребудет во веки веков! Иначе зачем все?
— Иначе зачем все… — эхом отозвался Голос. — Позвольте еще вопрос. Почему некоторые ваши ученые считают переход человеческого разума в иную оболочку не только возможным или необходимым, но и благоприятным делом?
— Они полагают неизбежным создание искусственного сверхчеловеческого интеллекта. Они считают, что им будет принята эстафета нашей культуры. Сверх того, они надеются, что наш разум войдет составной частью в машинный и тем самым человек обретет в новом качестве если не бессмертие, то…
— Достаточно. Мыслящий смертен, а это для него нестерпимо. Живу, думаю, чувствую, но что бы я ни делал, все равно я обречен, исчезну, истлею. Думать об этом жутко, только это еще не весь ужас. Он в неизбежности. Неизбежность, вот против чего восстает человек, да и любой разумный, какое бы солнце ему не светило. Что вы сами только что отвергли? Не смерть. Перспективу жизни, раз в ней неизбежно превращение- всего вам родного во что-то неузнаваемое. Этому вы сказали: не хочу! А те, с кем вы так спорите, восстали против другой, сегодняшней, неизбежности. Они в машинах увидели шанс одолеть смерть, как самую злую неизбежность.
— Так, значит, они правы? Значит, нам придется… Вы сами… Вы-то неужели тот самый машинный сверхмозг?!
— Я ничего не говорил об осуществимости ваших гипотез, предложений и фантазий, пока что я лишь чуточку проявил устремление ваших собственных желаний. Не более. Оценить достоверность своих опасений касательно торжества машинного интеллекта, если это вас так волнует, вы можете сами, с моей стороны тут достаточно лишь намека.
— Так дайте! Хотя, собственно, к чему весь этот разговор? Зачем?
— Он неспроста… — Голос как будто заколебался. — Он и для меня важен. Сейчас желательно максимальное, насколько это возможно, ваше понимание ситуации, в которой вы очутились. А намек… Каким было первое научное представление людей о месте их планеты в мироздании? Оно было обратно действительному. Что можно сказать о первой гипотезе зависимости скорости падения тел от их веса? То же самое. Вспомните далее причудливую судьбу идеи превращения элементов или совсем недавний ваш спор о природе света. И так далее. Намечается закономерность, не правда ли?
— Ясно. — Ощущай Стожаров себя как тело, он, вероятно, стиснул бы зубы. — Вы намекаете, что как только мы начинаем задумываться о новом и сложном для нас предмете, первые наши о нем догадки чаще всего содержат лишь крупицу истины, а то и вовсе все ставят с ног на голову. Да, мы такие… Так откройте же наконец истину! Надеюсь, уж вы-то владеете абсолютной?
Стожаров тут же обозвал себя идиотом. Поздно. Раздраженная насмешка отлилась в слова, показав его тем, кем он никак не хотел выглядеть: сопляком. Впрочем, какая разница?
— Все нормально, — успокоил Голос. — Я ничуть не обижен, скорей, восхищен. Даже в такой ситуации вас больше интересует судьба рода, чем ваша собственная, поскольку о ней вы пока не задали ни одного прямого вопроса, хотя на душе у вас весьма неспокойно… Для разума вашего уровня такое поведение редкость.
— Я просто-напросто исследователь, — буркнул Стожаров. — Мне все интересно… Ладно, так в чем же неверны наши теперешние представления?
— Вам мешает весь прежний жизненный опыт. Руководствуясь им, вы упорно связываете будущее личности и судьбу разума с конкретным телом, неважно, белковым или небелковым, одиночным или множественным, раздельным или слитным. Попробуйте отрешиться от этого узкого представления.
— То есть как? — удивился Стожаров. — Представить существование не в конкретном теле, не одиночное и не множественное, не раздельное, но и не слитное, а… Вы смеетесь! Да легче вообразить безугольный куб, чем бытие ни в чем и, в сущности, нигде…
— Однако вариант, который вы с ходу отвергаете, считая его невозможным, немыслимым, был перед вашими глазами всегда.
— Что, что?
— Телевидение.
— Телевидение?!
— Да. Ваш в нем образ. Каков он и где? Он рассеян в пространстве. Находится на экранах. Одновременно законсервирован в видеолентах, может там храниться и снова ожить, заполнить собой пространство в любой день после вашей смерти. Вот вам грубый пример существования чего-то и в точке, и в огромном объеме, в конкретном теле и вне его, в данный миг времени и любой другой.
— Но это же образ, слепок, а вы говорите о личности, ее разуме… Хотя…
Стожаров задумался. Скульптура, портретная живопись, далее фотосъемка, кино, голография, перевоплощение внешности, отлет образа, его все более самостоятельное, множественное, на века, существование… Затем уловленный, сохраненный, тоже отдельный от человека голос. Та же самая эволюция! По каплям, по частностям осуществляемое бессмертие внешнего, наиболее простого, легче всего достижимого. Вот же к чему дело идет! Так, так, верно. Стоп! Это все внешнее, несущественное. Сознание, разум, человеческое “я” тленно, как было, тут ничего, ничего не изменилось, за все века, за все тысячелетия тот же обрыв, то же вместе с телом исчезновение. Хотя…
— Я идиот, — повторил Стожаров. — Я слеп как десять тысяч кротов. Мысль — а разве она не частичка личности? — с развитием письма, книгопечатания, электроники обрела небывалое долголетие. Тысячелетия меж мною и Гомером, Платоном, Аристотелем, но, читая их произведения, я же соприкасаюсь с их разумом, чувствами, ощущаю их личность… Это факт. А компьютеры, бездушные компьютеры? Их логика. Это мы ее вложили, это наша логика, это отчасти мы сами. Если синтезировать все — образ, голос, запечатленную мысль, — если добавить, если развить, смело глянуть вперед на века, представить возможное, а точнее, кажущееся невозможным…
— Вот именно, — сказал Голос. — Кто никогда не видел домов, для того котлован стройки лишь грязная яма, а камни фундамента начало и конец спешно возводимой ограды. Вполне естественная ошибка, не так ли? Сходным образом для вас самих выглядит ваш собственный, едва начатый труд над бессмертием, поскольку вы еще не можете представить себя вне и помимо той оболочки, в которую вас заключила природа. Но рано или поздно вам откроется смысл и перспектива. Не вы одни, все разумные восстают против смерти как воплощения неизбежности. В безбрежное и вечное море жизни со временем вливаются все цивилизации, если, конечно, не иссякают по дороге, не самоуничтожаются, что понятно, тоже бывает. Уж тут неизбежности нет никакой…
— Хорошо, хорошо, — почти лихорадочно перебил Стожаров. — А осуществление? Само осуществление? Ваше вечное море жизни, какое оно? Оно непостижимо для меня, да? Как и способ его достижения?
— Принцип прост. Разум есть свойство высокоорганизованной материи, верно?
— Конечно!
— Что же в принципе запрещает разуму какую угодно форму материи и где угодно организовать так, как это необходимо для его существования и перемещения?
— Вот оно что… — была бы возможность стукнуть себя с досады, Стожаров не преминул бы это сделать. — Ну да, ну конечно! Природа дала нам немногое, а мы научились строить дома, перемещать их хоть под воду, хоть в космос. Еще десять, еще сотня шагов по тому же пути и… Ах, черт! Сотня ли? Те же компьютеры — это всегда лишь руда, электричество и… и организация всего этого в сложную форму материи! Ведь ничего больше, а в результате уже какое-то подобие мысли, разума, уже предсознание… — Что ж, все это и другое, те же искусственные сердца, которыми заменяете свои изношенные… Короче, вы движетесь по той же дороге, что и все разумные, где бы они ни начинали свой путь.
— И вам хорошо? — вырвалось у Стожарова.
Глупый вопрос, он тут же его устыдился. Хорошо ли почувствовал себя рамапитек на его месте?
Голос ничего не ответил. Он спросил свое:
— Хорошо ли вам сейчас?
— Плохо.
— Однако вы существуете. Мыслите, чувствуете, познаете. Вы живете.
— Но как? Я ли это?
— Взамен утерянного вы приобрели бессмертие.
— Бессмертие?
— Наш способ жизни — это почти то же самое.
— Я не просил! С какой стати? Или это ваш… ваш надо мной эксперимент?!
— Скорей ваш.
— Мой?
— Ничей, если быть точным. Вы готовили установку, хотели раздвинуть пределы своего проникновения в материю. И нанесли ей удар. Вам казалось, что вы предусмотрели последствия, но все предусмотреть не дано ни вам, ни нам. Случайно ваш удар пришелся по структуре, которая в то мгновение была мной. Мы бессмертны, но это не абсолют. Мы, как и все в мире, уязвимы. А ваш удар…
— Я не знал!
— И не могли знать, а я мог предугадать, мог остеречься, но… Возможно могущество, безошибочность — нет. Наспех отражая удар, я вдруг понял, что этим убиваю вас. Что я успевал и мог, то я сделал: вы остались живы.
— А мое тело…
— Стоит ли о нем вспоминать? Взамен — вечность.
— Веч…
Голос Стожарова дрогнул и оборвался. Все-таки в нем теплилась надежда. Теперь с ней покончено. Все, больше он не принадлежит семье человечества. Теперь перед ним вечность. Нет, не вечность… Иное. То, чему нет названия в человеческом языке, нет настолько, что даже Голос не подобрал подходящего слова,
Как ни был он подготовлен, но его сознание в ужасе отпрянуло от этой бездны, которая на деле была не бездной, наоборот, вершиной разума, такой непомерной вершиной, что там, на ней, быть может, и звездами играют, как легкими шариками одуванчика на весеннем лугу.
Свыкнуться с этим? Принять?!
— Будущее вас пугает. — Голос вроде бы дрогнул. — Напрасно… Вам кажется, что всегда будет так, как сейчас, темно, глухо, пусто. Нет. Вы пока словно бабочка в коконе, ведь чтобы спастись и спасти, мне пришлось как бы вклеить вас в себя. Наши структуры связались, переплелись; подробности излишни, вы не поймете. И не нужны, потому что это состояние не навсегда. К тому же пока есть выбор.
— Какой? — все рванулось в Стожарове при этом слове.
— Вы уподобитесь мне. Или я верну вас в прежнее состояние. Потише, потише, я же предупреждал, что вы можете все испортить… Вот так, хорошо.
— Но…
— Не торопитесь решать! — поспешно сказал Голос. — Вам хочется обратно, назад, это понятно. Но подумайте о другом варианте. Перед вами распахнется Вселенная. Хотите повидать все странные, чудесные, диковинные для вас пейзажи мириада планет? Вы сможете. Мы сами не знаем предела своей жизни, и вы не будете знать, а облететь Галактику так недолго, так просто… Вам откроются тайны природы, какие не дадутся человеческому уму и через тысячу лет, — великие, грозные, прекрасные тайны. Хотите их знать? Да, вы никогда уже не изведаете вкус земной пищи, не вдохнет весенний воздух, кожей тела не ощутите соленое касание морской волны. Приобретения — всегда потери. Но взамен! Взамен мудрость многих и разных цивилизаций, тонкость их дружбы, любви. Не снившаяся вам власть над материей. Миллионы недоступных вам чувств. Зрение, которое вам даст не семицветную, а тысячецветную радугу. Слух, который позволит услышать бурю звездных протуберанцев и шорох растущих в земле кристаллов. Бесконечность и здесь. Наконец, деятельность куда более грандиозная, чем все о ней человечьи мечты. Вы и от нее откажетесь? Я все сказал. Тедерь выбирайте: вперед или назад? Решайте, пока не поздно.
— Но почему, почему вы меня уговариваете? — вскричал Стожаров. — Кто я для вас и зачем? Если назад так просто, то к чему…
— Вы должны выбрать. Так надо. И поспешите: мои возможности велики, но я не в силах долго удерживать время. Как скажете, так и будет. Но торопитесь!
Смолкло все.
Стожаров снова и уже бестрепетно вгляделся в приотворенную перед ним даль. Она завораживала. В ней было все, к чему мог стремиться ищущий ум. Все и даже больше того, о чем мечталось. Там, впереди, был не просто великий, могучий, ослепительный, но и добрый мир, ибо лишь его обитатель мог в мгновение внезапной и грозной опасности побеспокоиться еще и о беспомощном чужаке. Конечно! Недобрый мир не смог бы уцелеть при таком своем могуществе.
Все было так, будущее призывно блистало всеми красками. И не оставалось сомнения, пригоден ли для него слабый человеческий разум; раз позвали, то позаботятся, проведут через все циклы качественных перемен, что-нибудь сделают.
Всей силой дерзкого желания Стожаров рванулся вперед. Туда, туда, к морю всех рек, куда человеческому разуму тянуться еще тысячи, может быть, миллионы лет! Что он оставляет, что?
Все прежнее предстало перед Стожаровым, как в перевернутом бинокле. Маленький человек с мелкими страстями на крохотной планете, мотыльковая на ней жизнь, ее неизбежный затем обрыв, и уже все, и уже никогда ничего не будет. Чего он лишался, что могло удержать? Все мимолетно, как тот воздух, который он напоследок втянул в свои легкие. Ведь нет ничего уже, только память. Она с ним пребудет навсегда, он унесет ее в любые звездные дали, и там, под нездешними солнцами или в загадочной глубине вакуума, как в детстве, его опахнет смолистый запах сосны и в нем оживут… Или не оживут?
Стожаров попробовал представить, и тотчас, из ниоткуда, накатил запах нагретой солнцем хвои, защебетали птицы, предстали лица друзей, и все, что было с ним прежде и сопровождало весь его род, вернулось с нему с этим запахом, этим ветром, что всегда летел над неброским краем песков и болот, одинаково входил в легкие младенцев и стариков, одинаково нес всем сладость земли и жизни, вечной, пока есть кому беречь и продолжать, множить и украшать и взметать ее к звездам.
— Время! — поторопил Голос.
— Я человек и не могу иначе, — сказал Стожаров. — Спасибо за все, но каждый должен пройти свой путь, и у каждого есть свой долг перед родом. Я остаюсь.
— Жаль, — помедлив, сказал Голос. — Мое предложение не было ни искусом, ни опытом чистого альтруизма, как вы мимолетно подумали. Все и сложней и проще. Мы оказались спаянными так неразрывно, что ваше возвращение назад сопряжено для меня с потерей, вроде ампутации. Мне хотелось избежать этого урона, но ничего не поделаешь.
— Постойте! — рванулся Стожаров. — Почему вы не сказали этого раньше?! Я согласен! Согласен!
— Нет. Ваше всего моральный закон, он мне велел поступать так, как я поступил и как поступлю, потому что я уступке нет добровольности. Ни о чем не тревожьтесь — и прощайте.
…Когда сознание снова вернулось к Стожарову, Он услышал голос врача.
— Непостижимо, но после столь долгой клинической смерти нам удалось его вытянуть. Все-таки удалось! Такого еще не было никогда…
Роберт Янг. СРУБИТЬ ДЕРЕВО
Перевод с англ. С. Васильевой
День первый
В последнюю минуту перед подъемом Стронг повернул древолифт с таким расчетом, чтобы оказаться спиной к стволу. Чем меньше он будет сейчас смотреть на дерево, тем лучше. Но лифт был немногим сложнее треугольной стальной рамы, подвешенной за один из углов на тонком, как нить, тросе, и поэтому, не пройдя и ста футов, он вернулся в исходное положение. Нравилось это Стронгу или нет, дерево с самого начала решило навязать ему свое общество.
Ствол находился от него футах в пятнадцати. Более всего он напоминал Стронгу скалу, огромную живую скалу с буграми коры длиной от восьми до десяти футов и с трещинами глубиной до четырех — этакую древесную стену, уходящую ввысь, в величественное зеленое облако листвы.
Он не собирался смотреть вверх, но взгляд его невольно поднялся вдоль ствола. Он быстро опустил глаза. Чтобы обрести душевное равновесие, он глянул вниз, туда, где на постепенно уменьшавшейся деревенской площади виднелись знакомые фигуры его трех компаньонов.
Сухр и Блюскиз, покуривая свои первые утренние сигареты, стояли на древнем могильном холме. Стронг находился слишком высоко, чтобы рассмотреть выражение их лиц, но он почти не сомневался, что тупая физиономия Сухра искажена злобой, а Блюскиз клокочет от бессильной ярости, как затравленный бизон. Райт стоял примерно в ста футах от подножия дерева, у пульта управления лебедки. Лицо его наверняка оставалось таким же, как всегда, разве что чуточку напряглось от волнения, однако, скорей всего, на нем, как всегда, отражалось необычное сочетание доброты и решительности, — лицо, по которому безошибочно угадывался руководитель.
Стронг перевел взгляд на окружавшие площадь домики. Сверху они выглядели еще более очаровательными. В золотисто-багровом сиянии Омикрона Сети яркими красками переливались коньки крыш, многоцветные зайчики танцевали из пряничных фасадах, в ближайших домиках сейчас, естественно, никого не было — деревня в радиусе трехсот футов от подножия дерева опустела, и эту ее часть огородили веревкой. Но когда Стронг взглянул на домики, ему вдруг пришла в голову фантастическая мысль: ночью в них поселились феи и теперь вовсю там хозяйничают.
Эта мысль развлекла его, но ненадолго. Ее спугнула процессия огромных транспортировщиков древесины, которые, въехав на площадь, выстроились в длинную очередь.
Вновь перед его глазами было дерево. Сейчас он поднялся еще выше, и стволу уже пора было уменьшиться в объеме. Но ствол не стал тоньше — во всяком случае, этого не было заметно. Он все еще напоминал огромную скалу, и Стронг чувствовал себя скорее альпинистом, чем древорубом. Взглянув вверх, он увидел первую ветвь. Ее можно было сравнить с секвойей, растущей параллельно земле на вертикальном склоне древовидного Эвереста.
Из приемника радиосвязи “земля–дерево”, который вместе с миниатюрными батарейками был прикреплен к мочке левого уха Стронга, раздался твердый голос Райта:
— Уже видели дриаду?
Стронг включил языком прикрепленный к его нижней губе крохотный передатчик.
— Пока нет.
— Если увидите, дайте мне знать.
— Черта с два! Вы разве забыли, что я вытянул длинную травинку, а это дает мне исключительные права на дерево. Что бы я здесь ни нашел, все принадлежит мне одному.
Райт рассмеялся.
— Я только хотел вам помочь.
— Благодарю, в помощи я не нуждаюсь. На какой я сейчас высоте?
Пауза. Стронгу была хорошо видна маленькая, как сигарета, фигурка Райта, который склонился над контрольной панелью лебедки. И спустя немного:
— Сто шестьдесят семь футов. Еще сто двадцать, и вы поравняетесь с первой ветвью… Как вы себя чувствуете?
— Вполне прилично.
— Хорошо. Сообщите, если возникнут какие-нибудь неполадки. Даже самые незначительные.
— Непременно.
Стронг выключил передатчик.
Становилось все сумрачнее. Нет, не сумрачнее. Зеленее. Чем выше он поднимался, тем глубже становился оттенок бледного хлорофиллового сияния, в которое, с трудом просвечиваясь сквозь бесчисленные наслоения листвы, превращался солнечный свет. В нем шевельнулся страх дерева, но он поборол его, прибегнув к способу, которому его научили еще в школе древорубов. Способ этот был очень прост: “Займитесь чем-нибудь, чем угодно”. И он произвел инвентаризацию оборудования, прикрепленного к металлической полосе основания лифта: древоколья, древорацион, одеяла; древопалатка, обогревательный прибор, молоток для забивания кольев; тросомет, резак, санитарная сумка; пояс альпиниста, веревочное седло, шнур для ветвей (к основанию лифта был прикреплен только конец шнура с кольцом, сам же шнур спускался вниз, к подножию дерева, где лежал постепенно уменьшавшийся моток); агрегат Тимкина, древощипцы, фляжка…
Наконец лифт втянул его в нижние слои листвы. Он ожидал, что листья будут огромными, но они оказались маленькими и изящными и напомнили ему листья красивого сахарного клена, который когда-то в изобилии произрастал на Земле. Вскоре перед ним возникла первая ветвь, и стайка алых птиц-хохотушек встретила его появление жутким издевательским смехом. Несколько раз они облетели вокруг Стронга, бесцеремонно разглядывая его своими серповидными глазками, потом спиралью взвились к верхним ветвям и исчезли.
Эта ветвь была подобна хребту, который, вырвавшись из горной цепи, навис над деревней. Ее боковые отростки сами по себе были настоящими деревьями, и каждый из них, упав, мог бы разрушить по крайней мере один из этих домиков, столь милых сердцу колонистов.
В который уже раз Стронг с недоумением спросил себя, почему коренные жители 18-й планеты звезды Омикрон Сети строили свои деревни вокруг основания подобных древесных чудовищ. Разведывательная экспедиция в своем доклада отметила, что аборигены, несмотря на умение строить красивые здания, на самом деле были очень примитивны. Но даже если так, все равно они должны были знать, какую потенциальную опасность таили эти гигантские деревья во время гроз; и прежде всего они должны были понимать, что избыток тени ведет к сырости, а сырость — предвестник гниения.
Совершенно очевидно, что они до этого не додумались. Потому что из всех построенных ими в свое время деревень, только одна эта не сгнила и не превратилась в отвратительные зловонные развалины; так же, как это дерево было единственным, не заболевшим той странной болезнью, от которой, как предполагали, засохли и погибли все остальные.
Разведывательная экспедиция утверждала, что местные жители строили селения вблизи деревьев потому что деревья эти являлись для них объектами религиозного поклонения. И хотя эту гипотезу, несомненно, подтверждало то, что, когда деревья начали умирать, аборигены, все без исключения, ушли в “пещеры смерти”, расположенные в северных пустынях, Стронг все же не мог до конца согласиться с ней. Судя по архитектуре домов, аборигены отличались практичностью и большим художественным вкусом, а практичные мыслящие существа вряд ли пошли бы на массовое самоуничтожение только потому, что их религиозные символы оказались подверженными болезням. К тому же Стронгу приходилось и раньше рубить деревья на многих заново открытых планетах, и он неоднократно убеждался, что Разведывательная Экспедиция достаточно часто ошибается.
Листва окружала его со всех сторон. Он находился теперь в совершенно обособленном, туманном, золотисто-зеленом мире, усыпанном цветами (на Омикроне Сети-18 этот месяц соответствовал июню, и дерево было в цвету), в мире, обитателем которого был он сам, птицы-хохотушки, да насекомые. Иногда сквозь ажурные просветы в листве он видел небольшие участки площади внизу, но ничего больше.
Когда до ветви, на которую он, еще будучи на земле, забросил трос, оставалось около пятнадцати футов, он попросил Райта остановить лебедку. Отцепив от основания лифта тросомет, он прижал приклад к плечу и принялся раскачивать лифт взад и вперед. Стронг выбрал самую верхнюю из видимых ему отсюда ветвей, которая нависала над ним примерно к восьмидесяти футах, и во время одного из взлетов лифта, в тот миг, когда находился в самой крайней точке амплитуды, он прицелился и спустил курок.
Тросомет, словно паук, выплюнул бесконечно длинную нить. Тонкий, как осенняя паутина, трос взметнулся вверх, перекинулся через ветвь, конец его скользнул вниз сквозь листья и цветы и закачался в нескольких дюймах от протянутой руки Стронга. Он схватил трос во время следующего взлета и, продолжая раскачиваться, прижал его к вершине треугольной рамы. Он отпустил трос только тогда, когда микроскопические волокна этой нити проникли в сталь, срослись с ней. Теперь можно было подниматься выше.
Стронг попросил Райта снова пустить в ход лебедку. Покрытый тончайшим слоем Тимкина нитевидный трос заскользил через “новую” ветвь, и подъем возобновился. Стронг откинулся назад, насколько позволял спасательный пояс, закурил сигарету…
И увидел дриаду.
Или ему это почудилось…
Дело в том, что все их разговоры о дриадах были шуткой. Одной из тех шуток, которые стихийно рождаются в беседах между мужчинами, когда их общение с женщинами ограничено короткими перерывами в работе.
Вы убеждаете себя, что это не более чем шутка; вам чертовски хорошо известно, что никогда ни на каком Дереве, ни на какой планете не спустится к вам по устланной листьями тропе прекрасная фея. И хотя вы непрестанно повторяете себе, что этому никогда не бывать, в самом дальнем, темном уголке вашего сознания, к которому не отваживается приблизиться здравый смысл, постоянно живет мысль о том, что, быть может, это все-таки когда-нибудь произойдет.
Этой шуткой они перебрасывались во время полета с Земли и пока ехали из космопорта в деревню. Если верить болтовне Сухра, Блюскиза, Райта… и его собственной, на последнем гигантском дереве Омикрона Сети-18 должна жить по крайней мере одна дриада. И вот будет потеха, когда они ее поймают!
“Что ж, — подумал Стронг. — Ты ее увидел. А теперь посмотрим, как ты ее поймаешь!”
Видение мелькнуло и исчезло — лишь слабый намек на контуры тела, вспышка красок, волшебное лицо, — и вслед за в миг растаявшим образом постепенно растаяла и его уверенность в том, что он видел ее. К тому времени, когда лифт внес его в шатер из листьев, где, как ему казалось, только что была дриада, он уже не сомневался, что ее там не будет. Ее не было.
Он заметил, что у него дрожат руки. Усилием волк он вернул им твердость. “Смешно так волноваться из-за причуд солнечных бликов на листьях и ветвях”, — сказал он себе.
А на 475-м футе подъема ему почудилось, что он ее увидел снова. Только что выяснив у Райта, на какой он находится высоте, Стронг случайно взглянул в сторону ствола. Она стояла там, прислонившись спиной к коре, и ее длинные стройные ноги опирались на ветвь, с которой он в этот момент поравнялся. Изящное хрупкое тело, сказочное лицо феи, золото волос. До нее было не более двадцати футов.
— Выключите лебедку, — тихо сказал он Райту.
Когда лифт остановился, он расстегнул спасательный пояс и ступил на ветвь. Дриада не шелохнулась.
Стронг медленно направился к ней. Она по-прежнему была неподвижна. Он протер глаза, втайне надеясь, что она исчезнет. Она стояла на том же месте, застывшая подобно статуе, спиной к стволу, и ее длинные ноги опирались о ветвь. На ней была короткая, сотканная из листьев туника, которая держалась на перекинутой через плечо ленте; изящные сандалии, тоже из листьев, оплетали ее ноги до середины икр. Ему начало казаться, что она действительно существует. И в этот самый миг она вдруг угасла.
Никакое другое слово не могло передать того, что произошло. Она не ушла, не убежала и не улетела. Строго говоря, она даже не исчезла. Просто она там была, а в следующую секунду ее там не стало.
Стронг остановился. Усилие, потраченное им на то, чтобы взобраться на ветвь и пройти по ней несколько шагов, было ничтожно мало, однако он весь покрылся испариной. Он ощущал пот на щеках, на лбу и шее; он ощущал его на груди и спине, ощущал влажное прикосновение взмокшей от пота древорубашки.
Он достал носовой платок и вытер лицо. Сделал шаг назад. Другой. Дриада не материализовалась. Там, где она только что стояла, была лишь густая листва. И солнечный блик.
Из приемника раздался голос Райта:
— У вас все в порядке?
Стронг секунду колебался.
— Да, — наконец проговорил он. — Произвожу небольшую разведку.
— Как она выглядит?
— Она… — Стронг вовремя сообразил, что Райт спросил о ветви. Он снова вытер лицо, скомкал платок и сунул его в карман.
— Она огромна, — ответил он, когда уже смог положиться на свой голос. — В самом деле огромна.
— Ничего, мы его одолеем, это дерево. Нам и раньше попадались не маленькие.
— Но не такие гиганты, как это.
— И все-таки мы с ним справимся.
— С ним справлюсь я один, — заявил Стронг.
Райт усмехнулся.
— Не сомневаюсь. Однако мы будем поблизости на тот случай, если… Вы готовы к подъему?
— Минутку.
Стронг поспешил к лифту.
— Пускайте, — сказал он.
На пятисотфутовой высоте ему снова пришлось забросить трос, потом еще раз, когда он поднялся до пятисот девяноста. В шестистах пятидесяти футах от земли листва поредела, и он смог метнуть трос более чем на сто пятьдесят. Он уселся поудобнее, чтобы насладиться подъемом.
На высоте около семисот футов он оставил на одной из особенно толстых ветвей древопалатку, одеяла, обогревательный прибор и все это крепко к ней привязал. Всегда лучше ночевать на больших ветвях. По мере того как он поднимался, ему лишь изредка удавалось видеть деревню. Основную часть ее скрывала листва, но порой перед его взором возникали крайние домики, за которыми до самого горизонта простирались обогащенные химикатами поля. Растительность едва только пробивалась, и поля были покрыты золотистой щетиной крохотных стебельков недавно посеянной пшеницы — эндемической разновидности этого злака, который рос только на Омикроне Сети-18 и нигде больше во всей Галактике. К середине лета пшеница созреет, и колонисты снимут еще один из тех сказочно обильных урожаев, которые постепенно превращали первое поколение поселенцев в миллионеров.
Он мог разглядеть снующие на задних двориках крохотные фигурки домохозяек и жуками ползущие по улицам жирокары. Он мог разглядеть детей, которые казались отсюда размером с головастиков, — они плавали в одном из бассейнов. Для полноты картины не хватало только маляра, красящего дом, или латающего крышу кровельщика. Их отсутствие объяснялось очень просто: эти домики никогда не нуждались в ремонте.
Во всяком случае, так было до сегодняшнего дня.
Дерево, которое пошло на их строительство, и качество работы не имели себе равных. Стронг побывал только в одном из домов — в местной церкви, которую колонисты превратили в отель, — но хозяин отеля (он же мэр деревни) заверил его, что, в сущности, отель представляет собой лишь увеличенную и чуть богаче декорированную копию других зданий. Нигде раньше Стронг не видел такой безукоризненной отделки дерева, такой совершенной панельной обшивки. Все было продуманно и являло собой идеальный ансамбль — невозможно было определить границу между фундаментом и полом, между опорными балками и стенами.
Стены переходили в окна, окна переходили в стены. Лестницы не просто спускались: они словно струились окрашенными под дерево потоками. Что же касается искусственного освещения, то свет испускало само дерево.
Разведывательная Экспедиция, признав аборигенов существами примитивными, основывала это заключение главным образом на том (и это, по мнению Стронга, было в корне ошибочно), что они научились обрабатывать металлы только на позднем этапе своего развития. Но пыл, с которым колонисты мечтали сохранить эту единственную уцелевшую деревню (на что было получено разрешение Департамента Галактических Земель), красноречиво свидетельствовал о том, что неумение местных жителей творить чудеса из железа и меди с лихвой возмещалось их способностью творить чудеса из дерева.
Перед тем как покинуть лифт, Стронг еще три раза забрасывал трос, а теперь, стоя на ветви, он надел пояс верхолаза и с помощью специальных карабинов прикрепил к нему нужные инструменты. Потом он отцепил от основания лифта конец шнура и защелкнул еще один карабин у правого бедра.
Он находился сейчас примерно в девятистах семидесяти футах от земли, и дерево уже уменьшалось до размеров стройной американской сосны.
Стронг прицепил к концу шнура с кольцом древощипцы. И огляделся, отыскивая глазами подходящую для седла развилку. Он нашел ее почти сразу. Она находилась над ним в пятнадцати футах, и ее положение обещало ему удобный доступ к интересующей его сейчас части дерева — к последним девяноста футам.
Забросив веревку, он поймал другой ее конец, змеей скользнувший вниз, и сплел седло.
Стронг сел в седло не сразу. Он устроил себе десятиминутную передышку. Откинувшись назад в развилке, через которую проходил шнур, он закрыл глаза; но сквозь веки все равно проникало солнце, и листья, и цветы, и ярко-голубые кусочки неба.
С расположенной выше развилки, слегка колыхаясь в порывах утреннего ветерка, точно серебристая лиана, свисала седельная веревка. Развилка находилась на двадцать футов ниже самой верхней точки дерева и более чем в тысяче футов от земли.
Эта цифра не укладывалась в сознании. Ему не раз приходилось подниматься на высокие деревья; некоторые из них достигали даже пятисот футов. Но по сравнению с этим они казались пигмеями. Это возвышалось над землей более чем на тысячу.
Тысяча футов!
Седельная веревка приобрела новое значение. Он потянулся к ней и коснулся рукой ее неровной поверхности. Проследовал глазами вдоль ее двух серебристых полосок. И, еще до конца не осознав, что он делает, полез вверх. Переполнявший его восторг умножил силы; горячими волнами разливалась по телу кровь; пело все его существо. Поднимался он неторопливо и уверенно. Добравшись до развилки, он ступил на ветку и откинул назад голову.
До последнего разветвления оставалось каких-нибудь десять футов. Нажав маленькие кнопки, он освободил вмонтированные в подошвы древоботинок стальные шипы и, распрямившись, приложил ладони к темно-серой коре. На этой высоте диаметр ствола был меньше фута, и поверхность его была гладкой, как шея женщины. Стронг поднял левую ногу и приложил подошву ботинка под углом к стволу. Надавил. Шипы глубоко вонзились в дерево. Он перенес тяжесть на Левую ногу, наступил правой.
И полез вверх.
Даже закрыв глаза, вы безошибочно можете определить, чт приближаетесь к вершине дерева. Любого дерева. Чем выше вы поднимаетесь, тем сильнее раскачивается ствол, который под вашими руками становится все тоньше; по мере того как вокруг редеет листва, все ярче светит солнце; все быстрее и быстрее бьется ваше сердце…
Добравшись до последней развилки, Стронг уселся верхом на ветку и посмотрел вниз, на раскинувшийся перед ним мир.
Отсюда листва еще больше напоминала зеленое облако — огромное зеленое облако, которое скрывало почти всю деревню. За его кружевными краями были видны только самые дальние домики. А за ними бесшумно катилось к горизонту Великое Пшеничное Море, как он мысленно называл поля.
Хотя более уместным было бы назвать это “архипелагом в океане”. Потому что куда бы он ни бросил взгляд, повсюду виднелись острова. Острова сгнивших деревень; одни — увенчанные зловещими серыми маяками мертвых деревьев, другие — заваленные более темными обломками упавших. Острова контейнеров с отбросами из прочной стальной фольги, острова ангаров из того же материала, в которых стояли сеялки-геликоптеры и облегченные комбайны, взятые колонистами в аренду у Департамента Галактических Земель.
Вблизи деревни виднелись острова поменьше: завод по обеззараживанию сточных вод, мусоросжигательная печь, крематорий. И наконец, еще один, новенький, с иголочки, остров — лесопильный завод, на котором колонисты собирались обработать древесину этого дерева.
В некотором смысле дерево было своего рода урожаем, потому что на Омикроне Сети-18 высоко ценилась древесина — почти так же, как на земле. Но даром они ее не получат, подумал Стронг; им-таки придется раскошелиться и отвалить компании “Убийцы деревьев, Инкорпорейтед” кругленькую сумму.
Стронг расхохотался. Он не очень-то симпатизировал колонистам. Как и Блюскиз, он отлично понимал, что они творят с почвой и как будет выглядеть Омикрон Сети-18 через пятьдесят лет. Временами он их ненавидел…
Но не сейчас. Сейчас, когда утренний ветерок вздувал его древорубашку и утреннее солнце касалось его лица, когда над его головой распростерлось необъятное небо, а у ног раскинулся весь мир, в его душе не было места для ненависти.
Он зажег и выкурил сигарету. На вершине мира, под чужим ветром и солнцем, она доставила ему особенное удовольствие. Он докурил сигарету до основания, пока она не обожгла ему пальцы, потом загасил окурок о подошву ботинка.
Когда он поднял руку, на его указательном и большом пальцах была кровь.
Сперва он решил, что порезался, но когда стер кровь, на руке не оказалось ни малейшего пореза, ни царапины. Он нахмурился. Быть может, он поранил себе ногу? Он наклонился… и увидел окровавленную подошву ботинка и кровь, каплями стекавшую с шипов. Он наклонился еще ниже… и увидел кровавый след, оставленный шипами на гладкой серой поверхности ствола. Наконец он понял, в чем дело. Кровь была не его. Это была кровь дерева.
Искрилась на солнце дрожавшая под ветром листва, лениво качался из стороны в сторону ствол. Из стороны в сторону, из стороны в сторону…
Сок!
Ему уже начало казаться, что этому слову- никогда не отстоять своих прав и что его сознанием навеки завладел его ложный синоним — кровь.
Сок…
Ведь ему совсем не обязательно быть прозрачным и бесцветным. При наличии соответствующих пигментов он мог быть любого цвета, любого цвета под солнцем. Пурпурного. Зеленого. Коричневого. Красного…
Кроваво-красного…
Ведь из того, что обычные деревья обладали определенными особенностями, вовсе не следовало, что те же особенности должны быть свойственны и этому дереву. Нет такого закона, по которому сок дерева обязательно должен быть бесцветным.
Ему стало немного легче. Красный сок, подумал он. Надо поскорее сообщить Райту!
Но когда через минуту Райт связался с ним, он не сказал ему об этом ни слова.
— Вы готовы? — спросил Райт.
— Нет… не совсем. Произвожу небольшую разведку.
— Как я погляжу, сегодня вам полюбилось это занятие.
— Вы правы… отчасти.
— Ладно, раз уж вы решили оставить дриад себе, не буду вам мешать. Тем более, что вы слишком высоко, и такому немолодому древорубу, как я, взобраться к вам не под силу. Я хотел только сказать, что мы собираемся устроить перерыв и немного перекусить. Советую вам сделать то же самое.
— Слушаюсь, — сказал Стронг.
Но есть он не стал. Лежавший у него в кармане древорацион не возбуждал аппетита. Посидев еще немного на развилке, он выкурил вторую сигарету и спустился по стволу до ветви, через которую была перекинута седельная веревка. Руки его обагрились кровью, и он вытер их носовым платком.
Убрав шипы, он обвил ногами веревку и “слетел” вниз на развилку, через которую проходил шнур. Пробыв там ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы сесть в седло, он молниеносно спустился к концу шнура и прикрепил к поясу щипцы. Первая стофутовая ветвь находилась под ним футах в двадцати. Увлекая за собой шнур, он в секунду преодолел это расстояние и стал на ветвь. Пройдя две трети ее длины, он приладил к ветви щипцы таким образом, чтобы, когда шнур натянется, они глубоко вгрызались в дерево. Эта работа подействовала на него успокаивающе, и, включив языком передатчик, он машинально заговорил в том шутливо-официальным тоне, в котором они с Райтом иногда беседовали по линии “земля–дерево”.
— Теперь, дело за вами, мистер Райт. Я готов.
Молчание. И наконец:
— Вас, мистер Стронг, не очень-то устраивают длинные обеденные перерывы, а?
— Во всяком случае, не тогда, когда у меня под носом маячит такое огромное дерево.
— Включаю лебедку. Дайте знать, когда шнур натянется.
— Слушаюсь, мистер Райт.
Заработала лебедка, шнур приподнялся и провис дугой… дуга начала сглаживаться… превратилась в прямую линию. Ветвь вздрогнула, затрещала…
— Выключите лебедку, мистер Райт.
Стронг направился к стволу, сел в седло и достал резак, с виду похожий на пистолет. Настроив резак на десятифутовый луч, он направил дуло на основание ветви. Он уже совсем было собрался нажать курок, когда у самой границы его поля зрения мелькнули контуры тела и цветовое пятно. Он перевел взгляд туда, где отягощенные листьями боковые ветки ласкали полуденное небо…
И увидел дриаду.
— Мы ждем вашей команды, мистер Стронг.
Стронг судорожно глотнул. Выступивший на лбу пот залил ему глаза. Он вытер их рукавом рубашки. Дриада не исчезла.
Опершись на локоть, она полулежала на ветке, слишком тонкой, чтобы выдержать ее тяжесть, а ее легкое платье настолько слилось с окружающей листвой, что, если бы не волшебное лицо, не золотистые руки и ноги и не пушистая копна желтых волос, он мог бы поклясться, что она ему почудилась; но, даже разглядев ее, он все равно почти готов был поклясться, что ее там нет, ибо лицо ее могло быть только что распустившимся Цветком, ее руки и ноги — золотистой пшеницей, проглядывавшей через просветы в листве, а волосы — горстью солнечного света.
Он снова протер глаза. Но она не желала исчезать. Чувствуя себя дураком, он помахал ей рукой. Она даже не шевельнулась. Он опять помахал ей, чувствуя себя уже полнейшим идиотом. Потом выключил передатчик.
— Уйди! — крикнул он.
Она и глазом не моргнула.
— Почему задерживаетесь, Стронг?
Тон Райта и отказ от насмешливо-официального обращения “мистер” говорили о его нетерпении.