Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тролль мистер Бэрри опустил глаза и поморщился. Но тут он увидел безголовое тело почтальона Томкинса и не смог сдержать самодовольную усмешку. Справедливость восторжествовала. А ему ведь только того и надо было. А Гвинет… ее лучше не злить, да.

– Не Леночка, нет... – прошептала она, все еще пряча от меня свое личико.

И еще она права: повезло, что никто ничего не видел, а то потом хлопот не оберешься…

– Не Леночка? Как же?



– Нелли.

В это время на улице, прямо напротив дома семейства Бэрри, на чугунном столбе мигнул фонарь. Плафон вдруг качнулся и отделился от витиеватых кованых опор. Если приглядеться, то можно было различить, что, обхватив ногами и руками столб, у его верхушки все это время висел человек, хотя… странное существо на столбе на человека походило лишь отдаленно.

Некто в черном пальто с высоко поднятым воротником и с железным фонарем вместо головы, аккуратно перебирая руками и ногами, словно насекомое, слез со столба, кивнул дому мистера Бэрри и, отряхнувшись, направился к Кривому мосту.

– Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.

Не испытывая никакого неудобства в связи с отсутствием человеческой головы, этот некто быстро преодолел мост, обходя лужи и перепрыгивая через грязные канавы, оставленные колесами машин. Сгустившийся туман был лишь на руку существу с головой-фонарем. Издали, глядя на него, можно было предположить, что какой-то прохожий просто освещает себе дорогу…

– Так меня мамаша звала... И никто так меня не звал, никогда, кроме нее... И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши... А вы зовите; я хочу... Я вас буду всегда любить, всегда любить...

«Любящее и гордое сердечко, – подумал я, – а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала... Нелли». Но теперь я уже знал, что ее сердце предано мне навеки.

Услышав вдалеке шелест метлы по булыжной мостовой, существо повернуло фонарь в ту сторону и кивнуло, здороваясь. Наскочивший вдруг порыв ветра, вырвавшийся из-под метлы, затрепетал полами пальто и скользнул по стеклышкам плафона. Это можно было принять за ответ.

– Нелли, послушай, – спросил я, как только она успокоилась. – Ты вот говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве твой дедушка и вправду не любил тебя?

Больше по пути никаких встреч не произошло.

– Не любил...

Быстро добравшись до Паркового района, существо с головой-фонарем остановилось у дома с засыпанной опавшими листьями лужайкой. На почтовом ящике, помимо адреса, было выведено: «Мэйби».

– А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице,

Она на минуту задумалась.

Бывший всадник на столбе огляделся по сторонам и, убедившись, что почти во всех окнах кругом темно, толкнул калитку. Несколько быстрых шагов по дорожке, звяканье ключей, скрип двери, и вот он оказался в теплой светлой прихожей, которая плавно перерастала в гостиную.

– Нет, не любил... Он был злой. – И какое-то больное чувство выдавилось на ее лице.

Мистер Мэйби успел как раз к ужину. За большим овальным столом у камина сидели одиннадцать детей — и все с коваными фонарями вместо голов; само собой, их фонари были намного меньше, чем у отца.

– Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем уже выжил из ума. Он и умер как безумный. Ведь я тебе рассказывал, как он умер.

Вокруг стола, сжимая перчаткой-прихваткой ручку переносной жаровни, ходила женщина в бордовом платье, переднике и с таким же, как у мистера Мэйби, фонарем на тонкой длинной шее. Миссис Мэйби насыпала детям на тарелки уголь. Дети — кто уже получил свою порцию — подхватывали ложками крошащиеся угольки и отправляли их себе в фонари через открытые дверцы. Уголь исчезал, тая, постепенно сжигаемый дрожащими на фитильках огоньками.

– Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться. Сидит, бывало, здесь целый день, и, если б я не приходила к нему, он бы и другой, и третий день так сидел, не пивши, не евши. А прежде он был гораздо лучше.

— Здравствуйте, дети! — поздоровался мистер Мэйби, закрыв за собой входную дверь.

– Когда же прежде?

— Папа! — раздалось со всех сторон. — Папа вернулся!

– Когда еще мамаша не умирала.

— Дорогая… — кивнул мистер Мэйби.

– Стало быть, это ты ему приносила пить и есть, Нелли?

– Да, и я приносила.

— О, дорогой, мы как раз сели ужинать. Ты голоден?

– Где ж ты брала, у Бубновой?

Фонарь мистера Мэйби качнулся в знак согласия:

– Нет, я никогда ничего не брала у Бубновой, – настойчиво проговорила она каким-то вздрогнувшим голосом.

— Мне двойную порцию, пожалуйста.

– Где же ты брала, ведь у тебя ничего не было?

Нелли помолчала и страшно побледнела; потом долгим-долгим взглядом посмотрела на меня.

– Я на улицу милостыню ходила просить... Напрошу пять копеек и куплю ему хлеба и табаку нюхального...

– И он позволял! Нелли! Нелли!

– Я сначала сама пошла и ему не сказала. А он, как узнал, потом уж сам стал меня прогонять просить. Я стою на мосту, прошу у прохожих, а он ходит около моста, дожидается; и как увидит, что мне дали, так и бросится на меня и отнимет деньги, точно я утаить от него хочу, не для него собираю.

Говоря это, она улыбнулась какою-то едкою, горькою улыбкою.

Мистер Мэйби снял шарф и пальто и повесил их на вешалку. Башмаки отправились на стойку для обуви — здесь же стояло еще около дюжины разновеликих пар.

– Это все было, когда мамаша умерла, – прибавила она. – Тут он уж совсем стал как безумный.

Миссис Мэйби тем временем отчитывала самого младшего из семейства:

– Стало быть, он очень любил твою мамашу? Как же он не жил с нею?

— Генри, немедленно отправляйся в ванную комнату и умойся. Ты похож на грязнулю.

– Нет, не любил... Он был злой и ее не прощал... как вчерашний злой старик, – проговорила она тихо, совсем почти шепотом и бледнея все больше и больше.

Я вздрогнул. Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении. Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка дочь ее, навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обезумевший чудак старик, умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..

Малышу действительно нужно было протереть плафон — стеклышки покрылись сажей, отчего его огонек едва проглядывал через темный налет.

– А ведь Азорка-то был прежде маменькин, – сказала вдруг Нелли, улыбаясь какому-то воспоминанию. – Дедушка очень любил прежде маменьку, и когда мамаша ушла от него, у него и остался мамашин Азорка. Оттого-то он и любил так Азорку... Мамашу не простил, а когда собака умерла, так сам умер, – сурово прибавила Нелли, и улыбка исчезла с лица ее.

— Ну мама…

— Немедленно, я сказала!

– Нелли, кто ж он был такой прежде? – спросил я, подождав немного.

— Ну ладно.

– Он был прежде богатый... Я не знаю, кто он был, – отвечала она. – У него был какой-то завод... Так мамаша мне говорила. Она сначала думала, что я маленькая, и всего мне не говорила. Все, бывало, целует меня, а сама говорит: все узнаешь; придет время, узнаешь, бедная, несчастная! И все меня бедной и несчастной звала. И когда ночью, бывало, думает, что я сплю (а я нарочно, не сплю, притворюсь, что сплю), она все плачет надо мной, целует меня и говорит: бедная, несчастная!

С несчастным видом Генри побрел в ванную комнату.

Мистер Мэйби отодвинул стул и уселся во главе стола.

– Отчего же умерла твоя мамаша?

— Все прошло удачно? — спросила миссис Мэйби, накладывая ему на тарелку угля из переносной жаровни, будто обычную вареную картошку с зеленью.

– От чахотки; теперь шесть недель будет.

— Да, сразу после ужина отправлю письмо. Все прошло, как планировалось, даже быстрее.

– А ты помнишь, когда дедушка был богат?

— Он снял личину?

– Да ведь я еще тогда не родилась. Мамаша еще прежде, чем я родилась, ушла от дедушки.

— Снял как миленький.

– С кем же ушла?

— А она? — спросила миссис Мэйби, усаживаясь напротив супруга.

– Не знаю, – отвечала Нелли, тихо и как бы задумываясь. – Она за границу ушла, а я там и родилась.

Дети молчали — встревать, когда папа с мамой говорят, в этом доме было не принято.

– За границей? Где же?

— Надеется, что никто не узнает. А что ей остается?

– В Швейцарии. Я везде была, и в Италии была, и в Париже была.

— Верно. Генри, покажи-ка лицо!

Это вернулся из ванной комнаты младший сын. Теперь его плафон сиял, а огонек внутри горел ярко-ярко.

Я удивился.

— Видишь, какой ты молодец? — похвалила мама. — Дети, у нас с отцом для вас есть хорошая новость.

— Да уж, — проворчал мистер Мэйби.

– И ты помнишь, Нелли?

— Я скажу, дорогой, ты не против?

– Многое помню.

— Чего уж там… говори.

– Как же ты так хорошо по-русски знаешь, Нелли?

Мистер Мэйби поковырял ложкой уголь на тарелке.

— Дети, на праздник к нам приедет дедушка.

— Ура! — раздалось со всех сторон. — Ура! Наконец-то! Дедушка приедет!

– Мамаша меня еще и там учила по-русски. Она была русская, потому что ее мать была русская, а дедушка был англичанин, но тоже как русский. А как мы сюда с мамашей воротились полтора года назад, я и научилась совсем. Мамаша была уже тогда больная. Тут мы стали все беднее и беднее. Мамаша все плакала. Она сначала долго отыскивала здесь в Петербурге дедушку и все говорила, что перед ним виновата, и все плакала... Так плакала, так плакала! А как узнала, что дедушка бедный, то еще больше плакала. Она к нему и письма часто писала, он все не отвечал.

— Да, только пусть не заливается все праздники керосином, как в прошлый раз, — проворчал мистер Мэйби.

– Зачем же мамаша воротилась сюда? Только к отцу?

— Питер, — укоризненно сказала миссис Мэйби.

— Ладно-ладно, — примирительно поднял руки мистер Мэйби. — Мы все рады, что дедушка Джек приедет. Так ведь? — и уже тише, только для себя, добавил: — Главное, чтобы не начался пожар.

– Не знаю. А там нам так хорошо было жить, – и глаза Нелли засверкали. – Мамаша жила одна, со мной. У ней был один друг, добрый, как вы... Он ее еще здесь знал. Но он там умер, мамаша и воротилась...

– Так с ним-то мамаша твоя и ушла от дедушки?

– Нет, не с ним. Мамаша ушла с другим от дедушки, а тот ее и оставил...

– С кем же, Нелли?

Нелли взглянула на меня и ничего не отвечала. Она, очевидно, знала, с кем ушла ее мамаша и кто, вероятно, был и ее отец. Ей было тяжело даже и мне назвать его имя...

Я не хотел ее мучить расспросами. Это был характер странный, неровный и пылкий, но подавлявший в себе свои порывы; симпатичный, но замыкавшийся в гордость и недоступность. Все время, как я ее знал, она, несмотря на то, что любила меня всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти наравне с своею умершею матерью, о которой даже не могла вспоминать без боли, – несмотря на то, она редко была со мной наружу и, кроме этого дня, редко чувствовала потребность говорить со мной о своем прошедшем; даже, напротив, как-то сурово таилась от меня. Но в этот день, в продолжение нескольких часов, среди мук и судорожных рыданий, прерывавших рассказ ее, она передала мне все, что наиболее волновало и мучило ее в ее воспоминаниях, и никогда не забуду я этого страшного рассказа. Но главная история ее еще впереди...

Это была страшная история; это история покинутой женщины, пережившей свое счастье; больной, измученной и оставленной всеми; отвергнутой последним существом, на которое она могла надеяться, – отцом своим, оскорбленным когда-то ею и в свою очередь выжившим из ума от нестерпимых страданий и унижений. Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала еще ребенком, по холодным, грязным петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить ее, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил больше всего на свете. Это был странный рассказ о таинственных, даже едва понятных отношениях выжившего из ума старика с его маленькой внучкой, уже понимавшей его, уже понимавшей, несмотря на свое детство, многое из того, до чего не развивается иной в целые годы своей обеспеченной и гладкой жизни. Мрачная это была история, одна из тех мрачных и мучительных историй, которые так часто и неприметно, почти таинственно, сбываются под тяжелым петербургским небом, в темных, потаенных закоулках огромного города, среди взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов, угрюмого разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного ада бессмысленной и ненормальной жизни...

Но эта история еще впереди...

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I

Давно уже наступили сумерки, настал вечер, и только тогда я очнулся от мрачного кошмара и вспомнил о настоящем.

– Нелли, – сказал я, – вот ты теперь больна, расстроена, а я должен тебя оставить одну, взволнованную и в слезах. Друг мой! Прости меня и узнай, что тут есть тоже одно любимое и непрощенное существо, несчастное, оскорбленное и покинутое. Она ждет меня. Да и меня самого влечет теперь после твоего рассказа так, что я, кажется, не перенесу, если не увижу ее сейчас, сию минуту...

Не знаю, поняла ли Нелли все, что я ей говорил. Я был взволнован и от рассказа и от недавней болезни; но я бросился к Наташе. Было уже поздно, час девятый, когда я вошел к ней.

Еще на улице, у ворот дома, в котором жила Наташа, я заметил коляску, и мне показалось, что это коляска князя. Вход к Наташе был со двора. Только что я стал входить на лестницу, я заслышал перед собой, одним всходом выше, человека, взбиравшегося ощупью, осторожно, очевидно незнакомого с местностью. Мне вообразилось, что это должен быть князь; но вскоре я стал разуверяться. Незнакомец, взбираясь наверх, ворчал и проклинал дорогу и все сильнее и энергичнее, чем выше он подымался. Конечно, лестница была узкая, грязная, крутая, никогда не освещенная; но таких ругательств, какие начались в третьем этаже, я бы никак не мог приписать князю: взбиравшийся господин ругался, как извозчик. Но с третьего этажа начался свет; у Наташиных дверей горел маленький фонарь. У самой двери я нагнал моего незнакомца, и каково же было мое изумление, когда я узнал в нем князя. Кажется, ему чрезвычайно было неприятно так нечаянно столкнуться со мною. Первое мгновение он не узнал меня; но вдруг все лицо его преобразилось. Первый, злобный и ненавистный взгляд его на меня сделался вдруг приветливым и веселым, и он с какою-то необыкновенною радостью протянул мне обе руки.

– Ах, это вы! А я только что хотел было стать на колена и молить бога о спасении моей жизни. Слышали, как я ругался?

И он захохотал простодушнейшим образом. Но вдруг лицо его приняло серьезное и заботливое выражение.

– И Алеша мог поместить Наталью Николаевну в такой квартире! – сказал он, покачивая головою. – Вот эти-то так называемые мелочи и обозначают человека. Я боюсь за него. Он добр, у него благородное сердце, но вот вам пример: любит без памяти, а помещает ту, которую любит, в такой конуре. Я даже слышал, что иногда хлеба не было, – прибавил он шепотом, отыскивая ручку колокольчика. – У меня голова трещит, когда подумаю о его будущности, а главное, о будущности Анны Николаевны, когда она будет его женой...

Он ошибся именем и не заметил того, с явною досадою не находя колокольчика. Но колокольчика и не было. Я подергал ручку замка, и Мавра тотчас же нам отворила, суетливо встречая нас. В кухне, отделявшейся от крошечной передней деревянной перегородкой, сквозь отворенную дверь заметны были некоторые приготовления: все было как-то не по-всегдашнему, вытерто и вычищено; в печи горел огонь; на столе стояла какая-то новая посуда. Видно было, что нас ждали. Мавра бросилась снимать наши пальто.

– Алеша здесь? – спросил я ее.

– Не бывал, – шепнула она мне как-то таинственно.

Глава 5. Интервью под рулетики из мертвечины

Мы вошли к Наташе. В ее комнате не было никаких особенных приготовлений; все было по-старому. Впрочем, у нее всегда было все так чисто и мило, что нечего было и прибирать. Наташа встретила нас, стоя перед дверью. Я поражен был болезненной худобой и чрезвычайной бледностью ее лица, хотя румянец и блеснул на одно мгновение на ее помертвевших щеках. Глаза были лихорадочные. Она молча и торопливо протянула князю руку, приметно суетясь и теряясь. На меня же она и не взглянула. Я стоял и ждал молча.

Вся архивная секция городской библиотеки тонула в темноте, словно в чернильном море. Виктор напоминал потерпевшего кораблекрушение моряка, который дрейфует по этому морю на узеньком плоту своего подсвеченного лампой рабочего места: читательского стола и жесткого стула.

– Вот и я! – дружески и весело заговорил князь, – только несколько часов как воротился. Все это время вы не выходили из моего ума (он нежно поцеловал ее руку), – и сколько, сколько я передумал о вас! Сколько выдумал вам сказать, передать... Ну, да мы наговоримся! Во-первых, мой ветрогон, которого, я вижу, еще здесь нет...

– Позвольте, князь, – перебила его Наташа, покраснев и смешавшись, – мне надо сказать два слова Ивану Петровичу. Ваня, пойдем... два слова...

В дальнем конце архива, как на краю неизведанного архипелага, застыла конторка, а за ней — миссис Айвз. Седовласая архивистка спала, делая вид, будто читает газету, но, учитывая, что страница переворачивалась едва ли чаще, чем раз в час, Виктор уже давно раскусил старушку. Между тем он прекрасно ее понимал, поскольку и сам всеми силами боролся со сном.

Она схватила меня за руку и повела за ширмы.

– Ваня, – сказала она шепотом, заведя меня в самый темный угол, – простишь ты меня или нет?

Исследования продвигались невероятно медленно и были такими монотонными, что Виктор то и дело ловил себя на том, что уже не разбирает ни строчки. Тогда он ненадолго прерывался, легонько хлопал себя по щекам, тер глаза, а затем снова возвращался к работе.

– Наташа, полно, что ты!

– Нет, нет, Ваня, ты слишком часто и слишком много прощал мне, но ведь есть же конец всякому терпению. Ты меня никогда не разлюбишь, я знаю, но ты меня назовешь неблагодарною, а я вчера и третьего дня была пред тобой неблагодарная, эгоистка, жестокая...

Виктор провел за этим столом едва ли не целый день, хотя утром всего лишь зашел за словарем. Его определенно преследовал злой рок: ирландских словарей в библиотеке не оказалось. Что ж, если отсутствие их дома еще можно было списать на совпадение, то тут уже напрашивалась вполне закономерная мысль: «Кто-то явно вознамерился помешать мне перевести сказанное неизвестным соседом».

Она вдруг залилась слезами и прижалась лицом к моему плечу.

Виктор пообещал себе, что непременно узнает значение каждого чертового слова, произнесенного голосом из-за стены, но пока что он был вынужден отложить на время тайну Ирландца в сторону и заняться разгадкой другой подозрительной вещи, с которой столкнулся сразу же по возвращении домой.

Странный мистер Стюарт Биггль.

– Полно, Наташа, – спешил я разуверить ее. – Ведь я был очень болен всю ночь: даже и теперь едва стою на ногах, оттого и не заходил ни вечером вчера, ни сегодня, а ты и думаешь, что я рассердился... Друг ты мой дорогой, да разве я не знаю, что теперь в твоей душе делается?

Мысли о нем вызывали чувство холодного, склизкого беспокойства — словно сам этот Биггль забрался Виктору за шиворот и принялся пускать там слюни.

– Ну и хорошо... значит, простил, как всегда, – сказала она, улыбаясь сквозь слезы и сжимая до боли мою руку. – Остальное после. Много надо сказать тебе, Ваня. А теперь к нему...

С одной стороны, был непонятный старик, который утверждал, будто служит у Кэндлов хранителем ключей. С другой, в доме все отрицали не только то, что нанимали его ключником, но и сам факт его существования. Кто-то здесь точно лгал: либо родственники, либо Биггль.

– Поскорей, Наташа; мы так его вдруг оставили...

В пользу слов старика выступало то, что у него был ключ от входной двери, но ведь, если задуматься, он мог достать его где угодно: подобрать на улице, украсть. А родственники… был, разумеется, крошечный шанс, что никто из них действительно ничего не знал о Стюарте Биггле, но, вероятнее всего, они попросту лгали, заранее между собой договорившись. Вот только зачем? Какой смысл отрицать наличие ключника?

Ответ напрашивался сам собой: все отрицают присутствие Стюарта Биггля в Крик-Холле, потому что он не кто иной, как… тот самый Иероним из письма Бетти Сайзмор!

– Вот ты увидишь, увидишь, что будет, – наскоро шепнула она мне. – Я теперь знаю все, все угадала. Виноват всему он. Этот вечер много решит. Пойдем!

«Некто по имени Иероним… Он уже здесь, хотя все отрицают это. Он бродит среди нас, но все делают вид, что его нет…»

Я не понял, но спросить было некогда. Наташа вышла к князю с светлым лицом. Он все еще стоял со шляпой в руках. Она весело перед ним извинилась, взяла у него шляпу, сама придвинула ему стул, и мы втроем уселись кругом ее столика.

Все делают вид, что его нет… Нда-а… Когда Виктор прочитал письмо впервые, еще в прихожей своей лондонской квартирки, эта строчка показалась ему едва ли не самой странной. Что ж, теперь, вспоминая напускное недоумение сестры, дядюшки и тетушек, когда он заговаривал с ними о Биггле, Виктор понимал, что имелось в виду.

– Я начал о моем ветренике, – продолжал князь, – я видел его только одну минуту и то на улице, когда он садился ехать к графине Зинаиде Федоровне. Он ужасно спешил и, представьте, даже не хотел встать, чтоб войти со мной в комнаты после четырех дней разлуки. И, кажется, я в том виноват, Наталья Николаевна, что он теперь не у вас и что мы пришли прежде него; я воспользовался случаем, и так как сам не мог быть сегодня у графини, то дал ему одно поручение. Но он явится сию минуту.

«Иероним… Иероним… — думал он. — Кто же ты? Почему твое присутствие все отрицают? Мама, решив, что Иероним стоит у нее за спиной, спросила: “Что, уже начинается?” Мама и этот Иероним что-то готовят вместе — это понятно, вот только что? Вряд ли это черничный пирог с румяной корочкой…»

– Он вам наверно обещал приехать сегодня? – спросила Наташа с самым простодушным видом, смотря на князя.

Виктор надеялся, что хоть что-то прояснится, как только он узнает все, что можно, об этом Иерониме, и углубился в недра архива. Прошло почти четыре часа поисков, и в итоге… ничего. Ни в справочниках, ни в списках фамилий и родословных города, ни в исторических хрониках Уэлихолна — ни одного упоминания. Тупик.

Виктор был зол, он устал и надышался пыли — кажется, даже сам город и его заключенная в бумагу память отрицали существование Иеронима. И все же злость пробудила азарт. «Я тебя все равно разыщу, как ни прячься!» — подумал Виктор и приступил к новому поиску, вот только на этот раз он решил зайти с другой стороны.

– Ах, боже мой, еще бы он не приехал; как это вы спрашиваете! – воскликнул он с удивлением, всматриваясь в нее. – Впрочем, понимаю: вы на него сердитесь. Действительно, как будто дурно с его стороны прийти всех позже. Но, повторяю, виноват в этом я. Не сердитесь и на него. Он легкомысленный, ветреник; я его не защищаю, но некоторые особенные обстоятельства требуют, чтоб он не только не оставлял теперь дома графини и некоторых других связей, но, напротив, как можно чаще являлся туда. Ну, а так как он, вероятно, не выходит теперь от вас и забыл все на свете, то, пожалуйста, не сердитесь, если я буду иногда брать его часа на два, не больше, по моим поручениям. Я уверен, что он еще ни разу не был у княгини К. с того вечера, и так досадую, что не успел давеча расспросить его!..

«Биггль… Стюарт Биггль…»

Я взглянул на Наташу. Она слушала князя с легкой полунасмешливой улыбкой. Но он говорил так прямо, так натурально. Казалось, не было возможности в чем-нибудь подозревать его.

Наконец удача ему улыбнулась. Биггля город, по крайней мере, не отрицал, и в итоге Виктору кое-что удалось раскопать.

– И вы вправду не знали, что он у меня во все эти дни ни разу не был? – спросила Наташа тихим и спокойным голосом, как будто говоря о самом обыкновенном для нее происшествии.

Он выяснил, что в Уэлихолне вроде как жило семейство с такой фамилией. Также Виктор узнал, что дом, в котором Биггли обитали, находится на Серой улице. Разумеется, существовала вероятность, что это какие-то другие Биггли или что в доме и вовсе давно живут другие люди, но проверить все же стоило…

– Как! Ни разу не был? Позвольте, что вы говорите! – сказал князь, по-видимому в чрезвычайном изумлении.

По карте Виктор определил, что улица Серая находится на самой окраине города, прямо у границы пустошей. Сегодня, впрочем, ехать туда было уже поздно, и он решил отправиться в гости к Бигглям завтра, прямо с утра.

– Вы были у меня во вторник, поздно вечером; на другое утро он заезжал ко мне на полчаса, и с тех пор я его не видала ни разу.



– Но это невероятно! (Он изумлялся все более и более.) Я именно думал, что он не выходит от вас. Извините, это так странно... просто невероятно.

Виктор закрыл глаза и потер уставшие веки.

– Но, однако ж, верно, и как жаль: я нарочно ждала вас, думала от вас-то и узнать, где он находится?

Он уже столько времени потратил, пытаясь собрать единое целое из разрозненных намеков, домыслов, непонятных событий, неосторожных признаний и откровенно брошенных на виду улик! И пока что ничего даже не думало проясняться. Вопросов меньше не стало, напротив…

– Ах, боже мой! Да ведь он сейчас же будет здесь! Но то, что вы мне сказали, меня до того поразило, что я... признаюсь, я всего ожидал от него, но этого... этого!

– Как вы изумляетесь! А я так думала, что вы не только не станете изумляться, но даже заранее знали, что так и будет.

Все было слишком запутано. Все перемешалось. Виктор представил себя на пороге старого пыльного чердака, в центре которого громоздится куча из обрывков писем, газет и страничек личных дневников, обломков граммофонных пластинок и гирлянд из телеграфных лент. Бетти Сайзмор и ее письмо. Некто по имени Иероним. Ключник Стюарт Биггль. Ирландец из-за стены…

– Знал! Я? Но уверяю же вас, Наталья Николаевна, что видел его только одну минуту сегодня и больше никого об нем не расспрашивал; и мне странно, что вы мне как будто не верите, – продолжал он, оглядывая нас обоих.

Как все это связано? Если вообще связано? Что здесь творится? Если творится. И где искать ответы?

– Сохрани бог, – подхватила Наташа, – совершенно уверена, что вы сказали правду.

Виктор открыл глаза.

И она засмеялась снова, прямо в глаза князю, так, что его как будто передернуло.

– Объяснитесь, – сказал он в замешательстве.

Фитиль стоявшей на столе лампы потрескивал, свет дрожал, а в его порывистых движениях проскальзывало что-то нервное, злое, напряженное. Тени корчились, будто потешаясь над незадачливым репортером. Они плясали на странице тетради, напоминая строки, пишущиеся сами собой. Как жаль, что это просто игра света и что оборванные ниточки не продолжат плестись без его участия…

Виктор перевернул страницу и нашел свои рассуждения о возвращении домой и о личности Бетти Сайзмор.

– Да тут нечего и объяснять. Я говорю очень просто. Вы ведь знаете, какой он ветреный, забывчивый. Ну вот, как ему дана теперь полная свобода, он и увлекся.



– Но так увлекаться невозможно, тут что-нибудь да есть, и только что он приедет, я заставлю его объяснить это дело. Но более всего меня удивляет, что вы как будто и меня в чем-то обвиняете, тогда как меня даже здесь и не было. А впрочем, Наталья Николаевна, я вижу, вы на него очень сердитесь, – и это понятно! Вы имеете на то все права, и... и... разумеется, я первый виноват, ну хоть потому только, что я первый подвернулся; не правда ли? – продолжал он, обращаясь ко мне с раздражительною усмешкою.

«След обрывается где-то между дядюшкой Джозефом и тетушкой Меганой, — прочитал он последнюю запись. — В доказательство правдивости слов тетушки можно привести то, что почерк в постскриптуме и в основной записке действительно отличается, и еще…»

Наташа вспыхнула.



— Погодите-ка! Почерк!

– Позвольте, Наталья Николаевна, – продолжал он с достоинством, – соглашаюсь, что я виноват, но только в том, что уехал на другой день после нашего знакомства, так что вы, при некоторой мнительности, которую я замечаю в вашем характере, уже успели изменить обо мне ваше мнение, тем более что тому способствовали обстоятельства. Не уезжал бы я – вы бы меня узнали лучше, да и Алеша не ветреничал бы под моим надзором. Сегодня же вы услышите, что я наговорю ему.

Виктора вдруг посетила идея. Он достал из тетради мятую «прикроватную» записку тетушки и письмо-приглашение Бетти Сайзмор. В дрожащем свете лампы надвинул записку на письмо так, чтобы оба их текста располагались совсем близко друг к другу и…

– То есть сделаете, что он мною начнет тяготиться. Невозможно, чтоб, при вашем уме, вы вправду думали, что такое средство мне поможет.

Да!

– Так уж не хотите ли вы намекнуть, что я нарочно хочу так устроить, чтоб он вами тяготился? Вы обижаете меня, Наталья Николаевна.

– Я стараюсь как можно меньше употреблять намеков, с кем бы я ни говорила, – отвечала Наташа, – напротив, всегда стараюсь говорить как можно прямее, и вы, может быть, сегодня же убедитесь в этом. Обижать я вас не хочу, да и незачем, хоть уж потому только, что вы моими словами не обидитесь, что бы я вам ни сказала. В этом я совершенно уверена, потому что совершенно понимаю наши взаимные отношения: ведь вы на них не можете смотреть серьезно, не правда ли? Но если я в самом деле вас обидела, то готова просить прощения, чтоб исполнить перед вами все обязанности... гостеприимства.

Виктор рассмеялся. Старая архивистка дернулась и проснулась.

— Прошу прощения, миссис Айвз!

Несмотря на легкий и даже шутливый тон, с которым Наташа произнесла эту фразу, со смехом на губах, никогда еще я не видал ее до такой степени раздраженною. Теперь только я понял, до чего наболело у нее на сердце в эти три дня. Загадочные слова ее, что она уже все знает и обо всем догадалась, испугали меня; они прямо относились к князю. Она изменила о нем свое мнение и смотрела на него как на своего врага, – это было очевидно. Она, видимо, приписывала его влиянию все свои неудачи с Алешей и, может быть, имела на это какие-нибудь данные. Я боялся между ними внезапной сцены. Шутливый тон ее был слишком обнаружен, слишком не закрыт. Последние же слова ее князю о том, что он не может смотреть на их отношения серьезно, фраза об извинении по обязанности гостеприимства, ее обещание, в виде угрозы, доказать ему в этот же вечер, что она умеет говорить прямо, – все это было до такой степени язвительно и немаскировано, что не было возможности, чтоб князь не понял всего этого. Я видел, что он изменился в лице, но он умел владеть собою. Он тотчас же показал вид, что не заметил этих слов, не понял их настоящего смысла, и, разумеется, отделался шуткой.

Старушка неодобрительно на него глянула и вернулась к своей газете или, попросту говоря, снова уснула.

Отложив улики, Виктор поспешил внести свежее открытие в тетрадь:

– Боже меня сохрани требовать извинений! – подхватил он смеясь. – Я вовсе не того хотел, да и не в моих правилах требовать извинения от женщины. Еще в первое наше свидание я отчасти предупредил вас о моем характере, а потому вы, вероятно, не рассердитесь на меня за одно замечание, тем более что оно будет вообще о всех женщинах; вы тоже, вероятно, согласитесь с этим замечанием, – продолжал он, с любезностью обращаясь ко мне. – Именно, я заметил, в женском характере есть такая черта, что если, например, женщина в чем виновата, то скорей она согласится потом, впоследствии, загладить свою вину тысячью ласк, чем в настоящую минуту, во время самой очевидной улики в проступке, сознаться в нем и попросить прощения. Итак, если только предположить, что я вами обижен, то теперь, в настоящую минуту, я нарочно не хочу извинения; мне выгоднее будет впоследствии, когда вы сознаете вашу ошибку и захотите ее загладить перед мной... тысячью ласк. А вы так добры, так чисты, свежи, так наружу, что минута, когда вы будете раскаиваться, предчувствую это, будет очаровательна. А лучше, вместо извинения, скажите мне теперь, не могу ли я сегодня же чем-нибудь доказать вам, что я гораздо искреннее и прямее поступаю с вами, чем вы обо мне думаете?



«И как я сразу не удосужился сравнить?! Почерки совпадают! В записке тетушки Мэг и пригласительном письме почерк один и тот же — постскриптум и приглашение писал один и тот же человек!»

Наташа покраснела. Мне тоже показалось, что в ответе князя слышится какой-то уж слишком легкий, даже небрежный тон, какая-то нескромная шутливость.

– Вы хотите мне доказать, что вы со мной прямы и простодушны? – спросила Наташа, с вызывающим видом смотря на него.



– Да.

И… все. Ниточка оборвалась.

– Если так, исполните мою просьбу.

– Заранее даю слово.

«Проклятье!» — Виктор едва не заскрипел зубами от досады.

– Вот она: ни одним словом, ни одним намеком обо мне не беспокоить Алешу ни сегодня, ни завтра. Ни одного упрека за то, что он забыл меня; ни одного наставления. Я именно хочу встретить его так, как будто ничего между нами не было, чтоб он и заметить ничего не мог. Мне это надо. Дадите вы мне такое слово?

Он по-прежнему не представлял, кто автор письма, ведь добавить постскриптум к записке тетушки мог кто угодно. В том числе и уже отброшенные подозреваемые: Кристина, тот же дядюшка… Да и что помешало бы самой Мегане при желании изменить собственный почерк? О чем все это говорило? О том, что новое открытие ни на шаг не приблизило его к разоблачению личности Бетти Сайзмор…

– С величайшим удовольствием, – отвечал князь, – и позвольте мне прибавить от всей души, что я редко в ком встречал более благоразумного и ясного взгляда на такие дела... Но вот, кажется, и Алеша.

Действительно, в передней послышался шум. Наташа вздрогнула и как будто к чему-то приготовилась. Князь сидел с серьезною миною и ожидал, что-то будет; он пристально следил за Наташей. Но дверь отворилась, и к нам влетел Алеша.

Виктор откинулся на спинку стула. Его взгляд упал на концовку постскриптума Бетти Сайзмор:

ГЛАВА II



Он именно влетел с каким-то сияющим лицом, радостный, веселый. Видно было, что он весело и счастливо провел эти четыре дня. На нем как будто написано было, что он хотел нам что-то сообщить.

«…Помни: Иероним!»

– Вот и я! – провозгласил он на всю комнату. – Тот, которому бы надо быть раньше всех. Но сейчас узнаете все, все, все! Давеча, папаша, мы с тобой двух слов не успели сказать, а мне много надо было сказать тебе. Это он мне только в добрые свои минуты позволяет говорить себе: ты, – прервал он, обращаясь ко мне, – ей-богу, в иное время запрещает! И какая у него является тактика: начинает сам говорить мне вы. Но с этого дня я хочу, чтоб у него всегда были добрые минуты, и сделаю так! Вообще я весь переменился в эти четыре дня, совершенно, совершенно переменился и все вам расскажу. Но это впереди. А главное теперь: вот она! вот она! опять! Наташа, голубчик, здравствуй, ангел ты мой! – говорил он, усаживаясь подле нее и жадно целуя ее руку, – тосковал-то я по тебе в эти дни! Но что хочешь – не мог! Управиться не мог. Милая ты моя! Как будто ты похудела немножко, бледненькая стала какая...



Он в восторге покрывал ее руки поцелуями, жадно смотрел на нее своими прекрасными глазами, как будто не мог наглядеться. Я взглянул на Наташу и по лицу ее угадал, что у нас были одни мысли: он был вполне невинен. Да и когда, как этот невинный мог бы сделаться виноватым? Яркий румянец прилил вдруг к бледным щекам Наташи, точно вся кровь, собравшаяся в ее сердце, отхлынула вдруг в голову. Глаза ее засверкали, и она гордо взглянула на князя.

Виктор поморщился: он помнил, он и на миг не мог о нем забыть!

– Но где же... ты был... столько дней? – проговорила она сдержанным и прерывающимся голосом. Она тяжело и неровно дышала. Боже мой, как она любила его!

— Иероним… — прошептал Виктор. — Кто же ты такой? Что ты задумал? Иероним…

— Иероним? — раздалось вдруг за спиной.

– То-то и есть, что я в самом деле как будто виноват перед тобой; да что: как будто! разумеется, виноват, и сам это знаю, и приехал с тем, что знаю. Катя вчера и сегодня говорила мне, что не может женщина простить такую небрежность (ведь она все знает, что было у нас здесь во вторник; я на другой же день рассказал). Я с ней спорил, доказывал ей, говорил, что эта женщина называется Наташа и что во всем свете, может быть, только одна есть равная ей: это Катя; и я приехал сюда, разумеется зная, что я выиграл в споре. Разве такой ангел, как ты, может не простить? «Не был, стало быть, непременно что-нибудь помешало, а не то что разлюбил», – вот как будет думать моя Наташа! Да и как тебя разлюбить? Разве возможно? Все сердце наболело у меня по тебе. Но я все-таки виноват! А когда узнаешь все, меня же первая оправдаешь! Сейчас все расскажу, мне надобно излить душу пред всеми вами; с тем и приехал. Хотел было сегодня (было полминутки свободной) залететь к тебе, чтоб поцеловать тебя на лету, но и тут неудача: Катя немедленно потребовала к себе по важнейшим делам. Это еще до того времени, когда я на дрожках сидел, папа, и ты меня видел; это я другой раз, по другой записке к Кате тогда ехал. У нас ведь теперь целые дни скороходы с записками из дома в дом бегают. Иван Петрович, вашу записку я только вчера ночью успел прочесть, и вы совершенно правы во всем, что вы там записали. Но что же делать: физическая невозможность! Так и подумал: завтра вечером во всем оправдаюсь; потому что уж сегодня вечером невозможно мне было не приехать к тебе, Наташа.

Виктор вздрогнул и резко обернулся.

– Какая это записка? – спросила Наташа.

У его стула стоял мистер Гэррити. И как он так неслышно подкрался?

– Он у меня был, не застал, разумеется, и сильно разругал в письме, которое мне оставил, за то, что к тебе не хожу. И он совершенно прав. Это было вчера.

— Прости, что напугал, — извинился библиотекарь. — И что подслушал. Не смог унять любопытство: не каждый день сюда захаживают столичные репортеры.

Наташа взглянула на меня.

— Ничего страшного.

– Но если у тебя доставало времени бывать с утра до вечера у Катерины Федоровны... – начал было князь.

– Знаю, знаю, что ты скажешь, – перебил Алеша: – «Если мог быть у Кати, то у тебя должно быть вдвое причин быть здесь». Совершенно с тобой согласен и даже прибавлю от себя: не вдвое причин, а в миллион больше причин! Но, во-первых, бывают же странные, неожиданные события в жизни, которые все перемешивают и ставят вверх дном. Ну, вот и со мной случились такие события. Говорю же я, что в эти дни я совершенно изменился, весь до конца ногтей; стало быть, были же важные обстоятельства!

Виктор улыбнулся старому другу отца. Мистер Гэррити работал на свечной фабрике Кэндлов с момента, как она перешла к отцу Виктора в наследство от старого господина Кэндла, дедушки Виктора, и до самого разорения. Прежде у папы было много друзей, шумных и дымящих сигаретами, но после банкротства и закрытия фабрики они все исчезли, будто бы растворились в том самом сигаретном дыму, — остался только Джим Гэррити.

– Ах, боже мой, да что же с тобой было! Не томи, пожалуйста! – вскричала Наташа, улыбаясь на горячку Алеши.

«Джим никогда не воткнет нож в спину, — однажды сказал папа. — И не слушай маму — будь ее воля, я бы вообще ни с кем не общался и был бы где-нибудь заперт на ключ».

В самом деле, он был немного смешон: он торопился; слова вылетали у него быстро, часто, без порядка, какой-то стукотней. Ему все хотелось говорить, говорить, рассказать. Но, рассказывая, он все-таки не покидал руки Наташи и беспрерывно подносил ее к губам, как будто не мог нацеловаться.

В этом была доля правды. Мама относилась к мистеру Гэррити прохладно и постоянно отзывалась о нем пренебрежительно: по ее словам, Джим Гэррити тянул папу в прошлое, а еще он, мол, постоянно напрашивался на ужин (особенно если был грибной пирог).

Все то время, что Виктор жил в Лондоне, он успокаивал себя мыслью, что отец остался здесь не совсем один, что, по крайней мере, у него есть друг, и это немного смягчало его чувство вины.

– В том-то и дело, что со мной было, – продолжал Алеша. – Ах, друзья мои! Что я видел, что делал, каких людей узнал! Во-первых, Катя: это такое совершенство! Я ее совсем, совсем не знал до сих пор! И тогда, во вторник, когда я говорил тебе об ней, Наташа, – помнишь, я еще с таким восторгом говорил, ну, так и тогда даже я ее совсем почти не знал. Она сама таилась от меня до самого теперешнего времени. Но теперь мы совершенно узнали друг друга. Мы с ней уж теперь на ты. Но начну сначала: во-первых, Наташа, если б ты могла только слышать, что она говорила мне про тебя, когда я на другой день, в среду, рассказал ей, что здесь между нами было... А кстати: припоминаю, каким я был глупцом перед тобой, когда я приехал к тебе тогда утром, в среду! Ты встречаешь меня с восторгом, ты вся проникнута новым положением нашим, ты хочешь говорить со мной обо всем этом; ты грустна и в то же время шалишь и играешь со мной, а я – такого солидного человека из себя корчу! О глупец! Глупец! Ведь, ей-богу же, мне хотелось порисоваться, похвастаться, что я скоро буду мужем, солидным человеком, и нашел же перед кем хвастаться, – перед тобой! Ах, как, должно быть, ты тогда надо мной смеялась и как я стоил твоей насмешки!

Князь сидел молча и с какой-то торжествующе иронической улыбкой смотрел на Алешу. Точно он рад был, что сын выказывает себя с такой легкомысленной и даже смешной точки зрения. Весь этот вечер я прилежно наблюдал его и совершенно убедился, что он вовсе не любит сына, хотя и говорили про слишком горячую отцовскую любовь его.

За семь прошедших лет мистер Гэррити сильно изменился. Он заметно постарел, осунулся и стал напоминать тень. Глядя на него, Виктор надеялся, что отец сохранился лучше своего друга, что он не будет выглядеть столь же опустошенным и смирившимся со всем, с чем только можно смириться.

– После тебя я поехал к Кате, – сыпал свой рассказ Алеша. – Я уже сказал, что мы только в это утро совершенно узнали друг друга, и странно как-то это произошло... не помню даже... Несколько горячих слов, несколько ощущений, мыслей, прямо высказанных, и мы – сблизились навеки. Ты должна, должна узнать ее, Наташа! Как она рассказала, как она растолковала мне тебя! Как объяснила мне, какое ты сокровище для меня! Мало-помалу она объяснила мне все свои идеи и свой взгляд на жизнь; это такая серьезная, такая восторженная девушка! Она говорила о долге, о назначении нашем, о том, что мы все должны служить человечеству, и так как мы совершенно сошлись, в какие-нибудь пять-шесть часов разговора, то кончили тем, что поклялись друг другу в вечной дружбе и в том, что во всю жизнь нашу будем действовать вместе!

— Иероним? — переспросил мистер Гэррити. — Странное имя. Твой журналистский псевдоним?

– В чем же действовать? – с удивлением спросил князь.

— Вот еще! — усмехнулся Виктор. — Я ведь говорил, что пишу статью. Вот, провожу кое-какое исследование для нее. Весь архив перерыл, но так ничего и не нашел.

– Я так изменился, отец, что все это, конечно, должно удивлять тебя; даже заранее предчувствую все твои возражения, – отвечал торжественно Алеша. – Все вы люди практические, у вас столько выжитых правил, серьезных, строгих; на все новое, на все молодое, свежее вы смотрите недоверчиво, враждебно, насмешливо. Но теперь уж я не тот, каким ты знал меня несколько дней тому назад. Я другой! Я смело смотрю в глаза всему и всем на свете. Если я знаю, что мое убеждение справедливо, я преследую его до последней крайности; и если я не собьюсь с дороги, то я честный человек. С меня довольно. Говорите после того, что хотите, я в себе уверен.

— Если хочешь, я погляжу в старых городских хрониках — мы их никому не выдаем: они слишком ветхие. А потом расскажу тебе, если что-нибудь отыщу.

– Ого! – сказал князь насмешливо.

Наташа с беспокойством оглядела нас. Она боялась за Алешу. Ему часто случалось очень невыгодно для себя увлекаться в разговоре, и она знала это. Ей не хотелось, чтоб Алеша выказал себя с смешной стороны перед нами и особенно перед отцом.

— Был бы вам признателен.

– Что ты, Алеша! Ведь это уж философия какая-то, – сказала она, – тебя, верно, кто-нибудь научил... ты бы лучше рассказывал.

— Всегда рад помочь сыну старого друга. Гарри часто говорил о тебе: он очень гордился тем, что его сын — репортер в Лондоне. Жаль, что вы с ним так глупо разминулись.

Виктор еще утром успел немного поговорить с мистером Гэррити — тогда он и пожаловался библиотекарю, что до сих пор не видел отца.

– Да я и рассказываю! – вскричал Алеша. – Вот видишь: у Кати есть два дальние родственника, какие-то кузены, Левинька и Боринька, один студент, а другой просто молодой человек. Она с ними имеет сношения, а те – просто необыкновенные люди! К графине они почти не ходят, по принципу. Когда мы говорили с Катей о назначении человека, о призвании и обо всем этом, она указала мне на них и немедленно дала мне к ним записку; я тотчас же полетел с ними знакомиться. В тот же вечер мы сошлись совершенно. Там было человек двенадцать разного народу – студентов, офицеров, художников; был один писатель... они все вас знают, Иван Петрович, то есть читали ваши сочинения и много ждут от вас в будущем. Так они мне сами сказали. Я говорил им, что с вами знаком, и обещал им вас познакомить с ними. Все они приняли меня по-братски, с распростертыми объятиями. Я с первого же разу сказал им, что буду скоро женатый человек; так они и принимали меня за женатого человека. Живут они в пятом этаже, под крышами; собираются как можно чаще, но преимущественно по средам, к Левиньке и Бориньке. Это все молодежь свежая; все они с пламенной любовью ко всему человечеству; все мы говорили о нашем настоящем, будущем, о науках, о литературе и говорили так хорошо, так прямо и просто... Туда тоже ходит один гимназист. Как они обращаются между собой, как они благородны! Я не видал еще до сих пор таких! Где я бывал до сих пор? Что я видал? На чем я вырос? Одна ты только, Наташа, и говорила мне что-нибудь в этом роде. Ах, Наташа, ты непременно должна познакомиться с ними; Катя уже знакома. Они говорят об ней чуть не с благоговением, и Катя уже говорила Левиньке и Бориньке, что когда она войдет в права над своим состоянием, то непременно тотчас же пожертвует миллион на общественную пользу.

— Он ведь знал о том, что ты собираешься приехать?

– И распорядителями этого миллиона, верно, будут Левинька и Боринька и их вся компания? – спросил князь.

– Неправда, неправда; стыдно, отец, так говорить! – с жаром вскричал Алеша, – я подозреваю твою мысль! А об этом миллионе действительно был у нас разговор, и долго решали: как его употребить? Решили наконец, что прежде всего на общественное просвещение...

— Нет. Никто, как я думал, не знал. — Виктор нахмурился, его очень беспокоило отсутствие отца — судя по всему, его не было дома всю ночь. — Мистер Гэррити, вы давно знаете папу. Куда он мог пойти? Куда он вообще ходил все эти годы?

– Да, я действительно не совсем знал до сих пор Катерину Федоровну, – заметил князь как бы про себя, все с той же насмешливой улыбкой. – Я, впрочем, многого от нее ожидал, но этого...

– Чего этого! – прервал Алеша, – что тебе так странно? Что это выходит несколько из вашего порядка? Что никто до сих пор не жертвовал миллиона, а она пожертвует? Это, что ли? Но, что ж, если она не хочет жить на чужой счет; потому что жить этими миллионами значит жить на чужой счет (я только теперь это узнал). Она хочет быть полезна отечеству и всем и принесть на общую пользу свою лепту. Про лепту-то еще мы в прописях читали, а как эта лепта запахла миллионом, так уж тут и не то? И на чем держится все это хваленое благоразумие, в которое я так верил! Что ты так смотришь на меня, отец? Точно ты видишь перед собой шута, дурачка! Ну, что ж что дурачок! Послушала бы ты, Наташа, что говорила об этом Катя: «Не ум главное, а то, что направляет его, – натура, сердце, благородные свойства, развитие». Но главное, на этот счет есть гениальное выражение Безмыгина. Безмыгин – это знакомый Левиньки и Бориньки и, между нами, голова, и действительно гениальная голова! Не далее как вчера он сказал к разговору: дурак, сознавшийся, что он дурак, есть уже не дурак! Какова правда! Такие изречения у него поминутно. Он сыплет истинами.

– Действительно гениально! – заметил князь.

— Мы с ним виделись не так уж и часто в последнее время, — с грустью сказал библиотекарь. — Но я знаю, что порой он ходил к фабрике, стоял там пару часов за оградой и глядел на темные окна заброшенных цехов. Потеря семейного дела очень его подкосила — он словно окончательно разочаровался в жизни, когда фабрика разорилась. Думаю, твой отец так и не смог оправиться. Ты ведь помнишь, каким он был когда-то? Жизнерадостным, непоседливым… За эти годы он сильно… истаял. Мне очень жаль, Виктор. Он был очень хорошим человеком и добрым другом.

– Ты все смеешься. Но ведь я от тебя ничего никогда не слыхал такого; и от всего вашего общества тоже никогда не слыхал. У вас, напротив, всё это как-то прячут, всё бы пониже к земле, чтоб все росты, все носы выходили непременно по каким-то меркам, по каким-то правилам – точно это возможно! Точно это не в тысячу раз невозможнее, чем то, об чем мы говорим и что думаем. А еще называют нас утопистами! Послушал бы ты, как они мне вчера говорили...

Слова библиотекаря, его голос и отсутствующее выражение лица испугали Виктора.

– Но что же, об чем вы говорите и думаете? Расскажи, Алеша, я до сих пор как-то не понимаю, – сказала Наташа.

— Почему вы говорите так, будто мой отец мертв? — спросил он дрогнувшим голосом.

– Вообще обо всем, что ведет к прогрессу, к гуманности, к любви; все это говорится по поводу современных вопросов. Мы говорим о гласности, о начинающихся реформах, о любви к человечеству, о современных деятелях; мы их разбираем, читаем. Но, главное, мы дали друг другу слово быть совершенно между собой откровенными и прямо говорить друг другу все о самих себе, не стесняясь. Только откровенность, только прямота могут достигнуть цели. Об этом особенно старается Безмыгин. Я рассказал об этом Кате, и она совершенно сочувствует Безмыгину. И потому мы все, под руководством Безмыгина, дали себе слово действовать честно и прямо всю жизнь, и что бы ни говорили о нас, как бы ни судили о нас, – не смущаться ничем, не стыдиться нашей восторженности, наших увлечений, наших ошибок и идти напрямки. Коли ты хочешь, чтоб тебя уважали, во-первых и главное, уважай сам себя; только этим, только самоуважением ты заставишь и других уважать себя. Это говорит Безмыгин, и Катя совершенно с ним согласна. Вообще мы теперь уговариваемся в наших убеждениях и положили заниматься изучением самих себя порознь, а все вместе толковать друг другу друг друга...

— О нет, нет, что ты! — возмутился мистер Гэррити. — Мы с твоим отцом виделись всего пару дней назад. Сидели в чайной «У тетушки Нэмми», болтали о былых деньках. Выглядел он здоровым. Более-менее…

— Я просто беспокоюсь за него, — признался Виктор. — Кристина сказала, что не видела его с прошлого утра.

– Что за галиматья! – вскричал князь с беспокойством, – и кто этот Безмыгин? Нет, это так оставить нельзя...

— А ты спросил у Корделии, куда он мог пойти?

– Чего нельзя оставить? – подхватил Алеша, – слушай, отец, почему я говорю все это теперь, при тебе? Потому что хочу и надеюсь ввести и тебя в наш круг. Я дал уже там и за тебя слово. Ты смеешься, ну, я так и знал, что ты будешь смеяться! Но выслушай! Ты добр, благороден; ты поймешь. Ведь ты не знаешь, ты не видал никогда этих людей, не слыхал их самих. Положим, что ты обо всем этом слышал, все изучил, ты ужасно учен; но самих-то их ты не видал, у них не был, а потому как же ты можешь судить о них верно! Ты только воображаешь, что знаешь. Нет, ты побудь у них, послушай их и тогда, – и тогда я даю слово за тебя, что ты будешь наш! А главное, я хочу употребить все средства, чтоб спасти тебя от гибели в твоем обществе, к которому ты так прилепился, и от твоих убеждений.

Князь молча и с ядовитейшей насмешкой выслушал эту выходку; злость была в лице его. Наташа следила за ним с нескрываемым отвращением. Он видел это, но показывал, что не замечает. Но как только Алеша кончил, князь вдруг разразился смехом. Он даже упал на спинку стула, как будто был не в силах сдержать себя. Но смех этот был решительно выделанный. Слишком заметно было, что он смеялся единственно для того, чтоб как можно сильнее обидеть и унизить своего сына. Алеша действительно огорчился; все лицо его изобразило чрезвычайную грусть. Но он терпеливо переждал, когда кончится веселость отца.

— Нет, мы с мамой почти не говорили. Она считает меня кем-то вроде незваного гостя.

– Отец, – начал он грустно, – для чего же ты смеешься надо мной? Я шел к тебе прямо и откровенно. Если, по твоему мнению, я говорю глупости, вразуми меня, а не смейся надо мною. Да и над чем смеяться? Над тем, что для меня теперь свято, благородно? Ну, пусть я заблуждаюсь, пусть это все неверно, ошибочно, пусть я дурачок, как ты несколько раз называл меня; но если я и заблуждаюсь, то искренно, честно; я не потерял своего благородства. Я восторгаюсь высокими идеями. Пусть они ошибочны, но основание их свято. Я ведь сказал тебе, что ты и все ваши ничего еще не сказали мне такого же, что направило бы меня, увлекло бы за собой. Опровергни их, скажи мне что-нибудь лучше ихнего, и я пойду за тобой, но не смейся надо мной, потому что это очень огорчает меня.

Алеша произнес это чрезвычайно благородно и с каким-то строгим достоинством. Наташа с сочувствием следила за ним. Князь даже с удивлением выслушал сына и тотчас же переменил свой тон.

Библиотекарь задумчиво кивал и покусывал нижнюю губу. Он явно хотел о чем-то спросить, но никак не решался.

– Я вовсе не хотел оскорбить тебя, друг мой, – отвечал он, – напротив, я о тебе сожалею. Ты приготовляешься к такому шагу в жизни, при котором пора бы уже перестать быть таким легкомысленным мальчиком. Вот моя мысль. Я смеялся невольно и совсем не хотел оскорблять тебя.

— Гарри говорил, что у вас намечается званый ужин — или что-то вроде того — на Хэллоуин, — сказал мистер Гэррити, и Виктор понял, к чему тот ведет. Судя по всему, библиотекарь просто исподволь напрашивался в гости. Странно, что папа его не позвал. — Он говорил, что Корделия разослала множество приглашений.