Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Во всей этой истории была только одна хорошая сторона: я понял, что не имеет смысла притворяться, будто я уже ничего к Агги не чувствую. Любить ее было безумием. Я тысячи раз взвешивал все за и против, но всегда приходил к одному и тому же результату: она мне была необходима. Она была мне не пара, она не хотела, чтобы я стал частью ее жизни, но я ничего не мог поделать со своими чувствами. Я любил ее. Я был не в силах лгать себе, хотя больше всего мечтал себя обмануть. Я не мог забыть о ней. С течением времени она становилась — если такое возможно — все важнее и важнее для меня. Я не мог заменить ее другой девушкой, потому что всякий раз сравнивал бы их, других, с ней, и любая девушка проигрывала в сравнении. Я не мог вернуть прошлое, но и двигаться дальше я тоже не мог. Я оказался заперт в одиночной камере с табличкой «бывший любовник», и компанию мне составляли только прекрасные воспоминания.

Оглянувшись, я обнаружил, что ноги принесли меня к итальянскому магазинчику в начале Холловей-роуд. Я опустил конверт в почтовый ящик у входа, решил не заходить внутрь за шоколадкой и пошел дальше по улице. Цель моего путешествия, сколь ничтожной она ни казалась, была достигнута, но домой мне не хотелось. Вот почему я взял с собой «Лондон от А до Я».

«Саймон уверен, что в Арчвее из достопримечательностей есть только какое-то кафе, где этот хренов Джордж Майкл подписал свой хренов контракт, — подумал я, выходя из квартиры. — Но тут где-то находится могила Маркса. Почему бы не отыскать ее?»

Открыв справочник на Арчвей-роуд и заложив это место пальцем, я перешел дорогу на светофоре у метро и направился к Хайгейт-роуд. Когда я проходил мимо Виттингтонской больницы, оттуда выехала скорая, которая вдохновила меня на следующее видение:



Саймон подхватил редкую болезнь крови. У меня, единственного на всей земле, подходящая группа крови, только я один могу его спасти.

— Вилл, только ты один можешь меня спасти, — слабо шепчет он, сжимая мою руку.

— Надо было думать об этом до того, как ты начал лапать мою девушку, — отвечаю я.



Еще пять минут и один перекур спустя я снова сверился с путеводителем. Оставалось совсем недалеко. Через дорогу виднелся старый церковный рынок, обозначенный на карте. Теперь его перестроили под квартиры для всяких молодых карьеристов. А немного дальше — ворота Хайгейт-парка. В парке никого не было видно, только одна женщина средних лет в высоких зеленых резиновых сапогах выгуливала йоркширского терьера. Проходя мимо пруда в центре парка, я столкнулся с тучей мошки, немалая часть которой нашла свою гибель, попав мне в нос и в горло. В любое другое время это вдохновило бы меня на тираду в защиту прав животных, но сейчас ничто не могло меня задержать. Мне надлежало выполнить миссию, и могила Маркса была моей целью. Там все станет ясно.

Я дошел до противоположных ворот парка и повернул налево. Вот оно — Хайгейтское кладбище. За воротами в двух ярдах от ограды стояла маленькая белая хибарка, на которой было пришпилено написанное от руки объявление: вход — 50 пенсов с человека.

«Куда катится этот мир, если даже за то, чтобы посетить покойного левого мыслителя, приходится платить?»

В раздражении я заплатил чрезвычайно жизнерадостной пожилой женщине, притаившейся внутри будочки, ее сребреники. Она спросила, знаю ли я дорогу. Я сказал «да», чтобы она не попыталась продать мне еще и карту.

На кладбище было спокойно и почти так же тихо, как прошлой ночью на улице, но если прислушаться, можно было засечь шум проезжающего грузовика, так что имело смысл перестать прислушиваться. Меня окружали могилы. Марксу составляла компанию уйма людей, умерших за последние две сотни лет. Время источило могильные плиты, многие слились с пейзажем — плющ, трава и палая листва довершили дело, и теперь они смотрелись очень естественно. Более новые надгробия, напротив, выглядели угнетающе неуместно, будто кто-то повтыкал в землю отполированные мраморные закладки. Я взял на заметку напомнить матери, что предпочитаю кремацию. Если бы я понадеялся на нее в организации своих похорон, она поставила бы мне самое гладкое и блестящее мраморное надгробие, какое можно себе представить, — специально, чтобы мне потом всю вечность было неловко.

Бесцельно блуждая по кладбищу и время от времени останавливаясь, чтобы прочитать странные надписи, я наткнулся на могилу или, скорее, надгробие, которое искал. Ошибки быть не могло — на пьедестале из светлого камня возвышалась металлическая голова лысеющего бородатого мужчины. Даже если бы я никогда не видел Маркса на картинках, я бы его сразу узнал. Он выглядел именно так, как должен был, по моим представлениям, выглядеть отец современного социализма: немного грустный, слегка уставший от жизни, нечто среднее между Санта-Клаусом и Чарльтоном Хестоном, но с этаким блеском в глазах, как будто его вот-вот осенит, в чем смысл жизни. Надпись на могиле золотыми буквами гласила:


«ФИЛОСОФЫ ЛИШЬ ОБЪЯСНЯЛИ МИР.
СМЫСЛ В ТОМ, ЧТОБЫ ЕГО ИЗМЕНИТЬ».


Как и следовало ожидать, его могила стала Меккой для марксистов со всего света, как могила Джима Моррисона[50] в Париже стала прибежищем для поэтов-недоучек со всей Европы. У подножия мраморного постамента в беспорядке лежали искусственные розы и клочки бумаги с разнообразными посланиями. Я наклонился и прочитал одно из них:


«СПАСИБО ОТ ВСЕХ,
КТО БОРЕТСЯ ЗА СВОБОДУ ПО ВСЕМУ МИРУ».


Подписи не было.

Я еще раз внимательно прочитал надпись на памятнике, и мне стало стыдно. Маркс пытался изменить мир к лучшему. Он хотел, чтобы рабочие имели возможность изучать философию по утрам и ходить на рыбалку после обеда. Он хотел положить конец тирании, считая, что все люди равны. А я хотел только одного — вернуть мою бывшую девушку. Это была эгоистичная цель, и, если бы я ее и достиг, кроме меня от этого никто бы не выиграл. Как только эти укоризненные мысли возникли в моей голове, я почувствовал, как машинально пожимаю плечами, будто говоря «ну и что?». Мне подумалось, что, наверное, все люди похожи на меня. Дайте человеку благородную цель, и он будет драться насмерть за свои убеждения, но пусть его бросит любимая женщина — и его высокие принципы перестанут иметь для него всякое значение.

Я стоял так неподвижно и так глубоко погрузился в собственные мысли, что дрозд слетел с ветвей дуба над головой Маркса прямо к моим ногам. Он ухватил клювом ветку раза в два больше его самого и попытался ее куда-то утащить. Он боролся с ней минут пять, нахмурив напряженно свой покрытый перышками лоб, а потом сдался и вспорхнул на серебристую ветку березы слева от меня, шагах в четырех, чтобы отдышаться. Этот дрозд был мной. А я был дроздом. Агги — этой веткой. Те пять минут, что дрозд трудился над веткой, были теми тремя годами, что я провел в попытке вернуть Агги. Как Бог и «Макдональдс», Агги была вездесуща.



15:00

Я решил, что пора уходить, когда с неба хлынул дождь и мгновенно промочил меня до нитки. Волосы промокли насквозь. Небольшие ручейки воды стекали по затылку за шиворот. Я поднял воротник пальто и втянул голову в плечи, насколько было возможно, но это не особенно помогло, потому что в таком положении мои очки совершенно запотели, и я ничего вокруг не видел. Положение ухудшалось тем, что от моего намокшего пальто все больше пахло стариком. Оно досталось мне так дешево, что я не стал заморачиваться и сдавать его в химчистку. И вот теперь я расплачивался за былую беспечность — дух прошлого владельца явился мне во всей красе. Дух был сладковатый и пах плесенью, как застарелая моча пополам с содержимым кошачьего туалета.

Я промок, замерз, и от меня шел запах, как от того бродяги, которого я встретил вчера ночью по дороге из магазина. Однако больше всего меня угнетал дождь. Прогулка под дождем могла бы стать неплохим развлечением, если бы мне было с кем промокнуть до нитки. Я бы тогда весело шлепал по лужам, повисал на фонарных столбах и даже спел бы песню-другую, но я был один. Мокнуть под проливным дождем в одиночку, по-моему, совершенно не романтично. Джин Келли[51] не лучился бы так счастьем и весельем, если бы только что узнал, что его лучший друг спал с его девушкой.

Когда я добрался до дома, я чувствовал себя отвратительней, чем за всю прошедшую неделю. Не обращая внимания на разбушевавшуюся стихию, я стоял, дрожа от холода, и не мог придумать, что мне делать дальше. Суббота была в самом разгаре, до понедельника у меня оставалось еще примерно тридцать шесть часов, и их нужно было чем-нибудь заполнить. Даже если я постараюсь проспать половину этого срока, все равно времени останется слишком много. И мне предстоит потратить его, воображая себе Агги и Саймона — как они занимаются любовью, украдкой переглядываются за моей спиной, заговорщически посмеиваются. Как только я открою дверь подъезда, весь внешний мир останется снаружи, а я окажусь наедине со своими мыслями.

В подъезде было до неприличия пыльно. Мистер Ф. Джамал обещал мне, что во всех коммунальных помещениях каждую пятницу будет производиться уборка. Я посмотрел на обрывок фольги от сигарет «Поло», который выпал из моего кармана вчера утром, и грустно покачал головой. Поднимаясь по лестнице, я напряг слух, надеясь уловить признаки жизни в какой-нибудь из соседних квартир. Вдруг там тоже кто-нибудь сидит в одиночестве, как я, и вдруг этот кто-нибудь не прочь поговорить. Но в доме царила тишина. Мертвая. Когда я наконец добрался до дверей своей квартиры и стал искать ключи, в карманах моего промокшего пальто я обнаружил следующие предметы:

Три раздавленных «Роло»[52] в обертках.

Два автобусных билета.

Крошки от печенья «Бейквелл».



Я вытряхнул крошки на вытертый ковер у двери. Год назад я на полминутки положил в карман одно-единственное песочное печенье, и с тех пор я горстями выгребаю из кармана крошки, как библейские хлеба и рыб.

Я оглядел квартиру. Никаких изменений. НИ-КА-КИХ. Не могу сказать, чего именно я ожидал (что кто-то починит кран на кухне? чуда? записки от Агги?), но мне отчаянно хотелось, чтобы хоть что-нибудь в квартире изменилось. Однако она затаилась и неподвижно ждала моего возвращения.

Чтобы мой мозг не принялся за свое, я попробовал сообразить, с кем и когда я в последний раз лично общался. Только с одной оговоркой: я решил, что считаются только те, с кем я бы мог с удовольствием отправиться куда-нибудь выпить. Я уезжал из Ноттингема в прошлое воскресенье, и, строго говоря, мама с братом и были теми самыми людьми, с которыми я в последний раз общался. Хоть я и относился к обоим с глубочайшей симпатией, однако не уверен, что готов пойти столь далеко, чтобы заявить, будто с кем-то из них мне хотелось бы выпить. Потом шла Мартина — с ней мы встречались в субботу вечером, но, так как я старался стереть эту встречу из памяти, она тоже не подходила. Потом я вспомнил, что в пятницу заходил в «Королевский дуб» пропустить стаканчик с Саймоном, но теперь он не имел ко мне никакого отношения и вообще для меня не существовал, поэтому он тоже не считался.

Я изо всех сил ударил по тормозам, чтобы остановить поток мыслей, так как они вгоняли меня в ужасную тоску. Чтобы отвлечься, я занялся телефоном. На автоответчике никаких сообщений не оказалось, потому что я забыл его включить. Набрав 1471, я выяснил, с какого номера мне последний раз звонили, но сразу же пожалел об этом. В два часа сорок две минуты мне звонила Мартина. Значит, она точно беременна. Я позвонил ей, но ее не было дома. Ее родители спросили, не передать ли ей что-нибудь, на что я ответил «нет». Отодвинув кучу одежды и книг в сторону, я удобно улегся на живот прямо на ковре и, сконцентрировав свое внимание на телефоне, мысленно приказал ему звонить.

Некоторое время мы с Агги пребывали во власти заблуждения, что мы телепаты. Это случилось после того, как однажды мы одновременно набрали номера телефонов друг друга. Мысль о том, что наши электрические импульсы одновременно помчались по оптиволоконному кабелю навстречу друг другу, так нас впечатлила, что мы полдня провели в серьезной попытке передать друг другу мысленные образы. У нас так ничего и не вышло.

Я высыпал содержимое карманов джинсов на пол, потому что ключи больно упирались мне в живот. Вот уже две минуты я старательно концентрировался на телефоне, но он не звонил. Я подумал, что, наверное, подхожу к задаче слишком общо и неопределенно, желая, чтобы позвонил хоть кто-нибудь (кроме Саймона), отсюда и результат.

Минуты шли, ничего не происходило. Соседская собака по неизвестной причине вдруг завыла по-волчьи, но, не считая этого незначительного факта, время тянулось монотонно и бессобытийно. Еще несколько минут прошло, однако ничего по-прежнему не менялось. Я подумал, не позвонить ли мне Мартине и не передать ли ей что-нибудь типа «скажите ей, что все будет хорошо», что-нибудь, что приободрит ее, если ей страшно и одиноко, даст ей понять, что мне не все равно, но при этом не внушит никаких ложных надежд. Впрочем, это было бы, конечно, неправильно. Нельзя давать ей повод надеяться, если надеяться ей не на что. Раз уж после нашей кратковременной связи в пьяном виде неделю назад она решила, что нашла настоящую любовь, то ее воспаленное воображение скорее всего примет жест солидарности за предложение руки и сердца.

Телефон, который я держал в руке, был приобретен в «Аргосе»[53], когда я учился на последнем курсе. Там были три варианта — белый, кремовый и серый. Я выбрал серый, потому что подумал, что на нем будет не так видна грязь (хотя засохшие брызги слюны на моей захватанной трубке служили доказательством, что грязь видна на любой вещи, если ее не мыть). Мы купили его в складчину, но в конце концов он достался мне, потому что, когда пришла пора уезжать, мы устроили лотерею, и я его выиграл. Тони (которого я не видел и от которого не получал никаких известий с тех пор, как мы разъехались) получил тостер, Шэрон (ее я не видел и не получал от нее никаких вестей с момента окончания университета) — переносную телевизионную антенну, а Нарприт (с которой я потерял все контакты с тех пор, как уехал из Манчестера) — электрический чайник. Я был вне себя от радости, когда получил этот телефон, потому что, если сложить все время, что я провел, болтая по нему с Агги, получится не один месяц. Он был свидетелем наших самых счастливых разговоров. Например, того, когда она сказала, что я тот человек, за которого она хотела бы однажды выйти замуж. Этот телефон принес мне немало радости.

Он зазвонил.

— Да?

— Привет.

Это была Кейт.

— Привет, Кейт, как дела?

— Хорошо. Ничего, что я позвонила?

— Да нет, наоборот, это здорово, — ответил я, радуясь, что это Кейт, а не Саймон с мольбами о прощении.

— Я правда тебя ни от чего не отрываю? — спросила она. — Ты очень быстро взял трубку. Ты на ней сидел, наверное. Ты ждал звонка от кого-то еще?

— Нет, просто как раз мимо проходил, — солгал я. — Только что пришел. Ходил на Хайгейтское кладбище с друзьями посмотреть на могилу Маркса. Прикольно. На нее определенно стоит посмотреть.

Я пожалел, что назвал могилу Маркса «прикольной». Я почувствовал, что говорю, как полный придурок.

— Представляешь, я год прожила в этой квартире и сходить туда так и не собралась. Стыд и позор. Теперь я ее, наверное, уже не увижу.

— Может быть, я как-нибудь приглашу тебя погостить, — сказал я, и это была лишь наполовину шутка.

Она рассмеялась.

Я тоже, но только потому, что не мог понять — не преувеличиваю ли я, назвав про себя ее смех кокетливым.

— Осторожнее, — задумчиво произнесла она, — я ведь могу поймать тебя на слове.

У меня пересохло в горле, и одновременно испарились все остроумные реплики. Я сменил тему.

— Ну, что интересного случилось за день?

— Да ничего особенного, — ответила она. — Смотрела утром детские передачи по телевизору, потом ходила в город. Мне удалось добиться дополнительного кредита в банке, и большую часть этих денег я потратила на пару кроссовок и юбку. Не надо было так деньги тратить, но зато на душе веселее стало.

— По-моему, сегодня пришел твой чек, — сказал я, поглядывая на утреннее письмо, которое положил на телевизор. — В общем, тут для тебя какое-то письмо.

— Здорово! Потрясающая новость. Слушай, который час? Пятнадцать минут четвертого? Значит, последнюю почту я пропустила. Ну ладно, ко вторнику он так или иначе дойдет. В любом случае, лучше, чем ничего.

У Кейт был радостный голос.

— Хочешь, еще поговорим? — спросила она.

— Конечно, — отозвался я. — Сколько раз я вчера просил, чтобы ты мне перезвонила?

— А о чем ты хочешь поговорить?

— О чем угодно, — радостно сказал я. — О чем угодно.

На самом деле у меня была одна вещь, которую я хотел бы с ней обсудить, если она ничего не предложит со своей стороны. Этот вопрос вертелся у меня в голове всю дорогу с кладбища. Мне было интересно, как, по ее мнению, — самых красивых людей на свете (Синди Кроуфорд, Мэл Гибсон и так далее) тоже когда-то бросают? И если так, то что же это — значит, никто, совсем никто не застрахован от того, что его бросят? Я был рад, когда оказалось, что у нее есть свой вопрос, потому что понимал — моя тема неминуемо сведет разговор к Агги.

— Это некоторым образом связано с тем, где ты сегодня был, — предупредила Кейт. — Как ты относишься к смерти?

— Я — против, — пошутил я.

Мы хором рассмеялись.

— Ты же понимаешь, о чем я, — сказала она. — Что ты о ней думаешь?

— Я думаю, что, когда ты умираешь, ты умираешь насовсем, — сказал я. — Такова жизнь, и, стало быть, надо брать от нее по полной, пока она не кончилась. Тем не менее, пусть это и противоречит тому, что я сейчас сказал, я буду разочарован, если окажется, что все, выпавшее на мою долю за последние двадцать шесть лет, — это и есть жизнь. И больше ничего не будет.

— Ладно, тогда я спрошу по-другому: как бы ты хотел умереть? — поинтересовалась Кейт таким тоном, будто была официанткой и спрашивала, какой я предпочитаю соус к рыбе.

— Наш разговор принимает довольно странный оборот, — заметил я.

— Странный? Слышал бы ты, о чем мы рассуждаем с Паулой часам к пяти утра после девятой порции тройной водки! Вот только хватит ли тебе мужества?

— Ну, мужественности у меня побольше, чем у тебя, — шутливо возразил я.

— Смею надеяться! — подхватила Кейт.

— Думаю, мы никогда об этом не узнаем. — Произнося это, я размышлял, можно ли назвать наше взаимное поддразнивание флиртом, или это всего лишь невинные шутки.

— Нет, серьезно, как бы ты хотел умереть?

— Не знаю. — Я с облегчением вернулся к теме смерти. — Мне надо подумать. А как насчет тебя? Ты сама как бы хотела умереть?

— Я думала, ты так и не спросишь! — со смехом сказала она. — Мы с Паулой много раз это обсуждали, болтая по ночам. Мой ответ готов. Ты слушаешь?

— Я весь внимание.



15:20

Разговор о смерти.

Часть первая: Ее размышления

Слушай. Хотя я уверена, что это прозвучит, как бред сумасшедшего. Наверное, это и есть бред сумасшедшего. Что ты обо мне подумаешь? Впрочем, ты меня не очень хорошо знаешь, поэтому, наверное, ничего особенного не подумаешь. Ладно, значит так. Я люблю представлять свои собственные похороны. Это звучит странно. Я знаю, но это так. Люди сейчас нечасто задумываются о смерти, не правда ли? Такое впечатление, что они всю жизнь только тем и занимаются, что избегают мыслей о ней. А вот пенсионеры о ней все время думают. И именно они имеют о ней правильное представление. Наверное, потому, что они ближе к Концу, чем все остальные. Они держат на своем счету определенную сумму денег, чтобы хватило на приличные похороны, гроб и угощение на поминках. Так и должно быть. А потом еще древние египтяне. Они всю жизнь думали о смерти, и, когда наконец уходили, это был самый большой праздник в их жизни: наряды, пожитки и даже рабов хоронили вместе с ними в их огромных могилах. Египтяне, старики и я — мы-то знаем, что важно, а что — нет.

Далее. Во-первых, надо придумать, как именно я собираюсь умереть. Иногда я думаю утонуть, а иногда мне больше нравится авиакатастрофа. Но сейчас мне не важно, каким образом это произойдет, главное — я хочу умереть за того, кого люблю.

Непонятно? Я объясню. Это очень просто. Я непременно хотела бы умереть за того, кого люблю. Вот и все. Не знаю, в какой именно ситуации. Важно, чтобы, когда я умру, тот, кого я спасаю, остался жив благодаря мне. Только это имеет значение. Думаю, ты не удивишься, если я скажу, что составила даже специальный сценарий на такой случай!

Сейчас мне почти двадцать. В жизни я пока ничего не сделала. Я закончила школу, неплохо сдала выпускные, поступила в университет, вылетела оттуда — вот, собственно, и все. Довольно эгоцентрично, верно?

Так вот, мысль о смерти ради любимого пришла мне в голову после того, как я посмотрела в субботу один черно-белый фильм, за неделю до того, как съехала с квартиры, куда вселился ты.

Там идея примерно такая: есть простой парень, французский аристократ и прекрасная девушка, безумно влюбленная в аристократа. В общем, Парень влюбляется в Прекрасную Девушку. Во время поездки во Францию Аристократа хватают революционеры и сажают в Бастилию.

Парень едет во Францию и приходит в Бастилию к Аристократу. А теперь самый главный момент:

Парень ударяет Аристократа, тот теряет сознание, а Парень идет вместо него на гильотину. Понимаешь? Парень так любит Прекрасную Девушку, что готов принести в жертву собственную жизнь, чтобы она могла быть счастлива с Аристократом!

Этот фильм меня просто потряс. Я его всего один раз смотрела. Я даже не знаю, как он называется, — ну… то есть… я знала, но уже не помню.

Когда тебя бросают, с долговременной памятью что-то случается, правда? В общем, не важно, как он назывался, но он меня очень тронул. Очень, до глубины души. В общем, что это было? Это любовь или уже одержимость? Кто-нибудь когда-нибудь захочет сделать что-то подобное ради меня? Я слишком много вопросов задаю. Извини. Там, по-моему, Дирк Богард играл.

С чего мы начали? Ах да! Мои похороны.

Я постоянно беспокоилась, что всех, кого я хочу пригласить на свои похороны, не пригласят из-за моей собственной недальновидности. Ведь среди моих друзей нет ни одного, кто был бы знаком со всеми остальными. Моя подруга Лизи знает почти всех, с кем я дружила в школе, но ведь она не знает ни Пита, ни Джимми, ни, скажем, Карен — никого из тех, с кем я успела подружиться в университете. Тем более она не может знать никого из тех, с кем я познакомилась прошлым летом в Кардифе, — миссис Гроссет или тех парней, которые приходили в «Лев» по вторникам. Пару раз я составляла полный список гостей и отправляла его Лизи со строгим наказом не вскрывать конверт до моей смерти. Лизи хорошая подруга, но я уверена, что она его вскрыла. Да и ты бы вскрыл, верно? Но это не важно, потому что я постоянно обновляю этот список, когда близко схожусь с кем-нибудь. Я и тебя могу туда записать, если хочешь.

Наверное, после всех этих разговоров про похороны, ты подумаешь, что я очень тщеславная, но ведь мы все этим грешим. Я просто хочу быть уверена, что мою смерть будут долго оплакивать. Не хочу, чтобы люди философски отнеслись к моей смерти. Я хочу, чтобы они погоревали достаточно долго. Это для души хорошо, понимаешь?



15:42

Разговор о смерти.

Часть вторая: Мои размышления

Если тебя это немного успокоит — я такой же ненормальный, как ты. Я понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что хочешь умереть ради кого-то. Когда оглядываешься на прожитую жизнь, хочется, чтобы она что-то значила. У меня есть друг, или, скорее, был друг, — вполне возможно, что благодаря капризу судьбы он станет знаменитым. Я готов поспорить — он уверен, что если добьется своей цели, а именно богатства и славы, то его жизнь будет иметь смысл. Но это не так. Жизнь только тогда имеет смысл, когда ее отдаешь. Хотя, конечно, расставаться с ней очень жаль, потому что если ты все-таки ее отдашь, то у тебя не будет возможности насладиться величием собственной жертвы. Это главный недочет истинно бескорыстного поступка — ты лишен возможности услышать овации.

Впервые я столкнулся со смертью в пятилетием возрасте. Родители подарили мне набор юного огородника, где были лопатка, грабли и лейка. Еще мама купила для меня красные резиновые сапоги, а отец разрешил выбрать пакетик семян с прилавка в местном центре садоводства. Я выбрал семена моркови. В то время я очень уважал морковку. Я думал, если я их выращу, мне удастся заманить в свой огород Багз Банни[54]. Я жил надеждой, что однажды увижу, как морковки на моей грядке исчезают под землей одна за другой, что станет безусловным доказательством существования Багз Банни. Тогда я загляну в одну из дырок, оставшихся в земле от морковок, а он посмотрит на меня оттуда, пошевелит усами и скажет:

— Как дела, Док?

Когда я решил приступить к посадке, стоял невероятно жаркий летний день — отец полностью проигнорировал инструкцию на пакете, где говорилось, что сеять надо с марта по май, он хотел доставить мне удовольствие. За полчаса я вскопал землю, посадил семена и полил их. Работа была сделана, но я продолжал копать — уже ради собственного удовольствия — в стороне от морковной грядки. Время от времени мне попадались червяки. В первый раз я немного опешил — наверное, потому, что у них не было глаз, — но потом стал каждого найденного червяка поддевать лопаткой и складывать в свое маленькое желтое ведерко. Я решил посмотреть, сколько червяков смогу насобирать за один день. Если к вечеру их наберется достаточно, попробую устроить для них червячный садок, как тот, что был нарисован в том единственном томе «Британики» (Ч-Я), который мы получили бесплатно за то, что вступили в книжный клуб.

Около часа дня мама позвала меня обедать. Я обрадовался, что можно наконец отдохнуть, потому что от жары у меня уже начала кружиться голова. В доме было прохладно. На столе меня ждал бутерброд с ветчиной, салатом и помидорами и стакан «Рибены». Я пообедал и полностью умиротворился. Вообще-то я так умиротворился, что заснул на диване в гостиной. Через два часа я проснулся. По телевизору как раз начались детские передачи. Я смотрел свои любимые мультики, пока мама не отправила меня навести порядок в саду. Только тогда я вспомнил про червей. Я заглянул в ведерко, ожидая увидеть шевелящуюся массу скользких червей, жаждущих мести. Но вместо этого там оказались серые, застывшие, высохшие, совершенно мертвые черви. Я удивился. Почему они не шевелятся? Почему они больше не червяки? В конце концов я пришел к выводу, что несколько часов на солнцепеке могли неблагоприятно сказаться на их здоровье, поэтому побежал на кухню, набрал в стакан горячей воды из-под крана, перелил ее в ведро и стал ждать. Я думал, что черви тут же оживут и зашевелятся, но этого не случилось. Вместо этого они всплыли и медленно покачивались на поверхности воды туда-сюда, а пар поднимался мне в лицо.

Я спросил маму, почему червяки умерли, и она дала мне очень точный с научной точки зрения ответ — она сказала, что они утратили влагу и погибли от обезвоживания. Но на самом деле на мой вопрос она не ответила. Почему они мертвые? Настоящий ответ — я к нему пришел тогда сам — заключался в следующем: червяки умерли, потому что все рано или поздно умирают. Такова жизнь.

Единственная привлекательная сторона в моей смерти заключается в следующем: если я умру достаточно скоро, есть вероятность, что тогда Агги наконец поймет — мы были созданы друг для друга. Конечно, то обстоятельство, что она поймет это, когда я уже отброшу коньки, делает всю историю несколько бессмысленной, но по крайней мере будет исправлена величайшая в мире несправедливость.

А теперь о похоронах: я пошел дальше тебя и составил не только список приглашенных. Во-первых, по сторонам моей могилы будут стоять двадцать две плакальщицы в черном, девушки, в которых я влюблялся в разные периоды своей жизни, но которые отвергли мои ухаживания, и вот теперь, когда я умер, они поймут, что я, в действительности, был их идеальным мужчиной.

Мама будет безутешно рыдать. Более того, я просто не могу себе представить, чтобы она не попыталась свести счеты с жизнью. Мне кажется, она очень хочет умереть раньше меня и моего брата Тома, и я склонен думать, в чем-то она права. Мама очень дорожит стабильностью, как и отец. Они предпочитают, чтобы ничто в мире не менялось, хотя это не помешало им в прошлом году развестись.

Я с трудом справляюсь с грузом двадцати шести лет своей жизни, поэтому идея оказаться лицом к лицу с вечностью, которая следует за смертью, приводит меня в панический ужас. Сейчас я с трудом уговариваю себя встать с постели. Но я не всегда таким был. Я был совсем другим.

Слушай, я немного устал. Спасибо, что позвонила. С тобой очень интересно поговорить, но мне сейчас надо идти. Это не потому, что я такой угрюмый отшельник, хотя некоторая загадочность, пусть даже загадочность, присущая угрюмым отшельникам, мне совсем бы не помешала. Просто я чувствую, что несу тебе всякую чушь. Мне надо сесть и немного разобраться в своих мыслях. Видишь ли, сегодня я узнал, что единственная девушка, которую я когда-либо любил, изменяла мне с моим лучшим другом, и это меня немного огорчило. Обещаю, я обязательно вскоре тебе перезвоню.



16:41

Шея болела убийственно.

В течение разговора я несколько раз менял позы, укладывался поудобнее, так что к тому моменту, когда трубка легла на место, я наполовину лежал на кровати, наполовину — на полу, и на мою шею приходилось значительно больше нагрузки, чем положено. Было неуютно от того, что меня так резко выбросило обратно в реальный мир. Порыв ветра швырнул холодные капли дождя в мое окно, как будто лишний раз напоминая, что мне не полагается счастья и покоя. Я снова взял трубку, чтобы проверить — вдруг Кейт не отсоединилась. Иногда, если твой собеседник не положил трубку, с ним можно опять соединиться. Когда я обнаружил этот эффект, я часто пользовался им при разговорах с Агги. Она всегда первая клала трубку, а потом, когда несколько секунд спустя снова ее брала, чтобы позвонить кому-нибудь другому, она опять натыкалась на меня. Когда она сообразила, как я это проделываю, она стала заставлять меня класть трубку первым. Оглядываясь назад, я подумал, что Агги, конечно же, после разговора со мной снимала трубку, чтобы позвонить Саймону.

Я прокрутил в голове наш разговор с Кейт. Я выложил ей не всю правду — я не рассказал про мои фантазии о безвременной кончине Агги. Долгое время справиться с тем обстоятельством, что Агги больше не со мной, я мог лишь единственным способом — думая, что она умерла. Я развеял ее прах под нашим дубом в Крестфилдском парке и время от времени навещал это место — оставлял у подножья дуба несколько ромашек и рассказывал Агги о том, что без нее происходит в мире. Считать ее мертвой было удобно — мне больше не нужно было волноваться. Я всегда знал, где она и чем занимается, а при встречах она внимательно меня слушала и никогда не возражала.

У нее были замечательные похороны. Когда она лежала в гробу в крематории, ее лицо казалось бледным и удивительно хрупким, ее тело застыло, как восковая фигура, — при жизни она была совсем не такой. На церемонии присутствовали парни, с которыми она встречалась до меня. Они были суровы и держали себя в руках. Только я открыто проливал слезы, потому что ей бы это понравилось. Как сказала Кейт, меньше всего мы хотим, чтобы на наших собственных похоронах люди вели себя сдержанно — чем больше скорби и скрежета зубовного, тем лучше.

Миссис Питерс тоже рыдала. Она была одной из тех, кто понимал, что мне приходится испытывать. И хотя в крематории мы не обмолвились ни словом, две недели спустя мы столкнулись в городе, и она сказала, что всегда питала ко мне слабость и что Агги, по всей видимости, была не в себе, когда меня бросила. Она пообещала замолвить Агги за меня словечко, когда придет домой, — она все еще не понимала, что ее дочь мертва.

Агги умерла своей смертью. Признаюсь, вариант убийства я тоже рассматривал — хоть это было на меня не похоже, но какое-то время подобные мысли бродили у меня в голове.

— Если ты не достанешься мне — так не доставайся же никому!

Приятно было видеть ужас на ее лице, когда я, заряжая пистолет, произносил эти страшные слова. Я видел, как расширились от страха ее глаза, когда она поняла, что наконец теперь, после стольких лет, у меня таки обнаружилась твердость характера, и, к несчастью для нее, последним, что она увидит в своей жизни, будет моя новая шварцнеггероподобная сущность. Я не мог ее застрелить — слишком много крови. Не мог и зарезать — хотя настоящая страсть требовала именно кинжала, — тоже слишком много крови. Если бы я ударил ее чем-то тупым и тяжелым по голове, я повредил бы лицо, которое так любил. Нет, Агги умерла естественной смертью, и ни один врач не мог назвать причины ее недуга. Ни противоядия, ни лекарства, конечно, не существовало. Я предложил ей на выбор любой из своих органов, если это поможет, но, увы, ничто не могло ее спасти. Через неделю страданий я поцеловал ее на прощание, и она впала в кому. А еще через месяц мы с миссис Питерс выключили систему жизнеобеспечения, чтобы дать другому человеку шанс на выживание.

Я был вне себя от горя — любовь всей моей жизни гасла во цвете лет по вине таинственной болезни! Я рыдал и бился в истерике дни и ночи.

Отец утешал меня, говорил что-нибудь вроде:

«В конце концов все кончится хорошо, сынок» и просил, чтобы я не сдавался. Том не знал, что и сказать, но каждый раз, как ловил мой взгляд, ободрительно мне улыбался. Лучше всех вела себя мама. Она была само понимание, говорила, что если мне захочется поговорить — она всегда рядом. Позвонила Алиса и сказала, что, хоть она и не любила Агги, все-таки жаль, что она умерла, а я ответил, что ничего страшного, хорошо, что она позвонила. Я связался с биржей труда и сообщил им, что недели две не смогу приходить отмечаться лично, и даже они, садисты и нацисты, были милы со мной и сказали, что все нормально. Это вместо того, чтобы потребовать предъявить им ее тело в качестве доказательства, чего я, признаться, от них ожидал.

Я потер шею. Она ныла ужасно. Подняв руки, чтобы помассировать ее, я уловил запах из-под мышек, от которого у меня волосы в носу зашевелились. Ничто на земле не сравнится с запахом школьного пота, разве что смесь ароматов скисшего молока и сена. Последний раз я принимал душ в четверг вечером, так что на моей коже в течение тридцати часов скапливался школьный пот, а потом еще в течение трех часов — его более вонючий собрат — спортивный пот. К счастью, душ был единственной вещью в квартире, которая подверглась некоторым улучшениям с 1970 года. Вода вырывалась из крана с такой силой, будто это был не душ, а небольшая полицейская водяная пушка для разгона демонстраций. Полчаса я простоял там, отгородившись от всего и вся прозрачной пластиковой шторкой, затерянный в мире горячих водопадов, чистоты и мыла, которое никак не желает расставаться со своей оберткой.

Шагнув в прохладный последушевой воздух, я вытерся зеленым полотенчиком для рук — других в квартире не было, я забыл их дома. Каждый раз после душа я оставлял его висеть на двери шкафа, надеясь, что за сутки оно высохнет. Но оно по-прежнему оставалось мокрым, будто я прямо вместе с ним душ и принимал.

Я неспешно оделся — натянул джинсы, надел чистую темно-синюю рубашку. Застегивая верхнюю пуговицу, я задел рукой подбородок, и у меня возникло ощущение, что там вскочил прыщ. У меня опустились руки. Даже не могу сказать, что меня угнетало больше — то, что в двадцать шесть лет у меня все еще высыпают прыщи, или острое желание оказаться дома, чтобы позаимствовать у мамы основу под макияж и замазать раздражение на подбородке. Кроме того, совершенно неизвестно было, на какой стадии развития находится этот прыщ — легкое покраснение/сильное воспаление/значительное нагноение/кровавая рана, — потому что я еще в понедельник разбил зеркало с Элвисом, наступив на кучу одежды, под которой оно лежало, а другого зеркала в квартире не было. Разбить зеркало… «Семь лет удачи не видать» — вспомнилось мне. Для ровного счета я добавил к ним прошедшие три безутешных года.

Зазвонил телефон.

Я посмотрел на него непонимающим взглядом, все еще погруженный в мысли о прыщах и зеркалах, как будто не мог взять в толк, откуда доносится звук. Однако в конце концов мой мозг включился, и я шепотом сотворил молитву. Не знаю почему, но я надеялся, что это Кейт. Хотя я сам прервал наш последний разговор, а кроме того, она дала мне свой номер телефона, чтобы я мог позвонить, когда соберусь с мыслями. И все-таки я надеялся, что это она.

— Привет, Вилл, это я.

Как балованный ребенок, которого, по выражению отца, нужно «хорошенько отшлепать», я почему-то вдруг очень обиделся, что Мартины не было дома, когда я ей позвонил. Поэтому просто так, ей назло, я притворился, что не узнал ее.

— Кто?

— Вилл, ты меня не узнаешь? Это я, Мартина.

— Ой, прости. Я что-то тебя не узнал. У тебя голос другой по телефону.

— Разве? — Она искренне удивилась. — Я хотела узнать, ты получил мою открытку?

Я попробовал догадаться по голосу, беременна она или нет. Никаких признаков стресса в ее голосе не было, но и особой легкости тоже не слышалось. Более того, она принялась задавать мне вежливые вопросы про день рождения и открытки, хотя точно знала, что больше всего меня сейчас волновал вопрос, оплодотворил ли я одну из ее яйцеклеток и предстоит ли мне по этому поводу провести ближайшие тридцать лет в трауре. Я, естественно, не собирался спрашивать ее напрямую. Об этом и речи быть не могло. Она пыталась играть со мной, ну и пусть. Если бы она хоть раз в жизни видела, как беспощадно я играю в «Монополию», она бы поняла, что это бесполезно.

Я вернулся мыслями к открытке и подумал, не притвориться ли мне, что я от нее ничего не получал. Потому что на самом деле Мартину интересовало, прочитал ли я ее, и если да — проник ли в суть ее высказывания, понял ли, что она хотела сказать. Она желала убедиться, что запасной выход с табличкой «Недопонимание» для меня закрыт.

— Да, я ее получил, — сказал я.

— Мне всегда хотелось послать открытку Климта кому-то необыкновенному, — призналась она. Я увидел ее как живую — длинные светлые волосы упали на лицо. На лекциях она прятала лицо за волосами, как будто таким образом становилась невидимкой. Это была одна из тех немногих трогательных вещей, которые я в ней обнаружил. — Кому-нибудь вроде тебя, Вилл. По-моему, очень красивая картина. А ты как думаешь? В ней столько страсти. У меня есть такая репродукция в рамке. Я на нее часами гляжу.

Она продолжала воспевать Климта и еще каких-то художников, а я думал, не слишком ли сурово я с ней обхожусь. Ведь она добрая, и у нее, в сущности, хорошие намерения. Не она одна виновата в своей возможной беременности. Она несомненно привлекательна, но главное — она очень высокого мнения обо мне, что бы я ни делал, чтобы ее разочаровать.

— Мартина…

Я никогда еще не произносил ее имя вот так, мягко и нежно, разве что в пылу желания. Для нее мой голос, ласкающий ее имя, открывал ворота рая. Ощущать подобную власть было неловко: два-три мои слова могли исполнить самые заветные мечты Мартины.

— Мартина, как бы ты хотела умереть? — спросил я наконец.

— Что ты хочешь сказать? — Она была явно сбита с толку — подобного поворота она совсем не ожидала.

— То, что сказал, — мягко ответил я. — Принимая во внимание тот факт, что однажды нам всем суждено умереть, когда это все-таки произойдет — какой бы ты хотела видеть свою смерть?

— Я не знаю, как ответить на такой вопрос, — неуверенно сказала Мартина. — Я не люблю думать о… ну… об уходе.

— Ага, тогда подумай об этом сейчас, — предложил я. Вся моя нежность и сочувствие испарились, и я почувствовал раздражение. Но оно тут же сменилось чувством вины.

— Прости меня, — попросил я. — Я не хотел.

— Нет, это ты меня прости. Я тебя, должно быть, раздражаю. Надо подумать. Так… — Она замолчала, и стало слышно, как она думает. — Я бы хотела отойти во сне, — сказала Мартина, когда спокойствие вернулось к ней. — Я не хочу ничего чувствовать, когда это случится. У меня двоюродная бабушка умерла во сне, и она выглядела такой умиротворенной, будто просто спокойно спала.

Я не знал, что ей сказать. Как это ни печально, но меня совершенно не интересовал ее ответ. Это ведь была не Кейт и не Агги, а Мартина. У нас никогда ничего не получится. Просто не суждено.

— Тест, — твердо сказал я.

— Отрицательный, — прошептала она. — Я не беременна. Я хотела тебе сказать. Только не знала, как. Прости, что начала не с этого. Я знаю, ты на меня злишься. Пожалуйста, только не надо меня ненавидеть, Вилл. Я не хотела тебя тревожить. Я просто не знала… — Она расплакалась. — Я так испугалась, Вилл. Правда. Я была в ужасе. Жаль, что тебя со мной нет.

Я встал и посмотрел в окно. Шел дождь. Соседская собака пряталась от него под серебристой березой в глубине сада.

Я был разочарован. Да, я был разочарован. Я не стану отцом. Мне не придется придумывать экзотические и банальные имена для нашего ребенка. Никаких походов в родильный дом. Мои родители не станут бабушкой и дедушкой, а бабушка не приобретет величественную приставку «пра-». Алиса не станет крестной. Я столько всего успел понапридумывать за это время, а теперь все пойдет по-старому. Я-то думал, у меня будет дочка. Если бы Мартина не стала возражать, мы бы назвали ее Люси. А в пять лет она пошла бы в мой детский сад — может быть, она попала бы к миссис Грин или к какой-нибудь другой такой же милой воспитательнице.

«Это все безнадежно».

— Вилл, мне нужно тебя кое о чем спросить, — прошептала Мартина, прервав мое молчание. — Я понимаю. Ты на этой неделе, наверное, был сильно занят, проводил вечера с новыми лондонскими друзьями и все такое, но я подумала… — Ее голос стал тише. Очаровательная смесь робости и покорности. — Я подумала, может быть, мне приехать к тебе на следующие выходные? Я так скучаю по тебе. Я всю неделю сидела вечерами дома, потому что мне не с кем куда-нибудь пойти. Почти все знакомые, с которыми я поддерживаю отношения, разъехались, и я тебе клянусь, если мне еще хоть раз всю пятницу напролет придется смотреть с родителями программы по садоводству, я с ума сойду. Я не приеду, если ты не хочешь. Я понимаю. Для наших отношений это еще слишком рано, и потом, мы пережили такое потрясение. Нам пришлось нелегко, но…

Это «но» повисло в воздухе надолго. Очень надолго. Я не мог понять, собиралась ли она окончить предложение или специально оставила это «но» без продолжения. В конце концов я решил, что для подобных манипуляций у нее недостаточно цинизма. Эта девушка демонстрировала такое редкостное отсутствие самоуважения, что только настоящий эксперт по самобичеванию вроде меня мог по достоинству его оценить.

Я сказал, что еще не знаю, что буду делать в следующие выходные, и что у меня много работы в школе. Только когда эти слова уже были произнесены, мне пришло в голову, что это несколько бестактно с моей стороны, если учесть, что Мартина была безработной выпускницей педагогических курсов. Я сказал ей, что позвоню на неделе и скажу, как продвигаются дела.

Похоже, она приняла мои слова за чистую монету и не стала возражать. Перед тем как сказать ей, что мне пора идти, я пообещал позвонить на следующей неделе. Она тихо вздохнула, скорее про себя, чем вслух, но достаточно отчетливо, чтобы я мог догадаться, как она разочарована тем, что я не согласился сразу. Я ухватился за возможность поссориться и, может быть, покончить со всем этим раз и навсегда и спросил:

— Что-нибудь не так?

Она поколебалась немного и четко сказала:

— Нет.

Причем самым жизнерадостным тоном, на какой была способна, — то есть невероятно жизнерадостным. Я попрощался и положил трубку.



16:57

Мартина вогнала меня в тоску.

Я очень хотел бы ее осчастливить. Очень. Но поскольку для ее счастья требовалось, чтобы я был с ней, пока смерть не разлучит нас, я ничего не мог для нее сделать. Как это ни удивительно, но я отчаянно жалел, что переспал с ней. Мне бы хотелось, чтобы ничего этого не было. Тогда, возможно, я смог бы подружиться с ней и как-то по-товарищески ей помочь — говорил бы с ней часами по телефону, легко отзывался бы на ее предложение приехать, мы бы пили вино и я демонстрировал бы ей, как плохо умею копировать Шона Коннери. Но теперь это невозможно. Она ни за что не захочет ограничиться простыми дружескими отношениями.

Голод погнал меня на кухню на поиски пропитания. Но в результате лихорадочного обшаривания шкафов и полок обнаружен был только нераспечатанный пакет темного риса. В конце концов я остановился на сигарете и двух кусочках хлеба. Я засунул их в тостер (кусочки хлеба, без сигареты) и направился в туалет.

Спустив штаны, я уселся на унитаз — и тут же перед моими глазами всплыло залитое слезами лицо Мартины. «Вот такое у нее будет лицо, когда я ее брошу. Все в слезах. Как будто я только что своими руками убил йоркширского терьера ее матери, и теперь очередь за ней. Ну почему она не может понять сама? Почему она заставляет меня это делать? Почему у нее совсем нет чувства собственного достоинства? Ну же, Мартина, попробуй. Пора начать себя уважать, иначе закончишь, как я».

Прошло два дня после того, как Агги вышвырнула меня из своей жизни, а я все еще отказывался в это поверить. Вечером того дня, о котором идет речь, я бродил вдоль стеллажа с выпивкой в универмаге «Сейфвей», придумывая наиболее экономичный способ заглушить боль, с учетом, что до следующего пособия оставалась еще неделя. Традиционно подобная ситуация — отвергнутый влюбленный ищет забвения в алкоголе — требовала водки или виски. Но набираться крепкими напитками с утра — в этом не было романтики. А вот в дешевом красном вине чувствовался привкус настоящей безысходности, свойственной бродягам и алкоголикам, которые дома бьют жен. Ну и, наконец, покупку дешевой бормотухи можно списать на чрезмерную снисходительность к собственным слабостям — не более того. Так что я выбрал вино — «Лабруско», производства самого «Сейфвея». Не успели автоматические двери на выходе закрыться за мной, как я отвинтил крышечку с первой бутылки и хорошенько к ней приложился. К тому времени, как я доехал на автобусе до дома, полбутылки уже как не бывало.

Пошатываясь, я доплелся до своей комнаты, там вывалил письма Агги из обувной коробки из-под найковских кроссовок и разложил их на полу. Продолжая прикладываться к бутылке, я внимательно изучил каждое — их оказалось девяносто семь. Я впервые прочитал их все подряд, начиная с первого (двенадцать страниц на бледнолинованной бумаге формата А4 с отверстиями для скоросшивателя) и заканчивая последним (один лист зеленой писчей бумаги, который она прислала мне за три недели до того, как меня бросила). Я восстановил картину наших отношений, и она не совпадала с той, что сложилась в моей голове. Последняя пара дней заслонила собой все хорошие воспоминания, а эти письма напомнили мне, какими в действительности были наши отношения. Шло время, и менялись темы писем, но все они, в общем-то, были об одном: о том, как сильно она меня любит. Помню, я подумал тогда, что девушка, писавшая эти письма, обожала меня — и именно эту девушку я любил так преданно и глубоко, а та, что бросила меня, — всего лишь самозванка.

За несколько часов я прочитал и разложил все письма в хронологическом порядке, несмотря на то, что на некоторых не было даты. Я сам себе удивлялся, когда по незначительным деталям, которые она упоминала, догадывался, когда именно было написано то или иное письмо. Например, два были подписаны «С любовью, Мэри-Джейн». Тогда, когда она их мне написала (примерно два с половиной года назад, март), я сильно увлекался комиксами про «Человека-Паука», а подружку паутиноплета звали как раз Мэри-Джейн. Эта и тысячи других мелких деталей вызывали к жизни массу широкоэкранных полноцветных воспоминаний. Мне казалось, она написала все это только вчера. К тому времени, как я перечитал все письма, я прикончил обе бутылки, и слезы ручьем текли по моему лицу. Я вышел прогуляться и подышать свежим воздухом и, конечно же, оказался у дома Агги.

Миссис Питерс открыла дверь, проводила меня в комнату для самых дорогих гостей и предложила чаю. Она сказала, что Агги нет дома, но она через полчаса вернется, потому что только ненадолго выбежала в библиотеку по соседству. Она говорила не переставая в течение этих бесконечных тридцати минут, но не столько со мной, сколько сама с собой — я был не в состоянии достойно ей ответить, потому что «Лабруско» уже всерьез подточило мою способность связывать слова в простые предложения. Она спросила, пригласила ли меня Агги на рождественский ужин, из чего я заключил, что Агги пока еще не решилась рассказать маме, что бросила меня. Миссис Питерс была обо мне очень высокого мнения, а я — о ней. Мне пришлось собрать всю свою волю в кулак, чтобы тут же не пообещать обязательно прийти.

Послышалось, как кто-то вставляет снаружи ключ в замочную скважину, и я понял, что Агги вернулась. Как мне показалось, уже через мгновение мы стояли лицом к лицу. Она была в джинсах, клетчатой рубашке и темно-красной вельветовой куртке, которая когда-то принадлежала мне. Она была так поражена, увидев меня, что чуть не выронила книги, которые держала в руках. Миссис Питерс выскользнула из комнаты, заключив, что у нас недавно произошла размолвка и сейчас мы будем мириться. Выходя, она спросила:

— Еще чаю, голубчик?

Я сказал: «Нет, спасибо».

— Ты пьян, — начала обвинительную речь Агги. — От тебя несет за милю. Как ты смел явиться ко мне домой в таком виде?

Я пьяным жестом показал, чтобы она села, но это ее взбесило еще больше. Несколько секунд я молчал. Комната кружилась с дикой скоростью. Я отчаянно искал глазами какую-нибудь неподвижную точку опоры.

— Ты прекрасна, — невнятно пробормотал я наконец, ухватившись за подлокотник дивана, — а я к утру протрезвею. — Самому себе я показался в этот миг неимоверно смешным, и на меня напал такой сильный приступ истерического хохота, что я свалился на диван.

Агги подошла ближе и буквально нависла надо мной. Я опустил глаза, избегая ее взгляда, мне стало стыдно, что мы до такого докатились. Она сказала, что мне нора, и потянула меня за руку, пытаясь поднять на ноги. Во мне проснулся обиженный пятилетний ребенок, какой живет в каждом грустном пьянчуге, и я заявил, что она больше не имеет права прикасаться ко мне. Думаю, это ее напугало. Она села в кресло напротив меня и едва сдержала слезы.

— Что тебе от меня надо, Вилл? — Теперь уже она избегала встречаться со мной глазами. Я попытался найти в выражении ее лица доказательства, что она меня действительно узнала — того меня, которого любила — и не нашел. — Что ты хочешь мне сказать? Все кончено, и ничто не изменит моего решения.

— Ничто-ничто? — спросил я, стараясь поймать ее взгляд.

Я сказал, что мне нужно у нее спросить, я хочу знать, что я такого сделал, что она меня больше не любит.

Вот что она сказала, дословно:

— Дело не в тебе, а во мне. Я изменилась. Я думала, я смогу стать такой, какой ты хотел меня видеть. Какое-то время я тоже этого хотела. Я хотела любить и быть любимой, как это бывает в фильмах, и ты подарил мне такую любовь. И за это я тебе буду вечно благодарна.

Это была какая-то бессмыслица. Она говорила красивые слова, но значили они всего лишь «спасибо, было очень весело».

— Но что я сделал не так?

— Ты не давал мне расти, Вилл. Я с тобой встречаюсь с девятнадцати лет. Но я уже другая! А ты все такой же, ты совсем не изменился — ты не растешь вместе со мной. Теперь мы — разные люди. Я задыхаюсь. Не могу пошевелиться. Как будто ты запер меня в клетку.

Я попытался объяснить ей, что совсем не хочу запирать ее в клетку. Я сказал, что она может пользоваться своей свободой и делать все, что пожелает. Но она сказала, что уже поздно. Теперь ей хочется чего-то нового.

Одна вещь меня просто добила.

— Это как в той песне, — сказала она с непроницаемым видом, — «если любишь — отпусти».

Я ушам своим не поверил. Она не только разбила мне жизнь. Она мне еще и Стинга цитирует.

Чтобы задеть ее, я запел, удачно, как мне показалось, имитируя манеру исполнения бывшего солиста «Полис»[55]. Но ее это не позабавило. Я понимал, что наш разговор закончится полным разрывом, если я прямо сейчас не сделаю что-то такое, что объяснит ей, какую жестокую ошибку она совершает. Но как я ни старался, я ничего не мог придумать. Однако хуже всего было то, что я начинал трезветь, а между тем именно в этот момент мне хотелось быть пьяным в стельку, потому что только этот факт мог объяснить, почему я рыдаю у нее в гостиной.

Она встала, показывая мне, что с нее хватит. Я тоже поднялся, пошел к входной двери и открыл ее. Она проводила меня. На пороге я обернулся, посмотрел на нее глазами, полными слез, и спросил:

— Агги, что тебе нужно? Почему — не я?

Она посмотрела на меня без выражения и закрыла дверь.



Я смыл за собой и надел штаны. Вернулся на кухню — тостер давно выплюнул мои тосты, и они остыли.

Ненавижу холодные тосты.



17:47

По моим представлениям, если бы мы тогда не расстались с Агги, мы бы все еще были вместе. По крайней мере, мне так казалось. И если бы мы оба нашли хорошую работу, мы, возможно, могли бы зарабатывать так, чтобы жить в Лондоне примерно как Алиса и Брюс — в элегантной квартире где-нибудь в Хайгейт[56], а не в этой ободранной обувной коробке в Арчвее. Конечно, я не знал этого наверняка, но мне нравилось представлять, что в каком-нибудь параллельном мире у нас все сложилось хорошо.

Я всю жизнь не мог дождаться своей очереди поиграть в дом. В тринадцатилетнем возрасте (хотя, оглядываясь назад, я не уверен, что мне тогда было не четырнадцать) я влюбился в Вики Холлингсворт так, что был готов взять на себя серьезные обязательства, о чем ей и сообщил. Это случилось во вторник. Я сидел в столовой и завороженно следил, как она один за другим поедает бутерброды с вареньем, которые взяла с собой из дома на обед. На верхней губе у нее застыла капля клубничного джема, и, помню, мне неудержимо хотелось ее слизнуть. Сдерживая свое подростковое возбуждение, я встал из-за стола, твердыми шагами пересек столовую и подошел прямо к ней. Эмма Голден, лучшая подруга Вики, как раз отошла, чтобы выкинуть пакет от своего обеда в большой мусорный бак у выхода, так что мы оказались наедине.

— Вики, — сказал я ей, опустив глаза, — не знаю, понимаешь ли ты это, но мы созданы друг для друга.

Сам я услышал это выражение днем раньше в вечерней серии «Перекрестков»[57]. Как только эти слова просочились в мой мир из телевизора «Пай», они показались мне самыми волшебными, самыми прекрасными словами, какие придумало человечество за всю свою историю. На мгновение я оторвал взгляд от собственных ботинок и внимательно посмотрел на ее лицо — Вики обдумывала мое заявление. Она задумчиво качала головой из стороны в сторону, и я явственно видел, как мои слова перекатываются кубарем от одного ее уха к другому и обратно, на мгновение мелькая в ее карих глазах. Минуту спустя она быстро взглянула на меня и со всех ног выбежала из столовой. Я не отрываясь смотрел на стул, где только что покоились ягодицы этого божественного создания. Я сел на место Эммы и незаметно положил руку на стул, где сидела Вики. Он был еще теплый.

Я проигрывал эту сцену в голове тысячи раз, и каждый раз мои слова вызывали у Вики такую бурю эмоций, что она прижимала меня к своей (будущей) груди и шептала:

— Я люблю тебя.

А вслед за тем наступали долгие годы безоблачной юности, которые я проживал в счастливой уверенности, что люблю и любим.

Когда Вики несколько минут спустя вернулась, я виновато отдернул ладонь с ее стула и встал. Гэри Томпсон, хронический псих, учившийся на класс старше и при этом, к сожалению, бывший почти что ее парнем, шел рядом с ней. Он был выше меня сантиметров на тридцать и на тыльной стороне ладоней имел отметины, которые, по слухам, остались после того, как он проткнул себе руки карандашом, пытаясь отравиться свинцом. Гэри сделал шаг ко мне, а я чуть отступил назад, чтобы ему хватило места.

— Я буду считать до десяти, — грозно сказал Томпсон.

— Хорошо, — сказал я и едва удержался, чтобы не добавить, что у него должно получиться неплохо — он ведь не в варежках.

— И если к тому времени, как я досчитаю, ты все еще будешь здесь — тебе конец.

Ему не пришлось повторять дважды.



С Вики я больше словом не перемолвился до конца школы. Когда я увидел ее в «Королевском дубе» два года назад, я так и ожидал, что невесть откуда сейчас выскочит Гэри Томпсон и как следует вздует меня за то, что я оказался с ней в одном пабе. Некоторое время мы переглядывались, а потом она подошла и заговорила со мной. Она спросила, чем я живу сейчас. В тот момент я был безработным и жил только на пособие, поэтому я сказал ей, что я хирург в клинике при медвузе в Эдинбурге. Это произвело на нее впечатление. Я спросил, что она поделывает, и она сказала, что она замужем за сорокашестилетним водителем грузовика по имени Клайв, и у нее трое детей, причем один не от Клайва, но он не знает. Я спросил, получила ли она от жизни то, что хотела. Она посмотрела на стакан с джин-тоником в своей руке, подняла его вверх и сказала:

— Да.

«Спасибо тебе, Гэри Томпсон».

Дело в том, что я так и не усвоил этого урока. И после Вики все, что мне нужно было от девушки, — это ощущение стабильности. Моей единственной целью в жизни было найти девушку, которая даст мне почувствовать себя в полной безопасности, так что мне никогда больше не придется беспокоиться о наших отношениях. Но в том, что ни с одной из тех, с кем я встречался, у меня так ничего и не вышло, виноват был всегда только я. Я постоянно преуменьшал степень моей неуверенности. И дело не в том, что я себя недооценивал — я считал себя достаточно завидной партией, — загвоздка была в том, что я никогда не верил до конца, будто женщина, находившаяся сейчас со мной, говорит Правду, потому что хоть Правда и неизменна, но меняются сами люди — и это я знал прекрасно. Но знал я и то, что это касается не всех — на свете есть женщины, обладающие волшебным свойством оставаться с тобой навсегда, вот только невозможно определить со стороны — которая из них на это способна. На женщинах должна быть определенная маркировка — всем сразу стало бы легче.

Если бы я и Агги все еще были вместе, я бы сделал ей предложение. Она бы, конечно, отказала мне, потому что в последний год, что мы провели вместе, она не раз говорила, что больше не верит в супружество. В частности, я был проинформирован об этом в тот вечер, когда мы сидели с ней на пятом ряду во втором зале кинотеатра «Корнерхаус», где-то на середине ремейка «Синдром седьмого года супружества»[58].

— Вилл, — прошептала она мне на ухо, — брак — дурацкая идея. Он не приживется.

— Уже прижился.

— Нет, что касается меня — не прижился.

Вот так. Я предпочитаю думать, что она сказала это, чтобы мы не поженились машинально, как женятся после университета многие пары. Это было скорее предупреждение, условие, заранее избавляющее ее от ответственности, штрих-код на наших отношениях, который как бы давал мне ощущение, будто наша любовь стремится к бесконечности, а на самом деле, наоборот, ставил на нашей любви закодированный срок годности, который могла прочитать только она.

Когда я получил диплом, я все-таки сделал ей предложение. Между нами произошел примерно следующий разговор:



Я: Агги, давай поженимся, то есть я хочу сказать — выходи за меня замуж.

Агги (твердо): Нет.

Я: Почему?

Агги: Мне это не понравится. Это будет ограничивать меня.

Я: Откуда ты знаешь? Ты же не была замужем.

Агги: Нет, но я какое-то время жила с парнем.

Я: Ты… что? У тебя был… ты жила с…

Агги: Не надо было тебе говорить. Я знала, что ты шум поднимешь.

Я (обиженно): Шум? Подниму? У меня есть полное право поднимать шум, узнав, что моя девушка на самом деле уже «жила» с каким-то парнем. Кто это? Я его знаю?

Агги: Нет… да, вообще-то.

Я: Кто? Кто из них это был?

Агги: Мартин.

Я (громко крича): Мартин? Мартин! Но у него же глаза слишком близко посажены. Ты не могла жить с человеком, у которого так близко посажены глаза! Ты ошиблась, этого не может быть.

Агги: Вилл, у тебя истерика.

Я: Это не истерика. Это я. Я просто остаюсь самим собой. Тебе тоже стоит это как-нибудь попробовать.



Я знал всех ее бывших — после нашего четвертого свидания я настоял, чтобы она о них рассказала. Из всех семерых Мартин мне особенно не понравился. Агги было всего семнадцать, когда она встретила его в ночном клубе в Ноттингеме. Через три недели она переехала в комнату в его общежитии и, в конце концов, в его спальню. Ему было двадцать, и он изучал политику в Политехническом институте. Он был жалок, при виде его вспоминались лозунги типа «Аристократов на фонарь»[59]. С рождения и до восемнадцати лет он воспитывался в частном пансионе, где занимался греблей, собирал марки и играл в «D&D»[60]. Но школу он закончил из рук вон плохо, поэтому в Оксфорд его не взяли, и он удовлетворился тем, что поступил в Политехнический институт. Понимая, что, если он будет придерживаться прежнего имиджа, его, вероятно, изобьет до смерти толпа социалистических активистов, которые ежедневно дежурили у студенческого профсоюза, продавая «Милитант»[61], Мартин — этот ни к чему не пригодный, бесполезный щеголь Мартин — решил создать себя заново. Он решил стать ярым фанатом группы «Смит». Бесследно исчезли хлопчатобумажные брюки, джемпера с треугольным вырезом, рубашки с мелкими пуговками и неопределенная стрижка, а вместо этого на свет явились все признаки маргинала. У него была дурацкая челка, как у Моррисси, дурацкое пальто, как у Моррисси, дурацкие ботинки, как у Моррисси, — и это еще ничего, но где ему удалось найти дурацкие очки, как у Моррисси, которые подошли к его маленьким, как бусинки, чрезвычайно близко посаженным глазам, мне никогда не понять.

Я так много знал о Мартине потому, что, когда я в третий раз ездил в Лондон на поиски жилья, по воле злой судьбы сидел в рейсовом автобусе рядом с этим мерзавцем. Я с ним познакомился за четыре года до этого в «Королевском дубе». Агги пришлось представить нас друг другу, потому что неожиданно для нее и для меня его группа «Очаровательные люди» (подражание «Смит», естественно) выступали там с концертом. В течение всего пути до Лондона (пять часов, черт подери!) он говорил только об Агги — как сильно она изменила его жизнь.

Что меня задело во всей этой истории с «сожительством», так это то, что Агги не придавала этому никакого значения. Она прожила с ним три месяца, потом бросила его, стала встречаться с другим студентом, с которым познакомилась в другом ночном клубе, и вернулась жить к матери. Я видел во всем этом эпизоде угрозу нашим отношениям. Когда все, что у тебя есть, это ты сам, отдавать всего себя кому-то другому семь дней в неделю и двадцать четыре часа в сутки — согласитесь, это все-таки имеет определенное значение. Она с легкостью пошла на то, чтобы сойтись с Мартином, несмотря даже на его глазки-бусинки. Тогда почему она не была готова провести остаток жизни со мной?



Если бы я знал наверняка, что в один прекрасный день окажусь в одной квартире с Агги и так пройдет вся наша жизнь, я бы больше ни о чем не волновался — я был бы счастлив. Я бы завел себе хобби. Может быть, даже смог бы полюбить футбол. Я был бы НОРМАЛЬНЫМ человеком. Но Агги со мной не было и, по всей вероятности, уже никогда не будет. Мне нужна была она. Только она. Она была создана для меня. Я был создан для нее. Она была моей Легендарной Девушкой, я буду тосковать о ней до конца жизни.

Я встал с кровати, открыл окно и сел на подоконник, свесив ноги наружу. Раскуривая сигарету, я слегка пукнул. От души хихикнув, я вдохнул вместе с дымом холодный сырой воздух и закашлялся, поперхнувшись мокротой. Я и сам не замечал, до чего душно было у меня в квартире, а теперь я словно бы видел, как застоявшийся воздух вытекает в окно. Моя сигарета светилась тепло и призывно. Длинный столбик пепла упал мне на джинсы. Я стряхнул его и снова подумал о еде. Затушив сигарету, я слез с подоконника и пошел на кухню. Я открыл банку спагетти и вытряхнул их в кастрюлю, затем включил плитку на полную мощность. Я как раз собирался снова закурить, как тут зазвонил телефон.



18:08

— Как твои дела, милый? — спросила бабушка.

— Неплохо, — ответил я. — Не жалуюсь. А как твои дела, бабушка?

— Спасибо, хорошо, милый. А твои?

— Неплохо. А твои?

— Прекрасно. А твои?

— Здорово. А твои?

— Чудесно!

Моя бабушка еще не впала в маразм, и я тоже. Просто у нас была такая маленькая общая шутка, хотя я и не был до конца уверен, что бабушка понимала сущность моей иронии. Что до меня, то таким способом я сглаживал напряжение, вызванное тем фактом, что между нами нет ничего общего, кроме Франчески Келли (моей матери). Мы могли говорить друг с другом часами, но не по телефону. Как правило, мы выражались штампами, потому что так безопаснее, но если бабушка не до конца понимала эту шутку, то это значило только одно — я дурной внук с дерьмовым чувством юмора.

— Твоей матери нет дома, — сказала бабушка.

— Нету? И где же она?

— Не знаю, — ответила бабушка. — Наверное, ушла куда-нибудь.

— Ага.

— Ага.

Я ввел новую тему:

— А неплохая погода стоит, правда?

— Не совсем, — сказала бабушка. — У нас здесь льет как из ведра. Миссис Стафф из дома напротив говорит, это самый холодный сентябрь в истории.