– Чтобы умереть?
– Мы в любом случае умрем, а так мы хоть попытаемся что-то изменить.
– Почему это мы умрем? – возмутился Сергей. – Лично я не собираюсь!
– А тебя кто-то спрашивает? Если мы угадали верно и этот ритуал освободит Безымянных, погибнут все, просто кто-то раньше, а кто-то – позже. И даже если другие охотники сумеют их остановить, неизвестно, сколько жизней на это уйдет!
Сергей хотел бы отмахнуться от нее, но не мог, знал, что она права.
Сама подготовка к освобождению Безымянных превратилась в резню. До того, как умереть, Алена сказала, что эти существа возвращаются ради мести. Хотя какие они существа? Они – языческие боги, сложно представить, на какое разрушение они способны.
Бесконечная сила, неуязвимость и никакого сострадания. В мире, который они сотворят, кто-то, может, и выживет, но повезет немногим. Все, кого знал Сергей, могут погибнуть. И он не был уверен, что готов остаться здесь в окружении их трупов.
– Что ты предлагаешь? – настороженно поинтересовался он.
– Мы знаем, кто это сделает, знаем, что, но не знаем, как и где. Поэтому мы не сможем его остановить.
– Даже если бы мы знали, мы не смогли бы его остановить.
– Тоже верно, – согласилась Полина. – Но мы совершенно точно знаем, что сегодня его не будет дома, он занят. Думаю, сейчас самое время поговорить с его семьей, выяснить, что им известно о нем.
Сергей сразу понял, кто это сделает: Евгений Богданов. Это он был с Аленой в подземном торговом центре, он теперь должен был заменить ее. Добрый детский доктор? Как бы не так! Такая же тварь, отнимающая чужие тела. Он может улыбаться, шутить, вести себя как человек, но в глубине его глаз притаилось чудовище, которое просто ждет своего часа.
А вот у остальных двух никакой особой энергии не было. Правда, Сергей не был уверен, что это что-то значит. Возможно, они просто не убивали раньше – или умели скрывать свою силу. Но медиуму они показались простыми людьми. Семь лет назад им позволили выжить, потому что было бы подозрительно, если бы во время обвала замка уцелели бы только взрослый мужчина и маленькая девочка. Ольга и Глеб были подсадными утками, не более.
Полина вышла из комнаты с телефоном, и Сергей слышал, как она с кем-то разговаривала. Минут через десять она вернулась.
– Все подтверждается, – сказала она.
– Что именно?
– Бондарева нет дома. Я разговаривала с его женой, она сказала, что у него сегодня какая-то конференция. Он ушел рано утром, а вернется вечером, но когда – она не знает. Она сказала, что такие конференции в последнее время случаются часто, они непредсказуемы.
Очень часто. Раз в шесть дней.
– Мы поедем к ней? – полюбопытствовал Сергей.
– Да, я уже договорилась.
– Как ты это объяснила?
– Я, как ни странно, почти не врала: сказала, что мы расследуем обрушение замка и мне интересно поговорить с ней как с родственницей пострадавшего, потому что она могла заметить то, что сам Бондарев упустил.
– И она купилась на это?
– Я сказала, что мы можем отсудить у владельца замка дополнительную компенсацию для ее семьи. Это вдохновило ее на гостеприимство.
Деньги вообще на многое способны вдохновить.
Они вызвали такси, потому что не были уверены, что за арендованной машиной не следят. Они до сих пор не знали, как последователи культа вышли на Андру и Доминика. Сергею пока не верилось, что их нет, он старался не думать о них, чтобы не поддаваться отчаянию.
Семья Евгения Бондарева жила в не самом роскошном, но все же дорогом доме – им там принадлежала четырехкомнатная квартира, что было неплохим достижением для молодого детского врача. Агрессивного вида консьержка позволила им войти, но только потому, что их имена внесли в гостевой список. Чувствовалось, что незнакомые лица способны вызвать у нее чуть ли не собачью агрессию.
Бесшумный лифт, полный зеркал и маленьких ярких лампочек, поднял их на пятый этаж, где уже ждала хозяйка квартиры.
Валерия Бондарева была невысокой ухоженной женщиной приятной полноты. Сергей знал этот типаж, он частенько работал с ними – они любили вызывать медиумов. Скучающих домохозяек, богатых и не слишком умных, завораживал потусторонний мир, им нужно было не столько связаться с призраками, сколько посмотреть на какую-нибудь мистическую экзотику.
– Заходите, – она без сомнений распахнула перед ними двери квартиры. – Я уже и чайник поставила, когда увидела такси во дворе!
Квартира была обставлена дорого, но со вкусом, Бондарев не экономил на своей семье. Валерия не работала, у нее была возможность поддерживать здесь идеальный подарок. Проходя мимо гостиной, Сергей обратил внимание на то, что даже немногочисленные детские игрушки стоят в строгом порядке, что, в общем-то, было не совсем нормально.
Хозяйка усадила их за большой круглый стол, расставила перед ними чашки из белоснежного фарфора с золотым узором.
– Расскажите, как повлиял на вашу семью тот случай, – попросила Полина.
– Очень сильно повлиял! Я как узнала, чуть не умерла. Я была уверена, что у Жени все в порядке, а тут – звонок! С тех пор я всегда волнуюсь, когда он надолго уезжает из дома. Первые годы вообще очень ему докучала – раз в час звонила, узнавала, как он. Женя, спасибо ему большое, с пониманием к этому отнесся. Теперь вот привыкла, но мне все равно намного спокойней, когда он дома.
– Евгений сильно пострадал во время того взрыва?
– Не то слово, у него было аж два перелома позвоночника – шейного и грудного отдела. Я каждый день благодарю Бога, что он выжил и не остался калекой! Это было настоящее чудо. Список всех травм, которые он получил, на одном листке едва уместился, мне этот листок дали, чтобы в страховой показать. Только сейчас он не сохранился, а жалко, да? Он бы вам помог, если вы собираетесь судиться с владельцем замка.
Она снова думала о деньгах, а Сергей рассматривал дорогую кухню, заполненную лучшей техникой, и прикидывал, сколько же ей нужно для полного счастья.
– Где он лечился?
– Сначала там, в Чехии, его подлечили, потом сюда перевезли. Но он целый год восстанавливался – даже когда на ноги встал, несколько месяцев не решался за работу взяться, все справочники свои медицинские читал. Я его понимаю – такая ответственность!
А вот это уже интересно. Сергея давно интересовал вопрос о том, получали ли похитители тел память носителя. Сначала ему казалось, что да – они ведь отнимали чужую жизнь! Но теперь он понял, что это можно было сделать и без памяти. Притворяясь умирающими, они просто прислушивались к разговорам окружающих, запоминали лица и имена.
Правда, это не заменяло им профессиональные навыки. Но у Алены их и не было, а с ролью школьницы двухсотлетнее существо справилось без труда. Тому, кто забрал жизнь Евгения Бондарева, пришлось сложнее. Однако то, что он за несколько месяцев овладел сложнейшей профессией, многое говорило о его способностях.
Полина перешла к самому важному вопросу:
– Скажите, Евгений изменился после того, как это случилось?
– Изменился, конечно, – без сомнений подтвердила Валерия. – Он стал мудрее, взрослее, он понял, что такое смерть и как нужно относиться к своим близким. Я бы не сказала, что это стало прозрением. Думаю, он в любом случае дошел бы до этого. Просто тот несчастный случай подтолкнул его к переоценке ценностей.
Сергей слышал, как в коридоре хлопнула дверь – замок открылся, но не закрылся. Это было любопытно.
– Можете ли вы сказать, что он стал другим человеком?
– Ни в коем случае. Это был тот же Женя, которого я встретила когда-то. Но его, как и многих других, трагедия заставила стать добрее. Если раньше он мог повысить голос при общении со мной или девочками, то теперь это для него табу. Раньше он держал недовольство в себе, никогда ни о чем не говорил, а теперь он понял, как важно делиться проблемами. Раньше он мог часами торчать на работе, помогать всем подряд и даже не брать за это деньги, а теперь он устроился в хорошую клинику, мы наконец зажили как люди! Он перестал быть угрюмым одиночкой, у него появились друзья. Правду говорят, что нет худа без добра, вот это про нас. Ой, но если для суда нужно сказать другое, я скажу другое! Скажу, что он изменился до неузнаваемости, без проблем!
Сергей едва сдержал презрительный комментарий. Им сейчас не нужна ссора, а Валерия все равно ничего не поймет. Главное, что она верит своим словам. Она, в отличие от отца Алены, действительно не заметила никаких перемен в близком ей человеке.
Может, Полина и надеялась выудить из нее что-то стоящее, но медиуму все было ясно.
– Что-то голова кружится, я пойду подышу свежим воздухом, – сказал он.
– Я могу дать вам аспирин, – предложила Валерия.
– Не стоит, свежего воздуха мне хватит.
Она не стала настаивать, она уже сообразила, что ее главная собеседница сейчас – Полина.
Выйдя в коридор, он обнаружил, что входная дверь закрыта, но не заперта – а ведь Валерия запирала ее, это он точно помнил. Получается, кто-то вышел из квартиры, но ключ с собой не взял. Это интриговало, поэтому Сергей направился в коридор и сразу же почувствовал едкий запах дыма.
Она сидела на лестнице, на пролет выше. Устроилась прямо на ковровом покрытии и задумчиво потягивала тонкую сигарету, стряхивая пепел в маленькую фарфоровую пепельницу. На вид ей было лет восемнадцать, но это из-за толстого слоя косметики, цветам которой позавидовала бы любая уличная проститутка. Сергей подозревал, что, если все это смыть, мордашка будет совсем детская, да и подростковая угловатость фигуры выдавала ее истинный возраст.
Заметив его, девочка замерла, но сигарету не потушила.
– Скандал устроите? – сухо поинтересовалась она.
– Скажу, что это тебя убивает.
– Я знаю.
– Значит, тема закрыта. Сама решишь, когда прекратить заниматься этой ерундой.
Он прислонился плечом к стене, не подходил к девочке слишком близко, но и уходить не собирался. Он думал о том, что она очень похожа на отца – но лишена той демонической энергии, которая его окружает.
А значит, она похожа на прежнего Евгения Бондарева, которого больше нет.
Она нарушила молчание первой:
– Так и будете здесь стоять? Разве вы не должны сейчас разводить мою мать?
– Разводить?.. Кто я, по-твоему? – удивился Сергей.
– Она сказала, что вы – какие-то адвокаты, которые хотят отсудить деньги у владельца замка, где погиб мой отец. Маман очень любит получать деньги из воздуха, поэтому я не удивлена, что она за вас ухватилась.
– Твой отец не погиб.
– Это вы так думаете, – фыркнула она.
– Он вернулся из Чехии.
– Это был уже не мой отец.
А вот это интересно…
– Почему ты так считаешь?
– Потому что я, в отличие от маменьки, знала его! По-настоящему знала, а не просто довольствовалась тем, что он давал нам деньги на жизнь. Папа был очень хорошим, он любил то, что делал, у него были цели и мечты! Но то, что вернулось из Чехии, было пустой скорлупой, оставшейся от моего папы!
На ее глазах заблестели слезы, и она зло зажмурилась, стараясь остановить их.
– Твоя мать считает, что он стал лучше, – указал Сергей.
– Ага, потому что ей стало лучше. Она его никогда не понимала! А я… я понимала. Потому что я такая же как он. Я – наполовину он, а иногда мне кажется, что на все сто процентов, потому что я не могу быть такой, как она. Ее раздражало его молчание, его работа за бесплатно, но я гордилась им за это. Я тоже люблю молчать, и что? Это не порок! Он был честным. А потом перестал.
– Но если он погиб в Чехии, кто тогда вернулся?
– Я не знаю. Клон? Инопланетянин? Почем мне знать! Кто угодно, только не мой папа. Знаете, как манекенов одинаковых делают? Вот и из него кто-то сделал одинаковый манекен.
Она, значит, умна. Евгению удалось обмануть тех детей, с которыми он работал, но не дочь того, кого он убил. По крайней мере, не старшую – которая помнила его голос, взгляд, запах.
Вывод напрашивался один, и то неутешительный: даже близкие не могли разоблачить этих существ, их план оказался идеален.
Девочка с силой затушила сигарету в пепельнице, забрала свои вещи и, не говоря ни слова, прошла мимо него. Сергей вернулся в квартиру следом за ней.
Неизвестно, что будет с этой семьей, когда Безымянные освободятся. Их заставят служить новым богам? Или убьют, как всех остальных? Скорее всего, второе, служителей там и так хватает.
Но пока все беззаботно. Протест девочки, единственного адекватного человека в этой квартире, принимают за подростковые капризы. Валерия думает о том, как и где урвать больше денег, которые ей совсем не нужны. А отец семейства где-то сжигает людей. В утренних и дневных новостях не было сообщений о серьезных пожарах, Полине не звонили ее боссы, а день уже подходит к концу. Получается, Евгений занят этим прямо сейчас и домой вернется нескоро.
Сергей как раз думал об этом, когда дверной замок снова щелкнул. Медиум обернулся – и не поверил своим глазам.
На пороге стоял Евгений Бондарев собственной персоной – живой, здоровый, не покрытый сажей, не пропахший дымом. Он выглядел так, будто и правда только что вернулся с конференции. Он показательно изобразил удивление, хотя Сергей видел бесовскую насмешку в его глазах.
Они всё знали – Бондарев и остальные. Раз они смогли избавиться от Андры и Доминика, то и подозрения Полины и Сергея разгадали без труда. Они поняли, что Евгения могут узнать, что опасно поручать ему следующее нападение.
Поэтому он сейчас здесь, а пламя разжигает кто-то другой.
* * *
Ему не следовало ждать, оставаясь в стороне до последнего, но Мириад Серафим и предположить не мог, что все произойдет настолько быстро. Он был уверен, что понадобится подготовка, особый ритуал, который укажет, что нападение вот-вот начнется.
Потому что огонь, который использовали в шоу, и огнем-то не был. Где-то задействовали лазерные эффекты, усиленные искусственным дымом, где-то – безвредные холодные вспышки. Люди, которые пришли сюда, были в безопасности.
Да и Глеб Горнов ничего особенного не делал. Притаившись у бокового выхода, Мириад не сводил с него глаз. Он ждал, что это существо сотворит дальше.
Он сразу понял, что нападение огнем проведет Глеб. Да, пожар мог разгореться где угодно, подходило любое здание с большим количеством людей. Однако был один нюанс: в большинстве ритуалов должны были погибнуть все намеченные жертвы. Следовательно, Глеб не мог ограничиться каким-нибудь офисным зданием: даже если бы большинство сотрудников сгорело, нашлись бы те, кто сумел выжить, а это могло сбить магический порядок и свести все к нулю. Зайдя так далеко, секта не стала бы рисковать.
Им нужно было замкнутое пространство, где люди не испугались бы огня – по крайней мере, не сразу. Благодаря этому их можно было окружить пламенем, сделать так, чтобы они не смогли убежать. Что подходит для этого лучше, чем фаер-шоу, куда люди приходят за огнем?
И он знал, кто из троих подозреваемых пойдет на такое шоу. Не Евгений, на котором зациклились Сергей и Полина. Возможно, он тоже чудовище, так ведь не единственное же! В захламленной квартире Глеба Мириад увидел билет на концерт с подписью: «До выступления кавер-бендов – шоу повелителей огня!» И дата – ровно через шесть дней после нападения на колесо обозрения. Все сошлось.
Мириад не стал говорить об этом Сергею и Полине, потому что от них все равно не было бы толку – они бы только сорвали ему охоту своими неуклюжими попытками помочь! Он мог бы сообщить Андре и Доминику, если бы они вернулись в Россию. Но Мириад слышал о том, что произошло с их самолетом, он знал, что это не случайность. Представители культа каким-то образом вышли на Андру, теперь он сам по себе.
Он не испугался этого, он знал, что справится. Мириад пробрался в амфитеатр через служебную дверь: использовать главный вход он не мог из-за оружия, спрятанного под плащом, а вот вскрыть эту дверь оказалось до смешного просто. Он остался на темной лестнице, и на него не обращали внимания, немногочисленные сотрудники были заняты подготовкой концерта.
Он почти сразу нашел среди зрителей Глеба Горнова. Тот ничего не делал, он пришел один и просто наблюдал за сценой. Он смотрел, Мириад – тоже. Он не нападал первым, потому что хотел проверить, не пришел ли с Глебом кто-то еще.
А вышло так, что своим бездействием он подвел всех собравшихся здесь людей.
Не было никакого предупреждения, не было подготовки и заклинания. Глеб просто поднял глаза к небу, улыбнулся – и началось. Тот огонь, что пару секунд назад был лишь иллюзией, безобидным рыжим светом, вдруг превратился в дикого зверя. А к этому моменту он уже был везде – на сцене, между рядами, у аварийных выходов. Следом за ним, будто верный охотничий пес, шел дым, теперь уже не белый, а грязно-серый. Он ослеплял людей, сбивал с толку, загонял в огненную ловушку – ведь, согласно ритуалу, они должны были сгореть, а не задохнуться.
Смена спокойной прохлады на обжигающий жар была настолько резкой, что в первые мгновения Мириад даже растерялся, а такого с ним прежде не случалось. Он хотел помочь людям, направить их к той двери, которую вскрыл и через которую проник сюда, но обнаружил, что ее больше нет. На место аварийного выхода повалились пылающие балки с потолка, надежно перекрывая путь.
Из-за этого он чуть не упустил Глеба, а когда снова отыскал его взглядом, тот уже стоял на сцене и с довольным видом наблюдал за результатом своих трудов. Люди умирали быстро, обычный пожар не убил бы их, но этот – легко. Они сгорали в каменной чаше амфитеатра заживо, Глеб идеально контролировал огонь, он никому не позволил спастись.
Мириад вспомнил, что Андра рассказывала ему про Алену: это существо было приспособлено к управлению пространством. Без особых слов и жестов, просто через связь с этим миром, которую ее прошедшее трансмутацию тело настраивало семь долгих лет. Глеб ничем не отличался от нее – возможно, он даже был сильнее.
Живых людей в зале почти не осталось, и стало ясно, что спасти их не получится. Поэтому Мириад оставил мысли об этом, оградился от того, что он допустил. О своих ошибках можно будет пожалеть позже, сейчас у него одна цель: уничтожить чудовище.
Он достал из-за пояса нож с серебряным напылением и двинулся к Глебу. Дым, который загнал в ловушку столько людей, неожиданно сослужил ему добрую службу: он отлично прятал серебристый плащ Мириада, делая его почти невидимым.
К тому же, Глеб не подозревал, что у него может быть враг. Он был хозяином положения, истинным повелителем огня – он, а не те шарлатаны, что до этого скакали по сцене. Он упивался своей властью, он торжествовал.
И в момент этого триумфа, когда пламя поглощало последних жертв, Мириад убил его. Охотник знал, что у него будет всего одна попытка. Алена, по словам Андры, была очень сильна, только Доминик и смог победить ее. У Мириада не было такой силы, а значит, ему оставалось надеяться лишь на эффект неожиданности и скорость.
Все получилось как надо. Он был спокоен и уверен в себе, его движения оставались четкими и быстрыми. Он налетел на Глеба сзади, одной рукой обхватил шею существа, удерживая его на месте, а другой вогнал ему нож под левую лопатку, прямо в сердце. Если это убило Алену, должно убить и его.
Глеб даже не понял, что с ним произошло. Его тело вздрогнуло так, словно через него пропустили электричество, а потом обмякло. Он, несокрушимый всего мгновенье назад, был мертв.
Огонь, лишившийся господина, больше не разлетался по залу пламенными щупальцами. Он стал обычным – пожирая остатки дерева в зале, он постепенно затухал. Но людям это помочь не могло, все, кто находился в амфитеатре, уже были мертвы.
Мириад бессильно смотрел на раскинувшееся перед ним разрушение. Угли и пепел. Дым и запах сгоревшей плоти. Запекшаяся кровь и расплавившийся пластик. Мог ли он это предотвратить? Вряд ли, ведь если бы он напал на Глеба, когда тот не был отвлечен, он сам мог погибнуть – а разрушение все равно началось бы.
А теперь он сорвал ритуал. Да, здесь погибли люди – не меньше сотни, а скорее всего – больше. Но Мириад неплохо разбирался в магии, он знал, что для такого сложного колдовства нужно огромное внимание к деталям. Во время принесения жертвы ни один человек не должен выжить, а он, Мириад, был жив. Получается, он не только отнял у секты сильнейшее оружие, но и лишил их одной необходимой жертвы.
Легкие шаги за его спиной отвлекли охотника, заставили резко обернуться, и он обнаружил, что он теперь не один в этом зале.
На сцене неподалеку от него стоял мужчина – рослый и широкоплечий, в тяжелых ботинках, черных брюках из плотной кожи, перчатках и застегнутой до самого подбородка куртке. Широкий, низко надвинутый капюшон не позволял разглядеть его лицо, но Мириад и без того знал, что это не один из подозреваемых, с которыми он говорил раньше. Перед ним стоял мужчина, что исключало Ольгу, а силуэтом он даже отдаленно не был похож на Евгения Бондарева.
– Вы, охотники, как чума, – тихо сказал он. Судя по голосу, он не был молод, но и старым не казался. – Кажется, что все очаги уничтожены, но одна крыса ускользает, чтобы потом снова принести неприятности.
Похоже, это он избавился от Андры и Доминика. Мириад чувствовал, что перед ним существо на порядок сильнее Глеба и Алены. Но ничего, ему и не с такими доводилось справляться!
– Мне следовало догадаться, что они пришлют кого-то подстраховать его, – Мириад кивнул на мертвое тело Глеба. – В конце концов, в торговом центре было двое.
– При всех жертвоприношениях было двое и будет двое. Ну так что? Даже если бы ты знал, что я здесь, ты бы не нашел меня.
Это верно: наблюдая за Глебом и зрителями в зале, Мириад ни разу не видел этого мужчину.
– Ты главный у них?
– Я тот, кто вернет в этот мир силу.
– Значит, главный, да еще и псих. Но это нормально – никто, кроме психа, не связался бы с Безымянными.
– Я служу истинным богам.
– Ты служишь тем, для кого ты – мясо, не обольщайся. Только это все не важно, потому что на тебе все и закончится прямо сейчас!
Мириад выхватил длинный кинжал, пристегнутый к бедру, и напал первым. На лезвии были высечены слова древней молитвы, этого должно было хватить, чтобы отправить душу того, кто продался Безымянным, в мир иной.
Но для этого все равно нужно было нанести удар, хотя бы ранить незнакомца – а у Мириада не получилось. Незнакомец ушел от атаки так легко и быстро, что за ним невозможно было уследить. Вот он стоял на месте – а вот его нет, и кинжал рассекает воздух.
Мириад не позволил этому замедлить себя, напал снова и снова потерпел неудачу. Этого хватило, чтобы разобраться: его соперник не просто быстрый, он прошел трансмутацию. Когда незнакомец срывался с места, Мириад слышал странный звук, отдаленно похожий на вой сильного ветра. Секунда – и человек в черном уже появляется на другом конце зала.
Скорее всего, он умел превращать материю в звук. А если так, дело не только в скорости: когда он в таком состоянии, его невозможно ранить, он неосязаем. Правда, чтобы самому нанести удар, ему нужно обрести плоть. Но он не позволял этому ослабить себя, он появлялся рядом неожиданно, там, где его меньше всего ждали, и бил без промаха. Трансмутация увеличила не только скорость, он был потрясающе силен – Мириад убедился в этом, когда один удар противника не просто выбил ему плечо, а раздробил кости так, что рука теперь висела на коже и остатках порванных мышц.
Незнакомец мог покончить с этим боем в одно движение, но он не спешил. Лишив Мириада возможности сопротивляться, он нападал снова и снова. Ему хотелось причинить как можно больше боли, принести как можно больше разрушения, прежде чем отдать останки своей жертвы смерти.
В этот момент Мириад четко понял, что проиграл. Такого с ним раньше не бывало: он вступал в бой с холодной уверенностью, зная, что победит. Не в этот раз. Он еще не был мертв, но осознание того, что сегодня его путь закончится, уже прошло через каждую клетку его тела.
Это не принесло того страха, который он ожидал, только странную горечь: все, кто находился в амфитеатре, будут мертвы, ритуал удался. Да, он убил Глеба, но есть ли от этого реальная польза? На стороне секты еще минимум одно чудовище, да и Ольга вряд ли осталась человеком после того, что произошло в замке.
– Отче наш… – окровавленными губами прошептал Мириад. – Сущий на небесах…
– Даже не начинай, – поморщился незнакомец. – Это тебе не поможет. Ты серьезно думаешь, что на меня повлияет какая-то молитва?
Мириад так не думал и молился не для него, а для себя. Его борьба завершена, потому что на то была воля Божия. Он знал, что однажды этот миг наступит, но не думал, что так скоро. Его тело уже было уничтожено: сломаны почти все кости, пробиты легкие, на животе – глубокая рваная рана. Он истекал кровью, силы покидали его, но он не чувствовал отчаяния. Скорее, странный, уже неземной покой.
В неожиданный момент просветления он вдруг понял, что нужно делать. Когда незнакомец поднял его за шею, Мириад направил всю оставшуюся у него энергию на левую руку – единственную уцелевшую. Он откинул в сторону капюшон и в пламени огня увидел лицо соперника.
Снаружи послышался вой сирен – сюда вызвали пожарных и полицию.
– Чтоб тебя, – процедил сквозь сжатые зубы незнакомец. – Да гори ты в аду!
Он с силой отшвырнул от себя Мириада, и тот упал в дальней части сцены. Незнакомец вернул капюшон на место и поспешил уйти, он не хотел, чтобы его здесь видели. Он знал, что и последняя жертва вот-вот умрет, ему не о чем было беспокоиться.
Мириад больше не чувствовал боли – все его тело немело. Хотелось просто лечь здесь и позволить смерти забрать себя. Он достаточно страдал в этой жизни, он заслужил покой! Но он так не мог. Он был воином и готов был сражаться до конца – особенно теперь, когда ему было за что сражаться.
Вместе с кровью утекали последние секунды его жизни, а он не оставался на месте, он полз вперед, чувствуя, как в распоротый живот набивается грязь. Он хотел добраться до ниши в каменной стене – туда огонь, скорее всего, не дотянется.
Это не изменило бы его судьбу, он все равно умер бы – Мириад четко понимал это, чувствовал, как распахнулись крылья ангела смерти у него за спиной. Но перед этим он хотел сделать все, чтобы пламя не сожгло его глаза.
Глаза, которые видели лидера секты.
Лем Станислав
* * *
Провокация
Полина чувствовала, как на нее накатывает отчаяние, окружает водоворотом, уносит куда-то далеко-далеко, на самую глубину. Что бы они ни делали, это ни к чему не приводило. Когда им казалось, что они продвинулись на шаг вперед, оказывалось, что их просто пустили по ложному следу. Они продолжали терять и проигрывать.
Станислав Лем
Провокация
И что теперь, конец? Четыре ритуала проведены, и стихий всего четыре. Означает ли это, что теперь Безымянные могут вернуться в любой момент и все кончено?
Слава Богу, заметил кто-то, что эту историю геноцида написал немец, иначе бы автору не избежать обвинений в германофобии. Я так не думаю. То обстоятельство, что \"окончательное решение еврейского вопроса\" в третьем рейхе лежит на совести немцев, для автора-антрополога - маловажная частность процесса, не сводимого ни к немецким убийцам, ни к жертвам-евреям. Уже немало говорено о мерзости современного человека. Наш автор, однако, решил покончить с ним раз навсегда, пригвоздив его так, чтобы он уже не поднялся. Асперникус (имя, заставляющее вспомнить Коперника) решил, по примеру своего предшественника-астронома, совершить переворот в антропологии зла. Насколько это ему удалось, читатель пусть судит сам, познакомившись с изложением обоих томов его исследования.
Людей ведь некому защитить: от Андры и Доминика избавились легко, в один миг, а теперь погиб Мириад Серафим – вместе с двумя сотнями посетителей амфитеатра. Он казался таким сильным, мудрым, опытным, Полина даже побаивалась его. Если с ним расправились так быстро и жестоко, остальным и вовсе не на что надеяться.
Том первый, как и положено столь обширному замыслу, открывается рассмотрением отношений, существующих в мире животных. Автор начинает с хищников, которые должны убивать, чтобы жить. Он подчеркивает, что хищник, особенно крупный, убивает не больше, чем это нужно ему самому и свите его \"сотрапезников\" (комменсалов), ведь, как известно, любого хищника окружает свита из более слабых животных, питающихся остатками его добычи.
– Ты в унынии, – заметил Сергей. – Не надо, тебе это не идет.
Нехищники агрессивны только в период течки. Но смертельный исход схватки самцов из-за самки - исключение. Убийство, совершаемое без всякой корысти, - в природе явление крайне редкое; сравнительно чаще оно встречается среди одомашненных животных.
– Кто бы говорил! Ты, по-моему, раньше меня захотел соскочить.
Человек - дело совершенно другое. По летописным свидетельствам, военные столкновения с древнейших времен заканчивались резней побежденных. Мотивы обычно были практические: уничтожая противника, и даже его потомство, победитель предохранял себя от возмездия. Такого рода резня совершалась вполне открыто и даже демонстративно; корзины отрубленных конечностей и гениталий украшали триумфальное шествие победителей в качестве доказательств победы. И это право сильного в древности никем не оспаривалось. Убивать побежденных на месте или же обращать их в рабство зависело от чисто практических соображений.
– Теперь перехотел. Некуда соскакивать: если мы это не остановим, вот так будут выглядеть целые города.
Асперникус на обширном материале показывает, как в практику ведения войн постепенно вводились ограничения, зафиксированные в рыцарских кодексах; впрочем, в гражданских войнах эти ограничения не соблюдались: недобитый внутренний враг опаснее внешнего, и еретиков-катаров католики преследовали ожесточеннее, чем сарацинов.
Он указал вперед, на возвышающиеся перед ними зрительные ряды. Пластик полностью расплавился, обуглился, застыл бесформенными комками на почерневшей каменной основе – или на трупах, которые теперь были повсюду. Пламя изуродовало их так сильно, что опознать многих можно было разве что по зубам.
Число ограничений мало-помалу росло, пока наконец не появились соглашения типа Гаагской конвенции. Их суть сводилась к тому, что военный триумф и истребление побежденных разъединяются навсегда. Первый ни в коем случае не может повлечь за собой второе. Это разъединение рассматривалось как прогресс в этике военных конфликтов. Массовые убийства случались и в Новое время, но в них мы не видим уже ни архаической демонстративности, ни осязательных выгод для истребляющей стороны. Тут Асперникус переходит к анализу доводов, выдвигавшихся в разное время в оправдание геноцида.
А ведь Сергей прав, города могут стать такими. Машины стоят на дорогах, потому что их водители захлебнулись в пустых салонах. Люди, поднявшиеся на смотровую площадку, лежат неподвижно, окруженные кровью, вытекшей из носа и рта – у них лопнули легкие, и на последних фотографиях их лица уже были залиты алым.
Нельзя нигде укрыться, нельзя спастись. Ты бежишь в свой уютный, безопасный дом, запираешь дверь на все замки, подпираешь ее стулом и хочешь наконец вздохнуть с облегчением, но вздох не идет. Твое тело набито грязью изнутри, от нее не спрятаться, она заберет тебя.
Никаких больше праздников, никакой жизни. Вспыхнуть может кто угодно и когда угодно. Жених и невеста на собственной свадьбе. Дети на игровой площадке. Младенцы в люльках роддома. Если Безымянных интересует сама смерть ради смерти, они не будут выбирать, их невозможно будет остановить. Сколько на Земле жителей? Семь миллиардов, восемь? Развлечения на ближайшие пару веков им хватит, они вечные, они никуда не торопятся!
В христианском мире выставлять подобные доводы стало делом обычным. Следует, впрочем, добавить, что ни колониальные экспедиции, ни захват африканских рабов, ни (задолго до этого) освобождение Гроба Господня, ни покорение государств южноамериканских индейцев не совершались под лозунгом геноцида как такового: речь шла о рабочей силе, крещении язычников или присоединении заморских земель, и резня туземцев была лишь ступенькой к достижению цели. Однако в истории геноцидов прослеживается снижение значимости их _непосредственной выгоды_ и возрастание роли идейных обоснований резни, иначе говоря, все возрастающий перевес духовных приобретений инициаторов над материальными. Предвосхищением нацистского геноцида Асперникус считает резню армян, устроенную турками во время первой мировой войны. Здесь уже налицо весь набор отличительных черт современного геноцида: туркам он не принес сколько-нибудь существенных выгод, его мотивы были фальсифицированы, а сам он по возможности скрыт от остального мира. Ибо, согласно автору, не геноцид tout court [здесь: как таковой (фр.)] есть примета XX века, но народоубийство с тотально фальсифицированным обоснованием, истребление, ход и результаты которого маскируются со всею возможною тщательностью. Материальные выгоды от ограбления жертв были, как правило, мизерны, а если говорить о евреях и немцах, то юдоцид нанес германскому государству прямой материальный и культурный ущерб (это доказали немецкие авторы на обширном фактическом материале). Тем самым исходная историческая ситуация сменилась на прямо противоположную: военные и экономические выгоды истребления из реальных превратились в фиктивные, и как раз потому понадобились совершенно новые обоснования. Если б они убеждали в силу своей очевидности, массовые убийства было бы незачем утаивать от всего мира. Однако же геноцид повсюду утаивался - как видно, доводы в его пользу не убеждали всерьез даже его поборников. Этот вывод Асперникус считает поразительным и тем не менее неоспоримым в свете имеющихся фактов. Как показывают сохранившиеся документы, нацизм соблюдал в геноциде следующую градацию: там, где порабощенный народ (например, славянский) подлежал частичному истреблению, об экзекуциях нередко объявлялось публично, но если национальная группа подлежала окончательной ликвидации (евреи, цыгане), сообщений о массовых казнях не было. Чем тотальнее истребление, тем большая его окружает секретность.
А если все так, то остается только один путь к победе: убить себя. Забрать у Безымянных хотя бы эту власть, не позволить им сделать из тебя игрушку. Чистая, честная смерть – пока не поздно…
Асперникус исследует комплекс этих явлений методом последовательных приближений, стараясь добраться до все более глубоко запрятанных мотивов народоубийства. Сначала он прослеживает на карте Европы вектор, направленный с Запада на Восток, - от полной секретности к полной открытости или, в нравственных категориях, от застенчивого к беззастенчивому кровопролитию. То, что в Западной Европе немцы делали втайне, местами, от случая к случаю и без спешки, на Востоке совершалось ускоренным темпом, все с большим размахом, все безжалостнее и бесцеремоннее, начиная с польских земель, с так называемого генерал-губернаторства, и чем дальше к востоку, тем более явно геноцид становился нормой, требовавшей немедленного претворения в жизнь, так что евреев нередко убивали прямо там, где они жили, без предварительной изоляции в гетто и отправки в лагеря смерти. Эти различия, полагает автор, свидетельствуют о лицемерии палачей, которые на Западе избегали делать то, что на Востоке делали уже без всяких стеснений.
Полина никогда в жизни не задумывалась о самоубийстве, а теперь, кажется, была готова. Однако принять решение она не успела – ее отвлек знакомый голос со стороны главного входа:
– О, вы уже здесь? Славно, не придется вас искать! Да, запах тот еще, давно такого не чувствовала, кажется, еще с войны.
\"Окончательное решение еврейского вопроса\" поначалу допускало различные варианты; степень их жестокости была различна, но одинаковым был финал. Асперникус справедливо указывает на возможность некровопролитного варианта, к тому же гораздо более выгодного для третьего рейха в военном и экономическом отношении, а именно: разъединение полов и их изоляция в лагерях или в гетто. Если уж при выборе методов этические соображения не играли для немцев какой-либо роли, им следовало бы, казалось, учесть хотя бы соображения _собственной выгоды_, в данном случае несомненной: это позволило бы приспособить под военные нужды немалую часть подвижного состава железных дорог, занятого перевозкой обитателей гетто в лагеря уничтожения, снизить численность подразделений, осуществлявших уничтожение (охрана городских гетто требовала гораздо меньших сил), высвободить предприятия, занятые производством крематориев, мельниц для размола костей, циклона и прочих средств истребления. Разъединенное таким образом, население гетто вымерло бы самое позднее лет через сорок, если учесть, как стремительно оно сокращалось от голода, болезней и непосильного принудительного труда. Темпы такого косвенного истребления были известны штабу Endlosung [окончательное решение (нем.)] в начале 1942 года, и, принимая окончательное решение, он еще не сомневался в победе Германии; следовательно, выбор кровавой развязки не был продиктован ничем, кроме желания убивать.
Не решаясь верить своим ушам, Полина медленно обернулась. Может ли быть, что ей померещилось? Или это призрак? Но нет, Сергей повернулся вместе с ней – и он тоже их увидел.
Доминик и Андра прошли через полицейское ограждение и теперь направлялись к ним. Оба живые и здоровые, даже не обгоревшие! Правда, глаза Доминика снова были закрыты повязкой, но это такие мелочи после крушения самолета!
Как видно из уцелевшей документации, немцы испытывали и другие возможные методы, например, стерилизацию путем рентгеновского облучения, но выбрали все-таки прямую резню. Для германской истории, заявляет Асперникус, для оценки степени виновности немцев, для мировой послевоенной политики конкретный вариант юдоцида не имел никакого значения - военные преступления третьего рейха и без того подпадали под высшую меру наказания. Уничтожить целый народ принудительной стерилизацией или разделением полов - ничуть не меньшее злодеяние, чем уничтожить его физически; но для психосоциологии преступления, для анализа нацистской доктрины, для теории человека разница здесь коренная. Гиммлер в кругу своих приближенных утверждал: юдоцид необходим для того, чтобы евреи никогда уже не могли угрожать немецкому государству. Но даже если принять \"еврейскую угрозу\" всерьез, вариант косвенной ликвидации окажется наиболее эффективным и в материально-техническом, и в организационном отношении. А значит, Гиммлер лгал своим людям, да, пожалуй, и себе самому. Все это заслонили позднейшие события, когда немцы стали терпеть поражения по всему фронту и одновременно уничтожать следы массовых экзекуций, выкапывая и сжигая трупы. Если бы кровавое истребление началось лишь тогда, еще можно было бы поверить в искренность заверений Гиммлеров и эйхманов, будто причиной резни был страх перед возмездием победителей. Но, коль скоро это не так, Гиммлер лгал, приравнивая евреев к паразитам, подлежащим уничтожению, ведь паразитов не подвергают мукам намеренно.
Он жив. Андра тоже жива, но Полина, к своему стыду, вынуждена была признать, что это для нее было не так важно. Не помня себя от радости, она сорвалась с места и бросилась к нему. Она налетела на него, обняла, а Доминик, который к этому не готовился, все равно без труда удержал ее. Он был намного сильнее, чем она предполагала.
Короче, дело было не только в полезности преступления, но и в удовлетворении, которое оно доставляло само по себе. Еще в 1943 году - а вероятно, и позже - Гитлер и его штаб не теряли надежды на победу Германии, а победителей, как известно, не судят. Поэтому нелегко объяснить, почему геноцид так и не дождался публичного одобрения, почему даже в секретнейших документах он выступает под криптонимами наподобие \"Umsiedlung\" (\"переселение\", то есть смертная казнь). Это двуязычие, считает Асперникус, было попыткой согласовать несогласуемое. Немцы, благородные арии, истинные европейцы, герои-победители, оказывались убийцами беззащитных людей; первое на словах, второе на деле. Вот почему понадобился внушительный словарь переименований и фальсификаций, таких, как \"Arbeit macht frei\" [\"Труд освобождает\" (нем.) - надпись на воротах нацистских лагерей], \"Umsiedlung\", \"Endlosung\" и прочие эвфемизмы кровопролития. Но в этой-то фальсификации и сказалась, вопреки стремлениям гитлеризма, принадлежность немцев к христианской культуре, которая наложила на них отпечаток настолько глубокий, что они при всем желании не смогли окончательно выйти за пределы Евангелия. В кругу христианской культуры, замечает автор, даже когда все уже можно сделать, не все еще можно сказать. Эта культура - фактор необратимый, ведь иначе ничто не мешало бы немцам назвать свои поступки по имени.
– Живой, – шептала Полина. – Я так счастлива! Если бы ты только знал…
Первый том труда Хорста Асперникуса, озаглавленный \"Die Endlosung als Erlosung\" [\"Окончательное решение как искупление\" (нем.)], содержит обзор нередких в последнее время попыток объявить правду о гитлеровском геноциде ложью и клеветой, понадобившейся победителям для того, чтобы добить побежденную Германию морально. Но, может быть, эти попытки - попытки отрицать целые горы фотографий, свидетельских показаний, документов нацистских архивов, отрицать груды женских волос, протезов убитых калек, игрушек сожженных детей, очков, пепла из печей крематориев, - может быть, это всего лишь симптомы безумия? Возможно ли, будучи в здравом уме, объявлять непререкаемые свидетельства преступлений фальшивкой? Если бы речь шла всего лишь о психопатии, если бы защитники гитлеризма действительно были умалишенными, не нужен был бы и труд Асперникуса. Автор обращается к американским исследованиям психологии тамошних фашистов и цитирует научный диагноз, который гласит: в психической вменяемости неофашистам нельзя отказать, хотя психопаты встречаются среди них чаще обычного. Поэтому проблему нельзя зачеркнуть, сведя ее к психиатрической профилактике, а значит, ее исследование становится обязанностью философии.
Наверно, она не имела права говорить ему такое. Полина подозревала, что, когда шок пройдет, ей будет неловко. Но сейчас ей было на это плевать, радость перевешивала все остальные чувства.
Андра и Сергей подошли к ним, ожидая, пока она отстранится от Доминика.
– Может, кто-нибудь объяснит мне, что происходит? – поинтересовался Сергей. – Почему вы живы?
Здесь мы наталкиваемся на диатрибу, адресованную таким почтенным философам, как, например, Хайдеггер. Наш автор упрекает его не в принадлежности к нацистской партии, из которой он вскоре вышел; в тридцатые годы - и это Асперникус считает смягчающим обстоятельством кровавое будущее нацизма было не так уж легко угадать. Ошибки простительны, если они ведут к отказу от ошибочных взглядов и к поступкам, которые отсюда следуют. Автор называет себя в этом отношении минималистом. Он не утверждает, что Хайдеггер или кто-то другой в его положении обязан был выступить в защиту преследуемых, а иначе, мол, он заслуживает осуждения за недостаток мужества: не каждый рождается героем. Дело, однако, в том, что Хайдеггер был философом. А тот, кто занимается природой человеческого бытия, не может молча пройти мимо преступлений нацизма. Если бы Хайдеггер счел, что они относятся к \"низшему\" уровню бытия, то есть носят чисто уголовный характер, выделяющийся единственно степенью, в которую их возвела мощь государства, и заниматься ими ему не пристало по тем же самым причинам, по каким философия не исследует уголовные убийства, ибо ее предмет далек от предмета криминалистики, - если, повторяем, Хайдеггер счел именно так, он либо слепец, либо обманщик. Тот, кто не видит внекриминального значения преступлений нацизма, умственно слеп, то есть глуп; а какой из глупца философ, хотя бы он мог даже волос расщепить натрое? Если же он молчит, чтобы не говорить правды, он изменяет своему призванию. В обоих случаях он оказывается пособником преступления разумеется, не в замысле и выполнении, такое обвинение было бы клеветой. Пособником он становится как попуститель, пренебрежительно отмахиваясь от преступления, объявляя его несущественным, отводя ему - если вообще отводя - место где-то в самом низу иерархии бытия. А ведь врач, который счел бы малозначительными особенности неизлечимой болезни, который обходит молчанием ее существенные симптомы или ее исход, - либо несведущий медик, либо союзник болезни, tertium non datur. Тот, кто занимается здоровьем человека, не может пренебрегать смертельной болезнью и исключать ее из круга своих интересов, а тот, кто занимается человеческим бытием, не может исключить из порядка этого бытия массовое человекоубийство. Иначе он отрекается от своего призвания. То, что человеку по имени Хайдеггер вменяли в вину поддержку, которую он лично оказал нацистской доктрине, в то время как его сочинениям, глухим ко всему, касающемуся нацизма, этот упрек адресован не был, подтверждает, по мнению автора, существование заговора совиновников. Совиновны все те, кто готов приуменьшить ранг преступлений нацизма в иерархии человеческого бытия.
– Ты не рад? – фыркнула Андра.
– Рад, а еще я готов убить вас! Вы хоть понимаете, что мы тут чуть с ума не сошли от волнения?! Если вы выжили, могли бы сообщить нам раньше!
Имеется множество истолкований нацизма. Автор \"Геноцида\" рассматривает три наиболее распространенные: гангстерское, социально-экономическое и нигилистическое. Первое приравнивает геноцид к поступкам убийц и грабителей, и оно-то как раз стало наиболее популярным благодаря нюрнбергским процессам. Трибуналам, составленным из юристов стран-победительниц, было легче достичь соглашения по поводу обвинительных актов, основанных на давней традиции судопроизводства по уголовным делам; горы чудовищных вещественных доказательств как бы сами направляли судебную процедуру по проторенной колее. Социально-экономическое истолкование указывает на причины, приведшие Гитлера к власти: слабость Веймарской республики, экономический кризис, искушения, которым подвергся крупный капитал, оказавшийся между правыми и левыми, как между молотом и наковальней.
– Возможности не было, – пояснил Доминик, когда Полина наконец отпустила его.
Она почувствовала, как ее лицо заливает краска. Пока Полина даже говорить не могла от смущения, она была благодарна Сергею за то, что он взял на себя беседу.
Наконец, нацизм как торжествующий нигилизм завораживал воображение великих гуманистов, хотя бы Томаса Манна, который услышал в нем \"второй голос\" германской истории, лейтмотив дьявольского соблазна, идущий - как показано в \"Докторе Фаустусе\" - из средневековья, через отступничество Ницше - в XX век. Истолкования эти справедливы лишь отчасти. Гангстерская версия проходит мимо лжи, насквозь пропитывающей нацистское движение. Гангстеры, сговариваясь между собой, обходятся без эвфемизмов и лжи, облагораживающих убийство. Социально-экономическое истолкование проходит мимо различия между итальянским фашизмом и гитлеризмом, различия весьма существенного, коль скоро Муссолини не стал организатором геноцида. Наконец, манновская концепция, объявляющая Германию Фаустом, а Гитлера сатаной, слишком расплывчата. Нацист как гангстер - банальность, слишком упрощающая проблему; пособник дьявола - банальность слишком напыщенная. Правда о нацизме не столь примитивна и не столь возвышенна, как эти противообразы. Анализ нацизма блуждает в лабиринте диагнозов, по части сходных, по части друг другу противоречащих, ибо, хотя преступления его по видимости тривиальны, глубинный их смысл коварен и вовсе не прост. Этот укрытый смысл не вдохновлял вождей движения, пока они оставались горсточкой политиканов-авантюристов; они не осознали его и позже, уже завладев механизмом могущественного государства: парвеню, лицемеры, корыстолюбцы, идущие за Гитлером, они не способны были к самопознанию.
– Вас что, не было на том самолете?
– Почему? Были, – ответила Андра. – Собственно, поэтому мы и не успели до следующего нападения. Так что в чем-то наши неизвестные друзья преуспели, хотя цели у них, думаю, были гораздо глобальнее.
– Я ничего не понимаю, – нахмурился Сергей. – Я читал все новости, что были в интернете по той авиакатастрофе, видел видеозаписи. Самолет разбился и сгорел, никто не мог выжить!
Сказано: quos deus perdere vult, dementat prius [кого бог хочет погубить, (того он) лишает разума (лат.)]. Завоевательные планы Гитлера не были изначально безумны - они становились такими со временем, ибо не могли такими не стать. Генштаб, как известно, был против войны с Россией, зная соотношение сил; но, если бы даже Гитлер победил на Востоке, окончательная катастрофа третьего рейха оказалась бы еще сокрушительнее. Анализ исторических альтернатив, вообще говоря, дело в высшей степени ненадежное, но тогда положение фигур на шахматной доске мира с логической необходимостью диктовало планы всех игроков. Успехи Гитлера на Востоке заставили бы американцев нанести атомный удар по Японии, чтобы вывести ее из войны раньше, чем придет немецкая помощь. Рассекреченное таким образом ядерное оружие втянуло бы, в свою очередь, Германию и Америку в гонку ядерных вооружений, причем американцам, имевшим солидную фору, пришлось бы эту фору использовать и опустошить Германию атомной бомбардировкой в 1946 или 1947 году, прежде чем теоретическая физика, наполовину разгромленная в Германии Гитлером, пополнила бы его арсенал ядерным оружием. Межконтинентальное перемирие или раздел мира на сферы влияния не входили бы в расчет, раз уж на сцене появилось атомное оружие: воюющие с Германией американцы поступили бы самоубийственно, промедлив с его применением до появления немецких атомных бомб. В случае успеха заговора 20 июля 1944 года размеры опустошения Германии оказались бы меньше, чем это случилось к моменту капитуляции в 1945 году, но, если капитуляция наступила бы в 1946 или 1947 году, от Германии осталась бы только радиоактивная пыль. Ни один американский политик не смог бы отказаться от ядерной бомбардировки, ибо ни один из них не решился бы вести переговоры с противником, для которого договоры - всего лишь клочок бумаги и который располагает ресурсами Европы и Азии. Итак, катастрофа оказалась бы тем ужаснее, чем больше побед Германия успела бы перед тем одержать. Катастрофа таилась в планах Гитлера как нечто предустановленное, ведь экспансия третьего рейха не имела реальных границ, и превращение эффективной стратегии в самоубийственную было только вопросом времени. Ирония судьбы заставила Гитлера изгнать из Германии физиков, ум и руки которых создали атомное оружие в США. Это были евреи или же \"белые евреи\", то есть люди, которых преследовали за противоречащие нацизму взгляды. Отсюда видно, что расистская, а в перспективе - палаческая составляющая гитлеризма непосредственно и закономерно способствовала краху Германии; она-то и сделала гитлеровскую экспансию самоубийственной. Определив таким образом место геноцида на общем плане второй мировой войны, Асперникус вновь обращается к его имманентной сущности.
– А ты что, до сих пор считаешь, что мы люди? – криво усмехнулась Андра.
Если, утверждает он, преступление из спорадического нарушения норм превращается в правило, господствующее над жизнью и смертью, оно обретает относительную самостоятельность, так же как и культура. Его масштабы требуют производственной базы, особых орудий производства, а значит, особых специалистов - рабочих и инженеров, сообщества профессионалов от смерти. Все это пришлось изобрести и построить на голом месте - никогда еще ничего подобного не делалось в подобных масштабах. Масштаб резни охватить умом невозможно. Перед лицом индустрии смерти совершенно беспомощны привычные категории вины и кары, памяти и прощения, покаяния и возмездия, и все мы втайне об этом знаем, пытаясь представить себе море смерти, в котором купался нацизм. Никто из убийц и точно так же никто из невинных не в состоянии по-настоящему проникнуть в значение слов \"миллионы, миллионы, миллионы убитых\". И вместе с тем найдется ли что-либо, доводящее до такого отчаяния, наполняющее нас такой пустотой и такой нестерпимой скукой, как чтение свидетельских показаний, где несчетное количество раз повторяется все тот же затертый мотив - все те же шаги ко рву, к печи крематория, к газовой камере, к яме, к костру, пока сознание наконец не отталкивает от себя бесконечные шеренги теней, увиденные в момент перед казнью, отталкивает, потому что это никому не по силам. Безразличие наступает не из-за недостатка жалости, нет - скорее, это состояние полной прострации, вызванное отупляющей монотонностью убиения, между тем как убийство ни в чьем представлении не должно ведь быть монотонным, размеренным, скучным, привычным, как лента заводского конвейера. Нет, никто не знает значения слов \"миллионы беззащитных убиты\". Это стало тайной, как всегда, когда человек сталкивается с чем-то таким, что выше его душевных и физических сил. И все-таки надо идти в эту страшную зону - не столько ради памяти о погибших, сколько ради живых.
Они действительно были в том самолете, когда он взорвался, и они упали на землю вместе с другими людьми. Андра не пострадала – ее спас тот самый Бо, которого Полина никогда не видела, но с каждым днем все сильнее хотела это исправить. Да и кто отказался бы от знакомства с существом, которое способно уберечь хрупкую девушку посреди пожара и разрушений?
Здесь наш доктор-немец, историк и антрополог, предупреждает: \"Читатель, тебе угрожает опасность завязнуть в мыслительной колее. Меня, я знаю, могут счесть моралистом. Он, мол, задумал взбудоражить нашу совесть, не позволить ей успокоиться, чтобы культура с ее инстинктом самозащиты не замкнулась в себе, не зарубцевалась нечувствительным к боли шрамом, приличия ради назначив юбилейные дни для траурных воспоминаний; итак, проповедник-автор решил расцарапать раны, чтобы не допустить нового всесожжения. Не столь уж, однако, я экзальтирован и не столь уж свят для таких наивных иллюзий.
Однако к Доминику Бо был не так милосерден. Он не стал помогать спутнику Андры, и за это Полина его вмиг возненавидела. Доминик получил серьезные раны – настолько серьезные, что спасатели, прибывшие на место авиакатастрофы, увезли его в мешке для трупов. Только в больнице патологоанатом с удивлением обнаружил, что мертвец-то, оказывается, жив.
Троякой была реакция немцев после разгрома. Одни, потрясенные до глубины души тем, что совершил их народ, полагали вместе с Томасом Манном, что стена позора на тысячу лет отрежет Германию от всего человечества. То был голос считанных единиц, преимущественно эмигрантов. Большинство попыталось отмежеваться от преступлений, прикрыться каким-нибудь алиби, большей или меньшей степенью неучастия, несолидарности с геноцидом, незнания, а те, кто честнее, говорили о полузнании, парализованном страхом. Все это пелось на ноту \"НЕ\": не знали, не желали, не соучаствовали, не могли, не умели - все содеял Кто-то Другой. Наконец, немногие ударились в покаяние, в замаливание грехов, дабы раскаянием заслужить прощение, хоть как-то возместить причиненное зло, побрататься с уцелевшими жертвами в убеждении - столь же отчаянном и благородном, сколь ошибочном, - будто тут вообще кто-то волен давать отпущение, будто какой бы то ни было человек, организация или правительство могут выступить в роли посредника между немцами и их преступлением. Впрочем, эта благородная мания передалась и кое-кому из уцелевших.
И все же Доминику нужно было время – его тело было уничтожено почти наполовину. Он восстанавливался, стараясь не слишком пугать врачей, а Андра пробралась в больницу и ждала его там.
– Когда он выздоровел, мы сбежали, до выписки дело не дошло, – закончила свой рассказ Андра. – Так что местная больничка обойдется без документально подтвержденной легенды.
– Он не нуждался в твоей помощи, – указал Сергей. – Насколько я понял, он умеет восстанавливаться сам.
А что же стало с самим преступлением, пока одни клеймили его, другие от него открещивались, а третьи пытались его искупить? Оно так и осталось не исследованным до самого дна аналитической мыслью. Смерть уравнивает всех умерших. Жертвы третьего рейха не существуют точно так же, как шумеры и амалекитяне, ибо тот, кто умер вчера, и тот, кто умер тысячу лет назад, обратились в одинаковое ничто. Но массовое человекоубийство означает сегодня нечто иное, чем в те времена, а я веду речь о том человеческом смысле содеянного преступления, который не распался вместе с телами жертв, который живет среди нас и который мы должны отыскать. Это было бы нашим долгом, даже если бы никак не сказалось на профилактике преступления: человек обязан знать о себе, о своей истории и природе больше, нежели это ему удобно и выгодно в практических целях. Итак, не к совести я взываю, но к разуму\".
– Да, – кивнул Доминик. – Приятный бонус работы клинком ведьмы.
– Тогда какого черта ты не вернулась? Ты бы успела предотвратить это, если бы оставила его одного!
Затем Асперникус переходит к неонацизму. Если бы, говорит он, неонацизм возрождался на базе программ совершенно открытых - ныне, в эпоху сверхлиберализма, попустительски равнодушного к любым эксцессам и к любому иконоборчеству, тут в конце концов не было бы ничего необычного. В экстремистских течениях и программах нет недостатка. И если маркиз де Сад в эпоху незыблемых норм в одиночку отважился провозгласить убийство и пытки источниками полноты бытия, почему бы сегодня не появиться группировке или крайней фракции, коллективно выдвигающей такую программу? Но геноцид не дождался публичного одобрения. Никто почему-то не заявляет, что движение, которое решено создать, собирается достичь совершенства методом массового истребления, что такие-то и такие группы людей паразитов, подонков, эксплуататоров, неполноценных с точки зрения расы, веры, доходов - решено переловить, изолировать, а после сжечь, отравить, перерезать до последнего грудного младенца. В нашем мире, со всеми его экстравагантностями, от которых недалеко до безумия, нет ни одной подобной программы, провозглашаемой явно. Тем более никто не утверждает, что, мол, порабощение и убийство - занятия, сами по себе доставляющие удовольствие; поскольку же удовольствия чем больше, тем лучше, хорошо бы усовершенствовать его технически и организационно так, чтобы возможно большее число жертв мучить возможно дольше. Ни один анти-Бентам [И.Бентам (1748-1832) - английский философ, провозгласивший целью общества возможно большее количество счастья возможно большего количества людей] не возвестил нам подобного лозунга. Что, однако, не значит, будто подобные побуждения не зреют подспудно в чьих-то умах. Народоубийство (как и просто убийство) совершается ныне по видимости бескорыстно; не принося осязаемых выгод, оно не может уже обходиться без лицемерия. Лицемерие убивающих имеет множество ипостасей; следует отыскать ту из них, которая была присуща третьему рейху, с тем чтобы проследить ее проекции в современность.
– Не могла, – отрезала Андра. – Это не обсуждается.
Полина ее прекрасно понимала. Для того, чтобы избавиться от них, представители культа взорвали целый самолет. Что, если бы они узнали, что Доминик выжил? Они, скорее всего, попытались бы его добить, а он не смог бы их остановить. Когда же он был достаточно силен, чтобы защищаться, они ушли из больницы вместе, ему не нужно было оставаться там.
И все бы ничего, но Полине не нравилось, как Андра смотрела на него, как он украдкой касался ее руки. Всего этого не было, когда они улетали в Чехию! Что там у них произошло?! Полина почувствовала, как ее душу обжигают горечь и обида, для которых, пожалуй, не было места. Она ему никто, он ей – тоже. Она не имеет никаких прав на него, а с Андрой Абате лучше не связываться. Усилием воли она заставила себя позабыть о том, что случилось, и вернуться к делу.
Нацизм был в политике выскочкой, нуворишем, жаждущим все новых подтверждений права на титулы, до которых дорвался; поскольку же никто не заботится о приличиях больше, чем нувориш, пока он на виду, именно так и вел себя неожиданно преуспевший нацизм. Это заметно по его главным фигурам. В правильном освещении, однако, их можно увидеть только на фоне их преступлений. Гитлер по должности был аскетом кровопролития, отрекшимся от чувственных радостей власти, вегетарианцем и любителем животных, анахоретом в Ставке, или, пожалуй, не столько был, сколько становился, по мере того как действительность все сильнее расходилась с его фантазиями. По-настоящему он верил лишь в себя самого, о Провидении же говорил из уважения к условностям, от которого он, парвеню, так и не смог избавиться. Он, впрочем, являл собой редкостное сочетание черт: потакая свинствам своих прислужников, в то же время брезговал ими, и притом совершенно искренне; сам он и правда был свободен от низких страстишек наподобие интриганства, был чужд какой-либо чувственности и не находил удовольствия в пакостях. Но таким, в меру порядочным человеком он был только в личном кругу; в игре, где ставкой служила власть, и в развязанной им войне он был лжецом, интриганом, шантажистом, садистом, убийцей, и эта несочетаемость его личных и политических качеств остается поныне камнем преткновения для биографов. Он и впрямь был добр к секретаршам, собакам, шоферам и лакеям, но своих генералов велел, как свиней, подвесить на крючьях и миллионы пленных позволил уморить голодом. И не настолько уж это необъяснимо, как полагают. Мы все представляем себе, каковы мы и на что каждый из нас способен в отношениях с окружающими в тесном кругу обыденной жизни; но кто знает, что было бы, окажись мы лицом к лицу с целым миром? Это не значит, что в каждом из нас запрятан Гитлер, а значит лишь то, что перед лицом истории Гитлер обыденную свою порядочность отбрасывал за ненадобностью; его порядочность была до крайности манерной, мещанской - и в политике, следовательно, ни к чему не пригодной. Здесь он не считался ни с чем, поскольку обыденное его поведение диктовалось условностями, а не принципами морали. Таких принципов он не имел либо считал их мелочью по сравнению со своими грандиозными замыслами, которые оборачивались у него все новыми горами трупов; впрочем, никто не показал этого так, как Элиас Канетти (\"Гитлер глазами Шпеера\").
– Вы вовремя, – сказала она. – Точнее, поздновато, но могло быть и хуже. Вы нам особенно нужны, скоро ведь начнется хаос.
– С чего это? – удивилась Андра.
Гиммлер стал школьным учителем душегубства, постигнув эту науку самоучкой, ведь в школьном курсе она прежде не значилась. Он верил в Гитлера, в руны, в приметы и предзнаменования, в тяжкую необходимость юдоцида, в разведение крупных блондинов-нордийцев в домах Lebensborn [\"Родник жизни\" (нем.) - созданная Гиммлером организация, целью которой было содействовать появлению на свет \"высококачественных\" в расовом отношении внебрачных детей], в обязанность подавать личный пример и даже родственника отправил на казнь, раз уж нельзя было иначе; он инспектировал лагеря смерти, хотя при этом его мутило; решил ликвидировать Гейзенберга, когда ему показалось, что это необходимо, однако потом передумал. Люди такого покроя, в общем-то весьма недалекие и циничные (нередко не замечающие своего цинизма), люди из социальных низов, вечно на заднем плане, без определенных способностей, не выделяющиеся ничем, люди посредственные, но не согласные принять это к сведению, - наконец-то получили возможность попользоваться жизнью на славу. Вот когда пригодились почтенные установления более чем тысячелетнего государства, его учреждения, кодексы, здания, административные механизмы, суды, толпы неутомимых чиновников, железный генштаб, и из всего этого они скроили себе мундиры, шитые золотом, и взобрались так высоко, что убийство оказалось вдруг приговором исторической справедливости, грабеж - воинской доблестью; любую мерзость, любую гнусность можно было оправдать и возвысить, дав им иное название, и чудо такого пресуществления продолжалось двенадцать лет. Нацизм, если бы он победил, замечает Асперникус, стал бы \"Ватиканом человекоубийства\", провозгласив догмат (который уже никто в целом мире не смог бы оспорить) своей непогрешимости в преступлениях.
– А разве не ясно? Все четыре ритуала завершены, и если мы были правы, Безымянные освободятся.
– Почему ты решила, что ритуалов всего четыре?
Действительно, почему? Полина только сейчас сообразила, что ни Андра, ни Доминик не говорили о четырех ритуалах. Они вообще не обсуждали саму церемонию призыва Безымянных! Она просто решила, что раз стихий четыре, то и ритуалов – тоже.
Вот какое искушение окаменело на дне воронок от бомб, где похоронен нацизм, - освобожденная от всякой узды голая сила, сокрушенная еще большей силой. Там - и в пепле на колосниковых решетках печей крематория запечатлелась тень редкостного соблазна: осуществления самых сильных желаний, какие только возможны. Вместо лихорадочной дрожи убийства из-за угла - убийство, ставшее добродетелью, священным долгом, работой нелегкой и самоотверженной, делом чести и доблести. Вот почему исключались любые бескровные варианты \"des Endlosung der Judenfrage\" [окончательного решения еврейского вопроса (нем.)], вот почему нацизм не мог пойти ни на какие переговоры, соглашения, перемирия с порабощенными им народами. И даже послабления тактического порядка оказывались невозможными. Итак, речь шла не \"только\" о \"Lebensraum\" [жизненном пространстве (нем.)], не \"только\" о том, чтобы славяне служили завоевателям, а евреи просто исчезли бы, вымерли без потомства, ушли в изгнание. Убийство должно было стать государственным принципом, орудием, не подлежащим обмену ни на какое другое; должно было стать - и стало. Не хватило только последнего вывода из общих фраз и грозных намеков, содержавшихся в программе движения, чтобы теория пришла в полное соответствие с практикой. Это оказалось невозможным, поскольку добро и зло асимметричны друг по отношению к другу. Добро не ссылается на зло в подтверждение своей правоты, а зло всегда выдает за свое оправдание то или иное добро. Потому-то авторы благородных утопий так щедры на подробности, и у Фурье, например, устройство фаланстеров описано до мелочей, но ортодоксы нацизма в своих сочинениях не проронили ни слова об устройстве концлагерей, о газовых камерах, крематориях, печах, мельницах для размола костей, о циклоне и феноле. В принципе, можно было обойтись без резни - так утверждают сегодня авторы книг, долженствующих успокоить Германию и весь остальной мир заверениями, что Гитлер не знал, не хотел, просмотрел, не успел разобраться, был неправильно понят, забыл, передумал и, что бы там ни мелькало в его голове, о резне он, уж наверное, не помышлял.
Сергей был так же растерян, как и она, и это немного успокаивало.
– Тогда сколько их? – поинтересовался он.
Миф о добром тиране и его приближенных, извративших намерения вождя, имеет прочные корни. Но если есть хоть какая-то связь между намерениями Гитлера и положением, в котором он оставил Европу, то он и хотел, и знал, и отдал приказ. Впрочем, был он осведомлен о всех подробностях геноцида или нет, не имеет никакого значения. Любой широко задуманный проект розовый он или черный - отделяется со временем от проектировщика и окончательный вид принимает в результате коллективных усилий, согласно своей внутренней логике. Зло многообразней добра. Встречаются идеологи-абстракционисты кровопролития, которые сами не обидят и мухи, но есть и практики-натуралисты, убивающие con amore [с удовольствием (ит.)], хотя и лишенные дара оправдывать преступление. Нацизм сплотил в своем государстве тех и других, так как нуждался в них одинаково. Он, как и пристало современному инициатору человекоубийства, лицемерил и при этом держался на двух китах: _на этике зла и эстетике китча, безвкусицы_.
– Шесть оборотов Земли вокруг солнца, шесть ритуалов, все просто. В этих магических традициях часто встречаются повторы. Помните, я ходила в магическую библиотеку, чтобы найти описание подходящего ритуала? Я нашла его. Я давно уже знаю, что пытаются провернуть наши маленькие друзья-садисты.
Она не знала этого раньше – только не после первой атаки. Жертвоприношение на пароме было неожиданным и вместе с тем универсальным. Десятки культов могли использовать его для своих нужд. Однако было второе убийство, потом – третье, добавились знания об Алене, о Безымянных, и картинка сложилась.
Они пробивают дыру в пространстве, готовят дверь, через которую должны вернуться забытые боги. Разрушение, порожденное массовыми смертями, подобно удару кувалдой по каменной стене. Первый удар, как бы силен он ни был, не снесет стену, он лишь оставит трещины, мелкие или глубокие. Второй удар эти трещины расширит, третий, может, выбьет пару камней. Но нужно определенное количество ударов, чтобы стена окончательно поддалась.
Этика зла, как уже говорилось, не занимается самопрославлением, зло всегда изображается в ней орудием какого-нибудь добра. И пусть это добро всего лишь прикрытие, смехотворность которого понятна младенцу; никакая программа без него невозможна. Мерзость лжи была узаконенным наслаждением нацистской машины человекоубийства, и злу было бы просто жаль отказаться от такого источника дополнительных удовольствий. Мы живем в эпоху политических доктрин. Времена, когда власть обходилась без них, времена фараонов, тиранов, цезарей минули безвозвратно. Власть без идеологической санкции уже невозможна. Доктрина нацизма была ущербна еще в колыбели из-за интеллектуальной немощи ее творцов, бездарных даже как плагиаторы, но психологически она была безошибочна. Наш век не знает иных властителей, кроме пекущихся о благе людей. Благие намерения победили всесветно, во всяком случае, на словах. Давно уже нет Чингисханов, и никто не рекомендует себя \"бичом божьим Атиллой\". Но к этой официальной благости принуждают обстоятельства, кровавые поползновения не исчезли и только ждут подходящего случая. Какая-то санкция им необходима: в наше время лишь тот, кто убивает на свой страх и риск, для своей же корысти, может позволить себе молчать. Такой именно санкцией был нацизм. Своим лицемерием он отдавал дань официальной человеческой добродетели, утверждая, будто он лучше, чем его изображают, хотя в действительности был хуже, чем сам себе признавался в узком партийном кругу.
В этом случае – шесть. Четыре поклона, каждой из стихий, которыми повелевают Безымянные, четыре вида энергии, четыре стороны света. Четыре жертвы принесены, осталось еще две.
– Те, кто познал истину, и те, кто уверовали, – сказала Андра. – Так было записано в книге ведьм. Понятия не имею, что это значит, так что на этот раз у нас нет сведений о методе убийства. Зато, если я правильно поняла, у нас есть подозреваемые. Теперь, когда я и Ник вернулись, хрен они от нас уйдут! Если они расслабились, принеся четыре жертвы, их ждет большой сюрприз – их победа была не так значительна, как они считали.
Научный анализ, однако, должен идти до конца, до последней черты, как и преступления, которые он исследует. Полумеры тут не помогут. В \"120 днях Содома\" де Сада герцог де Бланжи, обращаясь к детям и женщинам, которым предстояло быть насмерть замученными в оргиях, нашел - с полуторавековым опережением - тот же тон, в котором были выдержаны обращения лагерных комендантов к новоприбывшим узникам: герцог предвещал им тяжелую долю, но не смерть, угрожая ею как наказанием за проступки, а не как предрешенным уже приговором. Хотя третий рейх на практике именно так выносил приговоры, нигде, ни в одном из его кодексов не найдем мы статьи, гласящей: \"Wer Jude ist, wird mil dem Tod bestraft\" [каждый еврей карается смертью (нем.)]. Герцог де Бланжи тоже не открыл своим жертвам что судьба их уже решена, хотя и мог это сделать, имея над ними абсолютную власть. Разница только в том, что де Сад наделил чудовище-герцога риторикой гораздо более изощренной, нежели та, на которую были способны эсэсовцы. Эсэсовский комендант, обращаясь к новоприбывшим, обманывал их, зная, что они уцепятся за ложь, как утопающий за соломинку, если он даст им надежду хоть как-то просуществовать, а значит, и выжить.
– Вообще-то, этот пожар не был их единственной победой, – тихо произнесла Полина.
Нужно было сказать им. Она сама отвлекла их, когда бросилась обнимать Доминика, сама заставила остановиться у входа на сцену, откуда они просто не могли увидеть тело Мириада. Но теперь они заметили…
Принято думать, что комедия, которую сразу после этого разыгрывали палачи, направляя узников будто бы в баню, где их удушали циклоном, диктовалась чисто практическими соображениями: надежда, вызванная обещанием вполне естественного для узников-новичков купанья, усыпляла их подозрительность, предотвращала вспышки отчаяния и даже склоняла к сотрудничеству с убийцами. Так что они добросовестно выполняли приказ обнажиться, понятный в инсценированной охранниками ситуации. А значит, выплескивавшиеся из железнодорожных составов потоки людей отправлялись на смерть нагими потому лишь, что так было нужно для маскировки убийства. Объяснение это представляется самоочевидным настолько, что все историки геноцида принимали его, даже не пробуя отыскать иную причину, которая выходила бы за рамки понимаемого буквально обмана. И все же, утверждает Асперникус, хотя порномахия де Сада была открытым развратом, а гитлеровский геноцид, организованный на индустриальный манер, до самой последней минуты носил личину административного пуританизма, в обоих случаях жертвы отправлялись на смерть нагими - и сходство это отнюдь не случайно. Неправда? Тогда почему даже самые нищие из нищих, даже еврейская голытьба из галицийских местечек, одетая в заплатанные лапсердаки (а если дело было в лагере и зимой, то в бумажные мешки из-под цемента), кутавшаяся в лохмотья и отрепья, все-таки должна была раздеваться догола перед смертью? Уж их-то, сгрудившихся нагими в ожидании автоматной очереди, призрак надежды никак не мог обмануть. Иначе относились к заложникам и к партизанам, взятым с оружием в руках, - те падали в ров в залитой кровью одежде. Но евреи над могилой стояли нагими. Объяснение, будто немцы, бережливые по натуре, и в этом случае думали лишь об одежде, заведомо ложно, придумано задним числом. Речь шла вовсе не об одежде, которая, кстати сказать, сплошь и рядом истлевала на складах, сваленная там бесполезными грудами.
Полина рассказала им все, что знала – а знала она немного. Его обнаружила полиция, прибывшая в амфитеатр, когда пожар потушили. Он отличался от других трупов: он погиб не в огне. Но глядя на его тело, Полина не бралась сказать, что именно стало причиной смерти.
Он всегда казался ей таким сильным, таким смелым – почти непобедимым. И судя по тому, как помрачнела Андра, так и было. Может, они с Мириадом не были друзьями – но они уважали друг друга.
Еще удивительнее другое: евреев, плененных в бою - например, повстанцев, - не заставляли обнажаться перед расстрелом. Как правило, и партизанам-евреям позволялось гибнуть одетыми. Нагими умирали самые беззащитные - старики, женщины, дети, калеки. Какими явились на свет, такими и шли они в мокрую глину. Убийство было здесь суррогатом правосудия - и любви. Палач представал перед толпой обнаженных людей, ожидающих гибели, наполовину отцом, наполовину возлюбленным; он должен был покарать их заслуженной смертью, как отец по заслугам наказывает детей розгой, как любовник, зачарованный наготой, расточает ласки. Полно, да разве это возможно? Что общего тут с любовью, пусть даже чудовищно спародированной? Не чистая ли это фантасмагория?
– В этом мире не так много существ, способных за пару минут превратить в фарш охотника его уровня, – вздохнула она. – Да, он был простым человеком, но еще – фанатиком своего дела, в охоте это помогает. Он не жалел себя ради того, во что верил. Тот, кто сделал это, однозначно не человек.
– И не существо уровня Алены, – добавил Доминик. – Я сражался с ней. Она была сильна, но не слишком.
Чтобы понять, почему все было именно так, говорит Асперникус, мы должны обратиться ко второй после этики зла кариатиде нацизма - китчу. Иначе от нас укроется самый последний, спрятанный глубже всего смысл нацистского человекоубийства.
– С существом уровня Алены он как раз справился, – вмешался Сергей. – Он убил Глеба Горнова, его тело почти не обгорело, его уже опознали.
– Тот, кто это сделал, был сильнее Глеба и Алены, – пояснила Андра. – Это тоже трансмутация, но отличающейся от той, что была проведена в замке семь лет назад. Думаю, Мириад сцепился с их лидером. Тот, кто ведет переговоры с Безымянными, частенько получает от них подарки – силу, способную представлять их волю. Своего рода аванс, который заставляет его работать на них с особым усердием.
Асперникус так определяет это понятие: не может быть китчем то, что создается впервые; китч - всегда подражание чему-то такому, что некогда излучало сияние подлинности, а после копировалось и вылизывалось, пока не опустилось на самое дно. Это поздняя версия, подобная ремесленной копии знаменитого полотна, исправляемой невежественными эпигонами, которые уродуют рисунок и колорит оригинала, накладывают все больше краски и лака, потрафляя все более непритязательным вкусам. Безвкусица самодовольная, кичливая, демонстративная знаменует обычно конец пути; это дешевка, отделанная со всею старательностью, до мельчайших деталей; композиция, окоченевшая навсегда по заданной схеме (тоща как набросок по самому своему существу не может быть китчем, оставляя за зрителем - в отличие от твердо уверенного в себе китча - спасительную возможность доопределения). Так называемый дурной вкус проявляется в китче как непреднамеренный комизм серьезно-торжественных, напыщенных символов. Будучи сутью нацистского стиля, китч проглядывает во всех начинаниях гитлеризма. В архитектуре, к примеру, это монументализм с руками по швам, брюхатые на последнем месяце пантеоны, здания, шантажирующие прохожего своим казенным размахом, с дверями и окнами для гигантов, с изваяниями голых силачей и раздетых богинь на вахте; весь этот китч должен был вызывать если не ужас, то послушное восхищение по стойке \"смирно\" и потому высокомерно выставлял себя напоказ, будучи совершенно полым внутри. Архитектурные образцы можно было заимствовать из Древней Греции, Рима, Парижа эпохи Второй империи, но в сфере человекоубийства этому стилю было непросто себя проявить. Имелось немало почтенных стилей, которые можно было раздуть на великодержавный манер, но где было взять образцы для человеческой бойни? На первый план поэтому выступила техническая сторона истребления; индустрия смерти отличалась функциональностью, впрочем, весьма примитивной: не стоило вкладывать крупные средства в технику, коль скоро всюду, где только можно, ее заменяло содействие самих убиваемых - те, пока еще жили, сами обеспечивали транспортировку, обыскивание и раздевание трупов. И все же китч проник и в лагеря смерти, в их бараки и крематории; он просочился, хотя никто этого не замышлял, в драматургию конвейерного убийства.
– Но если это не один из тех, кто был в замке, мы его не знаем, – мрачно напомнил Сергей. – Мы проверили все контакты Алены. Только три человека были связаны с ее прошлым – теперь осталось два.
– Это не они, – пожал плечами Доминик. – В замке мы нашли четыре черепа, чудовищ изначально было всего четверо, и они прошли одинаковую трансмутацию. Тут у нас нечто другое.
Де Сад, аристократ с деда-прадеда, не заботился о достойной оправе для оргий, которые он громоздил одну на другую: знатность была его естественным состоянием, так что он в соответствии со своим кредо либертина отважно поносил и поганил символы традиционного превосходства аристократов над чернью, не допуская возможности, что кто-то может лишить его наследственных прав; и если бы даже он кончил на гильотине, то и тогда головы лишился бы не кто-нибудь, но маркиз Донат Альфонс Франциск граф де Сад по отцу, а по матери - представитель побочной линии дома Бурбонов. Но нацистское завоевание Германии было делом люмпенов, черни, унтер-офицерских сынов, помощников пекарей и третьеразрядных писак, которые как манны небесной ждали приобщения к элите; и личное участие в резне, да еще постоянное, могло, казалось бы, этому помешать. Какому же образцу могли они следовать? Как и кого изображать из себя, чтобы, ступая по колени в крови, не потерять из виду своих возвышенных притязаний? Путь, наиболее доступный для них, путь китча, далеко их завел - до самого Господа Бога... разумеется, сурового Бога-Отца, а не слюнтяя Иисуса, Бога милосердия и искупления, себя самого принесшего в жертву.
– И мы ничего не знаем об этом, – отметила Полина.
Как же должны предстать подсудимые на Страшном суде? Нагими. И Страшный суд наступил - повсюду была долина Иосафата [по христианским представлениям - место Страшного суда]. Раздетым жертвам отводилась роль осужденных в спектакле, где все было поддельным, от доказательств вины до беспристрастности судей, - все, кроме конца. Но ложь оборачивалась здесь правдой, ведь им и вправду предстояло погибнуть. А убийцу, оказавшегося единственным вершителем их судеб, переполняли одновременно палаческое вожделение и ощущение божественного всемогущества.
– Думаю, скоро узнаем.
Андра задумчиво обошла тело Мириада, изучая его и след, который он оставил на обгоревшей сцене. Похоже, когда нападавший отпустил его, он полз вперед. Полине не хотелось и представлять, что он чувствовал при этом. Но для чего идти на такие мучения? В напрасной надежде спастись?
Разумеется, если описывать все именно так, нельзя не увидеть, что мистерия, которая день за днем, год за годом разыгрывалась в десятках разбросанных по Европе мест, была тошнотворным фарсом. Конечно, неустоявшаяся драматургия представления менялась, церемония приготовления к казни упрощалась порой до крайнего минимума. Поистине, исполнять роль Бога-Отца в этой пьесе - с ее отвратительными барачными декорациями между рядов колючей проволоки - было непросто; непросто было убивать миллионы и произносить перед их шеренгами речи - весной, летом, осенью, целые годы. Было бы слишком бессмысленно и безнадежно исполнять эту роль без сокращений и отсебятины, следовать ей чересчур пунктуально; убийцы, пресыщаясь все больше, довольствовались уже немногими эпизодами действия, скупыми фрагментами Страшного суда, генеральными репетициями, но непременно с настоящим концом. Уровень исполнения падал, трупы не желали гореть, из могил после их утрамбовки сочилась кровь, летом смрад сжигаемых трупов давал о себе знать даже в удаленных от крематория домиках лагерного персонала, но смерть, по крайней мере, всегда оставалась доподлинной.
Другой причины Полина не видела, а вот Андра считала иначе:
Первый том \"Геноцида\" завершается следующими словами: \"Я знаю: тот, кто не участвовал в этих событиях либо в качестве палача, либо в качестве жертвы, мне не поверит и все мои выводы сочтет чистой фантазией. Тем более что жертвы мертвы, а палачи, хотя прошло почти сорок лет, так и не дали нам ни единого, пусть анонимного, воспоминания о резне с описанием своих впечатлений. Чем объяснить такое молчание - столь абсолютное и столь удивительное, если учесть естественное для человека стремление запечатлеть самые сильные или хотя бы только самые крайние ощущения, какие не всякому выпадают на долю? Чем объяснить совершенное отсутствие подписанных хотя бы псевдонимами исповедей, которые в конце концов пришлось заменить литературными апокрифами? Чем, если не безразличием актера к давно уже сыгранной роли? Читатель, мы должны с тобою условиться: актерствовали палачи бессознательно, и было бы верхом нелепости полагать, будто они понимали, что делают, будто они осознанно воплощали образ Всевышнего, карающего заслуженной смертью. Все представление было грандиозным, чудовищным китчем, а первый признак и первое условие китча - то, что для своих творцов он отнюдь не безвкусица; все они свято верят, что творят настоящую живопись, подлинную скульптуру, первоклассную архитектуру, и тот, кто в своем творении разглядел бы приметы китча, не стал бы ни продолжать его, ни заканчивать.
– Он спасал от огня глаза, и у него получилось. Похоже, он не верил, что нас могли убить так просто, и оставил нам подсказку.
Я утверждаю нечто совершенно иное, а именно: ни в одиночку, ни сообща люди не могут и шагу ступить, не могут перемолвиться словом, не следуя какому-нибудь образцу, или стилю, или примеру. А значит, какой-нибудь стиль и какие-нибудь образцы не могли не заполнить беспримерную пустоту конвейерного умерщвления, и ими оказались самые расхожие образцы, усвоенные еще во младенчестве, - образцы и символы христианства; и, хотя, став нацистами, палачи от него отреклись, это не значит, будто им удалось вычеркнуть его из памяти совершенно. Ни в СС, ни в СА, ни в партийном аппарате не было ведь магометан, буддистов, даосистов; не было там, конечно, и верующих христиан, и в этом кошмарном отступничестве, на лагерных плацах, родился лишь кровавый китч. Что-то должно было заполнить пустоту, лишенную стиля, и ее заполнило то, что палачам приходило на ум мимовольно, почти инстинктивно, как раз потому, что \"Mein Kampf\", и \"Миф XX века\", и груды пропагандистских брошюр, вся литература под флагом \"Blut und Boden\" [кровь и почва (нем.)] не содержали в себе ни единого слова, указания, заповеди, способных хоть чем-то эту пустоту заполнить. Здесь вожди предоставили исполнителей самим себе; так возник этот кощунственный китч. Его драматургия была, разумеется, упрощена до предела, словно бы списана из школьной шпаргалки; она питалась крохами смутных воспоминаний о катехизисе, заимствования из которого оставались неосознанными, автоматическими; уцелели какие-то обрывки представлений о Высшем Правосудии и Всемогуществе, и притом скорее в виде картинок, чем текста.
Полине сложно было представить, какой силой воли нужно обладать для такого. Мириад знал, что умирает, его наверняка переполняли боль и страх. Любое живое существо на его месте извивалось бы от боли и молило о пощаде. А он каким-то чудом помнил о своей миссии до конца. Когда он умер, его голова достигла каменной арки. Огонь смог опалить лишь его ноги, пожарные успели вовремя.
– Хороший воин, – задумчиво проговорил Доминик. – Один из лучших, кого я знал. Со своими недостатками как человек, но охотник великолепный.
Мою правоту в этом дознании, где все улики - лишь косвенные, подтверждает и то, что для оккупационных властей не было дела важнее, чем представить убийство осуществлением справедливого порядка вещей. Обычно считается - и сегодня это общее мнение историков нацизма, - что евреи стали навязчивой идеей третьего рейха, идеей, которой Гитлер себе на погибель заразил сначала свое движение, а потом и немецкий народ; что это была мания преследования, принявшая форму агрессии, сущая социальная паранойя: все зло усматривали в евреях, а для тех, кто заведомо к ним не принадлежал и никак с ними связан не был, изобрели этикетку \"белый еврей\", применявшуюся, при всей ее нелепости, систематически. Отсюда, однако, следует, что вопреки всем догмам нацизма сущностью \"еврейства\" не была _раса_ - этой сущностью было _зло_; евреи же были признаны воплощением зла в особенно высокой его концентрации. Поэтому они и стали для рейха проблемой номер один, личным делом национал-социализма, а их ликвидация оказалась исторической необходимостью и осуществлялась в качестве таковой. В традиции преследования евреев главное место занимают погромы, но гитлеровцы сами почти не прибегали к ним, разве что непосредственно после прихода к власти, когда нужно было выйти на улицы, увлечь колеблющихся, а рьяным приверженцам предоставить возможность показать себя. Но окрепший нацизм, побеждающий на поле сражений, инициатором погромов был крайне редко; они случались - да и то не всегда, - когда в города, оставленные побежденными армиями, входили передовые немецкие части. Надо думать, нацисты поступали так потому, что погромы - это ведь кровавые беспорядки, которым сопутствуют грабежи и стихийное уничтожение еврейской собственности, то есть _уголовные преступления_; между тем преследование евреев мыслилось не как преступление, но как его абсолютная противоположность - осуществление высшего правосудия. Евреев должно было постичь то, что им полагалось по справедливости и по закону. Это объясняет неодобрение, с которым немцы относились к погромам, их сдержанность в подобных случаях, но не объясняет, почему гитлеровцы, которые были не прочь противопоставить русским партизанам завербованных ими пленных и дезертиров, к примеру власовцев, и которые повсюду в Европе формировали части СС из \"нордических добровольцев\" - испанцев, французов, голландцев, - никогда не использовали иноплеменников при ликвидации евреев, за исключением особых случае\", вызванных непредусмотренными обстоятельствами или нехваткой на месте собственных сил. И в каждом подобном случае можно документально доказать, что привлечение негерманцев к делу уничтожения было вынужденным. Уже это ясно показывает, до какой степени окончательное сведение счетов с еврейством рассматривалось как \"личное дело\" немцев, передоверить которое нельзя никому. Наконец, если евреев и направляли в трудлагеря, то только в качестве прелюдии к полному их истреблению; лагеря уничтожения были созданы позже, и притом специально для них.
– Ты не обязан этого делать, если не хочешь, – напомнила Андра. – Но, думаю, он хотел отдать тебе свои глаза.
– Мы с тобой всегда казались ему меньшим из зол. Как считаешь, если бы не эта авиакатастрофа, он бы позвал нас с собой?
Известно, что о намерениях инициаторов чего бы то ни было гораздо вернее говорят материальные факты, чем заявления, которые этим фактам предшествуют, или толкования, которые даются им задним числом. Из фактов же, взятых в отвлечении от нацистской доктрины, от пропагандистских стараний Геббельса и его прессы, неопровержимо следует, что \"окончательное решение еврейского вопроса\" было принято в своей истребительной форме прежде, чем начали рушиться фронты военных сражений; следовательно, смертоубийственное ускорение не объясняется одним лишь желанием завершить истребление раньше, чем кто-нибудь поспеет на помощь истребляемым; и даже с точки зрения самих убийц геноцид вышел за провозглашенные ими категории возмездия или расплаты и стал чем-то большим - их исторической миссией. Что же в конце концов значила эта миссия? Никогда не называемая прямо, она мерцает туманным пятном, в котором сквозь технологию и социографию геноцида просвечивает иудео-христианская символика, но с обратным, убийственным знаком. Как если бы, не будучи в состоянии убить Бога, немцы убили \"богоизбранный народ\", чтобы занять его место и после кровавой детронизации Всевышнего in effigie [в изображении (лат.), имеется в виду средневековый обычай сжигать изображение преступника, приговоренного к казни заочно] стать самозваными избранниками истории. Священные символы были не уничтожены, но перевернуты. Итак, антисемитизм третьего рейха в самом последнем счете был только предлогом. Идеологи не были настолько безумны, чтобы буквально приняться за теоцид; в то же время отрицания Бога словом и статьями закона им было уже недостаточно, и, хотя церковь можно было преследовать, уничтожить ее совсем было пока нельзя, время для этого еще не пришло. Под боком, однако, имелся народ, в лоне которого зародилось христианство; уничтожить этот народ значило бы полями казней подойти настолько близко к покушению на Бога, насколько это возможно для человека.
– Скорее всего. Он был фанатиком, но не дураком. Какая разница теперь? Мы уже не сможем ему помочь.
Убийство оказывалось Анти-Искуплением: оно освобождало немцев от уз Завета. Но освобождение должно было быть полным; не о том шла речь, чтобы из-под опеки Господней перейти под опеку кого-то, противостоящего Господу. Не жертвоприношением кумиру сатанинского зла должен был стать геноцид, но мятежом, свидетельством абсолютной независимости от неба и от преисподней. И хотя во всей империи никто никогда этого ТАК не назвал, не выраженный в словах надчеловеческий смысл свершавшегося был паролем негласного смертоубийственного сговора. Ненависть к жертвам имела обратной своей стороной привязанность; ее засвидетельствовал эсэсовский командир высокого ранга, который, глядя в окно поезда, мчавшегося по поросшим чахлыми соснами пескам своего округа, сказал спутнику: \"Hier liegen MEINE Juden\" [здесь лежат МОИ евреи (нем.)]. МОИ евреи. Его связала с ними смерть, к которой он был причастен. А исполнителям на самом низу трудно бывало понять, ради чего с матерями должны погибать и дети, поэтому, дабы исправить немедля столь фатальный недостаток вины, они изобретали ее ad hoc. Например, когда мать, только что прибывшая в лагерь, пыталась отречься от собственного ребенка (зная, что бездетных женщин направляют на работы, прочих же - прямо в газовую камеру), за подобное отречение от материнства преступная мать каралась без промедления, а то, что детям, за которых вступался палач, предстояло погибнуть в тот же день, ничуть не портило ему комедию праведного негодования. И пусть не уверяют нас, будто среди охваченных праведным гневом убийц были читатели маркиза де Сада, который за полтораста лет до того сочинил такие же точно комедии, включая богоубийство in effigie, и что эсэсовцы были всего лишь его плагиаторами. Вступаясь за младенцев, черепа которых они разбивали несколько минут спустя, вступаясь за них в фарсе справедливого воздаяния, шитом такими гнилыми нитками, что тот сразу же разлезался на куски, они, не осознавая того, доказывали свою верность так и не выраженной в словах сущности геноцида как эрзац-экзекуции Бога\".
– Но сможем за него отомстить.
В томе втором своего трактата, озаглавленном \"Fremdkorper Tod\" [\"Инородное тело Смерть\" (нем.)], наш автор решается дать историософический синтез, выходящий за рамки фактографии первого тома, хотя и основанный на ней. Он выводит понятие \"вторичной утилизации смерти\".
Доминик опустился на колени возле мертвого тела, осторожно провел пальцами по окровавленной голове, чтобы найти глаза. Он ненадолго замер, а потом резко стянул с лица тканевую повязку – в ней больше не было необходимости.
В древности истребление целых народов или этнических групп было неотъемлемой частью правил ведения войны. Христианство положило конец резне, не имевшей иного обоснования, кроме одной лишь _возможности ее совершения_. Отныне, чтобы убивать, надлежало указать вину убиваемых например, иноверие, и в средние века так оно чаще всего и было. Средневековье осуществило род симбиоза со смертью как судьбой, уготованной человеку волей Всевышнего; четыре всадника Апокалипсиса, \"плач и скрежет зубовный\", пляски скелетов, \"черная смерть\" и \"Hollenfahrt\" [сошествие во ад (нем.)] стали естественными спутниками человеческого существования, а смерть - орудием Провидения, уравнивающего нищих с монархами. Это оказалось возможно как раз потому, что средневековье было совершенно беспомощно перед смертью.
Ему удивительно шли светлые глаза мертвого охотника.
Ни медицинской терапии, ни естественно-научных знаний, ни противоэпидемических конвенций, ни реанимационной аппаратуры - ничего этого не было; ничто не могло противостоять напору смерти или хотя бы позволить принять ее как удел всего живого, ибо христианство резкой чертой отграничило человека от остальной природы. Но как раз высокая смертность, непродолжительность жизни и примирили средневековье со смертью - смерть получила самое высокое место в культуре, устремленной к потустороннему. Смерть была ужасающей тьмой, только если смотреть на нее _отсюда_; созерцаемая _с той стороны_, она оказывалась переходом к вечной жизни через Страшный суд, который, как он ни страшен, все же не обращает человека в ничто. Такого накала эсхатологических чаяний нам не дано даже отдаленно себе представить; в памятных словах, принадлежащих христианину \"Убивайте всех, Господь узнает своих\" [по преданию, эти слова произнес папский нунций Амальрик Арно во время одного из крестовых походов против еретиков-альбигойцев (в XIII веке)], - которые кажутся нам изощренным кощунством, нашла выражение глубочайшая вера.
Современная цивилизация есть, напротив, движение _прочь_ от смерти. Социальные реформы, успехи медицины, причисление проблем, которые прежде были сугубо личной заботой (болезнь, старость, увечье, нужда, личная безопасность, безработица), к разряду проблем общественных, - все это _изолировало_ смерть; по отношению к ней социальные реформы оставались бессильными, и потому она становилась делом все более _частным_, в отличие от прочих невзгод, которым общество хоть как-то могло помочь. Социальное обеспечение, особенно в \"государстве всеобщего благосостояния\", сокращало область нужды, эпидемий, болезней, жизнь становилась все комфортабельней, но смерть по-прежнему оставалась смертью. Это выделяло ее среди других составляющих человеческого бытия и делало \"лишней\" с точки зрения доктрин, которые ставили целью улучшение жизни и которые мало-помалу стали универсальной религией обмирщенной культуры. Тенденция к отчуждению смерти особенно усилилась в XX веке, когда даже из фольклора исчезли ее \"одомашненные персонификации\" - Ангел Смерти, Курносая или Гость без лица; по мере того как культура из суровой законодательницы превращалась в послушную исполнительницу желаний, смерть, лишенная всякой потусторонней санкции и не принимаемая, как прежде, безропотно, становилась чужеродным в культуре телом, обессмысливалась все больше и больше, поскольку культура, эта заботливая опекунша и поставщик удовольствий, уже не могла наделить ее каким-либо смыслом.
Но смерть, публично приговоренная к смерти, не исчезла из жизни. Не находя себе уголка в системе культуры, низвергнутая с прежних высот, она стала наконец прятаться и дичать. Вновь освоить ее, вернуть ей прежнее место общество могло одним только способом: узаконив и регламентировав ее. Но напрямик, в открытую, этого нельзя было объявить, и потому убивать следовало не во имя возвращения смерти в культуру, а во имя добра, жизни, спасения, и именно этот подход был возведен нацизмом в ранг государственной доктрины. Автор напоминает здесь о горячих спорах, которые в Соединенных Штатах вызвала книга Ханны Арендт \"Эйхман, или О банальности зла\". Участники этой дискуссии утверждали, что \"каждый человек сознает в душе святость жизни\" (Сол Беллоу), а \"чудовищное преступление может совершить лишь чудовище\" (Норман Подгорец) и потому нельзя приравнивать ужас нацизма к банальности. По мнению Асперникуса, заблуждались все дискутанты: сведя проблему к делу Эйхмана как квинтэссенции злодеяний нацизма, они не могли ее разрешить. Эйхман, подобно большинству креатур третьего рейха, был исполнительным и усердным бюрократом геноцида, но до этого его довела не только сознательная слепота карьериста, одного из партийных чиновников, соперничающих между собой в додумывании до конца неконкретизированных указаний фюрера. Доктрина, считает Асперникус, была банальна, банальны могли быть ее исполнители, но не источники, лежащие вне нацизма и вне антисемитизма. Спор увяз в частностях, безразличных для правильного диагноза народоубийства XX века.
Глава 9
– Олег Вячеславович, к вам гостья, – раздался из динамика голос секретарши. – Она сказала, что вы ее ждете, но ее имя в моем списке не значится. Вы и правда кого-то ждете?
Обмирщенная цивилизация направила человеческую мысль по пути натуралистических поисков \"виновников зла\", притом любого. Потусторонний мир был аннулирован и на эту роль уже не годился, но отвечает же кто-то _ибо кто-нибудь должен ответить_ - за все _мировое зло_. Значит, надо обнаружить и указать виновника. В средневековье достаточно было сказать, что евреи распяли Христа; в XX веке этого уже не хватало - виновные должны были отвечать за любое зло. Для расправы с ними Гитлер воспользовался дарвинизмом, учением, которое увидело последний, окончательный, выведенный за пределы культуры смысл смерти как обязательного условия эволюции в природе. Гитлер понял это по-своему, искаженно и плоско, как заповедь и как образец, посредством которого Природа (он называл ее Провидением) оправдывает и даже прямо предписывает выживание сильных за счет слабых. Он, как и многие примитивные умы до него, \"борьбу за существование\" понял дословно, хотя в действительности этот принцип не имеет ничего общего с физическим истреблением хищниками своих жертв (эволюция возможна только в условиях относительного равновесия между более и менее агрессивными видами: при полном истреблении слабых хищники вымерли бы от голода). Нацизм, однако, вычитал у Дарвина то, чего жаждал, - сверхчеловеческое (а значит, все-таки не потустороннее) отождествление убийства с самой сутью всемирной истории. Воспринятый в таком искаженном виде принцип борьбы за существование аннулировал этику как таковую, выдвинув взамен право сильного, последним выражением которого служит исход борьбы не на жизнь, а на смерть. Чтобы сделать еврейство достаточно страшным врагом, надлежало раздуть его мировую роль до абсурда; вот где лежат истоки паралогического мышления, которое привело к тотальной демонизации еврейства.
Судя по легкому презрению в голосе секретарши, она уже знала, с кем имеет дело. Ей приходилось выпроваживать этих дам с «назначенными встречами» чуть ли не каждый день: торговых агентов, представительниц правозащитных организаций, жен уволенных им сотрудников. Все они были бесполезны, разговоры с ними лишь отняли бы у него время и нагнали бы на него скуку. Поэтому Олег и нанял секретаршу, способную работать надежным фильтром между ним и этими ничтожествами.
Это потребовало от нацистов поистине немалых усилий, так как противоречило повседневному опыту немцев, ведь евреи жили среди них столетиями и, как бы ни были они плохи - даже если допустить обоснованность антисемитских предубеждений, - все-таки не заслуживали всесожжения вместе с неродившимися еще младенцами, не заслуживали костров, рвов, печей и мельниц для размола костей; это было бы не только чудовищно, но к тому же совершенно абсурдно. Все равно как если бы в педагогике появилась теория, предлагающая убивать детей, которые прогуливают уроки или крадут у товарищей. Итак, даже с точки зрения традиционного антисемитизма евреи, безусловно, не заслуживали полного истребления. Подтверждается это и тем, что возрождающиеся неонацистские движения не только не включают в свою программу истребление евреев, но и не признают, что их предшественники в третьем рейхе задумали и осуществили такое истребление. Эти движения либо ограничиваются общими антисемитскими фразами, либо отводят антисемитизму второстепенное место в своих программах - в качестве \"носителей мирового зла\" евреи уже не котируются. Согласно антисемитизму сорока- или пятидесятилетней давности евреи несли вину \"за все\", от капитализма до коммунизма, от экономических кризисов и нужды до упадка нравственности; теперь каждый, не задумываясь, назовет множество бед, которых никто не объясняет еврейскими происками (отравление биосферы, перенаселение, энергетический кризис, инфляция и т.д.). Итак, антисемитизм \"обесценился\", он не исчез, но утратил былую способность объяснять любые общественные беды. Асперникус во избежание недоразумений подчеркивает, что антисемитизм теряет свое значение не абсолютно, а только в историософской перспективе: на роль козла отпущения, отвечающего за все, в послегеноцидную эпоху евреи уже не годятся.
– Как ее зовут? – спросил он, хотя наперед знал, что это имя ему ничего не скажет. Он не назначал на этот день никаких встреч.
Что же стало потом? Потом разыскание виновников \"всяческого зла\" вступило в фазу окончательной атомизации. После утраты веры в универсальную правду Всевышнего, после крушения веры в универсальное зло мирового еврейства был сделан еще один шаг, последовательный и последний. Безапелляционность в установлении виновников зла достигает предела. Виновником может быть признан каждый.