Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Статья 5046 была знаменитая статья городового устава, подвергающая аресту и тюремному заключению лиц, скрывших от полиции свои преступления.

— Что, не узнал Джимми Клэнси? — говорю я. — Ах ты, чудовище красножаброе!

Когда О\'Хара распознал меня под той скандальной внешностью, которой наделили меня тропики, я втолкнул его в какой-то подъезд и рассказал ему все, что мне нужно и почему.

— Отлично, Джимми! — говорит О\'Хара. — Воротись назад и садись на скамейку. Я приду через десять минут.

Вот идет О\'Хара по скверу Лафайета и видит: два босяка оскорбляют своим видом скамейку, на которой они сидят. Еще через десять минут Джимми Клэнси и генерал де Вега, вчерашний кандидат в президенты республики, оказываются в полицейском участке. Генерал испуган, он говорит о своих высоких орденах и чинах и ссылается на меня как на свидетеля.

— Этот человек, — говорю я, — был железнодорожным агентом. Но его прогнали. Он потерял должность, и теперь он просто сумасшедший.

— Caramba! — говорит генерал, шипя, как сифон с сельтерской. — Ведь вы сражались в рядах моего войска, сеньор, почему же вы говорите неправду? Вы должны сказать, что я генерал де Вега, солдат, caballero…

— Железнодорожный агент! — говорю я опять. — За душой ни цента. Темная личность. Три дня питался крадеными бананами. Посмотрите на него. Сами убедитесь.

Двадцать пять долларов штрафа или шестьдесят дней заключения закатили генералу в участке. Денег у него не было, пришлось посидеть. А меня отпустили! Я знал, что меня не задержат: при мне были деньги, да и О\'Хара шепнул обо мне два-три слова. Да! На два месяца засадили его. Ровно столько времени ковырял я киркой великую республику Кам… Гватемалу.

Клэнси замолчал. При ярком сиянии звезд было видно, что в его взоре, устремленном в былое, светятся довольство и счастье. Кьоу откинулся на спинку стула и хлопнул своего товарища по еле прикрытой спине.

— Расскажи ты им, дьявол этакий, — сказал он, хихикая, — как ты сквитался с этим генералом на почве земледельческих махинаций.

— Так как у генерала не было денег, — заговорил Клэнси с большим удовольствием, — то для того, чтобы получить с него штраф, полиция заставила его работать с партией других арестантов по уборке улицы Урсулинок. За углом находился салун, художественно убранный электрическими вентиляторами и холодными напитками. Я сделал этот салун своей главной квартирой и каждые четверть часа выбегал оттуда на улицу поглядеть на маленького человека, флибустьерствующего граблями и лопатой. Жара стояла страшная, не меньше, чем сейчас.

— Эй, мусью! — кричал я ему, и он смотрел на меня, злой, как черт; на рубашке у него были мокрые пятна.

— Жирные, здоровые люди, — говорил я генералу де Вега, — очень нужны в Новом Орлеане. Да, им предстоит великая работа. Caramba! Да здравствует Ирландия!

XI. Остатки кодекса чести



В Коралио завтракают не раньше одиннадцати. Поэтому на рынок уходят поздно. Маленькое деревянное строение крытого рынка стоит на короткой, подстриженной травке под ярко-зеленой листвой хлебного дерева. Однажды утром в обычный час пришли на рынок торговцы и принесли с собой свои товары. Здание рынка со всех сторон окружала галерея в шесть футов шириной, защищенная от полуденного зноя соломенной крышей, далеко выступавшей над стенами. Обычно на этой галерее торговцы раскладывали свои товары — свежую говядину, рыбу, крабов, фрукты, кассаву, яйца, сласти и высокие дрожащие груды маисовых лепешек, каждая такой ширины, как сомбреро испанского гранда.

Но в это утро те торговцы, которые обычно занимали сторону галереи, обращенную к морю, не разложили товаров, а сбились в кучу и, размахивая руками, негромко залопотали о чем-то. Потому что там, на галерее, лежала объятая сном — нисколько не прекрасная — фигура Блайта-Вельзевула. Он покоился на измызганном кокосовом коврике, больше чем когда-либо похожий на падшего ангела. Его грубый полотняный костюм, весь испачканный, разодранный по швам, был испещрен тысячами всевозможных морщин и так нелепо облекал его туловище, словно Вельзевул был не человек, а чучело, на которое забавы ради напялили одежду, а потом, когда вдоволь наиздевались над ним, бросили. Но непоколебимо на его переносице сверкало золотое пенсне — единственный уцелевший знак его былого величия.

Лучи солнца, отразившиеся в мелкой ряби моря и заигравшие на лице Вельзевула, а также голоса рыночных торговцев разбудили его. Он приподнялся на своем ложе, мигая глазами, оперся о стену рынка. Вынув из кармана злокачественный шелковый носовой платок, он тщательно протер и отполировал пенсне. И постепенно ему стало ясно что в его спальне чужие и что учтивые бурые и желтые люди умоляют именно его уступить свое ложе товарам.

— Если сеньор будет так добр… Тысяча извинений за беспокойство… но скоро придут покупатели… покупать провизию… Десять тысяч горьких сожалений, что пришлось потревожить сеньора!

В таком стиле они возвещали ему, что он должен убраться и не тормозить колес торговли.

[...] 27) На Катюшу находят, после воскресения уже, периоды, в которые она лукаво и лениво улыбается и как будто забыла все, что прежде считала истиной, просто весело, жить хочется.

Блайт покинул галерею с видом принца, покидающего осененное великолепным балдахином ложе. Этого вида он не терял никогда, даже в периоды самого глубокого падения. Всякому ясно, что курс нравственности не обязателен в программе аристократического образования.

[...] 31) Читал о коронации и ужасался на сознательный обман людей. В особенности регалии. [...]

Блайт почистил свой измятый костюм и медленно зашагал по горячим пескам Калье Гранде. Куда он идет, он не знал. Городок лениво предавался своим повседневным занятиям. В траве копошились младенцы с золотистыми телами. Морской ветер навеял ему аппетит, но не навеял средств для утоления оного. Как всегда по утрам, Коралио был полон тяжелым запахом тропических цветов, и запахом печеного хлеба, приготовляемого тут же, на улице, и запахом дыма от глиняных печек/ В тех местах, где не было дыма, виднелись горы, и казалось, что хрустальный воздух, обладая могуществом евангельской веры, придвинул их почти к самому морю, — придвинул так близко, что можно было сосчитать все скалистые прогалины на покрытых лесами склонах. Легконогие карибы спешили на берег к ежедневным трудам. Уже среди кустов, по тропинкам, медленно спускались лошади одна за другою — от банановых плантаций к морю. Видны были только их головы да ноги. Все остальное было прикрыто огромными связками золотисто-зеленых плодов, свешивающихся у них со спины. На порогах сидели женщины и расчесывали длинные черные волосы, перекликаясь друг с другом через узкую улицу. В Коралио царил покой — скучный, выжженный зноем, но все же покой.

28 мая 1896. Ясная Поляна. 12 часов, полдень. Уж несколько дней бьюсь с своей работой и не подвигаюсь. Сплю. Хотел кое-как начерно довести до конца, но никак не могу. Дурное расположение духа, усиливаемое пустотой, бедной, самодовольной, холодной пустотой окружающей жизни. Был за это время в Пирогове. Самое радостное впечатление: в брате Сергее, несомненно, произошел переворот душевный. Он сам формулировал сущность моей веры (и, очевидно, признает ее истинной для себя): возвышать в себе духовную сущность и покорять ей животное. У него икона чудотворная, и его мучило неопределенное отношение к ней. Девочки очень хороши - серьезно живут. Маша заразилась ими. Потом дома был Саломон. Танеев, который противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью и его coq du vilIage\'ным положением [положением первого лица (фр.)] у нас в доме. Это экзамен мне. Стараюсь не провалиться.

В это яркое, ясное утро, когда Природа, казалось, подавала лотос забвения на золотой тарелке Рассвета, Блайт-Вельзевул докатился до дна. Дальше падать было уже некуда. Ночевка на базаре опозорила его окончательно. Покуда у него над головой был кров, все еще оставалось что-то, отличающее джентльмена от лесного зверя и птиц поднебесных. Но теперь он — жалкая устрица, которую ведут на съедение по песчаному берегу Южного моря хитрый Морж — Случай и безжалостный Плотник — Судьба.[13]

Деньги давно уже были для Блайта легендой. Он выкачал из своих приятелей все, что их дружба могла ему дать; потом он выжал до последней капли то, что могло дать ему их великодушие, и, наконец, подобно Аарону, выбил из их затвердевших сердец, как из камня, скудные капли унизительной милостыни.

Страшное событие в Москве, погибель 3000. Я как-то не могу, как должно, отозваться. Все нездоровится - слабею. В Пирогове шорник, умный человек. Вчера был из Тулы из рабочих, умный, кажется, революционер. Нынче семинарист трогательный. Очень, очень плохо подвигается работа. Письма довольно скучные, потому что требуют учтивых ответов. Написал Бондареву, Поше, еще кому-то. Да, был еще офицер Дунин-Барковский. Кажется, был полезен ему. Чудесные записки Шкарвана. Вчера письмо от бедного Суллера, которого загнали на персидскую границу, надеясь уморить его. Помоги ему бог. И меня не забудь. Дай мне жизни, жизни, то есть сознательного радостного служения тебе. За это время думал:

Он истощил свой кредит до последнего реала. С той ясной отчетливостью, которая отличает ум потерявшего стыд паразита, он знал наперечет все места в Коралио, где можно раздобыть стакан рома, порцию съестного, серебряную монетку. Теперь он перебирал в уме все эти источники благ, вникая в них с тем прилежным вниманием, которое дается лишь жаждой и голодом. Весь его оптимизм не мог найти ни зерна надежды в мякине его жизненных планов. Игра сыграна. Эта ночевка на улице доконала его. До сих пор он мог просить взаймы. Теперь он может только попрошайничать. Самая наглая софистика бессильна была бы назвать возвышенным именем ссуды монету, небрежно швыряемую в лицо шалопаю, который ночует на голых досках базара.

Но в это утро он, как последний нищий, с благодарностью принял бы любое подаяние, ибо демон жажды схватил его за горло, — демон утренней жажды привычного пьяницы, требующей утоления на каждой станции по пути в геенну огненную.

[...] 2) Стихотворения Малларме и других. Мы, не понимая их, смело говорим, что это вздор, что это поэзия, забредшая в тупой угол. Почему же, слушая музыку непонятную и столь же бессмысленную, мы смело не говорим того же, а с робостью говорим: да, может быть. Это надо понять, подготовиться и т. п. Это вздор. Всякое произведение искусства только тогда произведение искусства, когда оно понятно - не говорю всем, но людям, стоящим на известном уровне образования, том самом, на котором стоит человек, читающий стихотворения и судящий о них. Это рассуждение привело меня к совершенно определенному выводу о том, что музыка раньше других искусств (декадентства в поэзии и символизма и пр. в живописи) сбилась с дороги и забрела в тупик. И свернувший ее с дороги был гениальный музыкант Бетховен. Главное: авторитеты и лишенные эстетического чувства люди, судящие об искусстве. Гете? Шекспир? Все, что под их именем, все должно быть хорошо, и on se bat les flancs [хлопочут по-пустому (фр.)], чтобы найти в глупом, неудачном - прекрасное, и извращают совсем вкус. А все эти большие таланты: Гете, Шекспиры, Бетховены, Микеланджелы рядом с прекрасными вещами производили не то что посредственные, а отвратительные. Средние художники производят среднее по достоинству и никогда не очень скверное. Но признанные гении производят или точно великие произведения, или совсем дрянь: Шекспир, Гете, Бетховен, Бах и др. [...]

Блайт медленно шел по улице, зорко высматривая какое-то чудо, которое пошлет манну в его пустыню. Проходя мимо простонародной харчевни мадамы Васкес, он увидел, как завсегдатаи этой харчевни сидят за столом и поглощают ломти свежеиспеченного хлеба, авокадо, ананасы и очаровательный кофе, аромат которого свидетельствовал о его отменных достоинствах. Мадама прислуживала за столом; отвернувшись на мгновение к окну и кинув на улицу робкий, бессмысленный, меланхолический взор, она увидела Блайта; взгляд ее стал еще более смущенным и робким. Вельзевул был должен ей двадцать песо. Он поклонился ей так, как некогда кланялся менее робким дамам, которым ничего не был должен, и пошел дальше.

[8 июня] Кажется, 6 июня 1896. Ясная Поляна. Главное: за это время подвинулся в работе и подвигаюсь. Пишу о грехах, и ясна вся работа до конца. Дочел Спира. Прекрасно. Движение экономическое человечества тремя средствами: уничтожение земельной собственности Генри Джорджа. Налог на наследство, передающий накопленное богатство, если не в первом, то во втором поколении, обществу. И такой же налог на богатство, на излишек против рублей дохода на семью, или 200 на человека.

Купцы и их подручные открывали массивные деревянные двери магазинов. Вежливы, но холодны были их взоры, когда они смотрели на Блайта, как он гордо шагает по улице с остатками своей прежней элегантной осанки, потому что они все без изъятия были его кредиторами.

Приехали нынче Чертковы. Галя очень хороша. Третьего дня был жандарм-шпион, который признался, что он подослан ко мне. Было и приятно и гадко.

На площади у фонтана он совершил туалет при помощи смоченного в воде носового платка.

[9 июня] Нынче 9 июня 96. Я. П. Писал не много и не совсем хорошо. Кажется, что уясняется. Поутру беседовал с рабочим, пришедшим за книжками. [...]

По площади тянулась печальная вереница людей. То были друзья заключенных в тюрьме; они несли арестантам их утренний завтрак Пища не возбудила в Блайте никаких вожделений. Ему нужна была не пища, но выпивка или монета для ее приобретения.

По дороге ему встретилось немало людей, которые некогда были его друзьями и близкими. Но у всех у них он уже истощил и терпение и щедрость. Уиллард Джедди и Паула проскакали мимо него, возвращаясь с ежедневной прогулки верхом по старой индейской дороге, и ответили ему самым холодным поклоном. На другом углу ему встретился Кьоу, который шел, весело насвистывая и неся, словно приз, свежие яйца на завтрак себе и Клэнси. Лихой искатель счастья был одной из жертв Блайта; чаще всех он опускал руку в карман, чтобы дать Вельзевулу подачку. Но теперь оказалось, что даже он забаррикадировался против дальнейших вторжений. Его небрежный поклон и зловещий блеск в серых больших глазах заставили Вельзевула ускорить шаги, хотя за минуту до этого он помышлял о добавочном «займе».

19 июня 96. Ясная Поляна. Все время чувствую себя слабым и дурно сплю. Вчера приехал Поша. Хорошо рассказывал про Ходынку, но написал плохо. Очень праздная, роскошная наша жизнь тяготит меня. Приехал Злинченко. Чужой. Молод и не так понимает, как я, то, что понимает, хотя во всем согласен. Докончил 13 июня начерно. Теперь переделывал, но очень мало работаю. Сережа тут, и жалок и тяжел. Боролся с собой два раза и успешно. Ах, кабы всегда так!

После этого злосчастный отверженец посетил три пивные одну за другой. Во всех трех его деньги и его кредит давно уже были истрачены; но сегодня Блайт готов был валяться в ногах у самого лютого врага за один глоток aguardiente. В двух пульпериях его дерзкие просьбы встретили такой учтивый отказ, что эта учтивость показалась обиднее ругани. Третье заведение усвоило себе американские методы: посетителя схватили за шиворот и дали ему такого пинка, что он вылетел на улицу и упал на колени.

Раз вышел за Заказ вечером и заплакал от радости благодарной - за жизнь. Очень живо представляются картины из жизни самарской: степь, борьба кочевого патриархального с земледельческим культурным. Очень тянет. Коневская не во мне родилась. От этого так туго. Думал:

Физическое оскорбление изменило его самым неожиданным образом. Когда он встал с колен и пошел дальше, весь облик его выражал полное и абсолютное спокойствие. Та искательная и притворная улыбка, которая словно застыла у него на лице, сменилась упорной и злобной решимостью. До сих пор Вельзевул барахтался в море бесчестия, держась за веревочку, которая соединяла его с порядочным обществом, вышвырнувшим его за борт. И вот он почувствовал, что эту веревочку внезапно выдернули у него из рук, и на него снизошло то блаженное спокойствие духа, которое испытывает всякий пловец, когда, утомившись бороться с волнами, он видит, что ему осталось одно: утонуть.

Блайт отошел к ближайшему углу, счистил там со своего костюма песок и протер стекла пенсне.

1) Очень важное об искусстве:, что такое красота? Красота - то, что мы любим. Не по хорошу мил, а по милу хорош. Вот в том и вопрос, почему мил? Почему мы любим? А говорить, что мы любим потому, что красиво, это все равно, что говорить, что мы дышим потому, что воздух приятен. Мы находим воздух приятным потому, что нам нужно дышать. И так же находим красоту потому, что нам нужно любить: и кто не умеет видеть красоту духовную, видит хоть телесную и любит.

— Ничего другого не осталось, — сказал он вслух самому себе. — Будь у меня бутылка рома, я бы подождал еще немного. Но для Вельзевула, как они называют меня, рома нет больше нигде. Клянусь пламенем Тартара… Если меня сажают по правую руку самого сатаны, кто-нибудь должен платить за эту царственную роскошь. Придется расплачиваться вам, мистер Франк Гудвин. Вы славный малый, я знаю, но нельзя же, чтобы джентльмена выбрасывали из питейной на улицу. Шантаж — нехорошее слово, но шантаж есть ближайшая станция на той дороге, по которой я теперь путешествую.

19 июля. Пирогово. Сегодня 19 июля 1896. Я в Пирогове. Приехали третьего дня с Таней и Чертковым. С Сережей, несомненно, произошел духовный переворот, он сам признает это, говоря, что он родился несколько месяцев тому назад. Мне очень радостно с ним. Дома за это время переживал много тяжелого. [...]

Решительной поступью Блайт зашагал через город, держась наиболее удаленных от моря окраин. Он миновал грязные домишки беззаботных негров и живописные лачуги беднейших метисов, по пути он то и дело, со многих улиц, видел сквозь тенистые просеки дом Франка Гудвина в роще на холме. И когда он шел по мостику через болото, он видел старого индейца Гальвеса, скребущего деревянную колоду, на которой было выжжено имя президента Мирафлореса. За болотом по склону горы начинались владения Гудвина. Заросшая травой дорога вилась от края банановой рощи к дому. Тропические деревья самого разнообразного вида давали ей обильную тень. Блайт пошел по этой дороге, шагая широко и решительно.

За это время подвинулся в \"Изложении веры\". Далеко не то, что нужно и что хочу, совсем недоступно простолюдину и ребенку, но все-таки высказано все, что знаю, связно и последовательно. За это время еще написал предисловие к чтению Евангелия и отчеркнул Евангелия. Были посетители: англичане, американцы никого значительного.

Буду выписывать, что записано:

Гудвин сидел на той галерее, где было прохладнее, и диктовал письма своему секретарю, местному уроженцу, способному юноше с болезненно желтым лицом. В доме завтракали по-американски — рано. Прошло уже больше получаса с тех пор, как Гудвин встал из-за стола.

1) Вчера иду по передвоенному черноземному пару. Пока глаз окинет, ничего, кроме черной земли, - ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной, серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но все еще жив и в серединке краснеется. Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял ее.

Отверженный подошел к ступенькам и помахал рукой.

2) Способен к языкам, к математике, быстр в соображении и на ответ, может петь, рисовать правильно, красиво, так же писать, но нет ни нравственного, ни художественного чутья и оттого ничего своего.

[...] 8) Вчера переглядывал романы, повести и стихи Фета. Вспомнил нашу в Ясной Поляне неумолкаемую в четыре фортепьяно музыку, и так ясно стало, что все это: и романы, и стихи, и музыка не искусство, как нечто важное и нужное людям вообще, а баловство грабителей, паразитов, ничего не имеющих общего с жизнью: романы, повести о том, как пакостно влюбляются, стихи о том же или о том, как томятся от скуки. О том же и музыка. А жизнь, вся жизнь кипит своими вопросами о пище, размещении, труде, о вере, об отношении людей... Стыдно, гадко. Помоги мне, отец, разъяснением этой лжи послужить тебе.

— Доброе утро, Блайт, — сказал Гудвин. — Входите и садитесь. У вас есть ко мне дело?

9) Еду от Чертковых 5 июля. Вечер и красота, счастье, благо на всем. А в мире людей? Жадность, злоба, зависть, жестокость, похоть, разврат. [Вымарано 5 - 6 слов] Когда будет в людях то же, что в природе? Там борьба, но честная, простая, красивая. А тут подлая. Я знаю ее и ненавижу, потому что сам человек. (Не вышло.) [...]

— Мне нужно поговорить с вами наедине.

26 июля 96. Ясная Поляна. Утро. Всю ночь не спал. Сердце болит не переставая. Продолжаю страдать и не могу покорить себя богу. Одно: овладел похотью, но - хуже - не овладел гордостью и возмущением, и не переставая болею сердцем. Одно утешает... я не один, но с богом, и потому, как ни больно, чувствую, что что-то совершается. Помоги, отец.

Гудвин сделал знак секретарю; тот вышел в сад, стал под манговым деревом и закурил папиросу. Блайт сел на освободившийся стул.

Вчера шел в Бабурине и невольно (скорее избегал, чем искал) встретил 80-летнего Акима пашущим, Яремичеву бабу, у которой в дворе нет шубы и один кафтан, потом Марью, у которой муж замерз и некому рожь свозить, и морит ребенка, и Трофим, и Халявка, и муж и жена умирали, и дети их. А мы Бетховена разбираем, и молился, чтобы он избавил меня от этой жизни. И опять молюсь, кричу от боли. Запутался, завяз, сам не могу, но ненавижу себя и свою жизнь.

— Мне нужны деньги, — сказал он отрывисто и хмуро.

30 июля 1896. Ясная Поляна. Много еще страдал и боролся и все не победил ни того - ни другого. Но лучше. Была Анненкова и хорошо сказала: [вымарано 5 слов]. Испортили мне и дневник, пишу ввиду возможности чтения живыми. Поправило меня только сознание того, что надо жалеть, что она страдает и что моей вины нет конца. Сейчас сверху заговорили об Евангелии, и Танеев стал en ricanant [с усмешкой (фр.)] доказывать, что Христос советовал скопиться. Я рассердился - стыдно.

Ходил дня два назад к погорелым, не обедал, устал, а было хорошо. Таня уехала. Я ей советовал и жалею. Вчера был у адвоката, который хотел взять 100 рублей с нищей на свои украшения дома. То же и везде. За это время был в Пирогове, брат Сережа совсем пришел к нам. Радостная была поездка с Таней и Чертковым. Нынче в Деменке напутствовал умирающего мужика. В сочинении своем очень подвигаюсь. Попытаюсь записать теперь то, что вписано в книгу.

— Извините, пожалуйста, — сказал Гудвин, — но денег я вам не дам. Вы сопьетесь до смерти. Ваши друзья делали все, что могли, чтобы поставить вас на ноги, но их помощь шла вам во вред: вы сами губили себя. Больше денег вам давать нельзя.

[...] 12) Балы, праздность, зрелища, процессии, увеселительные сады и т. п. дают страшное орудие в руки устроителей. Могут быть страшные влияния. И если что подчинять контролю, так это.

— Милый человек, — сказал Блайт, откачнувшись назад вместе с креслом, — оставим политическую экономию в покое. Я говорю о другом. Я люблю вас, Гудвин, но я пришел всадить вам нож между ребер. Сегодня меня выгнали из салуна Эспады, и я хочу, чтобы общество заплатило мне за нанесенное оскорбление.

13) Я шел дорогой и думал, глядя на лес, на землю, на траву, какое смешное заблуждение: думать, что мир такой, каким он представляется мне. Думать, что мир такой, каким он представляется мне, значит: думать, что не может быть другого познающего существа, кроме меня с моими 6-ю чувствами. Я остановился и записывал это, Подошел Сергей Иванович. Я сказал ему, что я думал. Он сказал: да, одно верно, что мир не такой, каким мы его видим, и мы ничего не знаем так, как оно есть. Я сказал: нет, мы знаем нечто именно таким, какое оно есть. \"Что же?\" - То, что познает. Оно именно такое, каким мы его знаем.

— Но ведь выгнал вас не я.

— Все равно: вы представитель общества, и в частности вы моя последняя надежда. Что делать! Не нравится мне эта история, но иного пути нет. Еще месяц тому назад, когда здесь был секретарь Лосады, я попробовал это сделать, но тогда я не мог. Тогда я не мог. А теперь могу. Теперь времена другие. Мне нужна тысяча долларов, Гудвин, и вам придется выдать мне эти деньги немедленно.

14) Часто удивляются на то, что люди неблагодарны. Надо удивляться, как они могут быть благодарны за сделанное им добро. Как бы мало ни делали люди добро, они знают несомненно, что делание добра есть величайшее счастье. Как же людям благодарить других за то, что эти другие напились, когда в этом великое наслаждение?

— Только на прошлой неделе вы просили не больше одного серебряного доллара, — сказал Гудвин с улыбкой.

15) Свободен только тот, кому никто и ничто не может помешать сделать то, что он хочет. Такое дело есть только одно: любить.

— Что доказывает, — нахально подхватил Блайт, — что даже в тисках нищеты я все еще сохранял благородство. Согласитесь, что какого-то несчастного мексиканского доллара мало, чтобы заплатить за грех. Будем же говорить, как деловые люди. Я негодяй из третьего акта пьесы. Мне подобает полный, хоть и временный триумф. Я видел, как вы зажали в кулак чемоданчик покойного президента… с монетой. О, я знаю, это шантаж; но зато я недорого беру. Я знаю, я дешевый негодяй, прямо из мелодрамы… но так как вы мой задушевный приятель, я не хочу выжимать из вас последние соки.

[...] 17) Эстетическое наслаждение есть наслаждение низшего порядка. И потому высшее эстетическое наслаждение оставляет неудовлетворенность. Даже, чем выше эстетическое наслаждение, тем большую оно оставляет неудовлетворенность. Все хочется чего-то еще и еще. И без конца. Полное удовлетворение дает только нравственное благо. Тут полное удовлетворение - дальше ничего не хочется и не нужно.

18) Ложь перед другими далеко не так важна и вредна, как ложь перед собой. Ложь перед другими есть часто невинная игра, удовлетворение тщеславия; ложь же перед собой есть всегда извращение истины, отступление от требований жизни. [...]

— А не можете ли вы поподробнее? — сказал Гудвин, спокойно разбирая письма у себя на столе.

[31 июля] Жив. Сейчас вечер, 5-й час. Лежу и не могу заснуть. Сердце болит. Измучен. Слышу в окно, играют в теннис, смеются. Соня уехала к Шеншиным. Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St. Thomas запер меня и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются. Но не хочу. Надо терпеть унижение и быть добрым. Могу. [...]

Страшно подумать, сколько прошло времени: полтора месяца. Нынче 14 сентября 96. Ясная Поляна. За это время была поездка в монастырь с Соней. Было очень хорошо. Я не освободился, не победил, а только прошло. Написал о Хаджи-Мурате очень плохо, начерно. Все продолжал свою работу изложения веры. Чертковы уехали. Соня в Москве с 3-го. Нынче очень ждал ее и чуть было не огорчился. Приехал Лева с женой. Она ребенок. Они очень милы. Теперь тут все три сына с женами. Было письмо от голландца, отказавшегося от службы. Я написал к письму предисловие. Написал еще с очень резкими суждениями о правительстве письмо к Калмыковой. Все полтора месяца сжаты в этом. Да, еще был болен своей обычной болезнью и теперь еще не окреп желудком.

Да, за это время было письмо от индуса Тода и прелестная книга индийской мудрости Joga\'s philosophy.

За это время думал:

— С удовольствием, — сказал Блайт. — Мне нравится, как вы относитесь к делу. Театральщина мне ненавистна, и я предупреждаю заранее, что в моем рассказе не будет ни фейерверков, ни бенгальских огней, ни фиоритур на саксофоне.

[...] 4) Сначала поражаешься, почему людям глупым свойственны такие уверенные, убедительные интонации. Но так и должно быть. Иначе бы их никто не слушал.

[...] 7) Одно из самых сильных средств гипнотизации - внешнего воздействия на душевное состояние человека - это наряд. Это хорошо знают люди: от этого монашеская одежда в монастырях и мундир в войске.

8) Вспоминал два прекрасные сюжета для повестей:

В ту ночь, когда беглое превосходительство прибыло в город, я был очень пьян. Мне простительно гордиться этим фактом, ибо я достигаю такого блаженства не часто. Кто-то поставил скамью под апельсинными деревьями в садике мадамы Ортис. Я перелез через ограду, лег и заснул. Разбудил меня апельсин, который упал мне на нос. Я очень рассердился и стал проклинать сэра Исаака Ньютона — или как его звали? — за то, что, выдумав притяжение земли, он не ограничил своей теории яблоками.

самоубийство старика Персиянинова и подмена ребенка в воспитательном доме.

9) Когда меня мучила моя слабость, я искал средств спасения, и одно такое я нашел в мысли о том, что нет ничего стоячего, что все течет, изменяется, что все это пока и надо только потерпеть пока, пока живы мы, я и те. А кто-нибудь уйдет первый. Пока не значит жить кое-как, а значит не отчаиваться, дотерпеть.

А тут прибыл мистер Мирафлорес со своей возлюбленной и с деньгой в саквояже и прошел в отель. Вскоре явились вы и завели разговор с артистом парикмахерского цеха, который обязательно желал разговаривать на профессиональные темы, хоть время уже было не рабочее. Я пытался заснуть опять, но меня опять разбудили, на этот раз выстрелом из пистолета во втором этаже. А через минуту, смотрю, на меня летит саквояж и застревает в ветвях моего апельсинного дерева. Я встаю и думаю: уж не чемоданный ли дождь? Но тут со всего города сбежалась полиция, армия в орденах и медалях, наскоро приколотых к пижамам, с обнаженными ножиками, и я предпочел затаиться под тенью благодетельных бананов. Там я просидел около часа; к этому времени все успокоилось. И тогда, мой милый Гудвин, — простите, пожалуйста, — я видел, как вы пробрались в сад и тихомолком сорвали с апельсинного дерева этот спелый, сочный саквояж. Я поплелся за вами и видел, как вы внесли его к себе в дом. Чтобы одно-единственное апельсинное дерево в один сезон принесло такой огромный урожай — сто тысяч долларов чистого дохода — это ли не рекорд для фруктовой промышленности?

10) Хотел сказать, что благодарен, для того, чтобы хорошо расположить и потом сказать правду. Нет, думаю - нельзя. Это припишется своим достоинствам, и правда еще менее будет приятна. Человек, не признающий своих грехов, это сосуд, герметически закрытый крышкой и ничего в себя не пропускающий. Смириться, покаяться это значит открыть крышку, сделать себя способным к совершенствованию - благу.

[...] 13) Отчего негодяи стоят за деспотизм? Оттого, что при идеальном правлении, воздающем по заслугам, им плохо. При деспотизме же все может случиться. [...]

В то время я был еще джентльменом и, конечно, не сказал никому ни слова. Но сегодня меня выгнали из питейной, у меня нет больше ни чести, ни совести; сегодня я продал бы за рюмку коньяку молитвенник моей матери! Я не ставлю вам тяжелых условий… Я прошу только тысячу долларов за то, что во время всей вашей кутерьмы я спал непробудным сном и ничего не видел.

Нынче 10 октября 96. Ясная Поляна. Почти месяц не писал, а казалось, что только вчера. За это время, хотя в очень дурном виде, но окончил изложение веры. За это время были японцы с письмом от Кониси. Они, японцы, к христианству несравненно ближе, чем наши церковные христиане. Очень я их полюбил. Лева слаб. С Соней хорошо, хотя и слабо, но борюсь любовью. Хочу все изложение веры писать сначала. Вчера хорошее письмо от Веригина Петра. [...]

Гудвин распечатал еще два письма и сделал на них карандашные пометки. Потом он кликнул секретаря:

Нынче 20 октября 96. Ясная Поляна (утром). Хочется записать три вещи.

— Мануэль!

Секретарь мгновенно появился.

1) В художественном произведении главное - душа автора. От этого из средних произведений женские лучше, интереснее. Женщина нет-нет да и прорвется, выскажет самое тайное души - оно-то и нужно, видишь, что она истинно любит, хотя притворяется, что любит другое. Когда автор пишет, мы читатель, прикладываем ухо к его груди и слушаем и говорим: дышите. Если есть хрипы, они окажутся. И женщины не умеют скрывать. А мужчины выучатся литературным приемам, и его уж не увидишь из-за его манеры, только и знаешь, что он глуп. А что у него за душой - не увидишь. (Не хорошо, зло.)

— Когда отходит «Ариэль»? — спросил Гудвин.

2) Хотел записать то, что вчера, потушив свечу, стал щупать спички и не нашел, и нашла жутость. \"А умирать собираешься! Что ж, умирать тоже будешь со спичками?\" - сказал я себе, и тотчас же увидел настоящую свою жизнь в темноте, и успокоился. Что такое этот страх темноты? Кроме страха невозможности справиться в случае какого-нибудь случая, это страх отсутствия иллюзий главного из чувств - зрения, это страх перед созерцанием своей истинной жизни. У меня уже нет теперь этого страха, напротив, то, что было страхом, стало успокоением, осталась только привычка страха, но у большинства людей страх именно перед тем, что одно может дать успокоение.

[...] 4) Утонченность и сила искусства почти всегда диаметрально противоположны.

— Сеньор, — ответил молодой человек, — сегодня в три. Он зайдет еще в порт Соледад за дополнительным грузом, а оттуда прямо в Новый Орлеан.

5) Правда ли, что произведения искусства добываются усидчивым трудом? То, что мы называем произведением искусства, - да. Но настоящее ли это искусство?

6) Японцы запели - мы не могли удержаться от смеха. Если бы мы запели у японцев, они бы смеялись. Тем более, если бы им играли Бетховена. Индийские и греческие храмы всем понятны. Всем понятны и статуи греческие. Понятна и живопись наша лучшая. Так что архитектура, скульптура, живопись, дойдя до своего совершенства, дошли и до космополитизма, общедоступности. До того же дошло, в некоторых своих проявлениях, искусство слова - в поучениях Будды, Христа, в поэзии Сакиамуни, Якова, Иосифа. В драматическом искусстве - Софокл, Аристофан - не дошли. Доходят в новых. Но в музыке совсем отстали. Идеал всякого искусства, к которому оно должно стремиться, это общедоступность, а они, особенно теперь музыка, лезет в утонченность.

— Bueno, — сказал Гудвин. — Эти письма могут подождать.

7) Главное же, что хотелось бы сказать об искусстве, это то, что его нет в том смысле какого-то великого проявления человеческого духа, в каком его понимают теперь. Есть забава, состоящая в красоте построек, в изваянии фигур, в изображении предметов, в пляске, в пении, в игре на разных инструментах, в стихах, в баснях, сказках, но все это только забава, а не важное дело, которому можно сознательно посвящать свои силы. Так всегда и понимал и понимает это рабочий, неиспорченный народ. И всякий человек, не удалившийся от труда и жизни, не может смотреть на это иначе. Надо бы, надо бы высказать это. Сколько зла от этой важности, приписываемой паразитами общества своим забавам!

Секретарь снова удалился под манговое дерево к своей папиросе.

[...] 9) Когда страдаешь, нужно войти в себя, не искать спички, а потушить тот свет, который есть и который мешает видеть своего истинного я. Нужно перевернуть Ваньку-встаньку, который стоял на пробке, и поставить его на свинец, и тогда все станет ясно и прекратится большая доля страдания - вся та доля, которая не физическая.

— Круглым счетом, — спросил Гудвин, глядя прямо в лицо Вельзевулу, — сколько денег вы должны в этом городе, не считая тех, которые вы «брали взаймы» у меня?

10) Когда страдаешь страстью, то вот несколько рецептов паллиативов:

— Долларов пятьсот… приблизительно, — ответил, не задумываясь, Блайт.

а) Вспомни, как прежде много раз ты страдал оттого, что соединял себя в своем сознании с своей страстью - похоти, корысти, охоты, тщеславия и вспомни, как все это проходило, и ты не находил уже того я, который тогда страдал. Так и теперь. Страдаешь не ты, а та страсть, которую ты неправильно соединил в одно с собою.

— Ступайте в город и составьте там точный список всех ваших долгов. Этот список принесите мне через два часа, и я пошлю Мануэля с деньгами, чтобы он заплатил все до последнего гроша. Я также распоряжусь, чтобы вам купили приличный костюм. Вы уедете на «Ариэле» в три. Мануэль проводит вас к самому судну, и, перед тем как оно тронется в путь, он вручит вам тысячу долларов. Но, надеюсь, вы понимаете сами, что за это…

б) Еще, когда страдаешь, вспомни, что эта страдание не есть неприятность, от которой можно желать избавиться, а есть самый труд жизни, самое то дело, которое ты приставлен делать. Желая избавиться от нее, ты делаешь то, что сделал бы человек, подняв плуг там, где крепка земля, где именно она и должна быть разделана.

— Вполне понимаю! — весело выкрикнул Блайт. — Всю ту ночь я проспал без просыпу под апельсинным деревом мадамы Ортис и теперь должен навеки отряхнуть от себя прах Коралио. Не беспокойтесь, я выполню свое обязательство честно. Лотоса мне больше не есть. Ваше предложение отличное, и сами вы отличный человек и дешево отделались. Я подчиняюсь всем вашим условиям. Но покуда… у меня страшная жажда… и, милый Гудвин…

в) Потом вспомни в ту минуту, когда ты страдаешь, что если в тех чувствах, которые в тебе, есть злоба, то страдание в тебе. Замени злобу любовью, и страдание кончится. [...]

— Не дам ни реала, — твердо сказал Гудвин, — покуда вы не сядете на пароход. Если вам дать деньги сейчас, вы через полчаса так напьетесь…

Но тут Гудвин всмотрелся в покрасневшие глаза Вельзевула, увидел, как дрожат у него руки и какой он весь расхлябанный. Он шагнул через стеклянную дверь террасы в столовую и вынес оттуда стакан и графинчик водки.

Нынче, должно быть, 23 октября 96. Ясная Поляна. Все эти дни разладился в работе. Написал вчера письмо иркутскому начальнику дисциплинарного батальона об Ольховике. Сейчас вечер, сажусь писать, потому что чувствую особенную важность и серьезность остающихся мне часов жизни. И не знаю, что мне должно делать, но чувствую назревшее во мне и просящееся наружу выражение воли бога. Перечел \"Хаджи-Мурата\", не то. За \"Воскресение\" я взяться не могу. Драма занимает. Прекрасная статья Carpenter\'a о науке. Все мы ходим близко около истины и с разных сторон раскрываем ее.

— Выпейте покуда, на дорогу! — сказал он, угощая шантажиста, как своего лучшего друга.

У Блайта-Вельзевула даже глаза заблестели при виде той благодати, по которой все утро томилась его душа. Сегодня в первый раз его отравленные нервы не получили той установленной дозы, которая была им нужна. И в отместку они мучили его жестоко. Он схватил графин, и хрустальное горлышко застучало о стакан в его дрожащих руках. Он налил полный стакан и встал навытяжку, держа стакан перед собою в руке. На минуту ему удалось высунуть голову из заливающих его гибельных волн. Он небрежно кивнул Гудвину, поднес стакан ко рту и пробормотал: «Ваше здоровье», соблюдая древний ритуал своего потерянного рая. А потом, так внезапно, что вино расплескалось у него по руке, он отставил стакан, не отпив ни единого глотка.

26 октября 96. Ясная Поляна. Все так же нездоровится. И не пишется. Голова болит. Вчера приехал Сережа. Написал письма Соне и Андрюше. Но кажется мне, что за это время сомнений я пришел к двум, очень важным, положениям: 1) то, что я и прежде думал и записывал: что искусство есть выдумка. Есть соблазн забавы куклами, картинками, песнями, игрой, сказками и больше ничего. Ставить же искусство, как это они делают (то же делают и с наукой), на один уровень с добром, есть sacrilege [кощунство (фр.)] ужасный. Доказательство, что это не так, есть то, что и про истину (правду) я могу сказать, что истина добро (как бог приговаривал: добро зело, тёйб), то есть хорошо, и про красоту можно сказать, что это хорошо; но про добро нельзя сказать, что оно красиво (оно бывает не красиво) или истинно (оно всегда истинно).

Есть только одно добро - хорошо и дурно, а истина и красота - это условия хорошие некоторых предметов. Другое очень важное - это то, что разум есть единственное средство проявления освобождения любви. Кажется, это важная мысль, пропущенная в моем изложении веры.

— Через два часа, — прошептал он Гудвину сухими губами, сходя вниз по ступенькам и направляя стопы свои в город.

Нынче 1-е ноября 96. Ясная Поляна. Все время нездоровится и не работается. Написал только письма, в том числе в Кавказский дисциплинарный батальон. Вчера, ходя ночью в метель по снегу, натрудил сердце, и оно болит. Думаю, что я очень скоро умру. Затем и записываю. Думаю, что умру без страха и противления. Сейчас сидел один и думал о том, как удивительно, что живут отдельно люди: подумал о Стасове, как он сейчас живет, что думает, чувствует? О Колечке тоже. И так странно, ново стало знание того, что они, все они, люди, живут, а я не живу в них, что они закрыты от меня.

2 ноября 96. Ясная Поляна. Если буду жив. Жив. Мне немного лучше. Писал изложение веры. Думаю, что правда - холодно, оттого, что хочет быть непогрешимо. Метель. Отослал письма Шмиту и Черткову. Не послал письма Калмыковой. Думал нынче об искусстве. Это игра. И когда игра трудящихся, нормальных людей - она хороша; но когда это игра развращенных паразитов, тогда она - дурна; и вот теперь дошло до декадентства.

Нынче 5 ноября 96. Ясная Поляна. Утро. Вчера был ужасный день. Еще третьего дня я за обедом высказал горячо и невоздержно Леве мой взгляд на неправильное его понимание жизни и того, что хорошо. Потом сказал ему, что чувствую себя виноватым. Вчера он начал разговор и говорил очень дурно, с мелким личным озлоблением. Я забыл бога, не молился, и мне стало больно, и я слил свое истинное я с скверным - забыл бога в себе, и ушел вниз. Пришла Соня, как вчера, и была очень хороша. Потом вечером, когда все ушли, она стала просить меня, чтобы я передал ей права на сочинения. Я сказал, что не могу. Она огорчилась и наговорила мне много. Я еще более огорчился, но сдержался и пошел спать. Ночь почти не спал, и тяжело. Сейчас нашел в дневнике рецепты, прочел их, и мне стало легче: отделить свое истинное я от того, которое оскорблено и сердится, помнить, что это не помеха, не случайная неприятность, а самое мне предназначенное дело и, главное, знать, что если есть во мне нелюбовь к кому-нибудь, то, пока есть во мне эта нелюбовь, - я виноват. А как знаешь, что виноват, так - легко.

Дойдя до тенистой банановой рощи, Вельзевул остановился и туже затянул пояс.

[...] Вчера написал восемнадцать страниц вступления об искусстве.

Нельзя говорить про произведение искусства: вы не понимаете еще. Если не понимают, значит, произведение искусства не хорошо, потому что задача его в том, чтобы сделать понятным то, что непонятно.

— Этого я сделать не мог, — лихорадочно сказал он, обращаясь к верхушкам банановых деревьев. — Хотел, но не мог. Джентльмен не может пить с человеком, которого он шантажирует.

[6 ноября] Жив. Третий день продолжаю писать об искусстве. Кажется, хорошо. По крайней мере, пишется охотно и легко. Соня нынче уехала. И хорошо с ней и нехорошо. Лева уехал с женой к Илье. Мне стыдно, что мне легче. Получил письмо хорошее от Vanderveer, написал письмо еще начальнику батальона на Кавказе. Чертков прислал копию своего такого же письма. Нынче верхом ездил в Тулу, чудный день и ночь. Сейчас иду гулять навстречу девочкам. Думал:

1) Естественные науки, когда хотят определить самую сущность вещей, впадают в грубый материализм, то есть невежество. Таковы, кроме турбильонов Декарта, и атомы, и эфир, и происхождение видов. Все, что могу сказать: это то, что представляется мне так. Точно так же, как представляется мне свод небесный круглым, но я знаю, что он не круглый, а представляется мне таким только потому, что мое зрение во все стороны хватает на один и тот же радиус.

XII. Башмаки

16 ноября 1896. Ясная Поляна. Утро. Все так же плохо работается, и от этого тяжело. Послезавтра еду в Москву, если бог велит. Лева с женой уехали в Москву, мне с ним, к стыду моему, тяжело. За это время было странное письмо от испанца Занини с предложением 22 000 фр. на добрые дела. Ответил, что желаю употребить их на духоборов. Что-то будет? Послал Кузминскому о Витте и Драгомирове и третьего дня целое утро усердно писал опять о войне. Что-то выйдет?



Не переставая думаю об искусстве и об искушениях или соблазнах, затемняющих ум, и вижу, что к их разряду принадлежит искусство, но не знаю, как разъяснить. Очень, очень это занимает меня. Засыпаю и просыпаюсь с этой мыслью и до сих пор не пришел к решению. [...]

Джон де Граффенрид Этвуд объедался лотосом сверх всякой меры: ел корни, стебли и цветы. Тропики околдовали его. С энтузиазмом принялся он за работу, а работа у него была одна: забыть во что бы то ни стало Розину.

[17 ноября] Вчера почти ничего не писал. Один с дочерьми. Как хорошо с ними. Это баловство. Это теплая ванна для чувств. Письмо от Андрюши, очень хорошее. В газетах борьба из-за репинского определения искусства, как забавы. Как подходит к моей работе. Все не выяснилось вполне значение искусства. Ясно, и могу написать и доказать, но не кратко и просто. До этого не могу довести. Вчера письмо от Ивана Михайловича. Опять о духоборах.

Те, кто объедается лотосом, никогда не вкушают его без приправы. А приправа к нему — подливка au diable, и изготовляют ее водочные заводы. Все вечера Джонни и Билли Кьоу проводили за бутылкой на террасе консульского домика, так громко распевая непристойные песни, что прохожие туземцы только пожимали плечами и бормотали что-то по поводу «Americanos diablos».

Забава хорошо, если забава не развратная, честная, и за забавы не страдают люди. Сейчас думаю.

Однажды слуга принес Джонни почту и положил ее на стол. Джонни протянул руку с гамака и меланхолически взял четыре или пять писем. Кьоу сидел на столе и от нечего делать отрубал разрезным ножом ноги у большой сороконожки, которая ползла среди бумаг. Джонни находился в той стадии объедения лотосом, когда все слова отдают горечью.

Эстетика есть выражение этики, то есть по-русски: искусство выражает те чувства, которые испытывает художник. Если чувства хорошие, высокие, то и искусство будет хорошее, высокое, и наоборот. Если художник нравственный человек, то и искусство его будет нравственным, и наоборот. (Ничего не вышло.) Думал нынче ночью:

1) Мы радуемся на успехи наши технические - пар..., фонографы. И так довольны этими успехами, что если нам скажут, что успехи эти достигаются только при гибели человеческих жизней, то, пожимая плечами, говорим: надо постараться, чтоб этого не было: 8-ми часовой день, страхования рабочих и т. п., но из-за того, что несколько людей гибнут, нельзя отказываться от тех успехов, которых достигли, то есть fiat [да будет (лат.)] зеркало, фонограф и т. п., pereat [да погибнет (лат.)] несколько людей. Стоит только допустить этот принцип, и нет предела жестокости, и очень легко добывать всякие технические усовершенствования.

— Все то же!.. — роптал он. — Идиоты! Пишут мне письма, задают вопросы об этой стране. Все желают узнать, как им устроить плантации и как нажить миллионы, не затрачивая никакого труда. Многие даже марок на ответ не прилагают. Они думают, что у консула нет другого дела, как только писать им письма. Распечатайте конверты, мой милый, и прочитайте, в чем дело, а мне что-то лень.

У меня был знакомый в Казани, который в свою вятскую деревню за 130 верст ездил вот как: он покупал на конной пару лошадей за 20 рублей (лошади были очень дешевы), запрягал их и гнал 130 верст до места. Иногда они добегали до места, и у него оставались лошади и стоимость проезда, иногда не добегали части пути, и он нанимал. Но все-таки ему обходилось дешевле, чем нанимать ямских. Еще Свифт предлагал есть детей. И это было очень выгодно. В Нью-Йорке компании железных дорог по городу давят каждый год несколько человек прохожих и не переделывают переезды так, чтобы не было возможности несчастий, потому что переделка эта стоит дороже, чем уплата семьям ежегодно раздавленных. То же происходит и в технических усовершенствованиях нашего века. Они делаются жизнями человеческими. А надо ценить каждую жизнь человеческую, не ценить, а ставить ее выше всякой цены, и делать усовершенствования так, чтоб жизни не гибли, не портились, и прекращать всякое усовершенствование, если оно вредит жизни человеческой.

Кьоу, который так обжился среди тропиков, что они уже не могли испортить ему настроения, придвинул стул к столу и с покладистой улыбкой на румяном лице стал разбирать корреспонденцию консула. Четыре письма были из разных концов Соединенных Штатов, от лиц, очевидно, смотревших на консула в Коралио как на некий энциклопедический словарь. Они присылали ему длинные столбцы всевозможных вопросов — каждый вопрос за особым номером — и требовали сведений о климате, естественных богатствах, статистических данных, возможностях, законах и перспективах страны, где консул имел честь быть представителем их государства.

22 ноября 96. Москва. Четвертый день в Москве. Недоволен собой. Нет работы. Запутался в статье об искусстве и не подвинулся вперед. Вчера получил письмо. Она хочет разъехаться с Сережей. Нынче написал ей длинное письмо: Писал от сердца, что думаю, и кажется - правду Нынче же сам снес в Петровско-Разумовское. Горбунов, Буланже, Дунаев. Сам был у Русанова. Очень хорошее впечатление. Читал Платона: эмбрионы идеализма. Вспомнил два сюжета, очень хороших.

1) Измена жены страстному, ревнивому мужу: его страдания, борьба и наслаждение прощения, и

— Каждому напишите, пожалуйста, Билли, — сказал апатично консул, — одну строчку, не больше: «Смотрите последний отчет коралийского консульства». Да прибавьте, что всякие беллетристические подробности им с радостью сообщат в государственном департаменте. И подпишите мое имя. Вот и все. И, пожалуйста, не скрипите пером: это не дает мне заснуть.

2) Описание угнетения крепостных и потом точно такое же угнетение земельной собственностью, или, скорее лишением ее.

Сейчас играл Гольденвейзер. Одна фантазия фуга. искусственность ученая, холодная и претенциозная, другая Bigarure Аренского: чувственно, искусственно, и третья баллада Chopin: болезненно, нервно. Ни то, ни другое, ни третье не может годиться народу.

— Если вы не будете храпеть, — сказал благодушно Кьоу, — я сделаю за вас всю работу. Вам нужен целый штат секретарей, я и вообразить не могу, как вы справились с вашим отчетом. Проснитесь на минуту! Вот еще одно письмо — оно из вашего родного города, из Дэйлсбурга.

Приставленный ко мне бес все при мне и мучает меня.

Нынче 25. Очень слаб. Желудок не работает. Пытаюсь писать об искусстве не идет. Одно хорошо. Нашел себя - свое сердце. Было столкновение с Соней или, скорее, огорчение. И жалость, любовь к ней превысила все, и стало хорошо. Письмо от Занини с предложением 31 500 франков. Тищенко хорошая повесть о бедности. Теперь 3-ий час, иду гулять.

— Да? — протянул Джонни, обнаруживая снисходительное любопытство. — О чем оно?

Нынче 27 ноября. Москва. 1896. Очень слаб, плох во всех отношениях. И сейчас только как будто проснулся. Думал:

— Пишет почтмейстер, — пояснил Кьоу. — Он говорит, что один из его сограждан хотел бы воспользоваться вашими советами и опытом. Этот человек не прочь приехать сюда, чтобы открыть здесь башмачный магазин. И ему хотелось бы знать, выгодное ли это предприятие. Он, видите ли, слыхал, что для наживы тут места благодатные, и хочет воспользоваться.

[...] 3) Искусство, становясь все более и более исключительным, удовлетворяя все меньшему и меньшему кружку людей, становясь все более и более эгоистичным, дошло до безумия - так как сумасшествие есть только дошедший до последней степени эгоизм. Искусство дошло до крайней степени эгоизма и сошло с ума.

Джонни жестоко страдал от жары, состояние духа у него было убийственное, и все же его гамак так и затрясся от хохота. Кьоу тоже не мог удержаться от смеха; и ручная обезьяна, сидевшая на самой верхней книжной полке, тоже отнеслась иронически к этому письму из провинции: захихикала пронзительным голосом.

— Боже милосердный! — крикнул консул. — Башмачный магазин! Что еще придумают эти ослы? Мастерскую меховых изделий? Ну-ка, Билли, скажите на милость, сколько человек из наших трех тысяч жителей когда-нибудь надевали башмаки, а?

Очень мне было дурно, уныло эти дни.

Кьоу задумался.

— Сколько человек? Погодите… Вы да я…

Нынче 2 декабря 96. Москва. Пять дней прошло, и очень мучительных. Все то же. Вчера ходил ночью гулять, говорили. Я понял свою вину. Надеюсь, что и она поняла меня. Мое чувство: я узнал на себе страшную, гнойную рану. Мне обещали залечить ее и завязали. Рана так отвратительна мне, так тяжело мне думать, что она есть, что я постарался забыть про нее, убедить себя, что ее не было. Но прошло некоторое время - рану развязали, и она, хотя и заживает, все-таки есть. И это мучительно мне было больно, и я стал упрекать, и несправедливо, врача. Вот мое положение.

— Нет, не я! — сказал Джонни и вытянул ноги, облаченные в истоптанные туфли. — Я не был жертвой башмаков уже несколько месяцев.

— Но все же у вас они есть, — возразил Кьоу. — Дальше: Гудвин, Бланшар, Джедди, старый Лютц, доктор Грэгг, и этот… как его? итальянец… агент по закупке бананов… и старик Дельгадо… впрочем, нет, он носит сандалии. Ну, кто еще? Мадама Ортис, хозяйка гостиницы. На вчерашней baile {Танцевальная вечеринка (исп.).} я видел у нее на ногах красные козловые туфельки. И ее дочка, мисс Паса… ну, та училась в Штатах и знает, что такое культурная обувь… Кто же еще? Сестра comandante; по большим праздникам она действительно носит ботинки. И миссис Джедди: у нее номер тридцать третий, с высоким подъемом. А больше, кажется, нет никого. Стойте, а солдаты? Впрочем, нет, им обувь полагается только в походе, а в казармах они все босиком.

Главное - приставленный ко мне бес. Ах, эта роскошь, это богатство, это отсутствие заботы о жизни матерьяльной, как переудобренная почва. Если только на ней не выращивают, выпалывая, вычищая все кругом, хорошие растения, она зарастет страшной гадостью и станет ужасна. А трудно - стар и почти не могу. Вчера ходил, думал, страдал и молился, и, кажется не напрасно. Был вчера у княжны Елены Сергеевны. Очень было приятно. Все не могу работать. Сейчас попробую. В книге ничего не записано. Писал письма: Кони, Кудрявцевой. Вчера были фабричные и новый, Медоусов, кажется.

— Правильно, — согласился консул. — Из трех тысяч человек едва ли двадцать чувствовали когда-нибудь прикосновение кожи к ногам. О да! Коралио самое подходящее место для продажи обуви… если, конечно, торговец не желает расстаться со своим товаром. Нет, это, должно быть, написано в шутку. Просто дядя Паттерсон хотел рассмешить меня. Он всегда считал себя большим остряком. Напишите ему письмо, Билли, я продиктую. Мы покажем ему, что мы тоже умеем шутить! Кьоу обмакнул перо и стал писать под диктовку Джонни. Были большие паузы, бутылка и стаканы путешествовали от одного к другому, и в результате получилось такое послание:

12 декабря 96. Много перестрадал в эти дни и, кажется, подвинулся вперед к спокойствию и добру - к богу. Много читаю об искусстве. Уясняется. Даже и не сажусь писать. Маша уехала. Приехали Чертковы. Нынче написал послесловие к воззванию.

15 декабря 96. Москва. Сейчас 2 ч. утра. Ничего не делал. Болел желудок. Я спокоен: нет охоты писать. Странная потребность тревоги у Сони. Сейчас была у меня с вопросом, не пойти ли проведать Пелагею Васильевну. Странно.



Кое-что записано; не выписываю всего. Одно очень поразило меня: это мое ясное сознание тяжести, стеснения от своей личности, от того, что я - я. Это мне радостно, потому что это значит, что я сознал, признал хоть отчасти собою того не личного я.

«Мистеру Обедайя Паттерсону,

Нынче 19 или 20 декабря. 20 декабря 96. Москва. Прошло пять дней, и чувство это - стеснения, тяжести своего тела и потом сознания существования того, что не тело, страшно усилилось. Хочется скинуть эту тяжесть, освободиться от этих пут и вместе с тем чувствуешь их. Тело - надоело. Все это время ничего не работаю и испытываю тяжелую тоску.

Дэйлсбург, штат Алабама

[...] Ничего за это время не делал и не могу. Живу дурно.

Милостивый государь,

Записаны разные пустяки об Искусстве:

В ответ на ваше уважаемое письмо от 2 июня с. г. честь имею уведомить вас, что, по моему убеждению, на всем земном шаре нет другого места, где первоклассная обувная торговля имела бы больше шансов на успех, чем именно город Коралио. В этом городе 3000 жителей и ни одного магазина обуви. Положение говорит само за себя. Наше побережье понемногу становится ареной деятельности предприимчивых коммерсантов, но, к великому сожалению, башмачное дело до сих пор не привлекло никого. Подавляющее большинство обитателей города до сих пор обходится без обуви.

1) Приводят в доказательство того, что искусство хорошо, то, что оно производит на меня большое впечатление. Да кто ты? На декадентов производят сильное впечатление их произведения. Ты говоришь, что они испорчены. А Бетховен, не производящий впечатления на рабочего человека, производит такое впечатление на тебя только потому, что ты испорчен. Кто же прав? Какая музыка несомненна по своему достоинству? А та, которая производит впечатление и на декадента, и на тебя, и на рабочего человека: простая, понятная, народная музыка.

Но это нужда не единственная. Есть много других неудовлетворенных потребностей. Настоятельно необходимы: пивоваренный завод, институт высшей математики, уголь для отопления домов, а также кукольный театр с участием Панча и Джуди![14]

Остаюсь ваш покорный слуга

2) Какое бы облегчение почувствовали все, запертые в концерте для слушания Бетховена последних сочинений, если бы им заиграли трепака, чардаш или тому подобное.

Джон де Граффенрид Этвуд,

[...] 4) Ничто так не путает понятий об искусстве, как признание авторитетов. Вместо того, чтобы по ясному и точному понятию об искусстве определять, подходят ли произведения Софокла, Гомера, Данта, Шекспира, Гете, Бетховена, Баха, Рафаэля, Микеланджело под понятие хорошего искусства и какие именно, - по существующим произведениям признанных великими художниками определяют само искусство и его законы. А между тем есть много произведений знаменитых художников ниже всякой критики, и много ложных репутаций, случайно получивших славу: Данте - Шекспир.

Консул Соединенных Штатов в Коралио.

5) Читаю историю музыки: из шестнадцати глав об искусственной музыке есть одна коротенькая глава о народной музыке, и о ней почти ничего не знают, так что история музыки не есть история того, как зарождалась и распространялась и развивалась настоящая музыка - музыка мелодий, а история искусственной музыки, то есть того, как уродовалась настоящая мелодичная музыка.



6) Искусственная, господская музыка, музыка паразитов, чувствуя свое бессилие, свою бессодержательность, прибегает, чтобы заменить настоящий интерес искусственным, то к контрапункту, фуге, то к опере, то к иллюстрации.

P. S. Дядя Паттерсон, ау! Наш городишко еще не провалился сквозь землю? Что бы делало правительство без нас с вами? Ждите, на днях я пришлю вам попугая с зеленой головкой и пучок бананов.

7) Церковная музыка потому и была хороша, что она была доступна массам. Несомненно хорошо только то, что всем доступно. И потому наверное: чем более доступна, тем лучше.

8) Различные характеры, выражаемые искусством, только потому трогают нас, что в каждом из нас есть возможности всех возможных характеров (забыл).

Ваш старый приятель Джонни».

9) История музыки, как и все истории, написана по тому плану, чтобы показать, как она понемногу достигала того положения, в котором находится то, чего пишется история, теперь. Теперешнее же состояние музыки или то, чего пишется история, предполагается высшим. А что, как оно не только низшее, но совсем уродливое, случайное уклонение в уродливость?



10) Вера в авторитеты делает то, что ошибки авторитетов берутся за образцы.

— Я сделал эту приписку, чтобы дядюшка не принял мое послание всерьез и не обиделся бы за официальный тон. Теперь, Билли, запечатайте письма и дайте их Панчо: пусть отнесет на почту. Завтра «Ариадна» увезет почту, если успеет сегодня закончить погрузку.

11) Говорят, музыка усиливает впечатление слов в арии, песне. Неправда. Музыка перегоняет бог знает насколько впечатление слов. Ария Баха. Какие слова могут с ней тягаться во время ее воспроизведения. Другое дело слова сами по себе. На какую музыку ни положи Нагорную проповедь, музыка останется далеко позади, когда вникнул в слова. Crucifixe Фора. Музыка жалка подле слов. Совсем два разных чувства - и несовместимые. В песне они сходятся только потому, что слова дают тон. Неточно. Об этом в другом месте.

12) Как-то живо вспомнил Вас. Перфильева и других, кого видал в Москве, и так ясно стало, что, несмотря на то, что они умерли, они есть.

Вечерняя программа Коралио всегда одна и та же. Развлечения снотворны и скучны. Люди слоняются без цели, босые, вяло болтают друг с другом. В зубах у них сигара или папироса. Глядя вниз на слабо освещенные улицы, можно подумать, что там беспорядочно движутся черномазые призраки и спятившие с ума светляки. Треньканье заунывной гитары усугубляет ночную тоску. Гигантские лягушки сидят на деревьях и квакают оглушительно, как трещотки в негритянском оркестре. Около десяти часов на улицах уже нет никого.

13) Харибда и Сцилла художников: или понятно, но мелко, вульгарно, или мнимо возвышенно, оригинально и непонятно.

14) Поэзия народная всегда отражала, и не только отражала, предсказывала, готовила народные движения - крестовые походы, реформация. Что может предсказать подготовить поэзия нашего паразитного кружка?.. - любовь, разврат; разврат, л f10 юбовь.

В консульстве царила такая же рутина. Каждый вечер появлялся Кьоу — посидеть в самом прохладном месте города, на веранде консульского дома.

15) Народная поэзия, музыка, вообще искусство иссякло, потому что все даровитое переманивалось подкупами в скоморохов богатых и знатных: камерная музыка, оперы, оды...

Графинчик водки скоро приходил в движение, и около полуночи в сердце изгнанника-консула начинали пробуждаться сентименты. Тогда он излагал Кьоу свою любовную историю, завершившуюся таким печальным концом. И каждый вечер Кьоу безропотно выслушивал друга, не уставая выражать ему сочувствие.

16) Во всех искусствах - борьба христианского с языческим. Христианское начинает побеждать, и набегает новая волна 15-го века - Возрождения, и только теперь, в конце 19-го, опять поднимается христианство, и язычество, в виде декадентства, дойдя до последней степени бессмыслия, уничтожается.

Свои ламентации Джонни неизменно заканчивал так:

17) Кроме того, что даровитейшие люди из народа подкупами переманивались в лагерь паразитов, причиной уничтожения народной поэзии и музыки были: сначала закрепощение народа, а потом самое главное - книгопечатание.

— Но, ради бога, не думайте, что у меня сохранились какие-нибудь чувства к этой девушке. Я никогда не вспоминаю о ней. Мне нет до нее дела. Если бы она сейчас вошла в эту дверь, пульс у меня бился бы так же спокойно. Это все в прошлом.

18) Чертков говорил, что вокруг нас четыре стены неизвестности: впереди стена будущего, позади стена прошедшего, справа стена неизвестности о том, что совершается там, где меня нет, и четвертая, он говорит, стена неизвестности того, что делается в чужой душе. По-моему, это не так.

— Еще бы! — отвечал Кьоу. — Не сомневаюсь, что вы забыли ее. Таких и надо забывать. С ее стороны было даже совсем некрасиво поддаться на удочку этого грубияна… Динка Поусона.

Три первые стены так. Через них не надо заглядывать. Чем меньше мы будем заглядывать за них, тем лучше. Но четвертая стена неизвестности того, что делается в душах других людей, эту стену мы должны всеми силами разбивать стремиться к слиянию с душами и других людей. И чем меньше мы будем заглядывать за те три стены, тем больше мы будем сближаться с другими в этом направлении.

— Пинка Доусона! — произносил Джонни тоном величайшего презрения. — Ничтожество. Я считаю его полным ничтожеством. Но у него была земля, пятьсот акров, и потому его сочли достойным. Погодите, я еще с ним сквитаюсь. Кто такие Доусоны? Никто. А Этвуды известны по всей Алабаме. Скажите, Билли, знаете ли вы, что моя мать — урожденная де Граффенрид?

19) После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратное брака. И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть - дурно, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим. [...]

21 декабря. Москва. 96. Плохо выучиваюсь. Все страдаю, беспомощно, слабо. Только в редкие минуты поднимаюсь до сознания всей своей жизни (не только этой) и своих обязанностей в ней.

— Нет, — отвечал неизменно Кьоу. — Неужели?

Думал и (почувствовал). Есть люди, лишенные как эстетического, так и этического (главное, этического) чувства, которым нельзя внушить того, что хорошо, еще менее, когда они делают и любят нехорошее и думают, что это нехорошее - хорошо. Сейчас была Соня, говорили. Только еще тяжелее стало.

Он слыхал об этом обстоятельстве никак не меньше трехсот раз.

22 декабря. Москва. 96. Е. б. ж. Начинает быть очень сомнительно, не переставая болит сердце. Нет отдыха ни на чем почти. Нынче Поша один освежил. Гадко, что хочется плакать над собой, над напрасно губимым остатком жизни. А может быть, так надо. Даже наверное так надо.

— Факт! Де Граффенрид из округа Хэнкок… Но об этой девушке я больше не думаю. Я выкинул ее из головы. Не так ли, Билли?

25 декабря 96. Москва. 9 ч. вечера. Мне душевно лучше. Но нет работы умственной, художественной, и я тоскую. Сейчас испытываю это особенное святочное размягчение, умиление, поэтическую потребность. Руки холодные, хочется плакать и любить. За обедом грубые сыновья - были очень мучительны.

— Так, так, — поддакивал Кьоу, и это было последнее, что слышал победитель Купидона.

26 декабря 96. Москва. Все ничего не пишу, но как будто оживаю мыслями. Бес все не отходит от меня. Думал нынче о \"Записках сумасшедшего\". [...]

На этой реплике Джонни обычно погружался в легкий сон, а Кьоу покидал террасу и брел через площадь в свою хижину под тыквенным деревом.



Через два-три дня коралийские изгнанники забыли письмо почтмейстера. Забыли они и свой забавный ответ на него. Но двадцать шестого июня плод этого ответа появился на древе событий.

В коралийские воды прибыл пароход «Андадор», совершавший регулярные рейсы. Он стал на якорь за милю от города. Побережье было усеяно зрителями. Карантинный доктор и таможенные отбыли в шлюпке на судно.

Дневник - 1897

Через час Билли Кьоу вошел в консульство, сверкая белоснежным костюмом и ухмыляясь, как довольная акула.



— Что я вам скажу? Угадайте, — сказал он консулу, разлегшемуся в гамаке.

5 января 1897. Москва. Все нечего записать хорошего о себе. Нет потребности работы, и бес не отходит. Был нездоров дней шесть.

— Куда там угадывать в такую жару, — лениво промямлил консул.

Начал перечитывать \"Воскресение\" и, дойдя до его решения жениться, с отвращением бросил. Все неверно, выдумано, слабо. Трудно поправлять испорченное. Для того, чтобы поправить, нужно: 1) попеременно описывать ее и его чувства и жизнь. И положительно и серьезно ее, и отрицательно и с усмешкой его. Едва ли кончу. Очень все испорчено.

— Приехал ваш человек с сапогами, тот самый, — медленно заговорил Кьоу, с удовольствием ворочая на языке этот сладкий леденец. — И привез с собой столько сапог, что хватило бы на весь континент — до Огненной Земли. Сейчас их перевозят на таможню. Шесть лодок, переполненных доверху, уже привезли и уехали за новой партией. Святители небесные! Вот будет дело, когда он поймет вашу шутку и придет побеседовать с вами, мистер консул. Стоило прокорпеть в тропиках девять лет, чтобы дождаться такого веселого зрелища.

Вчера читал статью Архангельского \"Кому служить\" и очень радовался.

Кьоу любил веселиться с комфортом. Он выбрал чистое место на коврике и повалился на пол. Стены дрожали от его удовольствия.

Дописал записную книжку. И вот выписываю из нее.

Джонни повернулся к нему и, мигая глазами, сказал:

[...] 2) (К \"Запискам сумасшедшего\" или к драме.) Отчаяние от безумия и бедственности жизни. Спасение от этого отчаяния в признании бога и сыновности своей ему. Признание сыновности есть признание братства. Признание братства людей и жестокий, зверский, оправдываемый людьми небратский склад жизни неизбежно приводит к признанию сумасшедшим себя или всего мира. [...]

— Неужели нашелся такой идиот, который принял мое письмо всерьез?

Нынче 12 января. Москва. Рано утром. Не сплю от тоски. И не виновата ни желчь, ни эгоизм и чувственность, а мучительная жизнь. Вчера сижу за столом и чувствую, что я и гувернантка - мы оба одинаково лишние, и нам обоим одинаково тяжело. Разговоры об игре Дузе, Гофмана, шутки, наряды, сладкая еда идут мимо нас, через нас. И так каждый день и целый день. Не на ком отдохнуть. Таня бедная и желала бы когда-то, да слабая, с слабыми духовными требованиями натура. Сережа, Илюша... Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое - ну, наука, служба, учительство, докторство, малые дети, не говорю уж заработок или служение людям, а тут ничего, кроме игры всякого рода и жранья, и старческий flirtation [флирт (фр.)] или еще хуже. Отвратительно. Пишу с тем, чтобы знали хоть после моей смерти. Теперь же нельзя говорить. Хуже глухих - кричащие. Она больна, это правда, но болезнь-то такая, которую принимают за здоровье и поддерживают в ней, а не лечат. Что из этого выйдет, чем кончится? Не переставая молюсь, осуждаю себя и молюсь. Помоги, как ты знаешь.

— Товару на четыре тысячи долларов! — захлебывался Кьоу в экстазе. — Привез бы уголь в Нюкасл! Или пальмовые веера на Шпицберген. Я видел старого чудака на взморье. Посмотрели бы вы на него, когда он вздел себе на нос очки и разглядывал босые ноги туземцев. Пятьсот человек, и все босиком!

15 января 97. Москва. Рано утром. Почти всю ночь не спал. Проснулся оттого, что видел во сне все то же оскорбление. Сердце болит. Думал: все равно от чего-нибудь умирать надо. Не велит бог умирать ради его дела, надо так глупо, слабо умирать от себя, из-за себя. Одно хорошо, это то, что легко вытесняет из жизни. Не только не жалко, но хочется уйти от этой скверной, унизительной жизни. Думал и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем божеским, служением богу жизнью, раздачей именья, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, - вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии.

— И это правда? — спросил консул слабым голосом.

[...] Нынче ночью думал, как надо написать памятку. Это теперь главное, и надо захватить, пока не умер.

— Правда? Вы посмотрели бы, какую дочку привез с собой этот околпаченный гражданин. Красота! Рядом с нею кирпичные лица наших сеньорит показались черными, как вакса.

4 февраля 97. Никольское у Олсуфьевых. Я здесь уже четвертый день. И невыразимая тоска. Пишу об искусстве плохо. Сейчас молился и ужаснулся на то, как низко я упал. Думаю, спрашиваю себя, что мне делать, сомневаюсь, колеблюсь, как будто я не знаю или забыл, кто я, и потому, что мне делать. Помнить, что я не хозяин, а слуга, и делать то, к чему приставлен. С каким трудом я добивался и добился этого знания, как несомненно это знание и как я мог все-таки забыть его - не то что забыть, а жить, не применяя его.

Соня без меня читала этот дневник, и ее очень огорчило то, что из него могут потом заключить о том, что она была нехорошей женой. Я старался успокоить ее - вся жизнь наша и мое последнее отношение к ней покажет, какой она была женой. Если она опять заглянет в этот дневник, пускай сделает с ним, что хочет, а я не могу писать, имея в виду ее или последующих читателей, и писать ей как будто свидетельство. Одно знаю, что нынче ночью ясно представил себе, что она умрет раньше меня, и ужасно стало страшно за себя. Третьего дня я писал ей, что мы особенно вновь и понемногу (что всегда бывает особенно твердо) начали сближаться лет пять или четыре тому назад и хорошо бы, чтобы это сближение все увеличивалось до смерти одного из нас, моей, которая, я чувствую, очень близка. Ну, довольно об этом. Выпишу, что думал за это время.

— Дальше! Рассказывайте дальше, — сказал Джонни, — если только вы способны прекратить ваше ослиное ржанье. Терпеть не могу, когда взрослый человек гогочет, как гиена!

1) В конце концов, всегда властвуют те, над которыми производится насилие, то есть те, которые исполняют закон непротивления. Так женщины ищут прав, а они властвуют именно потому, что они подчинены и были и еще суть - силе. Учреждения во власти мужчин, а общественное мнение во власти женщин. И общественное мнение в миллион раз сильнее всяких законов и войск. Доказательство того, что общественное мнение в руках женщин, - то, что не только устройство жилищ, пищи определяются женщинами, - расходуют богатство, следовательно, руководят работами людей женщины; успехи произведений искусств, книг, даже назначение правителей определяется общественным мнением, а общественное мнение определяется женщинами. Хорошо кто-то сказал, что мужчинам надо искать эмансипации от женщин, а не наоборот.

— Зовут его Гемстеттер, — продолжал Кьоу— Он… ах, что это с вами?

2) (К воззванию.) Обличайте обманщиков, распространяйте истину и не бойтесь. Если бы распространять обман и убийство, то понятно, что было бы страшно, а то вы будете распространять освобождение от обмана и убийства. Кроме того, и нет основания бояться. Кого? Они, обманщики и убийцы, знают, что они обманщики и убийцы, и сами боятся. Помню, раз в деревне служивший у нас слабый и вялый 12-летний мальчик поймал на дороге и привел огромного здорового мужика-вора, унесшего из передней полушубок.

3) Поэты, стихотворцы выламывают себе язык так, чтобы быть в состоянии сказать всякую мысль всевозможными различными словами и чтобы из всяких слов уметь составлять подобие мысли. Таким упражнением могут заниматься только люди несерьезные. Так оно и есть.

Джонни стукнул подошвами об пол и выкарабкался из гамака.

[...] 5) Двадцать раз повторял, и двадцать раз, как новая, приходит мысль о том, что спасение от всех волнений, страхов, страданий, как физических, так в особенности духовных, в том, чтобы разбить в себе иллюзию единства своего духовного я. с физическим. И это всегда можно. Когда разбита эта иллюзия, то я духовный может страдать только оттого, что он связан с физическим, но уж не от голода, боли, печали, ревности, стыда и т. п. В первом случае, пока он связан, он делает то, чего хочет физический я, сердится, осуждает, бранит, бьет; во втором случае, когда он отделен от физического, он делает только то, что может освободить его от мучительной связи; а освобождает только проявление любви.

6) (К статье об искусстве.) Когда целью искусства признается красота, то искусством будет все то, что для известных людей представляется красотой, то есть все то, что нравится известным людям.

— Да встаньте вы, идиот, — закричал он в сердцах, — или я размозжу вам голову этой чернильницей! Ведь это Розина и ее отец. Ах, боже мой, что за болван этот старый почтмейстер! Ну встаньте же, Билли Кьоу, и помогите мне. Что же нам делать? Или весь мир сошел с ума?

7) Записано: вред искусства, в особенности музыки, и хотел написать, что забыл, но покуда писал, вспомнил. Вред искусства тот главный, что оно занимает время, скрывает от людей их праздность. Знаю, что оно вредно я для производящих, и для воспринимающих, когда оно поощряет праздность, но не вижу ясного определения того, когда оно позволительно, полезно, хорошо. Хотелось бы сказать, что только тогда, когда это есть отдых от труда, как сон; но не знаю еще, так ли.

Кьоу поднялся и стряхнул с себя пыль. Кое-как ему удалось придать себе благопристойный вид.

8) (К воззванию.) Вы ошибаетесь, бедняки, если думаете устыдить, или растрогать, или убедить богача, чтобы он поделился с вами. Он не может этого сделать потому, что видит, что вы хотите того же, чего и он, что вы боретесь против него тем же средством, которым он борется против вас. Вы не только убедите его, но заставите его уступить вам только тем, что не станете искать того же, что он, не станете бороться с ним, а перестанете бороться, перестанете и служить ему.

— Нужно что-нибудь предпринять, Джонни, — сказал он, с трудом переходя на серьезный тон. — Я ведь не думал, что это ваша возлюбленная. Раньше всего нужно найти им квартиру. Вы идите на берег, встречайте гостей, а я сбегаю к Гудвину: может быть, миссис Гудвин приютит их у себя. Ведь у них лучший дом во всем Коралио.

9) Если искусства цель не добро, а наслаждение, то и распределение искусства будет иное. Если цель его - добро, то оно неизбежно распространится на наибольшее число людей; если цель его наслаждение, то оно сосредоточится в малом числе. (Неточно и еще неясно.)

— Милый Билли! — сказал консул. — Я знал, что вы не оставите меня. Наступил конец света, в этом нет никакого сомнения, но попробуем отсрочить катастрофу… на день или на два.

10) Искусство есть (я написал пища) - но лучше сказать сон, необходимый для поддержания духовной жизни. Сон полезен, необходим после труда, но сон искусственный вреден - не освежает, не ободряет, но ослабляет.

11) Слушал контрапунктное пение a capella. Это уничтожение музыки, средство извращения ее. Нет мыслей, нет мелодий, и берется какая попало бессмысленная последовательность звуков, и из сочетаний этих последовательностей, ничтожных, составляется какое-то скучное подобие музыки. Самое лучшее, когда кончается последний аккорд. [...]

6 февраля. Никольское. 97. Утром приехал Горбунов;

Кьоу раскрыл зонтик и направился к дому Гудвина. Джонни надел пиджак и шляпу. Он схватил было графинчик с водкой, но поставил его снова на стол, не отпив ни глотка, и смело двинулся к берегу.