А. О. СМИРНОВОЙ
3 ноября <н. ст. 1844>. Франк<фурт>
Вчера получил ваше письмо, сегодня отвечаю. Пишу единственно потому, что вас, как видно из письма вашего, несколько смутило замечание Самарина, с которым вы имели обо мне разговор, именно: что у вас нет того элемента, который бы нас сблизил и что я любить вас не могу по причине вашего недостоинства. Во-первых, вы должны бы вспомнить [знать] то, что вы все-таки меня знаете лучше, нежели он, который может судить обо мне только предположительно или же по моим сочинениям. Как умный человек, он прав тем, что взглянул на меня со стороны артиста, но он пропустил не безделицу, он пропустил ту высшую любовь, которая гораздо выше всяких артистов и талантов и может быть равно доступна как умнейшему, так и простейшему человеку. Он не может также знать того, что я уже давно гляжу [не гляжу] на человека не как на артиста; но милосердие бога помогло мне глядеть на него иначе. Я гляжу на него как брат, и это чувство в несколько раз небеснее и лучше. Ремесло артиста мне пригодилось теперь только в помочь, им мне доведется только доказать на деле мою любовь, о чем молю бога беспрестанно и о чем прошу вас также помолиться. Любовь же, связавшая нас с вами, высока и свята, [Любовь, нас связавшая, слишком высока и свята] она основалась на взаимной душевной помощи, которая в несколько раз существенней всяких внешних помощей, которые обыкновенно оказываются на свете иногда весьма шумным и блестящим образом. Поверьте, что такие вещи не позабудутся никогда. Ваши слова, что я вас видел в такую минуту и с такой точки, когда любить вас невозможно, не только не имеют значения, но даже имеют противоположное значение: потому что именно с этой-то минуты и началась моя истинная любовь к вам. Если ж мы друг перед другом станем обвинять себя каждый в недостоинстве такой дружбы, то это будет похоже на комплименты. [Далее начато: Если же бог] Любовь должна возрасти тогда еще сильнее, если бы случилось из нас кому-либо сделать низкое или почему-либо недостойное и подлое дело. Тут она и должна действовать во всей силе, потому что в такие минуты нужней и необходимей, чем когда-либо. Такую любовь мы должны иметь. А потому просите ежеминутно у бога, чтоб он усилил ее в вас и с каждым днем возращал ее более и более не только ко мне или к тем, которые к вам поближе, но решительно ко всем, кто ни нуждается в ней. Без нее вы никогда не сделаете столько благодеяний, сколько бы желали. Еще вы действуете часто как хирург. Не презирайте также почему-либо дурного или порочного человека, особливо если он стоит на таком месте, что может иметь дурное влияние. Почему знать, может быть, вам удастся дурное превратить в хорошее. Не удалось — не отталкивайте, будьте по крайней мере всегда и равно благоприветливы. Почему знать, у всякого могут быть внутренние тяжелые минуты, может быть, иногда слишком скорбно станет душе его и он вспомнит о благоприветливом вашем взоре и о показанном участии среди всеобщего безучастия. В такие минуты может умягчиться душа всякого и принять то, чего бы не приняла в другое время. Есть у вас еще одно мнение, которое бывает у многих истинно умных и добрых людей и руководствуясь которым они далеко не сделали того, что могли бы сделать. Чтобы исправить кого-либо или улучшить его в чем-либо, считают обязанностью отдалить от него тех людей, которые ему мешают быть лучшим или имеют на него дурное влияние. Во-первых, отстранение того человека, к которому привык человек, всегда трудно и, если бы даже в этом и успели, все-таки это не надежно: на место одного может явиться другой. Как бы то ни было, всякая связь и всякое сближение недаром. Лучше благодетельным образом подействовать на обоих, тогда они могут взаимно помогать друг другу, взаимно поощрять и взаимно ободрять друг друга. Их голос, и без того уже знакомый друг другу, будет понятней постороннего голоса. А между тем оба равно будут любить вас. Как бы то ни было, но припомните всякий раз, что они оба равно — ваши братья. Зачем же отказать одному в том самом, что мы хотим так великодушно сделать для другого? Если вы с таким благодушием будете смотреть на всех, вы слишком много сделаете добра всем. И добро это будет делаться само собою, почти без всякого усилия с вашей стороны. Но будьте терпеливы. Вначале слишком довольно быть ясну со всеми, незлобну и не сердиться ни на что. Если вам где случится сделать добро, то есть покажется, что можно его сделать, вы рванетесь и потом увидите, что невозможно, а только показалось с виду, что легко, не приходите [не останов<итесь>] от этого в уныние никак, оставьте это дело [его] и обратитесь к тем делам, [к де<лам>] которые можно сделать. И если после многих добрых дел, которые вам удастся сделать в продолжение некоторого времени в других местах и которые вы сделали потому, что их можно было сделать, обратитесь вновь к прежнему делу, то увидите, что то, которое вам прежде казалось невозможным, уже сделается возможно. Мы все зреем и зреем незаметно. Делать добрые дела есть также наука, и прежде, покаместь не сделаем меньших, никак не сделаем бóльших. И потому боже вас сохрани долго останавливаться над одним и ломать голову. Лучше, вместо этого, помолитесь усердно и горячо богу и летите на другое дело. Их много, куда ни оглянетесь. Помните только то, что никак нельзя зевать и мешкать. Времени нам дано мало, и если на случай подвернется к вам уныние, вспомните, что даже и унынию некогда нам предаваться, так у нас занято [должно быть у нас занято] всё время и так много со всех сторон ждут нас всякого рода челобитчики. Будьте в свете то же, что расторопная хозяйка в своем доме, у которой и минуты нет свободной и которая никак не спешит что-нибудь довести в один день до конца и не засидится в одной комнате или в одном месте, но всюду заглянет, зная, что и просто уже один брошенный мимоходом взгляд [уже один взгляд хозяйки] важен и что всюду ей нужно быть для того, чтобы дело со временем созрело во всех углах в свой черед и в свое время. Не пренебрегайте моими словами. Подумайте об этом не только теперь, но и в другое время. Иногда слишком хорошо [важно] перечитать то же самое при другом расположении духа и в другие минуты. Писем моих никому не читайте, это не нужно и не принесет большой пользы другому. Но сами перечитайте и особенно те места, где есть какие-нибудь упреки, или улики. Я ваши письма часто пересматриваю, хотя в них нет вовсе ни улик, ни упреков. Один раз в предпоследнем письме вы было порадовали меня, объявивши, что будете бранить и упрекать меня во многом, и дело кончилось ничем: в нынешнем письме даже и намека нет на то. Я вам советую (и об этом прошу вас особенно), как только услышите что-нибудь о мне, записывать его в ту же минуту, иначе оно вдруг вылетит из головы и вы не вспомните потом. Но прощайте, друг мой. Обнимаю вас от всей души.
Пишите побольше и почаще. Вам нужно писать побольше и почаще много: во-первых это нужно для вас самих, а во-вторых и для меня. Не позабудьте также и то, что я хотя и хорошо поместился во Франкфурте у Жуковского, но все-таки я один и чувствую, что придется мне схандрить и приуныть духом в начинающиеся зимни<е дни>, и душа пожелает сильно вашего утешительного и родного слова.
Получили ли вы мое письмо от 24 октября и вручили ли другое Плетневу? Уведомьте обо всем этом.
Весь ваш Г.
На обороте: St. Pétersbourg. Russie.
Ее высокородию Александре Осиповне Смирновой.
В С. Петербурге. Близ Синего моста на Мойке, в собственном доме.
С. Т. АКСАКОВУ
12 ноября <н. ст. 1844. Франкфурт>
Письмо за вами, бесценный друг мой Сергей Тимофеевич. Вы не дали мне ответа на то, которое я писал к вам назад тому четыре месяца, где посылал весьма справедливый выговор Щепкину за то, что он надул меня, то есть вызвался сам вперед и отважно вместе с сыновьями доставить мне просимые мною критики и потом вместе с ними попятился на попятный двор. Я даже не знаю, как писать к вам, и дожидался от вас адреса, и до сих пор [теперь] не знаю, где вы живете и куда следует адресовать вам. Итак, уведомьте меня как о вашем здоровьи, так и о здоровьи Ольги Семеновны, Конст<антина> Серг<еевича> и всего вашего милого семейства, и почему именно последовало такое долгое забвение? Я, видите, терпелив и долго иногда не спрашиваю, почему иные совсем [мне совсем] не пишут и не шлют даже поклона. Потом уведомьте, как вы провели всё время лета и каково состояние вашей больной. И словом, уведомьте обо всем. А [Я] пока вас обнимаю от всей души и жду вашего ответа.
Ваш Гоголь.
На обороте: Сергею Тимофеевичу Аксакову.
Н. М. ЯЗЫКОВУ
<12 ноября н. ст. 1844. Франкфурт.>
Вчера получил твое письмо (от 14 окт<ября>), с означением адреса новой квартиры. Предполагаю, что сия внезапная перемена произошла от какого-либо неудобства первой, а потому напиши, доволен ли ты нынешнею и хорошо ли в ней уселся. А с тем вместе напиши, получил ли ты два письма мои, адресованные по первому твоему указанию в дом Бессменова на Арбате, в последнем из которых я извещал тебя о сюрпризе, который доставил мне Бецкий, лично известивший меня, что портрет мой еще прежде, [прежде его] именно в прошлом году, был выставлен в Москвитянине. Насчет же отправки Москвитянина за 1843 год Погодин кажется прилгнул. Ибо ни Жуковский, ни я его не получали. Мне тем более это досадно, что я два дни до твоего письма послал кровные 15 талеров в Лейпцих, узнавши по газетам, что у тамошнего книгопродавца есть кое-какие русск<ие> книги, в числе коих и Москвитянин.
Кстати, знаком ли ты с Михаил Семеновичем Щепкиным? Познакомься с ним покороче. Этот человек чрезвычайно замечателен. У него куча воспоминаний, истории об разных углах России и собственно об его походной и непоходной жизни. Кроме того я его очень люблю за его добрую душу и за его ровный характер, не говоря уже о таланте, но за то еще люблю, что мне было всегда особенно приятно видеть его сидящим перед собою. Но ты сделай ему выговор и объяви ему в весьма коротких словах, что он человек <…>. [Не принятое в печати слово. ] Как можно поступить таким образом! Сам же он вызвался доставить мне критики Сенковского. Я просил других, он вызвался сам, других отвадил, [перебил] а сам надул, а ведь немного и труда было. Я на него конечно не могу сердиться уже и потому, что и другие так поступают. Ждавши более полугода и видя, что от него нет толку, [никакого толку] я обратился к другим тоже хорошим приятелям, те также пообещали, и ни духу, ни слуху ровно полгода. А всё вместе составляет почти полтора года. А между тем мне это слишком было нужно. А между тем мои же приятели потом меня упрекают за неоткровенность и зачем, дескать, я прежде не к ним обратился, а просил людей посторонних. Словом, я думаю, русский человек тогда только аккуратен и исправен, когда и он или калека, или же такой хворой, как мы с тобою. Потому-то, я думаю, и письма он тогда станет писать, когда не будет рук или чернил, словом, когда будет ему нечем писать. [когда не будет рук и нечем писать. ] Итак, Михайлу Семеновичу скажи, что он человек <…> [Не принятое в печати слово. ] И если он скажет, что напишет письмо или извинение, то ты ему не верь, а заставь его тут же на твоем письме написать три строки. О Россете скажу то, что ему не помогло водяное лечение или же если помогло, то весьма мало. Он, как пишет мне сестра его, чувствует себя весьма дурно в Петербурге и намерен с первым весенним путем ехать в Италию. Впрочем, я и прежде не думал, чтобы для него было слишком полезно водяное лечение. Я скорей думаю, что ему помогло бы более морское купание, чем пресная вода. Я разумею море северное, [Далее было: межд<у>] а не южное, между коими большая разница. Оно производило на меня то, чего я никогда не чувствовал, купаясь в южном. Кожа после него вся горит и чуть выйдешь из воды, как сделается уже жарко, как в бане. В воде [Далее было: не б<олее>] сидеть не более пяти минут, чем меньше, тем лучше; чем хуже погода, чем холоднее, чем сильнее ветры и буря, тем лучше, и выходишь из воды чорту не брат. Я даже, который боялся прикосновения холодной воды и вооружен фуфайкою непосредственно на самом теле, отваживался весьма храбро и только жалею о том, что удалось мне мало купаться и не выполнить весь назначенный курс. Но, говорят, еще лучше, если оставить на следующий год, удвоив его. Как бы то ни было, но после купанья я чувствую себя лучше, ибо надо тебе сказать правду, я был слишком болен летом и так дурен, как давно себя не помню. Нервы до такой степени были расстроены, что не в силах был не только что-нибудь делать, но даже ничего не делать, то есть пребывать в блаженной на ту пору бесчувственности. [Далее начато: Но] Впрочем, советую тебе меньше заботиться о том, что не так здоров, как бы хотелось. Это лучшее средство против недуга. Клянусь, мы все грешим много тем, что слишком много думаем о своем телесном здоровьи, потому именно и бываем гораздо больше нездоровы. У меня есть один приятель, человек слишком замечательный, с которым ты после познакомишься. Он теперь в Париже, но весной или летом будет в Москве, именно граф Алекс<андр> Петр<ович> Толстой, брат того, которого ты знаешь. Человек, потому замечательный, что [что не] принадлежит к слишком немногому числу тех людей, которые способны сделать много у нас добра при нынешних именно обстоятельствах России, который не с европейской заносчивой высоты, а прямо с русской здравой середины видит вещь. Он много видел, был два раза губернатором, в Одессе и в Твери, умел видеть ошибки другого и даже свои собственные, и теперь стал на такую точку, что может, не распекая и не разгоняя людей, сделать существенное добро, т. е. умирить там, где иной с благородным намерением добра может произвести кутерьму и раздор, но который болен своею болезнию, то есть болеет оттого, что болен, и думает, что прежде нужно вылечиться, а потом делать. А между тем как при теперешнем всеобщем состоянии здоровий дело только и может быть лечением, т. е., само собою разумеется, дело, питающее душу, а не обременяющее одно только тело. Ради бога, молись во всякую трудную минуту, и трудная минута обратится в легкую минуту, но молись таким образом, чтобы обращаться в то же время на самого себя, взвешивать беспрестанно свои данные, то есть данные дарования, и рассматривать, как можно сделать ими добро и существенную пользу. Но я, кажется, несколько разболтался. Письмо становится длинно, а между тем захватило не мало и времени. Прощай, обнимаю тебя от всей души. Благодарю много за то, что не забываешь меня письмами. Извещаю тебя, что доныне получены мною следующие книги: 1) Иннокентий, 2) Добротолюбие, 3) Отцы за 1843. Уведоми меня, все ли здесь посланные тобою книги, или есть еще какие-нибудь, которые засели по углам Европы. Относительно погодинского поступка я пишу к Шевыреву маленькой ему упрек, зачем он не удержал Погодина от глупости. А Погодину напишу дружеские советы на многое, что ему слишком нужно знать в жизни и неисполнение чего было причиною всех его неудач [неудач в жизни] и неуспехов во всем. Я теперь вследствие его же поступка имею на это право. Если ум его не совсем ослеплен гневными ослепленьями и кучею всяких проэктов, из которых ни один не успевает вызреть в голове его, то он вероятно поймет их справедливость. О нем следует позаботиться. Как бы то ни было, но он жалок. Человек с искренним расположением добра действует всю жизнь во имя добра и не произвел доныне почти никакого благодетельного влияния ни на кого. Ни одного человека я не встретил, который бы любил его и который бы им был доволен. Он сам уже это видит, ожесточается, видит везде неблагодарность и не видит только того, что всему причиною он сам. И главная причина всему не та, [не тому] чтобы какие-нибудь важные недостатки, а неимение такта, чутья, отсутствие всякого понятия о каком-нибудь приличии. Не думая и не желая никого оскорбить, он оскорблял на всяком шагу и весьма часто самым щекотливым образом. Он умел оскорбить даже тех, которых ничем нельзя или по крайней мере трудно чем оскорбить. У меня только одна вещь и была — портрет, именно на ее-то он весь обломился всей своей медвежьей натурой. Но довольно. Пиши, пожалуйста, и не забывай.
Твой Г.
При сем письмо Аксакову.
На обороте: Moscou. Russie.
Николаю Михайловичу Языкову.
В Москве. В приходе Николы Явленного в Серебренном переулке, в доме Шидловской.
А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОРОЙ
<Между 7 и 23 ноября 1844 н. ст. Франкфурт.>
Письмо ваше от 7 ноября мною получено. Из него вижу, что вы действуете умно и хорошо, обстоятельствами никакими не смущаетесь. Они расстроиваются и поправляются вновь. Дело и поприще предстоит нам повсюду, каковы бы ни были приходящие к нам обстоятельства. Работы нам много всегда и во всяком нашем состоянии, даже и таком, когда мы чувствуем, что и больны и бессильны и никуда и ни на что не годимся. Пишите ко мне обо всем, что ни случается с вами, до последней мелочи, мой добрый друг Анна Миха<й>ловна, и молитесь обо мне.
Весь ваш Г.
На обороте: Графине Анне Миха<й>ловне.
А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ
Франкф<урт>. 23 ноября <н. ст. 1844>
Благодарю вас очень за письмо и за известия (письмо от 12-го ноября). Я думал долго о вашем пациенте. Придумал одно средство, которое может с божьей помощью помочь в этом деле, но средство это несколько крепковато. Желудок больного теперь его не сварит, ему покаместь полезны ваши попечения. Молитву, которую вы мне прислали, я уже получил почти за месяц прежде от Смирновой. Думаю об этом я таким образом. Если молитва пришла в наши руки, то по ней следует молиться. Вот и всё.
Я бы хотел знать, между каким классом наиболее разошлась в Петербурге эта молитва и кто ее доставил. И молится ли Петербург, помышляя в то же время о себе и рассматривая жизнь свою, или просто повторяет одни только слова молитвы, не входя в них душою и сердцем.
Я вспомнил, между прочим, о графине Толстой, находящейся ныне с вами в Париже. Она множество набрала материалов к себе в душу и держит их точно под замком, не применяя их к делу. Ей больше, чем кому-либо другому, следует молиться делами, без дел угасают сильно чувствования душевные, а без сильных чувствований душевных бессловесна молитва. Если бы вы ее могли заставить войти в положение какого-нибудь несчастливца, которому нужна помощь, и заинтересовать ее им. О себе скажу вам пока только, что нечего о себе сказать. Слава богу, нахожусь в положении обыкновенном, т. е. не сижу совершенно за делом, но не бегаю от дела, и прошу бога о ниспослании нужного одушевления для труда моего, свежести сил и бойкости пишущей руки. Вы напрасно ищете в моих сочинениях меня и притом еще в прежних: там просто идет дело о тех людях, о которых идет дело в рассказе. [в повести] Вы думаете, что у меня до такой степени длинен нос, что может высунуться даже в повестях, писанных [в повести и при том писанной] еще в такие времена, когда был я еще мальчишка, чуть вышедший из-за школьной скамейки. Но об этом покаместь до будущего времени.
Перецелуйте вместо меня маминьки вашей ручки и ваши собственные и будьте здоровы.
Ваш Н. Гоголь.
На обороте: Son Excellence Mademoiselle La Comtesse de Wielhorsky.
Paris. Place Vendôme, № 6
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Франкфурт. Декабря 1 <н. ст. 1844>
Письмо твое было бы для меня сюрпризом, если бы дня за четыре до него не получил я от маминьки известия о твоей женитьбе. Но не совестно ли, извещая об этом, не упомянуть ни слова, как всё это случилось и каким образом вас бог свел? Но теперь пока это в сторону. Поздравляю тебя и желаю, чтобы не только все последующие дни твоей жизни похожи были на первые дни после свадьбы, но были бы еще лучше их, что и быть должно, ибо зависит от нас самих. Затем прошу тебя отвечать на следующие три запроса:
1) В каком положении находятся ваши достатки и достаточны ли они для вашего безбедного прожития вместе?
2) Дай мне понятие, сколько возможно понятное, о жене, то есть, какого роду свойства ее, собственно ей принадлежащие, ее характер, наклонности, словом — ее личность; дай мне ее портрет, но в общих чертах, чтобы я мог услышать физиогномию ее души.
3) Опиши мне, как вы проводите время. Опиши мне весь свой день по часам, не уронив ничего, до самых прозаических мелочей.
Всё это нужно мне; я теперь до такой степени сделался туп, что до тех пор, пока не пощупаю вещь собственною рукою, не могу иметь о ней никакого ясного понятия, а в письме твоем я вижу одни общие черты: видно, что его писал человек, которому некогда. Жене твоей (я не знаю даже имени ее) наговори тысячу приятных от меня вещей. Я это предоставляю тебе потому, что из уст мужа всё это будет приятнее.
О Прокоповиче я сам не имею никаких известий. Я сделал глупость, поручив ему издание, но я торопился ехать; на ту пору в Петербурге не случилось никого; притом я думал его этим расшевелить и подстрекнуть на какое-нибудь литературное дело. Вышло всё вверх ногами: издание напечатано плохо; вместо заемн<ых> 30 тысяч я до сих пор не получил и одной тысячи, а между тем издание, как вижу из газет и журналов, продается не совсем дурно. Я бедствовал почти два года, перебиваясь кое-как новыми займами, и не получал никакого ответа ни на одно из моих писем; одно писал даже укорительное, обвиняя его в бесчувственности к положению другого, но и на него не было ответа; просил у других разведать об этом деле, разведывал сам всячески, желая хоть стороною добиться, и никто даже из обещавших написать ко мне не написал. Наконец я махнул рукою и бросил это дело. Более всего беспокоит меня неизвестность, жив ли сам Прокопович.
Ты спрашиваешь меня о мне самом, то есть, когда я буду в Россию; но об этом я написал тебе уже довольно удовлетворительно в моем прежнем письме. Видно, ты читаешь очень плохо мои письма и не до конца. Впрочем, тебе было не до того. Но теперь не позабудь исполнить мою просьбу и отвечай на три заданные вопроса. Ты сам можешь чувствовать, как мне интересны на них ответы. Затем прощай! Обнимаю вас обоих.
Весь твой Гоголь.
Приписывай не poste restante, но Salzwedelsgarten, vor dem Schaumeinthor. Под такой фирмой дом Жуковского, где живу и я. Это необходимо потому, что здесь завелось много разных Гоголей немецких, к которым весьма часто относят мои письма.
Н. М. ЯЗЫКОВУ
Декабря 2 <н. ст. 1844. Франкфурт>
Благодарю тебя, друг, за письмо от 5 ноября, а еще больше благодарю за книжечку от кн. Вяземского. Благодарю еще более бога за то, что желание сердца моего сбывается. Говоря это, я намекаю на одно стихотворение твое, [разумею об одном стихотворении твоем] ты верно сам догадаешься, что на Землетрясение. Да послужит оно тебе проспектом вперед! Какое величие, простота и какая прелесть внушенной самим богом мысли! Оно верно произвело у нас впечатление на всех, несмотря на разность вкусов и мнений. Скажу тебе также, что Жуковский подобно мне был поражен им и признал его решительно лучшим русским стихотворением. Это слишком много, потому что он вообще был строг к тебе и, умея отдавать должное твоим стихам, нападал на главное, что после них (так он выражался), [так он выражался вписано] как после прекрасной музыки, всё вслед за очаровавшими звуками унеслось, и никакого определенного вида не имеет оставшееся впечатление. Он говорил часто (в чем отчасти и я был с ним согласен), что везде у тебя есть восторг, который никак не идет вперед, но стоит на одном месте, именно потому, что не получил [не получивший] определенного стремленья. [Далее зачеркнуто: по<тому>… оттого] Он никак и не думал, чтобы у тебя могло когда-либо это возникнуть (он не мастер прорицать), и на мои замечания, что всё произойти может от душевных внутренних событий, слегка покачивал головой. И потому ты можешь себе представить, как мне радостно было его восхищение. Он [И он] несколько раз уже прочел с возрастающим удовольствием это стихотво<рение>, которое я читаю почти всякий день. Видишь ли, как в общем крике массы, в этой [и в этой] строгой современной требовательности от поэтов есть что-то законное. Едва малейший ответ на это всеобщее алканье души — и уже вдруг всё сопрягается, даже и то, что еще недавно бы не потряслось. Ради святого неба, перетряхни старину. Возьми картины из Библии или из коренной русской старины, но возьми таким образом, чтобы они пришлись именно к нашему веку, чтобы в нем или упрек или ободренье ему было. Сам бог тебе поможет, и сила, возникшая из твоего творенья, обратно изольется на тебя самого. Недавно я нашел в Отеч<ественных> Записках выписки из книги: Выходы Царей, которые, кажется, были привед<ены> с тем, чтобы показать незначительность таких описаний. Но в них так свежи изображенья наряда и всех цар<ских> облачений и так каждое слово кажется создано на то, чтобы уложиться в стих, что мне так и представлялся царь, идущий к вечерне. В твоем стихотворении Олег, которое тоже затмило прежние, [прежние, в ряду с которыми помещено] уже проглядывают сильно черты нашей старины (хотя время по причине страшной отдаленности для нее неблагоприятно). Сочинение это однако ж у нас пройдет незамеченным именно потому, что в мысли [в нем] его нет свежего, [живого] находящего ответ теперь. Заставь прошедшее выполнить свой долг, и ты увидишь, как будет велико впечатление. Пусть-ка оно ярко высунется для того, чтобы вразумить настоящее, для которого оно и существует. Выведи картину прошедшего и попрекни кого бы то ни было в прошедшем, [кого бы ни было в прошедшем вписано. ] но таким образом, чтобы почесался в затылке современник. Клянусь, никогда не приходило времени [такого времени] так значительного для лирических поэтов, каково ныне, но ты сам это чувствуешь и знаешь лучше меня. Молю бога, чтобы он послал тебе бодрость и свежесть сил и уменье позабыть всякие мелкие тревоги и даже болезненные припадки, если бы они вздумали к тебе наведаться. Прощай. Больше не пишу теперь ни о чем, ибо нахожусь [да и нахожусь] под влиянием тобой же внушенного ощущения.
Твой Г.
Благодарю Н. Н. Ш<ереметеву> за письмо. Поклонись Хомяковым, Авд<отье> Петр<овне> и Свербеев<ым>, если увидишь.
На обороте: Moscou. Russie.
Николаю Михайловичу Языкову.
В Москве. В приходе Николы Явленного в Серебренном переулке, в доме Шидловской.
М. И. ГОГОЛЬ
12 декабря [В подлиннике: сентября] 1844. Франкфурт <н. ст.>
Во-первых поздравляю вас, почтеннейшая маминька, с наступающим годом, а во-вторых благодарю за все подробности письма. Жаль, что вы не описали мне молодую жену Данилевского. Не позабудьте это сделать при первом случае. Мне хочется знать, каковою вы нашли ее лицом и характером. Я получил правда письмо и от него вслед за вашим; но, как все счастливые мужья, он слов употребляет мало, торопится и, как видно, занят другим. Зачем вы хлопочете так об уплате ему денег, которых он и сам не требует? Вы напишите ему, что хотели было посылать, но что я запретил. Вот и всё. Долг этот я ему уплачу, и он должен остаться моим заимодавцем, а не вашим. [Далее было: Не можете ли вы каким-нибудь образом узнать, но правда вам это трудно]
Из Петербурга пишут ко мне о происшествии, случившемся в Иерусалиме, свидетелем которого был воронежский архиерей, бывший тогда у гроба господня, именно о слышании небесного гласа во время божественной литургии, который был истолкован патриархом, как пророчащий бедствия миру, если он не покается. Мне прислали и молитву, привезенную архиереем. Судить о том не <наше> [Оборвано. ] дело. Но если сами святители дали молитву и повелели по ней молиться, то, мне кажется, следует это исполнить. Но говорят, что молиться еще недостаточно: нужно слишком строго взглянуть на самого себя, рассмотреть протекшую жизнь нашу и исправить значительно настоящую. Выписываю слова этой молитвы, хотя, может быть, вы уже ее имеете, но тем не менее вы все-таки прочитайте всякий день со вниманием. То же должны сделать и сестры. Не мешает также прочесть ее и многим домашним, а особливо тем из живущих в нашей деревне, которые ленивы, нерадивы и дурно ведут себя. Душа человеческая такое сокровище, о котором нам следует всем получше позаботиться.
При молитве приложено было также увещание передать и другим 9 и более человекам, [и другим молится<?>] а потому я передаю и вам. Так как Воронеж от вас недалеко, то я думаю, вы знаете имя того архиерея, который был в Иерусалиме. [Далее было: может быть, знаете и самую молитву. ] Но, спеша кончить, советую вам тоже меньше принимать к сердцу всякие житейские огорчения. Они не стоят того, чтобы о них слишком много думать. Сам спаситель велел нам прежде всего позаботиться о главном и прибавил: Остальное всё приложится вам. Прощайте.
Ваш сын Н<иколай>.
На обороте: Russie. Poltava.
Ее высокоблагородию Марие Ивановне Гоголь-Яновской.
В Полтаве, оттуда в д<еревню> Васильевку. Russie.
П. А. ПЛЕТНЕВУ
<Между 1 и 14 декабря н. ст. 1844. Франкфурт.>
Письмо твое я получил. Благодарю тебя за искренность, упреки и мнения обо мне. Оправдываться не буду, это я уже сказал вперед, да и невозможно. [Благодарю тебя за искреннее мнение души твоей и за твои мнения обо мне, выраженные с такою откровенностью. Я уже дал тебе слово вперед, что не буду оправдываться. Оправданье не послужит мне ни к чему. Далее начато: Мне не следует по многим причинам] Во-первых, потому, что если бы я и оправдался в одном, [в одном чем-нибудь] то с других сторон вижу [вижу сам] столько в себе дряни и во многом другом, [столько дряни и так много дурного, что стыд взял бы и чего и ты не можешь видеть. Конец зачеркнут и вписано: чего даже никто из самых проницательных <…>] что мне становится стыдно уже при одной мысли о том. Во-вторых, потому, что для того следовало бы [чтобы оправдаться, мне для <этого> нужно] подымать всю внутреннюю душевную историю, которую не впишешь и в толстом томе, не только в письмах. [в строках письма] В-третьих, потому, что [что во мне] с некоторого времени погасло желание быть лучше в глазах людей и даже в глазах друга. Друг также пристрастен. Самое чувство дружбы уже умягчает нашу душу и делает ее сострадательной. [умягчает его душу до того] Заметив [Увидев] некоторые хорошие качества в своем друге и особенно расположение и любовь к себе, мы невольно преклоняемся на его сторону. Бог знает, может быть, ты, узнавши что-нибудь из внутренней моей истории, проникнулся бы состраданием, и я не получил бы от тебя даже и этого письма, которое получил теперь. А мне нужны [А мне теперь нужны наиболее] такие письма, как твое. Но в выражениях письма твоего послышался мне скорбный голос, голос как бы огорченного и обманутого чувства, [обманутого стремленья] и потому, [и потому вписано. ] чтобы сколько-нибудь утешить, я сделаю только одни общие замечания на некоторые пункты твоего письма. Друг мой, сердце человеческое есть бездна неисповедимая. Здесь мы ошибаемся поминутно. [Мы всегда ошибаемся в заключениях о природе другого человека и еще более тогда, когда думаем, что его узнали] Еще мне можно менее ошибиться в заключениях о тебе, чем тебе обо мне. Душа твоя больше открыта, характер твой получил уже давно оконченную форму и остался навсегда тем же. Разве один [дрязг] обычаев света и приобретаемые привычки [приобретаемые среди света привычки] могут несколько закрыть и тебя и твою душу, но это для людей близоруких, которые судят о человеке по некоторым внешним <чертам>. В глазах знатока души [человеческой] ты один и тот <же>. Он знает, что на одно душевное воззвание [на один душевный крик] встрепенется та же самая душа, которая кажется другим холодною и дремлющею. Но как судить о скрытном человеке, в котором всё внутри, которого характер даже не образовался, но который в душе своей еще воспитывается и которого всякое движение производит только одно недоразумение? Как заключить о таком человеке, основывая<сь> по каким-нибудь ненароком из него высунувшимся свойствам? [Далее было: Как заключить по таким его свойствам о всем его характере?] Не будет ли это значить то же самое, что заключить о книге по нескольким выдернутым из нее фразам, и не по порядку, а из разных мест ее? Конечно, и отдельно взятые фразы [и они] могут подать некоторую идею о книге, но разве из них узнаешь, что такое сама книга? Бог знает, иногда в книге [помещенные в самую книгу] они имеют другой смысл, иногда даже противоположный прежнему. Упреки твои в славолюбии могут быть справедливы, но не думаю, чтоб оно было в такой степени и чтобы я до того [до такой степени] любил фимиам, как ты предполагаешь. В доказательство я могу привесть только то, <что> и в то время, когда авторская слава [слава бо<лее>] меня шевелила гораздо более, чем теперь, я находился в чаду только первые дни по выходе моей книги, но потом чрез несколько времени я уже чувствовал почти отвращение к моему собственному созданию и недостатки его обнаруживались предо мною сами во всей их наготе. Я даже думаю, что ты составил обо мне [основал] такое <мнение не> по незнанию души человеческой, а на кое-каких моих наружных поступках, неприятных ухватках и наконец неуместных и напыщенных местах, разбросанных в моих сочинениях, которые, вследствие бессилия изображать полнее [ясно] свои мысли, получили еще более какое<-то> самоуверенное выражение. Все твои замечания о моих литературных достоинствах справедливы [Далее было: и показывают твой беспристрастный взгляд, но, друг, они для меня не новы. ] и отзываются знатоком, умеющим верно судить об этом. [о литер<атуре>] Но увы! и в них я не встретил ничего, что бы было неизвестно мне самому. И если бы я напечатал ту критику, которую я написал сам на Мертвые души вскоре после их выхода, ты бы увидел, что я выразился [я было в них еще] еще строже и еще справедливее тебя. На каждый упрек твой я должен сделать тебе тоже один упрек, потому что он не достоин твоей же собственной высокой души. Друг мой, не стыдно ли тебе сказать мне, что я променял тебя на другого. Скажу тебе на это одну чистую правду, хотя и знаю, что ее не примешь ты за правду, словам моим не верят, как же [как же хотеть] мне отважиться [Далее было: что-нибудь] быть откровенным, если бы я даже был и в силах быть откровенным. Итак знай же, вот тебе чистая правда, поверишь ли ты или нет, я ее скажу. Грех будет только тому, кто солгал. Не только я не променяю тебя на никого [Переправлено из: на никак<ого>] другого, но никакого человека не променяю на другого человека. И кто раз вошел в мою душу, тот уже останется там навсегда, как бы он ни поступил потом со мной, хотя бы оттолкнул меня вовсе. [Далее было: а. чем бы не заплатил он, как слабый человек. б. хотя бы сам сделался дурным человеком по общей нам всем слабости. ] Из души моей я его не изгоню. Слава богу, связь эта становится, чем далее, сильней и уже не в моей власти сделалось даже прогнать его, [становится даже не в моей власти изгнать его] хотя бы я и захотел того. Но если слова мои эти не уверят тебя ни в чем и ты сомнительно [Переправлено из: сомнительнейша<я>] покачаешь головою, то для утешения твоего приведу такое доказательство, в котором ты и сам можешь удостовериться. В Москве все, кроме, может быть, одного Языкова (который потому только несколько больше меня знает, что столкнулся [что случалось] со мной в горькие и трудные минуты жизни, в которые, как известно, узнается более человек [где как известно более испытывается и узнается человек]), все такое обо мне имеют мнение, как и ты, также упрекают меня все в скрытности и недоверчивости, еще более твоего [также] уверены, что считаю их ни во что и что тебя предпочитаю им. В оба раза [Далее начато: бывш<ие>] я отталкивал от себя всех, избегал всяких изъяснений и боялся даже и вопросов о себе самом, чувствуя сам, что я не в силах ничего сказать. Всякая проба сказать что-нибудь была неудачна, и я всякий раз раскаивался даже в том, что открывал рот, чувствуя, что моими неясными и глупыми словами наводил только новое о себе недоразумение. Друг мой, когда человек от всех бежит, всех от себя отталкивает, ищет уединения и предает себя добровольно на скитающуюся или, как ты называешь, цыганскую <жизнь>, тогда нужно его на время оставить и не мешать ему. Урочное время пройдет, он сам явится к вам, когда же услышит в себе человек внутренний позыв, он тогда должен всё оставить, оторваться на время [от всего] от чего ему даже трудно и больно. Ты был довольно проницателен, сказавши, что главная вина всех моих недостатков [главный недостаток] мое невежество и невоспитание. Ты это почувствовал, но ты был только несправедлив, указывая мне пути, как избавиться от этого — дело, которое требует слишком большого изучения природы того человека, которому дается инструкция. Ты вызываешь невежу на брань с невежеством, требуешь, что<бы> я теперь уже указывал [требуешь указ<ать>] другим путь и прямую дорогу и, выражаясь твоими словами, указывал на заблуждение судей-самозванцев, но, друг мой, мне может всякий сказать: лекарю, вылечись прежде сам. Я слишком хорошо знаю, что я должен это выполнить. В то же время знаю и то, <что нужно> чистоты душевной и лучшего устроения себя [Но, друг мой, нужно чистоты душевной и большой обработки всего себя] и почти небесной красоты нравов. Без того не защитишь ни самого искусства, [чтобы уметь защитить как самое искусство] ни [так и] всё святое, которому оно служит подножием. Цель, о которой говоришь ты, стоит неизменно передо мною. [Друг мой, эту цель я имею всегда у меня в виду, я для ней существов<ал>, но стремл<ения>] Она должна быть и у всех в виду, но стремления к ней различны и дорога к одному и тому же у всякого своя. [а. И всякий идет своей дорогой, которой вследствие его же б. и у всякого к нему дорога своя] И если человек уже дошел до того, что может видеть сам свои недостатки и пороки и видеть свою природу, он один только может знать, какой дорогой ему возможней идти. Для тех же самых причин одному [Для того же самого, для чего одному] потребно непрерывное столкновение со светом, другому потребна цыганская жизнь. И как сказать ему: ты делаешь не так? Животное, когда заболеет, ищет само себе [само себе внутренним инстинктом] траву и находит ее, и такое лекарство для него полезнее всех тех, какие предпишут ему [какие бы ни предписали ему] самые умнейшие врачи. Друг, я прав, что отдалился на время оттуда, где не мог жить. Ты видишь одно только безвременное прикосновение мое к свету — и какая произошла кутерьма. Крутые обстоятельства заставили меня прежде времени выдать некоторые сочинения, на которых я не имел времени даже взглянуть моими тогдашними глазами, не только теперешними, и в каком ярком виде я показал всем и свое невежество и неряшество и своими же словами опозорил то, что хотел возвысить. В делах [В отношениях] моих прозаических, в отношениях дружественных, связанных со всем этим, произошли тоже целые облака недоразумений. Друг, кто воспитывает еще себя, тому не следует и на время заглядывать в свет… Детей не пускают в гостиную, их держат в детской. Покаместь я не выучусь прежде тому, без чего мне и ступить нельзя в свет, [Далее было: мне не должно являться в свете. Пока я не выучусь совершенно] <и> выносить даже всё то, что не выносят другие люди, бесполезна будет и жизнь моя среди света. Поверь: мне не будет покоя, напротив, или меня оскорбят, или я кого-нибудь оскорблю, или ты не знаешь всех тех щекотливых положений, какие предстоят в свете писателю: сколько даже великих характеров оттого безвременно погибло. По этой-то самой причине я не могу теперь [я не могу теперь вступить] хорошо поступать и в дружеских моих сношениях. [Далее начато: Тепе<рь>] Я не в силах еще быть другом, даже если бы и захотел. Чтобы быть кому-либо другом, нужно прежде сделаться достойным дружбы. А до того времени [А до того времени полезней] едва ли не лучше бы отталкивать от себя, чем привлекать к себе. Смотри, как верно сказано в Imitation de Jésus Christ. Nous croyons quelquefois nous rendre agréables aux autres par une liaison que nous formons avec eux, et c\'est alors que nous commençons à leur déplaire par le dérèglement de mœurs qu\'ils découvrent en nous.
Еще скажу слова два насчет недоверчивости моей. [недоверчивости моей к людям] Меня все обвиняют в недоверчивости, но точно ли это недоверчивость? Недоверчивость происходит от незнания людей и сердца человеческого. Боится человек людей оттого, что не знает. Но неужто во мне заметны признаки совершенного незнания людей и сердца? Но мои сочинения-то, [Далее зачеркнуто: как говорят] при всем несовершенстве, показывают, что в авторе есть некоторое познание природы человека. Это не простая наглядность, ты сам знаешь, что я во всей России [бывши в России] толкался немного с людьми, и что всегда почти не верен в том, где касался точных описаний местностей или нравов. Точно ли это недоверчивость? Ну что, если я таким же образом стану, в свою очередь, упрекать других в недоверчивости, зачем некоторые качества, слова и поступки неясные и сомнительные отнесены были скорее в худую, чем в хорошую сторону, разве это доверчивость? Зачем, признавши меня за оригинал-чудака, требовали от меня таких же действий, как и от других? [Далее начато: и как] Зачем, прежде чем вывесть о мне заключение вообще по двум или трем поступкам, судящий [никто] не усумнился и не сказал в себе так: я вижу в этом человеке вот какие признаки. В других эти признаки значат вот что; но этот человек не похож на других, самая жизнь его другая, при том этот человек скрытен. Бог весть, иногда искусные врачи ошибались, основываясь на тех самых признаках, и принимали одну болезнь за другую. Зачем же, даже не предавшись сомнению в себе, заключили твердо быть такой-то низости, такому-то свойству и такому-то качеству. Конечно, я буду не прав, если стану обвинять. Дело было не совсем бы так, если б я был прав. Друг, ну что если бы предположить, чтобы <нашелся> один такой страдалец, над которым обрушилась такая странность, что всё, что ни сделает и ни скажет, принимается в превратном значении, что все, почти до одного, в нем усумнились, и закружился пред ним целый вихорь недоразумений, и положим, что он видит [Далее начато: А если бы душа исстрадала и изныла, видя] всё, что происходит. Если бы вместо меня попался другой с душой, более нежной, еще не окрепшей и не умеющей переносить горя, и видел бы он всё, что происходит в сердцах друзей его и ближних к нему, [Далее начато: и не в силах] и вся душа его исстрадала и изныла бы и чувствовала бы в то время, что он не может произнести и слова в свое оправдание, подобясь находящемуся в летаргии. [подобясь тому а. который, находясь в летаргии, слышит и видит, что его приняли за умершего и зарывают живого в землю, и он не в силах пошевелить ни одним составом. б. которого зарывают живого в могилу, который видит всё эго и не может даже знать, что он жив. Далее начато: а. Друг, не будем поспешны в заключениях о характере и душе человека из его поступков б. Еще скажу тебе в заключение одно мнение. Друг мой, будем более смиренны относительно узнания человека]
Наконец по поводу всего скажу одно мнение. Будем [Будем относитель<но>] несколько смиренны относительно заключений о человеке, о каком бы то ни было [Далее было: Не станем выводить из некоторых <поступков> заключений о всей душе его] характере и о душе чело[века]. Выскажем ему всё, что [Выскажем всё, что] ни есть в нем дурного, это будет ему нужно, но удержимся утвердить о нем мнение, пока не узнали излучин его души или пока не услышали его душевной истории. Мы все вообще слишком строги к тому человеку, в котором нам что-нибудь не понравилось, и, узнавши в нем два-три качества, [Далее начато: глав<ных>] не хотим и узнать других, [В подлиннике: от других] от этого теперь человеку становится чем далее, <тем> труднее среди своих собратий. [Эта фраза в подлиннике перечеркнута тремя вертикальными линиями. ]
Бог знает, что делается в глубине человека. Иногда положение может быть так странно, [так странно и даже страшно] что он похож на одержимого летаргическим сном, [что он может уподобиться тому больному [одерж<имому>], схваченному внезапно летаргическим сном] который видит и слышит, что его все, даже самые врачи, признали мертвым и готовятся его живого зарывать в землю. А видя и слыша всё это, не в силах пошевельнуть ни одним составом своим. Не оттого ли так не знаем [а. Бог видит б. Мы оттого и не знаем] человека, что слишком рано заключили, будто [что думаем будто] его совершенно узнали. А потому и относительно меня самого ты вооружись терпением. Брани меня, мне будет приятно всякое такое [твое] слово, даже если бы оно было гораздо пожестче тех, которые в письме твоем. Но не предавайся напрасному раздумью и не досадуй на меня в душе. Ты видишь, что многое здесь еще темно и неясно, предоставим же лучше [все это] времени: оно одно может разрешить, [разрешить всё] уяснить. Если же тебе когда-нибудь сгрустнется обо мне и будет казаться: я иду дорогой заблудшего и не той, которой мне следует, то помолись лучше так в душе своей: Боже, просвети его и научи тому, [научи всему] что ему нужно на пути его. Дай ему выполнить то именно назначение, для которого он создан тобою же, для которого вложил ты же ему орудия, способности и силы. [назначение, которое ты сам ему назначил и для которого дал ему орудия и силы. ] Если же он отшатнется, [Далее было: от своего назначения, не будет внимать твоему <гласу>, не дай ему заблудиться] то пожалей его бедную душу и снеси его до срока с лица земли. Поверь, что после такой молитвы и тебе будет легче и мне полезнее: молитва от глубины души ударяет прямо в двери небесные. Но довольно об этом.
Поговорим теперь о прозаическом деле по поводу моих сочинений. Я думал, что письмо твое разрешит мне всё, — не тут-то было, я остался в тех же потемках. Друг мой, ты говоришь, что Прокопович хочет, чтобы я в особом дружеском письме изъяснил ему, чтό мне нужно знать от него. Но рассмотри ты сам мое положение. Я уже два письма писал к нему, ни на одно ответа. Я требовал отчета, [отчета и денег] что ясней этого? Требовал цифр, [я требовал одних цифр] известить меня, [Далее было: подробно, сколько уже] сколько экземпляров налицо, сколько продано, сколько отправлено, сколько у меня есть денег, просил даже до последних подробностей. Мне это нужно было, без этого я был сам связан и сам не мог поступить ясно и толково, а обстоятельства мои требуют внезапных быстрых распоряжений. Неужели всё это было принято за недоверчивость? Выведенный из терпения молчанием, я написал жесткое письмо, в котором упрекнул в бессострадательности к положению другого. Я ничем не оправдываю своего поступка, я был виноват, но, друг, человек слаб, а обстоятельства бывают сильны, [иногда бывают сильны] я был ими стиснут крепко. С одной стороны пишет мне мать, что у ней хотят описать [описать за дол<ги>] имение, если она вскорости не уплатит долгов и процентов, с другой я сам не получаю денег, наконец, я болен и духом и телом. В письме этом, как жестоко оно ни было, но в нем хотя упомянуто, что я нахожусь в сжатых обстоятельствах. Прежде помоги, а потом выбрани. Если же я так сильно оскорбил, что даже мне нельзя было и простить, в таком случае следовало бы все-таки написать мне хотя таким <образом>: ты меня так оскорбил, что я прерываю отныне с тобою все сношения. Делами твоими не хочу заниматься, сдаю их все такому-то, относись к такому-то. Словом, чтобы я знал, что предпринять. Как вместо всего этого заплатить полуторагодовым молчанием. Я из журналов вижу, что в Петербурге разошлись почти все экземпляры. [Я только слышу из посторонних источников, что в [Москве] Петербурге продаются экземпляры и [скоро] успешно] (В Москве из тысячи не продан ни один.) А между тем в это время терплю, нуждаюся и ничего не могу понять из этой странной истории.
Ты говоришь: [Друг, ты говоришь] Прокопович больше прав, чем я, я тому верю, [Прокопович меня любит] мною обижен — это правда, я против этого и не спорю. Но ты говоришь, он меня любит. Друг, любовь слишком святая вещь, страшно и произносить это имя всуе. Всякий в свете разумеет по-своему любовь, и все мы далеки от ее истинного значения. Любовь умеет перенести и оскорбление, любовь великодушна, и собою же пристыжает ее оскорбившего. Согласись, по крайней мере, что вследствие таких необъяснимых для меня поступков, мог бы и я также [и я [бы точно] мог бы также] усумниться во многом. Но клянусь, я больше умею верить [верю] душе человека, чем всем его поступкам, хотя меня все упрекают в недоверчивости. Я слишком [и я слишком] хорошо знаю, что есть столько на свете разных посторонних вещей, слухов, сплетней и прочего, [и множество прочего] которые все до того опутывают непроницаемым туманом человека, что на расстоянии двух шагов не узнают друг друга и что честный человек может поступить так, что со стороны и даже не вдалеке стоящему человеку покажется загадкой его дело. Итак, вот тебе мое честное слово, что в этом деле [Далее было: я никого] недоверие я питал только к одной аккуратности, а не к чему-либо другому. По теперешнему твоему письму я еще более уверился, что с этим [а. Но вижу с тем вместе, что с этим б. Из теперешнего письма <…>] завязалось столько [связано столько] посторонних отношений, что изъяснениям не будет <конца> до тех пор, пока я не решусь разом [покамест разом] и вдруг прекратить [не прекратить] всё это, и таким образом не развязать, а разрубить узел. [а. не развязать, а б. разрубить узел, а не развязать] Для этого есть одно средство, и потому превратим это дело разом из запутанного и глупого в благородное, умное и святое. Виноват во всем я, кроме всех прочих [кроме всех других вин<оват>] я виноват уже тем, что произвел всю эту путаницу, всех взбаламутил, людей, которые без меня, может быть, и не столкнулись бы между собой, поставил в неприятные отношения. Виноватый должен быть наказан. Я наказываю себя лишением всех денег, следуемых за экземпляры моих сочинений. Лишенья этого хочет душа моя, потому что оно справедливо и законно, и без него мне бы было тяжело. Всякий рубль и копейка этих <денег> куплена [добыта] неудовольствиями и оскорблениями моих <друзей>, и нет человека, которого бы я не оскорбил, деньги эти тяжелели бы на моей совести. И потому, как в Москве, так и в Петербурге, [деньги эти] все отдаю в пользу бедных, но достойных студентов. Деньги эти должны им прийтись не даром, но за труды. [Далее начато: Ты должен назначить] Труды эти должен им задать ты, по собственному <выбору>, найдешь что нужным для всех нас перевести или сочинить. Будут ли эти переводы полезны для всех, напечатать ли отдельно или в «Современнике», [Далее было: или сделать что иное, все это будет зависеть] как и кому сколько [что] дать, всё это лучше тебя никто другой не в силах сделать, [а. Лучше тебя никто не может б. никто не в силах сделать лучше тебя] а потому ты не можешь отказать даже и тогда, когда бы я просил тебя не во имя дружбы. Все деньги до [последней копейки] за экземпляры, проданные в Петербурге, за вычетом, разумеется, процентов и коих <после> вычета должно быть близко 200 тыс<яч>, должны поступать вместо того, чтоб ко мне, к тебе. Прокопович поступит благородно, это я знаю, я в нем больше уверен. Его [и знаю, что душа его] душа рождена быть прекрасной, и потому он примет это дело святое, [Далее было: и не [постыдится] позабудет] отбросив и мысль о каких-нибудь личных неудовольствиях. Он будет аккуратнее, во всем отдаст <отчет> [отдаст отчет тебе во всем] до последней копейки, [Далее зачеркнуто: как приказчик. У бога хорошо быть и приказчиком. Если же ему почему-либо нельзя будет возиться с книгопродавцами, то передаст тебе все экземпляры, счета, хлопоты и деньги. ] и все деньги отдаст тебе. [Далее было: Ради самого Христа, я прошу, чтобы просьба моя была исполнена во всей силе. Покажи это письмо] Прокопович ревностно] В подлиннике: но ревностно] исполнит всё, что ни падет на него по этому делу. Если он и после этого еще будет питать ко мне <злобу>, тогда будет просто грех на душе его, и если, точно, любит, то чтобы как святыню принял эту просьбу. [И пож<алуйста> скажи ему, чтобы он ради этого святого дела а. простил меня во всем, чем оскорбил б. простил меня. Должно, если я его так сильно оскорбил] Всё это дело должно остаться навсегда тайной для всех, кроме вас двух. Всем говорите, что деньги за экзем<пляры> посылаются мне. [Далее было: Получившие деньги за труды и переводы никогда не должны узнать, от кого они. ]
Ни ты, ни он не должны сказать о нем никому, как бы они близки ни были к вам, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Я также не должен знать [узнать] ничего, кому, как и за что даются деньги. Ты можешь сказать, что они идут от одного богатого человека, можно даже сказать государю о лице, которое хочет остаться в неизвестности. Отчет в этом принадлежит одному богу. В Москве сделают то же самое с там находящейся тысячью экземпляров. Только двое, Аксаков и Шевырев, которому отдано, введены там в это дело. Но ни они вам, ни вы [В подлиннике: они] никогда [когда бы ни случилось вам встретиться лично] не должны говорить об этом деле. Просьба эта должна быть исполнена во всей силе. Никаких на это представлений или возражений. Я жду [Я жду на это] одного слова Да и ничего больше. Воля друга должна быть священна. Вот мой ответ. Я должен сделать так, а <не> иначе, и доказательством этому служит моя совесть. Мне сделалось вдруг легко, и с души моей, кажется, свалилась вдруг страшная тяжесть. Итак, дело это решено, сдано в архив, и о нем никогда ни слова. А ты, друг, не вознегодуй на хлопоты, которые тебе здесь предстоят. [которые [могу воз<ложить>] тебе будут в этом деле] Ты получишь много внутренних наслаждений, возбуждая молодых людей к труду и к занятию. Ты откроешь между ними много талантов. Если же откроешь, будь для них тем же, чем ты был для меня, когда я выступал на поприще. Поощряй, ободряй и упрекай, но не досадуй, если заметишь в них что-нибудь похожее на неблагодарность. Это часто бывает только одно своенравное движение юношеской гордости, покажи ему любовь свою и порази его новыми благодеяниями, и он будет твой на веки.
Благодарю тебя искренно и от всей души за твою готовность помочь мне собственными твоими <средствами>. Я попрошу у тебя прямо и без всяких обиняков. Теперь же покаместь мы устроились кое-как на этот счет с Жуковским еще до получения твоего письма. О деньгах я теперь забочусь меньше, чем когда-л<ибо>. [Мне теперь легче. ] [Самое трудное время] жизненной дороги уже перемыкано [и теперь мне даже смешно, что я об] этом хлопотал, [и теперь мне смешно, что я даже и заботился] тогда как [мне меньше] [Далее вписано: и теперь легче] всех других на земле следовало об этом заботиться, и бог всякий раз давал мне это знать очевидно. Когда я думал о деньгах, у меня их никогда не было, когда же не думал, они всегда ко мне приходили. Но прощай! Обнимаю тебя крепко! Люби меня просто, на веру и на одно честное слово, а не потому, чтобы я был достоин любви или чтобы мои поступки стоили любви, и поверь, ты будешь потом в выигрыше.
Твой Гоголь.
С. П. ШЕВЫРЕВУ
14 декабря <н. ст. 1844>. Франкфурт
Друг, прости за глупое письмо мое. Я понимаю, как оно было некстати и как было оскорбительно твоему сердцу читать его. Несчастие Погодина меня бы поразило сильно, если б я не был уверен, что несчастий нет для христианина. Я напишу ему с своей стороны в утешение то, что в силах будет мое бессилие написать ему. Друг, не от портрета, я сказал, замедление моих сочинений, но от тех душевных внутренних моих событий, к совершению которых во мне послужили странным образом видимые ничтожные дела и вещи, последним хвостиком которых был портрет. Но да [дай] будет благословен бог! скажем прежде всего: всё, что ни произошло в душе моей, всё, что ни выстрадалось в ней в тишине и в сокрытии от других, выстрадалось для добра и для того, чтобы я действительно был в возможности быть полезну другим. Друг, не осуждай меня также за это излишнее кокетство, как тебе кажется, или какую-то кропотливую мелочь относительно всякого рода появлений моих в свете. Они истекают не из того источника, которому ты приписываешь. И прежде, даже в минуты большей самонадеянности и уверенности в себе, я и тогда чувствовал, что тому, кто может иметь влияние на других и, [и особенно] говоря вообще, на свет, тому слишком нужно опасаться выходить в свет с своими недостатками и несовершенствами. Люди так умеют смешать вместе хорошее с дурным, что в том человеке, в котором заметили они два-три хороших качества (особенно если эти качества еще картинны), им кажется всё хорошим. От этого даже гении производили вред вместо пользы. Преждевременное издание моих сочинений принесло существенную пользу только одному мне, именно потому, что с ним соединились такие внутренние события, происшедшие от всей этой бестолковой путаницы, что ужас меня объемлет при одной мысли: [Далее начато: только] что бы я был без этих событий? Друг мой, многого я не умею объяснить, да и для того, чтобы объяснить что-нибудь, нужно мне подымать из глубины души такую историю, что не впишешь ее на многих страницах. А потому по тем же самым причинам и не может быть понятно другому, почему мне так неприятно публикование моего портрета. Одни могут отнести к излишнему смирению, другие к капризу, третьи к тому, что у чудака всё безотчетно и во всяком действии должен быть виден оригинал. Не скрою даже и того, что помещенье моего портрета именно в таком виде, то е<сть> налитографированного [взят<ого>] с того портрета, который дан мною Погодину, [Далее было: который писан давно] увеличило еще более неприятность. Там я изображен, как был в своей берлоге назад тому несколько лет. Я отдал этот портрет [Далее начато: наде<ясь>] Погодину как другу, по усиленной его просьбе, думая, что он, в самом деле, ему дорог как другу, и никак не подозревая, чтобы он опубликовал меня. Рассуди сам, полезно ли выставить меня в свет неряхой, в халате, с длинными взъерошенными волосами и усами? Разве ты сам не знаешь, какое всему этому дают значение? Но не для себя мне прискорбно, что выставили меня забулдыгой. Но, друг мой, ведь я знал, что меня будут выдирать из журналов. Поверь мне, молодежь глупа. У многих из них бывают чистые стремления; но у них всегда бывает потребность создать себе каких-нибудь идолов. Если в эти идолы попадет человек, имеющий точно достоинства, это бывает для них еще хуже. Достоинств самих они не узнают и не оценят как следует, подражать им не будут, а на недостатки и пороки прежде всего бросятся: им же подражать так легко! Поверь, что прежде всего будут подражать мне в пустых и глупых вещах.
Друг мой, ты профессор, тебе бы следовало это прежде всего смекнуть. Нельзя пренебрегать совершенно мелочами: от мелочей многое зависит немелочное. И мне кажется, что тебе особенно надобно [а. следовало бы б. следует особенно] позаботиться ныне о том, чтобы не допускать в молодых людях образоваться какой-нибудь личной привязанности к людям, [Далее было: а. для этого мне б. иначе оно] такая привязанность всегда переходит в пристрастие. Но если вместо того мы чаще будем изображать им настоящий образец человека, [образ того] который есть совершеннейшее из всего, что увидел слабыми глазами своими мир и перед которым побледнеют сами собою даже лучшие из нас или еще лучше, если мы [мы сами] даже и говорить им не будем о нем, о совершеннейшем, но заключим его сами в душе своей, усвоим его себе, внесем его во все наши движения и даже во всякий литературный шаг наш, не упоминая нигде о нем, но употребив его мысленным мерилом всего, о чем бы ни случилось говорить нам, и под таким уже образовавшимся в нас углом станем брать всякий предмет и всякого человека, великого или малого, простого или литератора, — всё выдет у нас само собою беспристрастно, всё будет равно доступно всем, как бы эти все [как бы они] ни были противуположны нам по образу своих поступков и мыслей. Не нужно даже бывает и говорить: «Я скажу вам в таком-то духе». Дух этот будет веять сам собою от каждого нашего слова. За тобою есть так же, как и за всеми нами, этот грешок. Ты несколько пристрастен. Я перечитал теперь все твои критики в Москвитянине за 1843, который выписал на днях из Лейпциха. О достоинствах не стану и говорить: там их слишком много; но черты пристрастия кое-где сквозят, иногда даже и часто. Особенно мне показалось их много там, где говоришь ты о моих сочинениях. Иногда видно как бы напряженное усилие увидеть больше достоинств, чем есть. Я очень знаю, что я сам виноват и многими довольно неуместными [глупы<ми>] и напыщенными местами [местами в моих сочинениях] ввел в заблуждение и недоразумение всех: одних заставил их принять не в том смысле, других заставил подозревать тайно, что я большой охотник до фимиама. Говорить откровенно о себе я никогда никак не мог. В словах моих, равно как и в самих сочинениях, существовала всегда страшная неточность. Почти всяким откровенным словом своим я производил недоразумение, и всякий раз раскаивался в том, что раскрывал рот. Я сам уже начинал чувствовать в себе то, что чувствует всякий человек, не получивший полного и совершенного воспитания, именно что мне недоставало [недостаток] такта и верной средины в словах. [в моих словах] Я чувствовал сам, что в каждом слове моем отзывается или что-то весьма похожее на высокомерие (которого в самом деле у меня не было в такой сильной степени, как казалось) или же смирение, которое показалось тоже всем излишним и выисканным и которого, впрочем, тоже у меня было немного. Говорю тебе это не только для того, чтобы сказать о себе, но также и для того, [Говорю тебе всё это для того] чтобы ты не рассердился на меня, если найдешь [найдешь кого] в письме моем что-то похожее на желание учить; или же лучше рассердись, потому что иногда человек только в сердцах высказывает правду. Это водится за нашим другом Погодиным и, признаюсь, я иногда его нарочно сердил только затем, чтобы узнать, что он обо мне думает. А лучше всего не пренебрегай ничьим упреком и советом, но возьми из него всё, [всего] что есть в нем правды, а остальное швырни в глаза тому, кто тебе поднес его, как ненужные объедки. Если же человек этот близок тебе, как например я, то покажи ему, насколько в его упреке или совете есть высокомерия, насколько желания учить, насколько [и насколько] неприличия, словом — отдели всё, что перешло меру. В другом это увидится сильней, чем в себе. А за это я тебе буду истинно благодарен. Но статья эта делается длинною… прекратим ее.
Поговорим еще раз, и уже в последний, о моих делах прозаических, по поводу собрания моих сочинений, путаниц от этого и прочее. Я [Друг, я] очень хорошо знал всегда, что в деле этом один я виноват. И если я говорил вам не о себе, [о нем и] указывал на другое и на других, то вовсе не затем, чтобы оправдаться самому, но чтобы заставить вас поверить тому, что во всяком деле может быть слишком много сторон и таких неуловимых сопряженных с ним событий, что никак нельзя произнести над преступником [над ним] совершенно суда, хотя бы всё вокруг его уличало, до тех пор, покаместь он сам не принесет полного и совершенного признания. Мне хотелось, чтобы в вас поселилось сомнение, чтобы вы сколько-нибудь задумались над тем, как [что] человек, по-видимому неглупый, сделал глупость, и точно ли всё это произошло от той недоверчивости, которую все вы предполагаете во мне в таком большом запасе. Но наконец нужно же дело решить. Концу следует все-таки быть, а потому оставим необъясненное так, как оно есть, необъясненным, а решим справедливо сколько можно то, что очевидно. Виноват во всем я, кроме всех прочих вин, я произвел всю эту путаницу и ералаш. Я смутил и взбаламутил всех, произвел во всех до единого чувство неудовольствия и, что всего хуже, поставил в неприятные положения людей, которые без того не имели бы, может быть, никогда друг против друга никаких неудовольствий.
Виноватый должен быть наказан, и лучше наказать самому себя, чем ожидать наказанья божьего. Я наказываю [Покаместь я наказываю] себя лишеньем денег, следуемых мне за выручку собрания моих сочинений. Лишенье это, впрочем, мне не стоит никакого пожертвования, потому что я не был бы спокоен, если бы употребил эти деньги в свою пользу. Всякий рубль и копейка этих денег куплены неудовольствием, огорченьями и оскорблением многих, они [и потому они] бы тяготели на душе моей. А потому должны быть употреблены все на святое дело. Все деньги, вырученные за них, отныне принадлежат бедным, но достойным студентам; достаться они должны им не даром, но за труд. Полное распоряжение и назначение труда принадлежит тебе. Что признаешь полезным ныне для всех перевесть [теперь перевесть] на русский язык, заставь перевести, найдешь нужным задать собственное сочинение, задай. Сколько заплатить за труд и где его потом напечатать, в Москвитянине ли, или отдельно, или совсем не напечатать — все зависеть будет от твоих распоряжений и усмотрений. Что книга, покаместь, не продается, это не беда: я потом найду средство подтолкнуть и подвинуть ее продажу. Дело это должно остаться только между тобою и Серг<еем> Т<имофеевичем> Аксаковым, и я требую в этом клятвенного и честного слова от вас обоих. Никогда получивший деньги не должен узнать, от кого он их получил, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Это должно остаться тайной навсегда. Ты можешь сказать им, что деньги от одного богатого человека или правительственного сановника, который хочет остаться в неизвестности. Никто из вас никому даже в своем доме, как бы он близок к нему ни был, не должен этого открывать никогда и ни в каком случае. На все расспросы других [Далее было: можете] давайте один ответ, что деньги идут мне, и я получаю их в исправности. Я также не должен узнать, кому, как и когда идут эти деньги. Отчет в них и ответ принадлежит богу. И потому смотреть на это дело, как на святое, и употребить с своей стороны все силы к тому, чтобы всякая копейка обратилась во благо. Настоящие благодеяния будут принадлежать вам; более всего тебе, потому что всё здесь зависит от умных распоряжений. Пословица говорит: Не штука дело, штука разум. Это вы прочитайте вместе с Аксаковым. И никаких против этого возражений или представлений! Желанье мое непреложно. Только таким образом, а не другим должно быть решено это дело. Как бы ни показалось вам многое здесь странным, вы должны помнить только, что воля друга должна быть священна, и на это мое требованье, которое с тем вместе есть и моленье, и желанье, вы должны ответить только одним словом: Да. То же самое сделано [Переправлено из: сделанное] в Петербурге. Там почти все экземпляры распроданы и деньги <собраны>, но я из них не беру ничего, и они все обращаются на такое же дело, с такими же условиями и вверяются также двум, Плетневу и Прокоповичу. Но ни вы им, ни они вам никогда не должны об этом напоминать, и если бы даже вам случилось когда-нибудь потом с ними встретиться, об этом ни слова, никогда и ни в каком случае. А вас молю именем дружбы, именем бога, истребить в себе всякое неудовольствие, какое только у вас осталось к кому бы то ни было по поводу этого дела. Мне вы должны простить также всё, чем оскорбил. Без полного прощения всего и без восстановления мира в душе будет бесплодно всякое ваше благодеяние, которое вы потом сделаете. Погодин также не должен узнать об этом никогда, когда он позаботится вопросами обо мне, скажите, что деньги идут ко мне исправно, и я ни в чем не имею нужды.
Вы обо мне также не заботьтесь. В течение почти двух лет я не буду иметь никакой надобности в деньгах. Во-первых, мы устроились кое-как с Жуковским, а во-вторых, мне теперь гораздо нужно меньше, чем когда-либо прежде. Из разного множества результатов, извлеченных мною из этой истории, которая была бестолкова, открыл я между прочим и то, что человеку гораздо нужно менее, чем [менее того, чем] он думает. И как бы ему ни показалось, что он ограничил себя, а в сущности выйдет, что и половины достаточно. Теперь мне смешно, когда подумаю, о чем хлопотал. Хорошо, что бог был милостив и всякий раз меня наказывал: в то время, когда я думал о своем обеспечении, никогда у меня не было денег; когда же не думал, тогда они всегда ко мне приходили, и я имел больше, чем нужно. Итак, ты видишь, что менее всех должен заботиться о деньгах я. Посему, если ты не посылал еще мне тех денег, о которых извещал в письме, то и не посылай, а отложи их к деньгам на дело [на известное дело] святое; если же послал, то я буду держать их в запасе для себя, потому что не пересылать же их назад. Ни С. Т. Аксакову, ни Языкову не плати. Они мне подождут: так нужно. Благодарю тебя за некоторые литературные подробности. О смерти Крылова мы узнали из немецких газет. Мир душе, исполнившей на земле чисто свое дело! Но, друг, утратами не следует сокрушаться. Покойники уходя велят ревностнее и спешней трудиться живущим. Жизнь наша так коротка, что даже и сокрушаться некогда. А потому и ты [равно и ты] примись ревностно и свято за свое дело, но восстанови прежде всего мир в душе, прости всё и всем. Поверь, без этого никакой труд и никакое дело не совершится успешно. Меня порадовало, что ты наконец принимаешься за подробную историю словесности нашей. [русской словесности] Такой труд будет вполне велик. Не знаю только, каким образом добиться материалов от Жуковского о его времени. Журнала он не вел. А рассказать изустно — он даже не будет и знать, с которого конца начать, не зная, собственно, на какие вопросы отвечать. По мере того, как мне случится временами и вскользь что-нибудь узнавать, я тебе сообщу; но очень жаль, что ты не обобрал Тургенева, когда он был в Москве. У него множество бумаг того времени, весь протокол арзамасских заседаний; и множество стихов Жуковского, писанных в тогдашнее время, о которых никто и даже сам Жуковский не знает.
Киреевскому и всей братии отдай поклон, поздравление с новым годом и желание искреннее всяких успехов журналу. И скажи ему, что хотя я и не даю никакой статьи в Москвитянин по причине нищенства, но что Жуковский мною заставлен сделать для Москвитянина великое дело, которого, без хвастовства, побудителем и подстрекателем был я. Он вот уже четыре дни, бросив все дела свои и занятия, которых не прерывал никогда, работает без устали, и через два дни после моего письма Москвитянин получит капитальную вещь и славный подарок на новый год. А потому ты скажи, чтобы он не торопился выдачею книжки, дня два-три можно обождать. Жуковский хочет в первый номер, да и для Москвитянина это будет лучше. Стихотворение Жуковского, составляющее большую повесть с предисловиями и послесловиями, нужно пустить вперед других статей. Это ничего, если всё уже отпечатано и нумерация страниц придется не по порядку. Такое дело можно причислить к погрешностям типографическим, да на него никто внимания не обратит.
Пришли, пожалуйста, нам Москвитянин за 1844 исходящий год. Это сделать весьма легко таким же самым путем, как доставлены Погодиным русские книги лейпцигскому книгопродавцу. Ты верно знаешь имя того книгопродавца в Москве, который доставляет русские книги лейпцигскому. Ему и отдай с тем, чтобы лейпцигский книгопродавец отослал их тот же час к своему корреспонденту во Франкфурте, Югелю (Jugel) или же прямо на имя Жуковского. [Далее начато: он при сей] Если можешь к этому присовокупить две книжки Молодика за 1844 год, то обяжешь. За пересылку заплатится весьма охотно. Это не так дорого, а между тем верней и лучше, чем с оказией. Да не худо тебе прибавлять на адресе следующую припись: Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor, которую я тебе уже послал один раз. Здесь к моему горю завелось множество разных немецких Гоголей и один польский Жуковский, к которым весьма часто заходят наши письма. Душевно радуюсь появлению на свет Катеньки, поздравляя с таким ее приездом и ее, и тебя, и Софию Борисовну, и самого Бориса, и обнимая вас всех.
Напиши мне слово о Ел<изавете> Гр<игорьевне> Чертковой. От нее никогда не дождешься никакого письма. Это я знаю, а потому и не жду. Что делает также Ак<саков?> и особенно уведоми меня о состоянии Погодина. Каков он сам, чем занимается и как идет у него всё в доме? В конце письма ты пишешь не сердиться на твои слова [на слова твои] и некоторые упреки. Но, друг, ведь эти слова и упреки правда, как же на них сердиться? за них следует благодарить. Как вы до сих пор меня мало знаете даже и с этой стороны! Вы все думаете, что я прикидываюсь. Если бы в письме твоем были самые жестокие слова и упреки, я бы принял их, как подарок. Мне не нужно, чтобы они умягчались любовью или даже доброжелательством, мне нужны, просто, упреки, хотя бы они даже были и несправедливы. Это будет мое дело — разбирать, справедливы ли они, или нет. Впрочем, вряд какие-нибудь упреки могут быть совершенно несправедливы или же беспричинны. Ну что, если я когда-нибудь обвиню в недоверчивости всех тех, которые обвиняют меня в недоверчивости, и докажу им, что всё, ими принятое во мне за недоверчивость, [они приняли за недоверчивость во мне] произошло от недоверчивости ко мне и сомнения во мне? Будет и там тоже правда. Но обнимаю тебя. Извини, что пишу дурно и часто ошибаюсь. Говорят, что человек, который сам еще не устроился и воспитывается, имеет и самый почерк неутвердившийся.
Твой Н. Гоголь.
На письмо жду скорого ответа. И беспрекословно твердого: да!
На обороте: Moscou. Russie.
Профессору имп. Московского университета Степану Петровичу Шевыреву.
В Москве. Близ Тверской в Дегтярном переулке, в собст<венном> доме.
М. П. ПОГОДИНУ
Франкф<урт>. 20 декабря <н. ст. 1844>
Я уже слышал, что бог посетил тебя несчастием и что ты как христианин его встретил и принял. Друг, несчастия суть великие знаки божией любви. Они ниспосылаются для перелома жизни в человеке, который без них был бы невозможен; ибо природа наша жестка и ей трудно без великого душевного умягченья преобразоваться и принять форму лучшую. И потому после всякого несчастия мы должны строже, чем когда-либо прежде, взглянуть на самих себя. Что было прежде свято душе твоей, то должно быть отныне святее. Слово: Россия, для которой ты никогда не жалел трудов своих, должно быть отныне еще ближе твоему сердцу, и самые труды твои слиться с самой душой твоей. Теперь уже не должна сопровождать тебя доселе обычная торопливость: она имела свои полезные стороны, но ею уже ты сделал всё, что мог. Возьмись за свое истинное дело, но возьмись за него как за святое, требующее сосредоточенного занятия, не суетного и не торопящегося. Не совершай его без внутренней молитвы и освяти прежде самого себя; без того не будет свято твое дело. Блюди в то же время за своим душевным спокойствием, истребляя в себе всё, что может поколебать его; не оставляй и мелочного недостатка в себе, не говори: это пустяк, его можно допустить; истребляй его. Этого, верно, желает и просит от тебя душа, теперь ликующая на небесах, но не расставшаяся и там с земным другом своим. Я знаю, что покойницу при жизни печалили два находящиеся в тебе недостатки. Один, который произошел от обстоятельства твоей первоначальной жизни и воспитания, состоит в отсутствии такта во всех возможных родах приличий, как на литературном, так и на светском вообще поприще. Слово твое не имело в себе примиряющей середины и потому никогда не производило того, чего ты хотел. Это отсутствие такта было также причиной того, что ты огорчал людей, не думая их огорчать, раздражал, думая примирять. Отсюда произошли все неприятности, в которых обвиняли тебя и в которых душой ты не был виноват. Друг, приобрести этого такта нельзя, как бы ты ни караулил сам за собой и как бы ты ни остерегался. Он получается ранним воспитанием, сливаясь уже с самого младенчества с нашей природой. Но к счастью всем нам есть средство достигнуть до него тем же путем, которым можно достигать до всего. Путь этот сам Христос. Кто живет уже по одним его законам и внес его во всякое дело своей жизни большое и малое — у того само собою выходит прилично. Такой человек хотя бы не знал вовсе никаких условий светских, хотя бы жил до того с зверями, а не с людьми, пустыннически и удаленно от всех, но не оскорбит никого, [Далее начато сверху строки: не<чаянно?>] попавшись в соприкосновение с людьми. И даже если бы он попался в самое этикетное общество, на нем всё будет так само собою прилично, что никто не осудит в нем и малейшего движения. Друг мой, дай мне слово исполнить мою просьбу, молю тебя об этом во имя покойницы, зная, что ей будет и на небесах приятно твое исполнение такой просьбы: держи всегда у себя на столе книгу, которая бы тебе служила духовным зеркалом. Для этого можно употребить с пользою тоже Imit<ation> de Jésus Christ. Дай мне слово при всяком поступке, который будет предстоять тебе, как бы, по-видимому, незначителен он ни был: случится ли тебе писать к кому-нибудь письмо или идти к кому-нибудь с тем, чтобы объясниться с ним о деле, случится о чем-либо просить кого-нибудь или же поучать, пожурить и укорить кого, дай мне слово прежде всего подойти к столу, взять в руки свое духовное зеркало и прочесть первую главу какая попадется (почти всякая глава будет кстати) и не прежде как подумавши хорошенько о прочитанном, приниматься за дело. Другой недостаток твой, который также нередко смущал покойницу, искренно желавшую, чтобы его в тебе не было — это гнев. Друг, его также можно изгнать вовсе, и почти таким же образом. Перед тем [всяким] временем, когда тебе захочется на кого бы то ни было излить гнев твой, прочти также первую попавшуюся [В подлиннике: попавшую] страницу из своего духовного зеркала и подумай хорошенько о прочитанном. Изгони эти недостатки на веки. Теперь это возможно тебе: душа твоя умягчена и чрез это вся природа твоя в твоей власти; она теперь как воск и ждет того напечатления, которое ты дашь ей, совещаясь духом с самим творцом ее. Теперь тебе возможно то, что никогда не было бы возможно доселе и что никогда не будет возможно потом. Поверь, что во всяком твоем действии в этом деле будет тебе помогать та, которая, может быть, молится о тебе всякую минуту. Да и может ли быть иначе, может ли быть, чтобы та, которая делила с тобой на земле труды и утешала тебя в минуту скорби, позабыла на небесах о своем друге. Почему знать, может быть, и это письмо, которое пишу тебе, внушилось мне вследствие ее же небесных молений о тебе: все мы не более, как орудия божии. Во всем и повсюду нам могут предстать божьи повеленья так же, как некогда уста ослицы издали слово, когда он повелел. Но прощай! посылаю тебе страницу из Златоуста об утратах, которая будет тебе по душе.
Твой Г.
На обороте: Moscou. Russie.
Его высокоблагородию Михаилу Петровичу Погодину.
В Москве. На Девичьем поле. В собственном доме близ Девичьего монастыря.
С. Т. АКСАКОВУ
Франкфурт. Декабря 22 <н. ст. 1844>
Наконец я получил от вас письмо, добрый друг мой. Между многими причинами вашего молчания, с которыми почти со всеми я согласен, зная сам, как трудно вдруг заговорить, когда не знаешь даже, с которого конца прежде начать, одна мне показалась такою, которую я бы никак не допустил в дело и никак бы не уважил, именно — что состояние грустное души уже потому не должно быть передаваемо, что может возмутить спокойствие отсутствующего друга. Но для чего же тогда и друг? Он именно и дается нам для трудных минут, а в минуты веселые и всякий человек может быть для нас хорош. Бог весть, может быть, именно в такие минуты я бы и пригодился. Что я написал глуповатое письмо, это ничего не значит: письмо было писано в сырую погоду, когда я и сам был в состоянии полухандры, в сером расположении духа, что, как известно, еще глупее черного, и когда мне показалось, что и вы тоже находитесь в состоянии полухандры. Желая ободрить и вас и с тем вместе себя, я попал в фальшивую ноту, взял неверно и заметил это уже по отправлении письма. Впрочем, вы не смущайтесь, если б даже и 10 получили глуповатых писем (на такие письма человек, как известно, всегда горазд); иногда между ними попадется и умное. Да и глупые письма, даром, что они глупы, а их иногда бывает полезно прочесть и другой, и третий раз, чтобы видеть, каким образом человек, хотевши сделать умную вещь, сделал глупость. А потому о ваших грустных минутах вы прежде всего мне говорите, ставьте их всегда вперед всяких других новостей и помните только, что никак нельзя сказать вперед, чтобы такой-то человек не мог сказать утешительного слова, хотя бы он был и вовсе не умный. Много уже значит хотеть сказать утешительное слово, и если с подобным искренним желанием сердца придет и глуповатый к страждущему, то ему стоит только разинуть рот, а помогает уже бог и превращает тут же слово бессильное в сильное.
Вы меня известили вдруг о разных утратах. Прежде утраты меня поражали больше; теперь, слава богу, меньше: во-первых потому, что я вижу со дня на день яснее, что смерть не может от нас оторвать человека, которого мы любили, а во-вторых потому, что некогда и грустить: жизнь так коротка, работы вокруг так много, что дай бог поскорей запастись сколько-нибудь тем в этой жизни, без чего нельзя явиться в будущую. А потому поблагодарим покойников за жизнь и за добрый пример, нам данный, помолимся о них и скажем богу за всё спасибо, а сами за дело! Известием о смерти Ел<изаветы> В<асильевны> Погодиной я опечалился только вначале, но потом воссветлел духом, когда узнал, что Погодин перенес великодушно и твердо, как христианин, такую утрату. Такой подвиг есть краса человеческих подвигов, и бог, верно, наградил его за это такими высокими благами, какие редко удается вкушать на земле человеку.
Обратимся же от Погодина, который подал нам всем такой прекрасный пример, и к прочим живущим. Вы меня очень порадовали благоприятными известиями о ваших сыновьях. Они все люди, созданные на дело, и принесут очень много добра, если при уме и при всех данных им больших способностях будут сметливы, то есть если заблаговременно и пораньше будут уметь смекнуть то, что следует смекнуть. Если Конст<антин> Серг<еевич> смекнет, что диссертацию, вместо того, чтобы переписывать набело, следует, просто, положить под спуд на несколько лет, а, вместо ее, заняться другим; если он смекнет с тем вместе, что тот совет, в котором сходятся люди даже различных свойств и мнений, есть уже совет божий, а не людской и, стало быть, его нужно послушаться. Ему все до единого, начиная от Погодина до меня, говорили, чтобы занялся делом филологическим, для которого бог его наградил великими и очевидными для всех способностями. Он один может у нас совершить словарь русского языка, такой, какого не совершит ни одна академия со всеми своими членами; но этого он пока не смекает. Еще также не смекает он до сих пор, что у него слишком велика замашка и слишком горячий прием к делу. Чрез это дело у него само собой выходит не в ясном, а в пристрастном виде, хотя он хотел быть ясным, а не пристрастным. Чрез это у него одежда, в которую он одевает мысль, не только не прозрачна, но даже не по ней. Это ощутительней оказывается у него в письме и на бумаге; тут иногда мысли то же, что короткие ноги в больших сапогах, так что формы самой ноги-то не видишь, а становится только смешно, что на ней большой сапог. Еще Конст<антин> Серг<еевич> не смекает, что в эту пору лет, в какой он <находится>, не следует вовсе заботиться о логической последовательности всякого рода развитии. Для это<го> нужно быть или вовсе старику или вовсе немцу, у которого бы в жилах текла картофельная кровь, а не та горячая и живая, как у русского человека. Поэтому-то у него оказывается в статьях одна претензия на логическую последовательность, а самой ее нет. Живая душа, русское сердце и нерасчетливая молодость пробиваются на всяком шагу и чрез это еще сильней становится противуположность двух несоединенных вещей. Через это самый тон слога неверен, фальшив, не имеет никакой собственной личности и не служит орудием к выраженью того, что хотел писатель им выразить. Черты ребячества и черты собачьей старости будут в нем попадаться беспрестанно одни подле других и будут служить вечным предметом насмешек журналистов, насмешек глупых, но в основании справедливых. Если Конст<антин> Серг<еевич> сколько-нибудь верит тому, что я могу иногда слышать природу человека и знаю сколько-нибудь закон состояний, переходов, перемен и движений в душе человеческой, как наблюдавший пристально даже за своей собственной душою, что вообще редко делается другими, то да последует он хотя раз моему совету, и именно следующему: не думать два-три года о полноте, целости и постепенном логическом развитии идей в статьях своих больших, какие случится писать ему. Поверьте, это не дается в такие годы и в такой поре душевного состояния. У него отразится повсюду только одно неясное стремление к ним, а их самих не будет.
Живой пример ему я. Я старее годами, умею более себя обуздывать, а при всём том сколько я натворил глупостей в моих сочинениях, именно стремясь к той полноте, которой во мне самом еще не было, хотя мне и казалось, что я очень уже созрел; и над многими местами в моих сочинениях, которые даже были похвалены одними, другие очень справедливо посмеялись. Там есть очень много того, что похоже на короткую ногу в большом сапоге; а всего смешней в них претензии на то, чего в них, покаместь, нет.
Итак, да прислушается Конст<антин> Серг<еевич> к моему совету. Это не совет, а скорее братское увещание человека, уже искусившегося и который хотел бы сколько-нибудь помочь своею собственною бедою, обратив ее не в беду, а в пользу другому. Теперь «Москвитянин», как я слышал, перешел к Ив<ану> Вас<ильевичу> Кир<еевскому>. Вероятно, это возбудит во многих рвение к трудам. Конст<антин> Серг<еевич> может множество приготовить прекрасных филологических статей. Они будут интересны для всех. Это я могу сказать вперед, потому что я сам слушал с большим удовольствием, когда он изъяснял мне производство многих слов. Но нужно, чтобы они писаны были слишком просто и в таком же порядке, как у него выходили изустно в разговоре, без всякой мысли о том, чтобы дать им целость и полноту. То и другое выльется само собою гораздо удовлетворительнее, чем тогда, если бы он о них думал. Он должен только заботиться о том, чтобы статья была как можно короче. Русский ум не любит, когда ему изъясняют что-нибудь слишком долго. Статья его, чем короче и сжатей, тем будет занимательней. Не брать вначале больших филологических вопросов, то есть таких, в которых было бы разветвление на многие другие, но раздробить их на отдельные вопросы, которые бы имели в себе неразделяемую целость, и заняться каждым отдельно, взяв его в предмет статьи; словом, как делал Пушкин, который, нарезавши из бумаги ярлыков, писал на каждом по заглавию, о чем когда-либо потом ему хотелось припомнить. На одном писал: Русская изба, на другом: Державин; на третьем имя тоже какого-нибудь замечательного предмета, и так далее. Все эти ярлыки накладывал он целою кучею в вазу, которая стояла на его рабочем столе, и потом, когда случалось ему свободное время, он вынимал на удачу первый билет; при имени, на нем написанном, он вспоминал вдруг всё, что у него соединялось в памяти с этим именем, и записывал о нем тут же, на том же билете всё, что знал. Из этого составились те статьи, которые напечатались потом в посмертном издании его сочинений и которые так интересны именно тем, что всякая мысль его там осталась живьем, как вышла из головы. (Из этих записок многие, еще интереснейшие, не напечатаны потому, что относились к современным лицам). Таким образом и Конст<антин> Серг<еевич> да напишет себе на бумажке всякое русское замечательное слово и потом тут же кратко и ясно его производство, и отдаст ее Ив<ану> Вас<ильевичу> Ки<реевскому>. Журналист будет доволен; публика возбудится любопытством к предмету, для нее новому и незнакомому; а Конст<антин> Серг<еевич> покажет наконец себя и скажет мне за это спасибо; ибо как ни посмотрю, приходилось мне, а не кому-либо другому, натолкнуть его на дело. «Чем ушибся, тем и лечись», говорится, а так как он опозорился в глазах света на мне (написавши статью о «Мертвых душах»), то мною же должен быть подтолкнут на прославление в глазах того же света.
Но вот беда: у Константина Сергеевича нет вовсе слога. Всё, о чем ни выражается он ясно на словах, выходит у него темно, когда напишется на бумаге. Если бы он был в силах схватить тот склад речи, который выражается у него в разговоре, он был бы жив и силен в письме, стало быть имел бы непременно читателей и почитателей. Но это ему менее возможно, чем кому-либо другому. Искусство следить за собой, ловить и поймать самого себя редко кому удается. А слог все-таки ему нужно приобресть; ему нужно непременно спуститься хотя двумя ступенями ниже с той педантской книжности, которая у нас образовалась и беспрестанно мешается с живыми и не педантскими словами. Есть один только для него способ, и если Константин Сергеевич точно так умен, как я думаю, то он его не бросит. Что бы он ни написал, ему следует, перед тем как он принимается за перо, вообразить себе живо личность тех, кому и для кого он пишет. Он пишет к публике, личность публики себе трудно представить, пусть же он на место публики посадит кого-нибудь из своих знакомых, живо представит себе его ум, способности, степень понятливости и развития и говорит, соображаясь со всем этим и снисходя к нему, — слово его непременно будет яснее. Чем он возьмет менее понятливого человека, чем этот человек будет менее сведущ, тем он более выиграет. Лучше всего, если он посадит вместо публики маленькую свою сестрицу и станет ей рассказывать (это особенно будет полезно в филологических статьях и производствах слов, которые требуют необыкновенной ясности слога), и если он сумеет так рассказать или написать, что во время чтения маленькой его сестрице не будет скучно и всё понятно, тогда смело можно печатать статью; она понравится всем: старикам, гегелистам, щелкоперам, дамам, профессорам, учителям, и всякий подумает, что писано для него. Притом, зная, что пишет маленькой сестрице, Константин Сергеевич никак не зарапортуется, и если бы случилось ему написать производство слов: муж и жена (что он производит очень умно, я бы его прямо списал с его слов), он бы удержался в одних филологических границах, тогда как, если бы села на место маленькой сестрицы хоть, положим, Ховрина или кто другой, брошен бы был вдруг религиозный взгляд на брак и на высшее значение его, — дело конечно тоже в своем роде умное, но годное для другой статьи. Словом, этот способ я предлагал Константину Сергеевичу как самый действительный, как бы он ни показался ему с виду ничтожным и незначащим. Я браню себя за свою недогадливость и глупость, что не хватился за него пораньше; я бы гораздо больше сказал дела и даже больше бы написал. Этот пустяк слишком важная вещь: только от нее приобретается слог и получается физиогномия слога. Это уже давно было сказано на свете, что слог у писателя образуется тогда, когда он знает хорошо того, кому пишет. Но если Константин Сергеевич будет сметлив, то принесет много добра, в чем помоги ему бог. Прочие ваши сыновья, если будут сметливы, то принесут тоже много добра. Жаль, что вы мне не описали, каким образом подвизался на ревизии Иван Сергеевич, хотя я уверен, что весьма умно, и внутренне обрадовался вашему прибавлению: с достоинством мужа. Но все-таки скажите и Ивану Сергеевичу, что если он будет сметлив и поступит таким образом (на какое бы ни послали следствие), что все до единого — и невинные, и даже виноватые, и честные, и взяточники — будут им довольны, то этот подвиг еще будет выше того, если бы только одни оправданные были довольны. В теперешнее время нужно слишком много разбирать и рассматривать взяточников; иногда они бывают не совсем дурные люди, даже такие, которых может подвигнуть доброе увещание, особенно если сколько-нибудь его узнаем во всех его обстоятельствах, как семейных, так и всяких других; если к тому в прибавку узнаем природу человека вообще и потом в особенности природу русского человека и если вследствие всего этого узнаем, как его попрекнуть, пожурить или даже ругнуть таким образом, что он еще сам скажет спасибо, — и он сделает много добра. Если Иван Сергеевич смекнет (а может быть, отчасти он уже и смекнул), что действовать умирительно еще действительней, чем распекательно, и что внушить повсюду отвагу на добрые дела впредь еще лучше, чем картинное дело свое собственное, и что заставить человека даже плутоватого сделать доброе дело еще картиннее, чем заставить доброго сделать доброе дело, — словом, если он всё это смекнет, то наделает много добра. Если Гр<игорий> Сер<геевич> смекнет всё, что нужно смекнуть в городе Владимире, то наделает также много добра. Если узнает не только самую палату, но и весь Владимир, и не только весь Владимир, но даже источники всех рек, текущих со всех сторон губернии в палату; если не пропустит никого из умных и старых чиновников и расспросит их обо всем и будет уметь расспросить обо всем, да не пренебрежет тоже и глупых чиновников, узнает и об них, что следует, да тоже и людей посторонних приберет, даже и купцов и мещан и узнает таким образом и то, кто кого водит за нос, кто кого просто дурачит и, наконец, кто на кого или имеет, или может иметь влияние, — то наделает он много добра не только во Владимире, но даже и потом, где ему ни случится и на каком месте ему ни случится быть. Да, и Ивану Сергеевичу тоже не мешает вам с своей стороны обратить внимание на эти самые пункты.
За сим да будет это письмо вам поздравлением на новый год, который стоит уже перед нами, — вам, вместе с любезною вашею супругой, в сопровождении желания искреннего иметь полное утешение от ваших деток, а сыновьям вашим (ибо женский пол не наше дело) тоже поздравленье, с желаньем искренним доставить вам это полное утешение; ибо письмо собственно для них было писано. А всем, вместе желаю искренно — приносить на всяком месте бытия пользу, побольше узнавать, расспрашивать и входить всем в положение всякого страждущего, и помогать ему утешительным словом и советом (деньги же есть мертвая помощь, и помочь ими еще немного значит: они почти всегда играют ту же роль, что жидкость, лиемая в бездонную бочку).
Затем скажу аминь и попрошу вас узнать: во-первых, от Киреев<ского> Ив<ана> Вас<ильевича>, получил он от Жуковск<ого> стихотворную повесть, которую тот послал два дни тому назад, на имя Булгакова, вместе с больш<им> письмом Авд<отье> Петр<овне> об «Одиссее»? во-вторых, получил ли Шевырев мое письмо от 14 декабр<я>, в котором, между прочим, небольшое улучшение относительно дел по книге и ее продаже, о чем он должен вам сообщить? в-третьих, получил ли письмо Языков, в ответ на присланную мне от кн. Вяз<емского> книжечку его стихотворений? в-четвертых, получил ли Погодин письмо, отправленное в одно время с вашим, хотя и написанное прежде (вам следует с ним видеться почаще: вы можете быть ему полезны во многом вашею беседою)? в-пятых, что делает мною постыднейшим образом обруганный и неисправнейший из всех доселе существовавших смертных, Михаил Семенович Щепкин? которых всех, при этой верной оказии, поздравьте от всей моей души с новым годом.
Затем прощайте до вашего ответа на это письмо.
Ваш Гоголь.
Напишите мне всё о Погодине: как идет теперь его жизнь, каково его состояние души и вообще каковы его перемены во всём.
Л. К. И А. М. ВЬЕЛЬГОРСКИМ
Франкфурт. 24 декабря <1844>
Что вы, мои прекрасные душеньки, обе замолчали? Как вы смеете делать со мною такие штуки! Вот вам за это длинное письмо. Поздравляю вас от души с наступающим новым годом! Прощайте.
Ваш Гоголь.
P. S. Анне Миха<й>ловне послано от меня в подарок на новый год стихотворение Языкова под названием: Землетрясение, которое вручит ей гр. Толстой. Стихотворение это она должна прочесть несколько раз и то, что в нем говорится о поэте, должна применить к себе. Не худо, если и Луиза Карловна сделает то же.
Ю. Ф. САМАРИНУ
<24 декабря н. ст. 1844 Франкфурт.>
Благодарю вас за письмо и за усердное желание попотчевать меня вашим Феофаном, которым я однако уже попотчевал <себя> сам прежде. В книге много ума и видны большие средства, которыми наградил бог автора. Но сущность самого предмета, как сами знаете, есть дело поповское. Как из этого сочинения, так и из других писанных вами и находя<щихся> в рукописи (если только присл<анное> Аксаковым мне о М<ертвых> д<ушах> есть ваше), видно то, что автору следует писать о многом, наиболее относящемся к современным вопросам: литературным ли, политическим ли, но главное дело не останавливаться. А придиркой к этому может послужить всякая выходящая в нынешнее время книга, всякое случающееся событие и наконец вообще книга света, которая теперь бросается всякому в глаза гораздо ярче, чем когда-либо прежде. В чем помоги вам бог.
Искренно желающий вам всякого добра
Гоголь.
На обороте: Ю. Ф. Самарину.
А. О. СМИРНОВОЙ
24 декабря <н. ст. 1844. Франкфурт>
Оба ваши письма, так же близкие душе моей, как и вы сами, получил. Что я пишу не так часто, как бы сам того желал и хотел, на это не пеняйте; я же и не обещал этого. Мне чем дальше, тем больше набирается работы, и время до того занято, что и схандрить даже некогда. Самых нужных вещей не успеваю сделать, а вы мне еще и Самарина приплетаете. Без вас он верно бы не написал мне письма. В письме ничего, а отвечать и благодарить вследствие какого-то глупого приличия следует. Друг и душа моя, вы много заботитесь о том, о чем следует менее заботиться. Самарин человек умный. Ему нужны покаместь труд, работа [и работа] и совершенное отсутствие праздного времени. Он себе пойдет [Далее было: тем] следуемым ему путем, на который натолкнут его его же собственные способности и силы, которые он узнает и испробует сам на труде же и на занятиях. И сим только путем он доберется до тех результатов, которые вы представляете ему вперед. Вы вспомните, что вы сами добрались до этого трудами и большими внутренними потрясениями. Без труда нам ничто не дается. Один доходит до этого душевными внутренними страданиями, другой труженической работою и страданьями ума, третий доводится до того же самого страшным бичом несчастий. И благословен бог, ведущий всех такими разными путями! Нам следует пока глядеть на тех, которым нужней наша помощь, склоняйтесь более к тем, которых видимо гибнет душа. Молитесь богу больше о них и просите бога научить вас быть полезным прежде им. Где тяжелей болезнь и где больше страданий, туда прежде всего должен спешить врач. Самарин между прочим пишет, что я сделал ему даже добро, не ведая того сам. Это не так: я ведаю вообще сноровку молодых людей и знаю, как это делается: они сначала вообразят себе, что такой-то человек, который например, подобно мне, прихвастнул несколько донкишотской замашкой благородства духа в печатной книге, есть уже что-то вроде всеобщего благодетеля, а потом вообразят себе, что они облагодетельствованы этим всеобщим благодетелем. А, на поверку, всё это существует, просто, в воображении, иногда в собственном великодушном порыве, словом, в мысли, а не в деле. Самарину вы дайте знать вот что, если он точно чего-нибудь ищет от меня и думает, что я могу быть ему чем-нибудь полезным, то ему следует решиться на то, на что светский человек обыкновенно не решится: писать ко мне письма и не ждать на них ответов. В письмах должен быть почти дневник мыслей, чувств и ощущений, живое понятие о всех людях, с которыми ему случится встретиться, мнения о них свои и мнения других о них, и наконец случаи и стычки с ними. Словом, чтобы я слышал самую жизнь. Без этого я просто глуп и не гожусь ни на что. Вы сами знаете, что я до тех пор, пока не узнаю дела даже в тех подробностях и оттенках, которые в глазах других считаются неважными и посторонними, не возьмусь ни за какое дело; таков уже у меня ум! А потому, если он будет иметь терпение писать ко мне таким образом в продолжение целого года, не ожидая ответа ни на одно из писем, то по окончании года я, может быть, напишу ему для него точно полезное письмо. И после этого письма мы придем уже оба в состояние быть полезными друг другу. А иначе [А пока] всякая переписка будет стрельба холостыми зарядами, произойдут куриные дела и куриные умствования. Мне этого нельзя ему сказать в письме, в котором следует только поблагодарить за комплименты, а вы ему изъяснить это можете. А вам, мой друг, сделаю упрек в пристрастии, которое у вас очень сильно ко всему и ко всем, а в том числе, разумеется, и ко мне. Пристрастие так и торчит, так и выглядывает из разных угликов вашего письма. Вами обладает во всей его силе то свойство, которое почти всегда бывает у лучших женщин: необыкновенный инстинкт узнавать с первого взгляда человека и, заметив в нем несколько хороших качеств, увлекаться ими до того, что уже не замечать ничего в нем дурного и позабыть вдруг все те наблюдения, которые им доставил почти никогда не обманывающий их инстинкт. Это у вас есть в изрядном количестве. Это я вам говорил всегда, и потому вы за собою караульте. Когда вы заметите сами в себе, что вы слишком кого-нибудь или что-нибудь любите, постарайтесь отделить хотя маленькую частичку от этой любви и отдать ее тому, которого вы не любите. Может быть, таким образом восстановится в вас желанное равновесие. Что же касается до дел относительно Н<иколая> М<ихайловича>, то мне кажется, вы берете пока еще всё это свысока. Никаких изъяснений, по моему мнению, не следует. Изъяснениями вы не изъясните, а его собьете с толку. Он поставлен будет в недоуменья, пойдут взаимные недоразуменья, и ничего из этого не выйдет. Будьте тверды — вот для вас самих и всё! А если хотите на него подействовать и быть, точно, ему полезной и даже благодетельной, то вы можете это сделать. Поверьте, с ним не так трудно, как вы думаете, и если вы последуете моему совету, то увидите, что я не без причины вам это сказал. Старайтесь, чтобы у вас свидания были в одно и то же время и никак не более вами же назначенного времени, чтобы беседа и разговор в это время всегда были бы у вас о деле, а не о чем другом, чтобы и рот не раскрывался без дела. Вы должны его расспрашивать хорошенько сначала о том, что интересно покаместь для него, а не для вас. Расспросите его обстоятельно о следствии, на которое он был послан, как всё это и каким образом происходило. Тут вы увидите, где он хорошо поступил и где дурно. Сначала по-немногу вы даже сами увидите, в чем и как можете дать ему совет. Вы умны, и если хорошенько войдете в его должность, во все обстоятельства, сопряженные с его должностью и вообще его окружающие в свете, то найдете со временем, как его напутствовать здесь и помочь совершить ему даже с достоинством, как говорят в свете, свою карьеру. Он привыкнет во всяком сколько-нибудь затруднительном и должностном деле совещаться с вами и чрез то, само собой разумеется, поступит умно. А вы будете иметь случай (познакомясь прежде со всеми обстоятельствами [доказат<ельствами>]) поучить умно. Словом, чтобы беседа и разговор ваш был с его [с одной] стороны одно чистое донесение о деле, а с вашей стороны вначале терпеливое выслушивание и расспрашивание, а потом замечания и советы. Если должностная часть будет маловажна, вы можете дать ему хозяйственную часть; способности его, даже торопливые, неспокойные, могут иметь свою выгоду, если поворотишь их к такой стороне дела, которою они могут доставить выгоду. Притом человек необыкновенно изменяется с тех пор, когда начинаешь иметь на него твердое и постоянное влияние и не откажешься войти в его жизнь. Но помните раз навсегда, что человек правится и совершенствуется только на деле и что, если хотите, чтобы истины высокие и христианские, которые вы скажете, со временем были приняты и поселились не на шутку, то задайте ему прежде дело, которое бы заняло его всего. А не то это значит поехать не по дороге, а по рвам, по кочкам, перелогам. Конечно всячески и повсюду и по чем бы ни поехал, [всячески и всякими способами] можно достигнуть Христа. Но посудите сами, какого нужно терпения, характера и воли, чтобы отважиться ехать не по дороге, а по рвам, кочкам, болотам, одним словом без дороги! А ведь вы почти этого требуете от многих и еще удивляетесь, что люди так глухи к словам высоких истин. Вы говорите иногда такие вещи, что бедный слушающий вас, даже умный и добрый, слыша, что слова ваши сущая истина, не знает и не находит в себе ни сил, ни средств, как их к себе применить, как их себе усвоить. Итак, если хотите кого вести, то ведите его по дороге, да притом по той дороге, для которой даны ему уже заключенные в нем способности: это будет его прямая дорога, по которой он должен идти ко Христу, всякою же другою ему будет труднее и несравненно дальше. Ставши на деле, человек стоит на земле. [а. Дело человеку есть земля, на которой он стоит б. Дело для человека, что земля для посева] Только на земле можно сеять семена. А если он сам на воздухе, [А без этого и сам он будет на воздухе] то и семена, которые пожелаете сеять, будут бросаемы на воздух. Итак, всякого человека, на которого вы захотели бы [захотели бы прежде] подействовать благодетельно, узнайте в делах его, возбудите в нем прежде охоту к тому делу, которое более всего по его способностям и силам, и думайте сначала только о том, чтобы он в этом деле, а не в других пустых и ежедневных делах, соображался с законом Христа. Дело все-таки будет гораздо более наполнять его собою, чем пустяки. Стало быть, и Христос будет наполнять его понемногу гораздо более, чем всякие пустяки. Но и здесь вы не говорите ему, чтобы он шел ко Христу или соображался бы с законами Христа. Он вас не поймет и выпучит глаза, не постигая, как может дело прозаическое связаться с Христом, дело, каково, например, поверка счетов, возня с чиновниками, уборка хлеба или сочинения всякого рода сочинений во всяких родах. Вы сначала не произносите и имени Христа, возбудите прежде в нем находящиеся подстрекающие его орудия, как-то честолюбие и проч., которые огадил человек и поворотил в дурное, кольните и шпигуйте его сначала ими, а Христа лучше сначала получше заключите в самих себе и заключите его так, чтоб он отразился во всяком вашем действии, мнении, поступке и даже малейшем движении. И поверьте, тогда из уст ваших будет исходить один чистый разум, и воодушевленные внутренне им, т. е. самим Христом, вы дадите самый умный и самый полезный совет. И тогда, не произнося даже имени его пред теми, которые не в силах понять его, вы заставите их понемногу изумляться более и более великой правде ваших советов и наконец, когда придут в силы узнать, откуда и от кого пришли к вам эти советы, падут, может быть, сами в умилении и в ужасе на колени и в порыве благодарных слез [слез и молений] не найдут, может быть, ни слов, ни молений как возблагодарить бога за то, что ниспослал к ним вас. Вот вам всё, что я об этом предмете нашел теперь нужным сказать. А потому вы перечтите всё это со вниманием, обо всем этом подумайте, потом помолитесь богу и попросите у него вразумленья во всем и перечитайте еще раз.
Я душевно порадовался вашему благодатному состоянию души, которое к вам теперь приходит; но, друг мой, помните, что это не более, как знаки небесной милости божией. Они даются нам вовсе не за заслуги, но единственно для того, чтобы ободрить нас на пути нашего стремленья к нему. Это делается им из одной только небесной любви к нам, исполненной таким великим снисхождением. И потому храни вас бог слишком упояться такими минутами. В такие минуты вы должны сильней чувствовать свое недостоинство [досто<инство>] и приниматься живей за труды и подвиги, чтобы быть посредством их хотя сколько-нибудь достойными такой благодати. Если ж вы почувствуете в себе поползновение этим вознестись и возгордиться, то вспомните только то, что вы завтра же можете впасть в уныние, в хандру и увидеть во всем ничтожестве свое бессилие и малодушие. Поэтому-то все минуты уныния и как бы божьего оставления нас даются нам с неизреченно мудрым умыслом, именно для того, чтобы мы и на минуту не отдалились от бога и чтобы узнали, как страшно быть без него. А потому во все минуты вашего уныния и глупых [Далее начато: душ<евных>] состояний духа, вы записывайте такое состоянье. Пусть, как в зеркале, останется там всё малодушие и всё ваше ничтожество, так, чтобы потом, когда вы почувствуете, что слишком заноситесь минутами благоволения божия или, лучше сказать, его небесного снисхождения, могли бы [могли бы потом] себе же показать это зеркало и увидеть в себе всю свою презренность и подивиться в то же время всей неизмеримости и бесконечности божией любви.
Очень может быть и даже это неминуемо должно быть, что вы будете ощущать еще высшие состояния благодати. Но и тогда храни вас бог думать, что они вам посылаются за ваши достоинства. Старайтесь в такие минуты усилить деятельность своих подвигов и, как добрый поденщик, не оставляйте и на миг своей работы до самого захода солнца и не приклоняйте уха на то, если бы кто стал хвалить вашу работу или говорить, что вы уже сделали более, чем другие. Это один бог может решить, кто более сделал. Тот, кто в глазах людей много сделал, может быть, еще не сделал и десятой доли того, что назначено богом ему сделать, и он может [еще может] подвергнуться строжайшему суду, чем тот, кто сделал меньше его, получив меньше и способностей. Вспомните одно то, что мы не только не употребляем в дело всех данных нам способностей, но даже и не доискиваемся, какие у нас есть способности и какие именно нам даны. Итак, всё это да предохранит вас от всякой гордости. Не упояйтесь также удачею и успехом, но лучше при всякой неудаче представляйте себе живей свое слабосилие, как далеки вы еще в науке помогать и делать добро, как еще мало вразумлены светом божьего разума, как еще вам доселе кажется невозможным то, что уже возможно преуспевшему в подвигах любви и благодушия. Соображая всё это и представляя это беспрестанно пред глаза свои, вы и не просите даже у бога небесных наслаждений духа, но просите только сил быть достойным их, просите только дать возможность произвести больше подвигов и с тем вместе просите только о том, чтобы он не награждал нас за них в этой жизни, или лучше пусть только показывает нам здесь одно слабое мерцание наград своих, а не самые награды, потому что и малейшей части их не вынесет наше бренное тело. И недаром Давид восклицал не один раз: Боже, ослаби ми волны твоея благодати!
Но об этом довольно. Зачем вы не пишете мне ничего о происшествиях петербург<ского> общества и даже ничего о наших знакомых и приятелях? Почему вы думаете, что это может смутить и огорчить меня, и что вместо всякого веденья о том, что делается, будет полезней моя молитва обо всем, что ни делается? Но ведь нужно также знать и то, о чем следует молиться. Я не прошу от вас каких-нибудь сокровенных историй и секретов. Мне хочется только знать, какого рода вообще дух общества и в каком состоянии его испорченность и чем оно болеет, какого рода люди теперь наиболее его наполняют, [Далее начато: какого духа людей] какие классы преимуществуют и какие мнения торжествуют, какого рода разврат наиболее в ходу. Об этом всем вы можете мне таким образом сказать, что не только не обидится ничья личность, но даже слова ваши могут сейчас быть напечатаны в каком хотите нашем журнале. Вам, друг мой, я наиболее теперь советую не пренебрегать никак обществом. Вам бог дал одно редкое качество, которое до сих пор вы не употребили в дело: искусство разузнавать и выспрашивать. Богом ничего не дается даром. Узнавайте, расспрашивайте и разведывайте всё, но не предавайтесь ни негодованью, ни унынию, ни пристрастию (которого у вас много и которое всё преувеличивает в ваших глазах). Словом, не гнушайтесь светом. Ведь вы же входите в больницу и как ни гадки там болезни, как ни отвратительны раны и как ни болезненны вопли больных, но вас это не устрашает, потому что вы подвигнуты истинным и христианским состраданием. Входите же с таким самым чувством и в свет, и вы там тоже много со временем можете сделать добра. Но, прежде всего терпенье! Вначале разузнавайте и ничего более. Хотя бы вам показалось, что вы уже можете кое-что сделать, не делайте, пока не разузнаете еще больше и еще лучше. Никакой искусный и гениальный врач не возьмется [не стан<ет>] лечить болезнь до тех пор, пока не узнает весь ход ее и все излучины сопровождавших ее обстоятельств. Почему знать, может быть, и я вам буду потом в возможности помочь. [буду в силах потом помочь] А пока уведомьте меня, что делают наши приятели и общие знакомые. Что делается у Карамзиных и какой сорт людей там бывает? Не пренебрегайте слишком нынешнею поверхностною пустотою людей, не спешите еще по некоторым признакам выводить общие заключения о душе человека, давайте мне покаместь самые признаки.
Но и об этом довольно. Скажу вам одно слово насчет того, какая у меня душа, хохлацкая или русская, потому что это, как я вижу из письма вашего, служило одно время предметом ваших рассуждений и споров с другими. На это вам скажу, что сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому пред малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены богом, и как нарочно каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой — явный знак, что они должны пополнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы [для <того>] порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом, слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве. На сочинениях же моих не основывайтесь и не выводите оттуда никаких заключений о мне самом. Они все писаны давно, во времена глупой молодости, пользуются пока, незаслуженными [недостойными] похвалами и даже не совсем [не все<гда>] заслуженными порицаньями, и в них виден покаместь писатель, еще не утвердившийся ни на чем твердом. В них точно есть кое-где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но без моего собственного признания их никто и не заметит и не увидит.
Жаль, что вы не прочитали между прочим письма Плетнева. Он тоже дал изрядного маху, основавшись, как кажется, на моих сочинениях. Он думал, что можно, не взявши в руки небесного светильника, опуститься в темную глубину души человеческой и узнать, что такое человек, и очутился в потемках. Я написал ему ответ, не какой-либо оправдательный или недоумительный и поучающий, а заключающийся единственно только в том, что все мы несколько поспешны в заключениях о человеке и чрез это самое не узнаём его, что слишком рано убеждаемся, будто его узнали. Вы, не спрашивая его о самом письме, спросите только, получил ли он его.
Так как вы уже несколько раз напоминаете мне о деньгах, то я решаюсь наконец попросить у вас. Если вам так приятно обязать меня и помочь мне, то я прибегну к займу их у вас. Мне нужно будет от трех до шести тысяч в будущем году. Если можете, то пришлите на три вексель во Франкфурт или на имя банкира Бетмана или к Жуковскому и ко мне. А другие три тысячи в конце 1845 года. А может быть, я обойдусь тогда и без них, если как-нибудь изворочусь иначе. [Далее начато: Об этом] Но знайте, что раньше двух лет вряд ли я вам отдам их назад. Об этом не сказывайте никому, особенно Плетневу. Он мне предлагал в письме своем денег сколько хочу, но мне никаким образом не следует у него взять. Вы спрашиваете, каково мне во Франкфурте. Скажу вам только то, что я и не замечаю, что я живу во Франкфурте, живу я там, где живут близкие мне люди, а наиболее живу в работе, отчасти в письмах, отчасти во внутренной собственной работе. Хотел бы сколько-нибудь поболее жить в боге, но без людей и до этого нельзя достигнуть. Сами знаете: бога никто же виде. Один сын человеческий его ведает, а он велел нам находить его в любви к ближнему. С Жуковским мы ладим хорошо и никак не мешаем друг другу, каждый занят своим. С Елис<аветой> Евграфовной тоже ладим хорошо и, что лучше всего, ни ей нет во мне большой потребности, ни мне в ней. А это мне теперь слишком хорошо, [Далее было: Семья моя] потому что моя семья становится чем дальше больше и я не успеваю даже отвечать на самые нужные письма. А между тем грех великий лежит на душе моей, что я не помог до сих пор самым близким людям, которым следовало прежде всех помочь. Но довольно и об этом. Книг ваших я не получил до сих пор ни одной. Какого-то длинного письма, которое, как вы писали, для меня будет интересно и которое должно было придти с верной оказией, тоже не получал. Зачем вы ожидаете комиссий и хотите посылать с ними? Лучше всего посылать прямо по почте. Жуковский получает так всегда книги. Это во-первых скоро, во-вторых вернее. Почты тяжелые теперь [Почта теперь] у нас устроились хорошо и доставляют прямиком во Франкфурт, а издержки совсем не дороги, что тут за утрата бросить каких-нибудь лишних 10 рублей? Но пакеты приостановите, а отправьте их с оказией. А мне, если хотите сделать теперь же удовольствие скоро, то пришлите Библиотеку для Чтения, журнал, издав<аемый> Сенк<овским> за 1842-й год, весь сполна, и не удивляйтесь тому, что мне понадобилась вдруг такая дрянь. Мне иногда именно нужна дрянь. Это вам будет стоить 40 рублей, да пересылки, может быть, вы заплатите рублей на 20. Итого всего рублей 60. А я вам скажу за это, что вы пропустили и не прочитали одной прекрасной вещи, именно стихотворения Языкова: Землетрясенье. Прочтите его зато несколько раз. Оно так возвышенно, просто и прекрасно и так кстати в нынешнее время, что его многим нужно читать, особенно тем, которые рождены ободрять других, стало быть и вам. Отдайте это письмо моей прекрасной и моей умнице Софье Миха<й>ловне. Скажите ей, чтобы она подставила вам свой лобик, поцелуйте ее и скажите ей, что это я ее целую; потом поцелуйте ее в пальчик (не форменный) и скажите ей, что это я ее целую. Потом скажите ей, чтобы она поцеловала вас в лоб, так, как целовала меня в Остенде и Ганау, и скажите ей, что это она меня целует, а не вас. А потом уже за труды пусть поцелует вас. Затем и я вас обнимаю и целую. Прощайте. Не ленитесь письмами, вы должны вчетверо более писать против меня.
Ваш Г.
Тут же письмецо и Самарину.
Поздравляю с новым годом.
Н. М. ЯЗЫКОВУ
Франкф<урт>. 26 декабря <н. ст. 1844>
Пишу тебе и сие письмо под влиянием того же ощущения, произведенного стихотворением твоим: Землетрясение. Друг, собери в себе всю силу поэта, ибо ныне наступает его время. Бей в прошедшем настоящее, и тройною силою облечется твое слово; прошедшее выступит живее, настоящее объяснится яснее, а сам поэт, проникнутый значительностью своего дела, возлетит выше к тому источнику, откуда почерпается дух поэзии. Сатира теперь не подействует и не будет метка, но высокий упрек лирического поэта, уже опирающегося на вечный закон, попираемый от слепоты людьми, будет много значить. При всем видимом разврате и сутолоке нашего времени, души видимо умягчены; какая-то тайная боязнь уже проникает сердце человека, самый страх и уныние, которому предаются, возводит в тонкую чувствительность нервы. Освежительное слово ободренья теперь много, много значит. И один только лирический поэт имеет теперь законное право как попрекнуть человека, так с тем вместе воздвигнуть [право попрекнуть человека и с тем вместе воздвигнуть в <нем>] дух в человеке. Но это так должно быть произведено, чтобы в самом ободреньи был слышен упрек и в упреке ободренье. Ибо виноваты мы почти все. Сколько могу судить, глядя на современные события издалека, упреки падают [падают во-перв<ых>] на следующих из нас: во-первых, на всех предавшихся страху, которым, уж если предаваться страху, то следовало бы предаться ему не по поводу каких-либо внешних событий, но взглянувши на самих себя, вперивши внутреннее око во глубину души своей, где предстанут им все погребенные ими способности души, которых не только не употребили в дело во славу божью, но оплевали сами, [Далее начато: и пр<едали?>] попрали их и отлученьем их от дела дали ход волчцам и терниям покрыть никем не засеваемую ниву. Ты сам знаешь, что это у нас часто происходит на всех поприщах, начиная с литературного до всякого житейского, судейского, военного, распорядительного по всем частям, словом повсюду. Здесь особенный упрек упадет на тех гордецов, которые и в благих даже намерениях видели повсюду прежде себя, а потом уже других, не умели [не умеюч<и>] перенести пустяка какого-нибудь, оскорбления <…> [Не принятое в печати слово. ] личности своей — и осердясь на вши, да шубу в печь. Укажи им, как сами они наказалися страхом чрез самих себя, и пусть в этом страхе увидят они божье наказанье себе: верный знак, что далеко отбежали они от бога; ибо кто с богом, у того нет страха. Во-вторых, громоносный упрек упадет на нынешних развратников, осмеливающихся пиршествовать и бесчинствовать в то время, когда раздаются уже действия гнева божия и невидимая рука, как на пиру Валтазаровом, чертит огнем грозящие буквы.
В-третьих, упрек, и еще сильнейший, может быть упадет на тех, которые осмеливаются даже в такие [такие как бы] святые минуты божьего посещения пользоваться смутностью времени, святокупствовать, набивать карман свой и брать взятки. Таких беззаконников, я слышал, развелось теперь у нас немало, которые воспользовались даже всякими нелепыми распускаемыми слухами, употребляя их орудиями к грабительству. Друг! много, много есть теперь предметов для лирического поэта. Всему этому найдет соответствующие картины он в Библии, где до того всё живо, что, кажется, писано огнем, а не тростью. Посуди сам, если всё это предстанет в применении к текущему, в какую живость, уже доступную всем от мала до велика, оно облечется! Не нужно больших пиэс: чем короче и сжатей стихотворенье, тем оно будет значительней и действительней. Не нужно совокуплять всех упреков вместе и в одно, но, раздробив их на множество и сделав каждый предметом отдельного стихотворения, дать ему целость и живость и силу, совокупленную в себе. Друг! молись, да бог одушевит тебя и ниспошлет силы поработать ему же. Только одной этой дорогой, а не какой-либо другой, ты можешь к нему приближиться. Только тем путем должен каждый из нас стремиться к нему, для которого им же самим даны нам орудия, способности и средства: прочие все пути будут околесные и кривые, а не прямые и кратчайшие. Друг мой, авторитет твой может быть велик, потому что за тебя станет бог, если ты прибегнешь к нему. Притом вспомни и то, что благодеяния твои могут излиться только сим путем, а не другим, любовь к ближнему и брату можешь ты показать только так, а не иначе помочь страждущему, и все те христианские обязанности, которые должен каждый из нас выполнить на указанном поприще и без чего не спастись ему, тобою могут быть выполнены только сим образом, а не другим. Полюби же, как брат, всех, которые страждут и телом, и духом, и если ты еще не в силах так полюбить их, то обрати их по крайней мере мысленно в нищих, просящих и молящих о помощи. Не гляди на то, что не простираются их руки просить о милостыне, может быть, простираются их души. Притом бог ведает, кому прежде следует помогать, тому ли, кто имеет еще силы выйти на улицу, [вытти на улицу и прот<януть?>] или же тому, кто не имеет сил даже и руки протянуть, чтобы попросить. И то уже благодеяние, когда считающему [тому, который считает себя] себя богачом докажешь и откроешь, что он нищий. Только одна та [там] помощь будет теперь действительна в России, которая будет сделана любовью. Всякая другая будет временна. Всему предстоят препятствия, везде предстанут неудачи. Одной только любви нет препятствий: ей всюду свободно и всюду открыт путь. Друг мой, да наполнится же одной любовью и душа, и сердце, и мысль твоя! и да двигнет одна она отныне пером твоим! Много-много ей предстоит поприща; нет и конца [и конца нет] ее предметам. Но не позабудь прежде всего тех, которым прежде всего следует проснуться. Внуши бодрость и выведи из уныния тех, которые стоят передовыми и могут подать пример другим. Не беда, если дурак придет в уныние (это даже для него и лучше), но плохо, если умные повесят носы. Истинно же ободрить возможно только одним средством: именно, когда, ободряя кого-либо, ты в то же время напоминаешь ему, что он должен ободрять других, что он должен позабыть себя и не себя выводить из уныния, но других выводить из уныния. Сим одним только средством может человек сам выйти из него. Мы все так странно и чудно устроены, что не имеем сами в себе никакой силы, но как только подвигнемся на помощь другим, сила вдруг в нас является сама собою. Так велико в нашей жизни значение слова: другой и любовь к другому. Эгоистов бы не было вовсе, если бы они были поумнее и догадались сами, что стоят только на нижней ступеньке своего эгоизма и что только с тех пор, когда человек перестает думать о себе, с тех только одних пор он начинает думать истинно о себе, и становится таким образом самым рассчетливейшим из эгоистов. А потому и ты, друг мой, не думай о своей собственной хандре, хотя бы она и пришла к тебе, а думай о том, что в это время находятся другие в хандре и что следует их развеселять, а не себя — и хандра твоя исчезнет. Если же приступят к тебе какие-либо болезненные припадки, то говори им просто: «некогда! плевать я на вас, теперь мне не до вас!» Я рад между прочим тому, что Москвитянин переходит в руки Иван<а> Васил<ьевича> К<иреевского>. Это вероятно подзадорит многих расписаться, а в том числе и тебя. Чего доброго, может быть, Москва захочет доказать, что она не баба. [не баба и не старая <…>] Я с своей стороны подзадорил Жуковского, и он, в три дни с небольшим хвостиком четвертого, отмахнул славную вещь, которую Москвитянин, вероятно, получил уже. Уведоми меня, как она ему и всем вообще читавшим ее показалась. Скажи Ив<ану> В<асильевичу>, чтобы он, как только будет выпечен первый № Москвитянина, прислал бы его прямо по почте. Это гораздо вернее всяких оказий: теперь тяжелые почты в чужие края устроены хорошо, не так, как прежде; всё приходит верно и не дорого стоит. Может быть, к тому времени выдет и твоя книга, что будет весьма кстати. Уведоми меня, посылал ли ты мне с кем-либо, или же нет, Летописцев, издан<ных> археогр<афической> комиссией? Извини, что доселе не уплачиваю тебе занятого долга. Сему виною не какое-либо небрежение, неаккуратность и неисправность, а единственно неимущество; я же знаю, что ты милостив к должникам своим и потерпишь им. Писем моих, писанных в декабре в Москву, есть уже четыре, кроме сего, т. е. одно к тебе, кажется 5-го числа, одно к Шевыреву, одно к Аксакову и одно к Погодину, проведай при случае, исправно ли они получены. Затем поздравляю тебя от всей души и сердца с наступающим (и, может быть, уже наступившим в то время, когда ты получишь это письмо) новым годом. И молю бога также от всей души и сердца, чтобы он внушил всё, что тебе нужно для совершения дел во славу и во спасение души твоей, и приблизил бы тебя ближе и сердцем и помышлением к нему, а письмо мое все-таки перечти; помолясь крепко богу, ты и в нем отыщешь нужное для себя, как бы оно нескладно ни было. [Далее начато: Человек, внемлющий богу, и в словах дурака смо<жет>] Прими его как посильное поздравление с новым годом и откликнися. Затем прощай, поклонись от меня всем нашим знакомым и поздравь их всех от меня с новым годом. Пиши, [Пиши и] не ленясь, ко мне, если ж не захочешь писать, то пришли мне в пакете вместо письма которое-нибудь из новых стихотворений.
Весь твой Гоголь.
На обороте: Moscou. Russie.
Николаю Михайловичу Языкову.
В Москве. В приходе Николы Явленного в Серебряном переулке, в доме Шидловской.
Л. К. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ
Франкф<урт>. 28 декаб<ря н. ст. 1844>
Благодарю вас, моя прекрасная душой графиня, во-первых за ваше миленькое письмо, во-вторых за все приятные известия, которыми вы меня полакомили, как-то: о вашей Фофке со всем ее семейством, об Апол<линарии> Мих<айловне>, о Михале Михалыче и о прочем. Однако только я не понимаю, как смела моя Анна Михаловна простудиться. Этого поступка я никак от нее не ожидал. Я думал, что она гораздо умнее; это вы ей сообщите. В-третьих благодарю вас за поздравление с новым годом. Я вас также поздравил с ним от всей души. Об этом [об этом вы вероят<но>] вам было написано в длинном письме (от 24 декабря), которое вы, вероятно, уже получили, где находятся такие же упреки в молчании вам, какие вы делаете мне. Что вы меня заманиваете Парижем, Рашелью, магазинами и прочей дрянью? Разве вы не знаете, что если бы вы жили на Чукотском носу или в городе Чухломе и пригласили бы меня оттуда к себе, описав мне всю тоску тамошнего пребывания, то я бы скорее к вам приехал туда, чем в Париж? Ехать же в Париж во-первых мне нет надобности, во-вторых есть много к тому невозможностей, в-третьих это баловство. Вы и без того уже слишком меня избаловали: я думаю о вас гораздо чаще, чем бы следовало. Тогда как мысль о вас должна бы быть десертом и лакомством только в праздничные дни, в награду за хорошее поведение, а свидание и подавно. Прощайте же. Будем лучше вместо этого хорошо вести себя: вы с Анной Михаловной в Париже, [во Франкфурте] а я во Франкфурте, чтобы меня было за что наградить вашим свиданием, да и себе самим доставить приятность, сделав мне такое удовольствие. Целую четыре ваши ручки.
Ваш Г.
P. S. Не смейте так долго не писать ко мне! Жуковский здоров, вас очень благодарит и вам кланяется. Жена его ведет себя как следует в ее положении: беспрестанно движется, часто бывает на воздухе, свежа и даже пополнела в сравнении с прежним.
Оба они, кланяясь вам, посылают с тем вместе поклон и Тургеневу.
Передайте душевной поклон мой прекрасным вашим племянницам и всему их семейству.
На обороте: Paris. Son excellence Madame La Comtesse Wielhorsky.
Paris. Place Vendôme 6, № 6.
А. О. СМИРНОВОЙ
1844. Декабря 28 <н. ст. Франкфурт>
Письмо ваше, добрейшая моя Александра Осиповна, меня несколько огорчило. Плетнев поступил нехорошо и вы поступили нехорошо. Плетнев поступил нехорошо, потому что рассказал то, в чем требовалось тайны во имя дружбы; вы поступили нехорошо, потому что согласились выслушать то, чего вам не следовало, тогда как вам бы следовало в самом начале остановить его такими словами: «Послушайте, хотя я и близка к этому человеку, но если он скрыл что-нибудь от меня, то неблагородно будет с моей стороны проникнуть в это. Одно только, так бы вы могли прибавить, могу я вам сказать [одно только то могу я вам сказать] в успокоение, что этот человек достоин несколько доверия, он не совсем способен на необдуманные дела, и даже, сколько я могла заметить, он довольно осмотрителен относительно всякого рода добрых дел и не отваживается ни на что без каких-нибудь своих соображений. А потому окажем ему доверие, [и ему также доверие. ] особливо когда он опирается на слова: воля друга должна быть свята». Но вы так не поступили, моя добрая Александра Осиповна. Напротив, вы взяли даже на себя отвагу перерешить всё дело, объявить мне, что я делаю глупость, что делу следует быть вот как, и что вы, не спрашивая даже согласия моего, даете ему другой оборот и приступаете по этому поводу к нужным распоряжениям, позабывши между прочим то, что это дело было послано не на усмотрение, не на совещание, не на скрепление и подписание, но как решенное послано было на исполнение, и во имя всего святого, во имя дружбы молилось его исполнить. Точно ли вы поступили справедливо и хорошо, [Далее было: Если б положим мое решение] и справедливо ли было с вашей стороны так скоро причислить мой поступок к донкишотским? В обыкновенных, житейских делах [делах мира] призывается по крайней мере в таких случаях доктор с тем, чтобы пощупать пульс и узнать, действительно здрава ли голова и цел ли ум, и уже не прежде решаются отвергнуть решение [его дело или решение] как безумное. А вы, поступили ли таким образом со мной? Упрек ваш и замечания, что у меня есть мать и сестры и что мне о них следует думать, а не о том, чтобы помогать сторонним мне людям, мне показались также несправедливы, отчасти жестоки и горьки для моего сердца. Друг мой, Александра Осиповна, я не почитаю себя сыном, исполнившим все свои обязанности относительно родителей, но рассмотрите сами, не сделал ли я, [не всё ли я сделал] что по возможности мне можно было сделать: мне следовала половина имения (и при том лучшая [лучшая из] 100 душ кр<естьян> и земли). Я их отдал матери и сестрам в то время, когда я сам не имел верного пропитанья. Этот поступок называли в свое время также донкишотским многие добрые люди. Кроме того, мне удалось кое-что присылать им иногда в помощь из Петербурга, добытое собственными трудами; кроме того я поместил сестер моих в институт и платил за них из своего кармана до времени, пока добрая государыня не взяла их на свой счет. Это конечно небольшое дело. Лучшим делом с своей стороны я считаю то, что пожертвовал им своим временем и провел с ними год по выходе их из института, для того, чтобы хотя сколько-нибудь воспитать их для того места и круга, среди которого будет обращаться их жизнь, чему, как известно, не учат в институтах. Словом, с теми средствами, которые я им доставил, можно было вести безбедную жизнь; но встретилось одно мешающее обстоятельство. Мать моя добрейшая женщина, с ней мы друзья [друзьями] и чем далее, тем более становимся друзьями, но хозяйка она довольно плохая. Сестры мои умные и добрые девушки, любимые всеми в околодке за радушие, простоту в обращении и готовность помогать всякому, но к хозяйству и экономическим оборотам по имению имеют естественное отвращение, и немудрено, это дело мужа, а не женщины. С ними случается то же самое, что со многими: они отказывают себе во всем иногда самом необходимом, и этим однако ж ничуть не помогают хозяйству, потому что в самом хозяйстве [Далее было: распоряжения] хозяйствуют невпопад, воздерживают и ограничивают себя невпопад, издерживают и тратят в отношении к потребностям экономическим невпопад. [тоже невпопад] Оказавши не один раз вспомоществованье им деньгами, даже и в последующее время (я не оставлял их до сих пор, сколько могли мне содействовать слабые мои средства), я увидел ясней, что [увидел, что] не в деньгах сила и что они будут бросаемы как в сосуд, в котором нет дна и которого вечно не наполнишь. Я почел это знаком и определеньем божиим, что мне следует наконец заняться самому тем, чем доселе гнушался, и взял теперь на свои руки их хозяйство. И хотя это отняло у меня много времени, но бог милостив, он помогает мне и здесь, как помогал мне во многом, и я больше ничего, как смиренно рассматриваю отчеты, распоряжения и проделки, вижу, что многое можно поправить простыми средствами, и есть надежда, что дело пойдет на лад, хотя слишком горьки, трудны и скучны для меня с первого раза эти занятия. Итак, рассудите сами, друг мой, справедливы ли были ваши упреки, и не жестоко ли было для моего сердца услышать их от вас? Еще скажу вам, что мне показалась слишком резкою уверенность ваша в авторитет слов своих, особливо, когда вы твердо называете желание [намере<ние>] мое помочь бедным студентам безрассудным. Не бедным студентам хочу помочь я, но бедным талантам, не чужим, но родным и кровным. Я сам терпел и знаю некоторые те страдания, которых не знают другие и о которых даже и не догадываются, а потому и помочь не в состоянии. Несправедлив также ваш упрек и в желании [наме<рении>] моем помочь тайно, а не явно, несправедливо также приведены здесь в другом случае справедливые слова, что дела наши должны светить всему миру, равно как невпопад было приведено вами многое из François de Sales. На всё это я могу вам сказать только словами ап. Павла: «Кийждо своею мыслью да извествуется». Поверьте, что делающий доброе дело не без разума его делает и соображается с тем, когда оно должно быть явно и когда тайно. А потому и сия тайная помощь моя бедным талантам основана [основана была] на посильном знании моем человеческого сердца, а не просто на какой-нибудь идее, принятой на веру. Талантам дается слишком нежная, слишком чуткая и тонкая природа. Много, много их можно оскорбить грубым прикосновением, как нежное растение, принесенное с юга в суровый климат, может погибнуть от неуместного с ним обхождения не приобвыкшего к нему садовника. Трудно бывает таланту, пока [когда] он молод или, еще справедливее, пока он не вполне христианин. Иногда и близкий друг может оскорбить, оказав ему радушную помощь, может [может даже] потом попрекнуть его в неблагодарности. Это часто делается в свете, иногда даже без строгого рассмотрения, а по каким-нибудь внешним признакам. Но когда дающий скрыл свое имя, значит он верно не потребует никакой благодарности. Такая помощь приемлется твердо и неколеблемо, и будьте уверены, что незримые и прекрасные моленья будут совершаться в тишине о душе незримого благотворителя вечно, и сладко будет получившему даже и при конце дней вспомнить о помощи, присланной неизвестно откуда. Итак, оставимте эти строгие взвешиванья благодетельных дел [взвешиванья дел] наших. Мы не судьи. [Далее начато: Да при том] Если ж судить, то нужно судить, забравши все доказательства и аргументы. Не тяжко ли будет для вас, если бы я, увидя кого-нибудь из братьев ваших нуждающегося и сидящего без денег, стал бы укорять вас в том, что вы помогаете посторонним бедным или же даже изъявляете готовность помочь мне? Свет ведь обыкновенно так судит. Не будьте же похожи и вы на свет. Оставим эти деньги на то, на что они определены. Эти деньги выстраданные и святые, и грешно их употреблять на что-либо другое. И если бы добрая мать моя узнала, с какими душевными страданиями для ее сына соединилось всё это дело, то не коснулась бы ее рука ни одной копейки из этих денег, напротив продала бы из своего собственного состояния и приложила бы от себя еще к ним. А потому и вы не касайтесь к ним с намерением употребить их на какое-нибудь другое употребление, как бы благоразумно оно вам ни показалось. Да и что толковать об этом долго: обет, который дается богу, соединяется всегда с пожертвованьем и всегда [и есть всегда] в ущерб или себе или родным, но ни сам [Но ни сам чело<век>] дающий его, ни родные не восстают против такого дела. А потому я не думаю, чтобы вы или Плетнев вооружили бы себя уполномочием разрешить меня от моего обета и взять на свою душу всю ответственность. Итак, оставим в покое дело решенное и конченное; много есть и без него о чем хлопотать. О потере же моей не сокрушайтесь. Поверьте, что ни я, ни мать моя с ее семейством не много здесь потеряли. Едва-едва какую-нибудь тысячу в год и то с большой возней и хлопотами удалось бы мне получать, что всё равно для меня что ничего. При том я имею особенное предчувствие, что я ничего бы не получил из этих денег, но назначенные на благое дело, в помощь тем, которым редко помогают, они не пропадут. К тому ж, сами знаете, молодые люди с дарованиями появляются редко, а потому сумма успеет накопиться, и что мне бы приходилось безделицами в раздробь, то придется им целиком и в значительной сумме. При том сами распорядители подвигнутся большим рвением и зная, что жертвует не богач, но бедняк, который едва сам имеет чем существовать, употребят эти деньги так хорошо, как бы не употребили денег богача, так что и полушка не утратится даром. Но довольно. Еще раз молю, прошу и требую именем дружбы исполнить мою просьбу. Не честно разглашенная тайна должна быть восстановлена. Плетнев пусть вымет из своего кармана две тысячи и пошлет моей матери; мы с ним после сочтемся. Все объяснения по этому делу со мною должны быть кончены. Вы также должны отступиться от этого дела; мне неприятно, что вы в него вмешались. Всё должно кончиться между Плетневым и Прокоповичем, и поверьте оно кончится хорошо. Никто из них не будет ленивым и нерадивым в этом деле и не укорит даже в нерадении другого, хотя бы [Далее начато: обсто<ятельства>] некоторые пустые видимые признаки и говорили о том. Я слишком знаю хорошо, к чему могут быть способны души их, и даже верю тому, что они могут любить меня, а потому как дело любви ко мне это будет выполнено. Эти страницы письма вы покажите Плетневу. И во имя любви ко мне способствуйте с своей стороны в том, чтобы просьба моя была исполнена.
Отсюда письмо начинается для вас одних, не с тем, чтобы его показывать кому-либо. Не стыдно ли вам взглянуть на меня глазами Плетнева? Вы сами сказали в одном из прежних ваших писем, что у Плетнева недовольно ума для того, чтобы понять меня, а теперь сами разделяете его заблуждения и обвиняете меня в том же, в чем и он. Неужели вы до сих пор не можете почувствовать, что мы стоим с ним на двух разных полюсах и что мне гораздо с ним труднее изъясняться, чем вам с Н<иколаем> М<ихайловичем>? Требуя от меня простоты и откровенности, он сам не знает, чего он хочет, я пробовал с ним говорить всеми возможными способами и всё было равно неудачно. Поверьте, что говорить с тем человеком, который чувствует недоверчивость к каждому слову и подозрительность ко всякому нашему поступку, сомневаясь в искренности всякого нашего движенья, — совершенно напрасный труд, потерянное время, себе страдание, ему тоже огорчение.
Но наиболее всего я раскаивался тогда, когда стремился быть откровенным с такими людьми. Тут всегда выходило хуже всего: ум их был вовсе не в состоянии сварить слов моих, предавался недоразумениям, толковал всё иначе и наконец так запутывался в собственных догадках и предположениях, что я горько досадовал на себя самого даже и за одну мысль быть с ними откровенным. И вполне скрытным я начинал быть в глазах их именно с тех пор, когда покусился как-нибудь на откровенность. Так как вы уже вмешались в это дело, то я вам скажу несколько слов, которые могут отчасти объяснить его, хотя признаюсь вам, мне слишком тягостно даже и несколько слов произнести: так даже одно напоминание о тех внутренних моих страданиях, которыми, незримо никому, страдала душа моя, мне [Далее начато: еще трудно и еще] (по слабосилию моему) горько. Прежде всего скажу вам о характере моих сношений с моими литературными друзьями и приятелями, к числу которых принадлежит и Плетнев. Прежде всего у меня начались знакомства и сношенья с литераторами, потому что я сам был литератор. Я всегда умел уважать их достоинства и умел от каждого из них воспользоваться тем, что каждый из них в силах был дать мне. Для этого у меня был всегда ум. Так как в уме моем была всегда многосторонность и как пользоваться другими и воспитываться была у меня всегда охота, то неудивительно, что мне всякий из них сделался приятелем и близким, как имеющий в себе что-нибудь такое, чего другой собрат его не имеет. Они же все как нарочно (что может случиться только у нас в России) одарены необыкновенными и с тем вместе до крайности оригинальными и не сходными между собою достоинствами, разнообразными умами, разнообразными характерами (отсюда очевидно, почему они так часто между собой враждуют и не сходятся во мнениях). Итак, умея ценить их, я умел от каждого из них воспользоваться кое-чем, а возблагодарить их за это откладывал всегда на дальше, то есть на то время, когда поумнею сам и буду в состоянии поучить их тому, чего у них недостает. Но никогда никому из них я не навязывался на дружбу, никого не просил из них или, что еще несправедливее, ни от кого не требовал жить со мной душа в душу, разделять со мною мои мнения и т. п. Словом, никаких никому не давал обещаний и никого не обязывал ничем относительно меня. Никому из них не поверял ни предположений, ни планов относительно меня самого и всего, что относилось лично к судьбе моей, считая это ненужным по многим причинам, во-первых потому, что я и сам бы не мог в ясном виде сказать им того, что во мне самом еще находилось в младенчестве, во-вторых потому, что посильное знание людей у меня, благодаря бога, было уже и тогда, и я мог уже и тогда чувствовать, чем какой человек мог быть мне полезен и, стало быть, что именно ему следует и что не следует говорить, наконец, в-третьих, я уже и тогда чувствовал, что любить мы должны всех более или менее, смотря по их достоинствам, но истинным и ближайшим другом, которому бы могли поверять мы все до малейшего движения нашего сердца, мы должны избирать только одного бога. Это я живее и более должен был почувствовать, [Далее было: потому] чем все другие, потому что одаренный по его небесной милости многими сторонами характера и способностей, я бы никогда не мог высказать себя всего никому, и потому что за всякую глупую попытку быть откровенным не кстати и не у места платил уже и тогда весьма дорого. Итак, я уже и в начале смекнул мое положение и вел себя в отношении к моим литературным приятелям так, как следовало себя вести, говорил с ними слегка о некоторых моих литературных предположениях, но о себе самом, относительно моего душевного внутреннего состояния не говорил ни с кем. Со всеми ими я остался приятелем. И таково было положение дел до времени выезда моего из России. Никто из них меня не знал. [не знал на самом деле] По моим литературным разговорам всякий был уверен, что меня занимает одна только литература, и что всё прочее ровно не существует для меня на свете.
С тех пор, [С тех только пор] как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена. [началось мое внутреннее истинное воспитание] Душа заняла меня всего, и я увидел слишком ясно, что без устремления моей души к ее лучшему совершенству не в силах я был двигнуться ни одной моей способностью, ни одной стороной моего ума во благо и в пользу моим собратьям, и без этого воспитания душевного всякий труд мой будет только временно блестящ, но суетен в существе своем. Как бог довел меня до этой мысли, как воспитывалась незримо от всех моя душа — это известно вполне богу. Об этом не расскажешь. Для этого [Тут для этого] потребовались бы томы, и эти томы всё бы не сказали всего. Да и к чему рассказывать о том, какие вещества горели и перегорали во мне? Когда услышите потом раздавшееся благоухание, сами тогда догадаетесь, от горения каких веществ произошло благоуханье; если ж не услышите благоухания, то нечего и знать о том, что горело в душе моей. Скажу вам только то, что небесно милостив был ко мне бог, что святая милость его помогла мне в стремлении моем и что теперь, каков я ни есть, хотя вижу ясно неизмеримую бездну, отделяющую меня от совершенства, но вижу вместе с тем, что я далеко лучше от того человека, каким был прежде. Но всего этого, [Далее было: не могли] что произошло во мне, не могли узнать мои литературные приятели. В продолжение странствования моего и моего внутреннего душевного воспитания я сходился и встречался с другими людьми, и встречался с ними родственней и ближе, потому что уже душа слышала душу. А потому и знакомства, завязавшиеся в это время, были прочней тех, которые завязывались в прежние времена, не мудрено: я сам стал достойней знакомства прочного, а не минутного. Доказательство этого вы можете видеть на себе: вы были знакомы со мною и прежде, и виделись со мною и в Петербурге, и в других местах. Но какая разница между тем нашим знакомством и вторичным нашим знакомством в Нице! Не кажется ли нам самим, как будто мы друг друга [вы меня] только теперь узнали, а до того времени вовсе не знали? А в последнее время [Но скажу, что в последнее время] произошли такие знакомства, что с одного, другого разговора уже обоим показалось, как будто век знали друг друга, и уже от таких людей я никогда не слыхал упреков в недостатке простоты или упреков в скрытности и неоткровенности. Всё само собой казалось ясно, сама душа высказывалась, сами речи говорились. Если ж что не обнаруживалось и почиталось ему до времени лучшим пребывать в сокровенности, то уважалась даже и самая причина такой скрытности. И с полным чувством обоюдного доверия друг к другу, каждый даже утверждал другого хранить [в намерении хранить] то, о чем [что] собственный разум его и совесть считает ненужным говорить до времени, изгоняя великодушно из себя даже и тень какого-либо подозренья или пустого любопытства. [Далее начато: Но обо всем этом не мо<гу>]
Итак, вот какого рода уже становились мои отношения со встречавшимися в последующее время со мною душами. Само собой разумеется, что обо всем этом не могли знать ничего мои прежние литературные приятели. Немудрено: они все познакомились со мною тогда, когда я еще был прежним человеком, [еще не начинал стремиться к тому] зная меня и тогда довольно плохо. В приезд мой в Россию они все встретили меня с разверстыми объятиями. Всякий из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто другим, пристрастившись к одной какой-нибудь любимой идее и встречая в других противников своему мнению, ждал меня как какого-то мессию, которого ждут евреи, в уверенности, что я разделю его мысли и идеи, поддержу его и защищу против других, считая это первым условием и актом дружбы, не подозревая даже того (невинным образом), что требования эти, сверх нелепости, были даже бесчеловечны. Жертвовать мне временем и трудами своими для поддержания их любимых идей было невозможно, потому что я во-первых не вполне разделял их, во-вторых мне нужно было чем-нибудь поддерживать бедное свое существование и я не мог жертвовать им моими статьями, помещая их к ним в журналы, но должен был их напечатать отдельно, как новые и свежие, чтобы иметь доход. Все эти безделицы у них ушли [выш<ли>] из виду, [Далее было: Холодность и] как многое уходит из вида людей, которые не любят разбирать [разбираться] в тонкости обстоятельства и положения другого, а любят быстро заключать о человеке, а потому на всяком [и на всяком] шагу делают беспрестанные ошибки. Прекрасные душой делают дурные вещи, великодушные сердцем поступают бесчеловечно, не ведая того сами.
Холодность мою к их литературным интересам они почли за холодность к ним самим. Не призадумались составить из меня эгоиста в своих мыслях, которому ничто общее благо, а дорога только своя собственная литературная слава. При том каждый из них был до того уверен в истине и в справедливости своих идей и положений, что всякого с ним несогласного считал не иначе, как совершенным отступником от истины.
Предоставляю вам самим судить, каково было мое положение среди такого рода людей. Но вряд ли вы догадаетесь, какого рода были мои внутренние страдания, которых начало началось отсюда. (Плетнев меньше всех был в них виновен, или, лучше сказать, он вовсе невинен, но зато он был смешней всех и точный ребенок доныне). Скажу вам только то, что между моими литературными приятелями началось что-то в роде ревности. Всякий из них стал подозревать меня в том, что я променял его на другого. И слыша издали о моих новых знакомствах и о том, что меня стали хвалить люди им неизвестные, усилили еще более свои требования, основываясь на давности своего знакомства. Я получал престранные письма, в которых каждый, выставляя вперед себя и уверяя меня в чистоте своих отношений ко мне, порочил и почти неблагородно клеветал на других, уверяя, что они мне льстят только из своих выгод, что они меня не знают вовсе, что они любят меня только по моим сочинениям, а не потому, что они любят меня самого (все они до сих пор еще уверены, что я люблю всякого рода фимиам), и упрекая меня в то же время такими вещами, обвиняя такими низкими [низкими и подлыми] обвинениями, каких, клянусь, я бы не сделал самому дурному человеку, и поступков, приписываемых мне, я бы не приписал не только немного худшему меня, но даже никому бы не приписал, потому что просто безумное было бы дело приписать их кому бы то ни было. Они в мыслях своих сделали из меня какую-то игрушку, бесхарактерного человека, который не знает вовсе людей, меняется в мыслях и переходит от одного к другому. И с тем вместе придавали мне такие качества, которые явно противуречат такому бесхарактерному человеку, как-то: эгоизм, славолюбие, недоверчивость, скрытность и тому подобное. Одним словом, они наконец вовсе запутались и сбились со всякого толку. Каждый из них на месте меня составил себе свой собственный идеал, им же сочиненный образ и характер, и сражался с собственным своим сочинением в полной уверенности, что сражается со мною. Теперь конечно все это смешно, и я могу, сказавши: [сказавши только с некоторым легким прискорбием] «Дети, дети!», обратиться по-прежнему к своему делу. [и обратиться вдруг к другим мыслям и занятиям] Но тогда мне было невозможно того сделать. Недоразумения доходили до таких оскорбительных подозрений, такие грубые наносились удары и притом по таким чувствительным и тонким струнам, о существовании которых не могли даже и подозревать наносившие удары, что изныла и исстрадалась вся моя душа и мне слишком было трудно. Тем более [Всё это тем более] это было трудно, что даже и оправдаться мне не было возможности, как ни хотелось оправдаться. Оправдаться мне уже потому было нельзя, что слишком многому мне нужно было вразумлять их, слишком во многом мне нужно было раскрывать им мою внутреннюю историю. А при мысли о таком труде и самая мысль моя приходила в отчаяние, видя пред собою бесконечные страницы. При том всякое оправдание мое было бы им в обвинение, а они еще не довольно созрели душою и не довольно христиане, чтобы выслушать такие обвинения. Мне оставалось одно — обвинить до времени себя, чтобы как-нибудь до времени их успокоить и, выждав времени, когда души их будут более размягчены, открывать им постепенно, исподволь и понемногу настоящее дело. Вот легкое понятие о моих соотношениях с моими литературными приятелями, из которых вы сами можете вывесть и соотношения мои с Плетневым.
Он бы был гораздо умнее в сношеньях со мной и справедливей ко мне, если бы на беду не затянулся сам в литературное дело. Ему вообразилось, что он, по смерти Пушкина, должен защищать его могилу изданьем Современника, к которому сам Пушкин и при жизни своей не питал большой привязанности, хотя издавал его собственными руками, и хотя я тоже с своей стороны подзадоривал его на это дело. Журнал определенной цели не имел никакой даже и при нем, а теперь и подавно. Плетнев связывает с ним какую-то пространную идею, которую имеет всякий и толкует по-своему, впрочем и сам он этой идеи в статьях своего Современника никому не дал понять. Но тем не менее он считает, что один только идет по прямой дороге, по которой должен идти всякий литератор, и всех, кто не помещает статей в Современнике, считает людьми отшатнувшимися и чуть не врагами тени Пушкина. Я это видел, а потому избегал [избегал с ним] всякого литературного разговора с ним в бытность мою в Петербурге, ибо мне [чувствуя что <мне>] предстояло или сказать: идея твоя совершенно справедлива, великодушна и благородна, — я твой помощник и сотрудник, или же сказать: любезный друг, ты гоняешься за тенью. Первого я бы не мог выполнить, а вторым я бы рассердил его навсегда. Вот почему я избегал с ним всяких речей о подобных предметах, что повергало его в совершенное недоумение, ибо он считает, что я живу и дышу литературой.
Я очень хорошо знал и чувствовал, что он терялся обо мне в догадках и путался в предположениях, хотя этого не давал он [и не давал он] мне заметить и хотя об этом не писал мне писем, а изредка только в разговорах с другими выражал неясно свое неудовольствие на меня. Мне захотелось узнать наконец, в каком состоянии находится он [он находится] теперь относительно себя [к себе] и относительно меня, [ко мне] и с этой целью я наконец заставил его написать откровенное письмо. Из этого письма я узнал то, что он больше ребенок, чем я предполагал. В письме юношеские упреки, юношеские стремления, смешение понятий дружбы и дружеских отношений с целями литературными. К этому примешалась мысль о единстве церкви в каком-то безотчетном, не объяснившемся для него самого соединении с литературой, [мысль о соединении дела литературного с единством церкви] наконец, противоречия себе самому и при всем этом твердая уверенность в непреложности своих положений и в том, что он наконец мне высказал всю правду, указавши мне путь и дорогу, как человеку отшатнувшемуся. Письмо это мне было нужно, потому что, кроме суждений о мне, показало [показало мне] отчасти его душевное состояние. [Далее начато: Сверх] Но при всем том я был приведен в совершенное недоумение, как отвечать на него. Когда я показал его Жуковскому, он рассмеялся и советовал отвечать на него в шутливом тоне, объяснив ему слегка, что он несколько зарапортовался. Но я видел, что этого никак нельзя. Плетнев бы тогда рассердился на меня на веки. В письме его слишком было много уверенности в справедливости своих положений и в том, что он один может ценить меня. При том в нем отражалась какая-то черствость душевная, негодующая на других, а не размягченность душевная, негодующая на себя, ищущая упреков себе. Я чувствовал, что мне слишком было нужно быть осторожным в ответе. Я ограничился только тем, чтобы сделать ему сколько-нибудь ясным: что можно ошибиться в человеке, что нам нужно быть более смиренными в рассуждении узнания человека, не предаваться скорым заключениям, приличным гордому и уверенному в себе человеку, не выводить по некоторым поступкам, которых даже и причин мы не знаем, непреложных положений [зэк<онов>] о всем человеке. Наконец [Далее начато: быть сколько] мне хотелось сколько-нибудь возбудить в нем сострадание к положению другого, который может сильно страдать, тогда как другие даже и не подозревают о его страданиях, и который через то самое еще более страждет, когда другие даже и не подозревают о его страданиях. Намерение мое было при этом и то, чтобы сколько-нибудь расположить его душу к умягчению, что одно я считал и для него и для меня необходимым, отстранив всякие объяснения на те обвинения, которые просто были даже вовсе несвойственны моей природе и могли быть сделаны человеком, знающим плохо человеческое сердце. Но и это письмо (которое, может, было только плохо написано, потому что мне трудно писать к тому, с которым еще не завязывались душевные искренние речи, но которое однако ж в существе своем было искренно), но и это письмо навело на него только одни недоразумения.