АХМЕТЬЕВ. Совершенно верно. Потому что до того я не играл в футбол, эта часть уличной жизни прошла мимо меня, я не умел играть в футбол и стеснялся этого.
ГОРАЛИК. И вообще ни в какие вот эти уличные?
АХМЕТЬЕВ. Нет, нельзя сказать, что ни в какие. Что-то было, чего-то не было. Вот на коньках я так и не выучился кататься, ужасно жалко. А там, во-первых, все играли, и можно было не стесняться, никто не дразнился. Такие ребята были. Кто-то отлично играл, кто-то, как я, совсем не умел играть. Кто-то были ботаники, которые вообще плохо бегали. И вот на этом фоне я очень быстро научился, освоился и стал прогрессировать и очень полюбил это дело. И мы играли «Г» на «Д». В «А» тоже были хорошие игроки. Там в «А» был такой Толя Кричевец, такой худенький, но очень ловкий парнишка. Он пишет стихи сейчас, какие-то песни сочиняет. Я его редко вижу. Он дружит с Володей Герциком. Кричевец закончил мехмат. А еще в одном параллельном классе учился такой Андрей Макаров. У него тоже смешная траектория жизни. Мы с ним потом учились на физфаке в одной группе. Он из той же школы. Он стал шолоховедом, он крупнейший борец с авторством Шолохова. Он антишолоховед, он крюковец. Но это детали, это потом все было, а тогда мы все играли в футбол.
ГОРАЛИК. Это, кажется, возраст, когда начинается всякая романтическая жизнь. Про это можно спрашивать?
АХМЕТЬЕВ. Что я могу сказать. Когда я пошел туда в девятый класс, там были вечера. Над нами был еще десятый класс, и был еще одиннадцатый класс. Это был последний год, когда существовал одиннадцатый класс. И вот вы можете себе представить, для мальчика 15 лет 16– и 17-летние люди – совсем уже взрослые люди. И конечно, у многих, наверняка, была какая-то взрослая жизнь. И вот глазели во все глаза, какие там невероятные красавицы и как они там танцевали между собой и с учителями. Этот праздник жизни мы наблюдали. И пение еще было. Пение было очень популярно. Был признанный гитарист, главный гитарист этой школы – такой Саша Куно. Пели на переменах и в туалетах причем. Мужской туалет битком набит, там в углу сидит Саша Куно и играет.
ГОРАЛИК. Когда во всех нормальных школах курили и говорили про секс, они сидели и пели.
АХМЕТЬЕВ. Наверное, это было тоже, но вот культовое дело такое в этой школе – это пение. Он пел все такое хорошее: «Товарищ Сталин, вы большой ученый…», и Окуджаву, и все такое прочее, Высоцкого и так далее.
ГОРАЛИК. Про самиздат: это уже проникало к вам, да?
АХМЕТЬЕВ. Да, уже проникало, уже было, потому что еще другие были культурные контакты на даче. Там была своя компания, и я помню, что лет мне было еще 12–13 и мне показали переснятый текст Окуджавы. Я там ничего не прочел еще, но с физическим наличием я столкнулся таким образом. И там приезжала дальняя родственница, я помню, девушка красивая, года на три постарше, она была старшеклассницей. И вот она рассказывала, как в их класс, смутно помню, пришел какой-то проверяющий и стал спрашивать, каких поэтов вы любите. И чуть ли не весь класс заорал: «Окуджаву!»
ГОРАЛИК. Я как идиот тоже так в классе отвечала. Сейчас понимаешь, что учительницу жалко: что она должна была с этим делать?
АХМЕТЬЕВ. Вот там были какие-то действительно с этим трения. Я помню, как она, довольно смеясь, рассказывала об этом случае.
ГОРАЛИК. Вас друг выучил играть на гитаре, я правильно помню?
АХМЕТЬЕВ. Да, мой брат Вовка выучил меня играть на гитаре именно в старших классах, потому что у нас были свои в классе гитаристы, и мне казалось, что они играют неправильно. Петь я сам мог и любил, но мне все время казалось, что они что-то такое лажают. И я стал к Вовке приставать. Да он и сам ко мне все время приставал: «Давай я тебе покажу аккорды». А гитара была, она лежала давным-давно купленная, подарок дяди. В общем, висела гитара типа с восьмилетнего моего возраста, которую я полностью игнорировал. Мне достаточно было книжек. А тут Вовка показал эти три аккорда, я их тут же запомнил и стал сам Окуджаву петь.
ГОРАЛИК. Это большое изменение социального статуса?
АХМЕТЬЕВ. Нет, не очень. Дело в том, что я не вклинился, в школе мне не удалось вклиниться в ряды таких звезд. Я больше играл сам для себя. И даже, как говорил мой друг Генка, который в техникуме в своем учился, но у нас продолжались, конечно, отношения, он говорил: «Ты хорошо поешь только стенам». Я был все-таки очень застенчив и стеснялся так вот особенно вылезать.
ГОРАЛИК. С таким культом песен вы не начали писать к ним тексты?
АХМЕТЬЕВ. Нет, в девятом-десятом классе я уже писал стихи довольно регулярно.
ГОРАЛИК. А можно про это порассказывать?
АХМЕТЬЕВ. А мне жалко, что там еще много не рассказано про те годы.
ГОРАЛИК. Давайте, конечно.
АХМЕТЬЕВ. Ладно, может быть, потом за что-нибудь зацепится и вытащится. В общем, если переходить к этой школе, очень сильный контингент и практически все сразу сходу поступали после десятого класса в институт. И не просто в институты, а в хорошие, лучшие. Я поступил на физфак. Это я говорю, чтобы обстановку школы описать. Поступив на физфак, я сразу почувствовал снижение уровня, это был не тот уровень, понимаете. Там была все-таки московская элита, а здесь она была все-таки разбавлена провинциальными. Тоже много было способных хороших ребят, москвичи – не москвичи. И отлично я там подружился с Ваней Крышевым, который был родом из Брянской области. Но в университете была своя драма. Во-первых, после математической школы многое было известно, и не нужно было так заниматься. Я там покатился под откос, я стал все хуже и хуже заниматься. Кончилось тем, что я вообще стал сомневаться, правильно ли я сделал. Но это я забегаю вперед. А вот эта школа – это было счастье такое. Замечательные такие мальчики. Ну и естественно, я там больше дружил. У меня был дружок Сережа Доценко ближайший. Он уже давно умер, к сожалению. У него какая-то опухоль в 1990-х годах возникла. А тогда был футбол, там. Мы ходили на Стрельцова. Вы знаете Стрельцова?
ГОРАЛИК. Нет, увы.
АХМЕТЬЕВ. Эдуард Стрельцов был гениальный русский советский футболист. Дело в том, что… Ну, это часть такой культурной истории российской. Он был гений масштаба самых лучших игроков мира. Родился он в 1937 году. Это был страшно плодотворный год вообще. Поколение родившихся в 1930-х годах, там страшно много было поэтов, вообще много. И футболисты были того же уровня. Вот Стрельцов был такой крупный мужчина и невероятный совершенно игрок. И у него была ужасная судьба. Он стал звездой в 16 лет, 16–17–18 лет, и, бац, он попадает в тюрьму. Его посадили за изнасилование. Там он и еще два человека были осуждены. Еще два футболиста. Ну, детали этого дела любители до сих пор распутывают, что там было на самом деле. Короче, он на шесть лет сел. И лучший его продуктивный возраст прошел в тюрьме, вот этого величайшего футболиста нашего. И когда он вышел, он уже был такой, ну 20 с гаком, и уже человек с лысиной, но все равно показывал невероятный класс. И мы вот специально ходили. Да и вся Москва ходила на Стрельца смотреть. Несколько лет он еще сумел поиграть. И там был тоже драматический момент. 1960-е годы же вообще пиковые годы во многом. И они для футбола тоже были пиковые. Первый чемпионат мира 1966 года в Англии, который у нас показывали, сплошная трансляция шла, и у нас была очень сильная сборная тогда. Мы там взяли четвертое место, что очень хорошо, никогда выше не подымались. Но туда не взяли Стрельцова, который уже вышел, уже играл. Видимо, решили, что неудобно везти с собой уголовника, который только что отсидел. И вот эта вот сборная без лучшего игрока тем не менее вышла на четвертое место. А что было бы, если бы с ним? Просто мечта. Закончился этой злополучный чемпионат (не, не злополучный), я его очень хорошо помню, и стали его в сборную привлекать. И там какие-то чудеса он творил. И как раз там старый Стрелец, а появился тоже гениальный молодой Бышовец. «Динамо-Киев» и «Торпедо» были две команды главные тогда. В «Торпедо» был Стрельцов, в «Динамо-Киев» была молодежь, вот Бышовец и Поркуян. А мы с Сережей Доценко очень любили Козьму Пруткова, и мы по образцу Бутеноп и Глазенап (знаете такие частушки?) сочинили частушки про Бышовца и Поркуяна. То есть уже культивировались всякие такие шутки. Сережа, например, писал стихи про историю партии: «В те годы многие хотели / Обле́гчить труд народной массы. / Хотели, да не знали цели. / Трудов не знали Карла Маркса». В общем, так вот мы жили. Пивко стали уже попивать с товарищами. Ходили в «Яму». Знаете, что такое «Яма»? В Столешниковом такой пивбар. Я потом там не был, но тогда мы несколько раз туда ходили с Серегой и Сашей Рябцевым втроем. Говорили о философии, в основном о Гегеле. У Саши было увлечение Гегелем, и мы бесконечно накачивались пивом и разговаривали о ГВФ. Знаете, как запомнить ГВФ (Георг Вильгельм Фридрих) – гражданский военный флот. Ну а кругом какая-то невероятная была жизнь, какие-то темные личности, какие-то невероятные женщины. Москва того времени – это же, как говорили, «сто Парижей». Такой Москвы потом уже больше не было, потому что в 1970-е годы она резко поскучнела. Многие уехали. Сразу же это было видно, заметно по уличной толпе, по всему. Да и вообще, этот брежневский застой, совсем стало скучно. Это все помним. А если вернуться к школе…
ГОРАЛИК. И к стихам.
АХМЕТЬЕВ. А, к стихам, давайте.
НЕШУМОВА. Расскажи про встречу с поэтом.
АХМЕТЬЕВ. Это отдельная вставная новелла.16 лет мне было, я что-то писал там. А к тому времени мама поменяла, 18-метровую комнату ей удалось поменять на комнату 27 метров, угловую. Это произошло где-то в году… В общем, это как-то совпало со смертью бабушки, то есть где-то в 1961–1962 году. И мама переехала. И это привело к некоторому изменению моего образа жизни.
ГОРАЛИК. У вас появилось какое-то свое пространство?
АХМЕТЬЕВ. Да. Оно не сразу появилось, у меня был сначала там угол, а потом этот угол мама отделила, сделала фанерную перегородочку, и значит, была комната, два окна, и одна часть с окном была моя. Но после переезда в другой дом у меня порвались отношения с моими друзьями из того дома. А с новыми не завязались. И я окончательно отошел от уличной жизни. И уже жизнь была школьная, там были школьные друзья, и книги домашние. Это тоже была коммунальная квартира, и мы там прожили до моих 22 лет. Тоже в Измайлово. Мама, конечно, не всегда была мной довольна, иногда ругалась. Но, конечно, нервы не выдерживали. Короче, мы стали ссориться. Я уже перестал ее пытаться приохотить к чтению и даже перестал рассказывать, что я прочел. Знаете, детский период, когда маме все рассказываешь? Потом он кончается. Это грустно, но это так вот происходит. Как-то я помню, что мы с мамой однажды поссорились, и я пошел поздно вечером на улицу, чтобы остыть, развеяться. Иду-иду по Измайловскому бульвару, иду-иду-иду, может быть, уже даже курил, не помню сейчас. Курили мы, конечно, с друзьями, но тщательно скрывалось от родителей. И выпивали, все бывало. Портвейн этот проклятый. Но портвейн в меня совершенно не вмещался. Вот сейчас, когда люди говорят: «А, мы пили портвейн», меня каждый раз передергивает. Я как вспомню этот советский портвейн, я 50 грамм никогда не мог выпить. Мой организм этого не принимал. В общем, это была страшная порча здоровья, а те, кто могли пить это, видимо, были люди с каким-то невероятным запасом сил, которого у меня не было. И вот, значит, иду я по Измайловскому бульвару, поздно, народу мало. Видимо, была весна. И вдруг я вижу где-то впереди меня какой-то силуэт, какой-то высокий человек, взрослый, старше меня. Идет и задрав голову что-то как будто бормочет. Я думаю: а, была не была, дай-ка я с ним заговорю. Я подхожу к нему и говорю: «Здравствуйте, вы поэт?» Он так на меня посмотрел сверху вниз и сказал: «Да, дружок, а что?» И мы с ним разговорились, сели на какую-то лавочку и стали разговаривать о стихах. Он спросил меня: «Что вам нравится?» Я сказал: «Мне нравится Блок». Он: «Неплохо, неплохо». Я говорю: «Прочтите ваше какое-нибудь стихотворение». И он мне что-то прочел, одно или два стихотворения, но я не врубился тогда, честно говоря. Смутно мне кажется, это было что-то религиозное. И вот это одна из загадок моей жизни. Мне было бы страшно интересно идентифицировать, кто это был. Возможно, что тот человек был чей-то знакомый и кто-то его помнит. В общем, идентифицировать его по каким-то признакам с известными мне московскими поэтами андеграунда, которых я, конечно, знаю, как-то не получается. Одним словом, вот это была такая встреча, мы с ним поговорили. Он мне посоветовал прочесть «Мастера и Маргариту». А только что «Мастер и Маргарита» появился в журнале «Москва». Он говорит: «Вот найдите журнал „Москва“ номер 11 за 1966 год, и должно быть продолжение (или оно уже вышло тогда), и прочтите». Но я в силу своей лености это сделал не сразу, а только через полтора года, когда уже был студентом, когда уже поступил на физфак и первый год летом 1968 года я записался в стройотряд. Мы ездили в Казахстан, жили в большом селе очень хорошем, где половина населения были немцы, другая часть были украинцами, третья русские, а казахов почти не было. В Северном Казахстане. Примерно в чудаковских местах. Читали Чудакова этот роман?
ГОРАЛИК. Это который «Ложится мгла на старые ступени»? У меня огромный зазор в прозе последних 10 лет, увы.
АХМЕТЬЕВ. У меня тоже, но это очень здорово. Я благодаря Тане прочел, это очень здорово действительно. Вот, значит, были мы в этих местах в Казахстане, и там была роскошная библиотека, и там все было. А здесь невозможно было достать. Я еще не любил очень в очередях стоять и гоняться за чем-то, что люди рвут друг у друга. Мне как-то казалось, что это хреново и скучно. И я думал: а, да я подожду. И я подождал, и там совершенно свободно никем не читанные эти журналы лежали. Я взял их и спокойненько стал читать. И уже своим товарищам по стройотряду чуть ли не вслух порывался читать «Мастера и Маргариту». Вот такое волшебное было действительно впечатление.
ГОРАЛИК. У меня есть чувство, что спрашивать, как вы начали писать тексты, не стоит, – мне кажется, что мы этот вопрос ненароком обходим все время. Или нет?
АХМЕТЬЕВ. Как вам сказать? Что-то писалось уже тогда. И первое стихотворение, я точно помню, в 16 лет, которое мне понравилось: «В моей душе есть / ребенок и старик./ Старику нужен покой, / а ребенку ласка». Я помню, что понял, что все, я попал, это и коротко и хорошо. А длинно писать я вообще не мог никогда, потому что быстро уставал.
НЕШУМОВА. А ты помнишь, как ты его написал?
АХМЕТЬЕВ. Нет, не помню. Скорее всего, я писал его дома. Думаю, что это было дома. Не знаю, не запомнилось. Эти вещи у меня вообще всегда вытесняются, я даже не люблю это помнить и почти никогда не помню. И вот это первое стихотворение у меня получилось и все. А дальше уже… Видимо, писание – это такой самоподдерживающийся процесс. Если у человека что-то получается, значит у него уже есть надежда, что у него еще раз что-то получится. Если несколько получилось, то уже больше уверенности возникает. Но полной уверенности, конечно, нет никогда.
ГОРАЛИК. Все время чувство, что он в любой момент может прекратиться и больше никогда не вернуться.
АХМЕТЬЕВ. Да-да. Но это нормально.
ГОРАЛИК. 16 лет – это же как раз старшие классы.
АХМЕТЬЕВ. Да, нужно было решать, куда поступать.
ГОРАЛИК. А мысли вообще заняться текстами не было?
АХМЕТЬЕВ. Была, была мысль. На самом деле, я, перед тем, как идти на собеседование в математическую школу, обсуждал с ближайшим другом Генкой Михеевым, как дальше жить. Я говорю: «Вообще-то меня влечет литература, филология», я не мог так конкретно сказать, но я чувствовал, что я это очень сильно люблю. Но с другой стороны, математика и физика тоже с удовольствием и даже интересно. И в те годы это очень естественно как-то было. Ну, и фантастику мы читали. И он меня убедил. Он сказал: «Ну что такое в наших условиях филолог? Что ты будешь – учитель литературы? Они же получают гроши, и вообще. Нет, иди-ка ты туда, а то, что ты там любишь книжки читать, это от тебя никуда не денется». На самом деле это трудно совмещать действительно. Вот я и пошел в эту математическую школу, а после нее уже совершенно естественно было взять и куда-нибудь поступить. Я и поступил без особенных… Там уже не было каких-то сомнений, поступил и поступил. Сомнения начались позже. Вот где-то на втором-третьем курсе уже я понял, что я какой-то ерундой занимаюсь, чем-то не своим, что я качусь по каким-то рельсам, которые мне на фиг не нужны. И был серьезный такой кризис вообще. Я сначала хотел это бросить все. Первый проект жизни в независимости у меня тогда сложился. Я решил, что я устроюсь разносчиком телеграмм, как Анатолий Гаврилов (про него гораздо позже узнал, конечно). Я думал, я буду носить телеграммы (откуда-то узнал, что это легкая работа), утром разнесешь, потом целый день свободен. Вот я и решил, почему же мне так не жить? Никогда я на почте на самом деле потом не работал. Но по разным причинам этот план не осуществился тогда. Давление семьи там… Я в это время женился.
ГОРАЛИК. Вам было 18–19?
АХМЕТЬЕВ. Нет, это было 19–20, а где-то там в 22–23 я женился, в это время я доучивался. Я решил, что надо все-таки доучиться, получить корочки. И уже немножечко это как будто не мое было дело, а просто как будто некую формальность отдать. Я еще думал, что, может быть, я все-таки буду заниматься наукой. И, может быть, я и мог бы заниматься наукой, но мне не встретилось таких людей, которые меня бы увлекли и заставили уважать это занятие. Потому что когда я писал диплом, а там так получилось, что два года перерыв у меня был в учебе, и в течение этого времени я работал лаборантом на том же физфаке и как бы видел изнутри вот эту научную работу, и очень был разочарован. Потому что там главный дядька в нашей лаборатории, я видел, что он натягивает точки. Потом я прочитал в какой-то англоязычной статье, что эти данные К. не внушают доверия. Мне так стало стыдно. Я думал: ну неужели я в этом дерьме буду тоже, зачем мне это нужно. А он меня звал как раз к себе в ученики, говорит: «Будешь со мной, через несколько лет будешь кандидатом». Но я не пошел, потому что мне не хотелось.
ГОРАЛИК. А два года перерыва сложились из-за этого кризиса?
АХМЕТЬЕВ. Да, ровно из-за этого кризиса, потому что я… Вообще-то, я заболел на самом деле. Заболел, но потом я немножко оклемался и, собравшись с силами, я доучился на физфаке, получил диплом и распределение. И распределение на «почтовый ящик». В Москве. А у меня уже семья все-таки. Ну что там, 120 рублей все-таки, не 110. Разницы были такие. Еще через полтора года я уже понял окончательно, что все, надо рвать когти из этого всего. И я раз и навсегда ушел.
ГОРАЛИК. Хочется не пропустить что-нибудь важное из институтского периода.
АХМЕТЬЕВ. Что вам рассказать? Я всегда обычно рассказываю, что мой ближайший друг в университете был Ваня Крышев. Он писал стихи. Хлебникова читал. Он вообще такой способный парень был. Он и есть, слава Богу, он к нам приезжал недавно. Он живет сейчас в Обнинске. Он давно доктор наук, большой человек в своей области. Он говорил так: «Если бы можно было прожить две жизни, одну бы я посвятил литературе, а другую физике». И вот получилось, что мы с ним как бы разделились, он стал ученым, а я бросил все. Но он на самом деле тоже всю жизнь пишет стихи и издал несколько своих книжек. Это очень странные стихи.
ГОРАЛИК. Странные в хорошем смысле?
АХМЕТЬЕВ. Я думаю, что скорее в хорошем. Я сделал его страничку на «Неофициальной поэзии», там есть несколько стихотворений, можно посмотреть. Но его никто не знает совершенно. Он сам никаких усилий в эту сторону не предпринимает.
ГОРАЛИК. В тот момент, в институте, можно было помыслить, что физика – это не ваше, а хочется, например, публиковаться? Эта тема возникала?
АХМЕТЬЕВ. Нет, не возникала совершенно. Во-первых, я писал мало стихов, это было мое личное дело, почти что никого оно не касалось. Мой какой-то внутренний интерес. Я не ставил себе цели. Интенция была другая тогда. Интенция была вообще разобраться в жизни, как-то понять, что это такое происходит. Разобраться хотелось во всем, в том числе и в физике. Но в физике я немножко разобрался, что-то я, мне кажется, начал там понимать. И мог бы, вполне мог бы заниматься. Потому что когда я отказал этому своему руководителю, то они меня бросили. Мне нужно писать диплом, а они забрали себе все результаты. Была такая месть. И я подумал: а, ну хорошо. И я взял за два месяца сделал новые результаты, а поскольку их нужно было еще обработать, то мне пришлось по необходимости придумать новый метод обработки. И когда рецензент внешний, я ему показал диплом, он большие глаза сделал и сказал: это что, вы сами придумали? Я говорю: да.
ГОРАЛИК. По какой теме диплом?
АХМЕТЬЕВ. А диплом был «Измерение чего-то (я уже не помню) в ударных трубах». Интерференционные методы измерения, ударные трубы, короче. Это был эксперимент. Одним словом, физика обошлась без меня. И долго казалось, что и литература обойдется без меня.
ГОРАЛИК. Институт – это семь лет жизни, можно про них еще немного поспрашивать с другой стороны?
АХМЕТЬЕВ. Да, конечно, конечно, семь лет жизни.
ГОРАЛИК. Как вы жили – в бытовом смысле? Вот упоминалось выше, что до 22 лет – с мамой, а дальше?
АХМЕТЬЕВ. До 22-х мы жили с мамой в этой комнате в коммунальной квартире, а потом она, видимо, была на очереди, и подошла очередь, она получила отдельную квартиру двухкомнатную. Значит, я, сестра и мама. У сестры там своя какая-то была жизнь, она подрастала там и вот. И мы переехали тоже в Измайлово в эту квартиру, а тут у меня появилась девушка, Эмма, которая потом стала моей женой, и мы разменяли эту квартиру. История разменов, переездов – это тоже отдельная история. Это был уже четвертый переезд. Первый был с улицы Кирова в Измайлово, потом внутри Измайлово из одной комнаты в другую, потом в квартиру, потом год пожили и решили разъехаться. И разменяла мама эту квартиру двухкомнатную на квартирку себе отдельную, а мы получили две комнаты в общей квартире. Так удалось ей такой вариант прокрутить. И там мы жили, там дочка моя родилась Оля.
ГОРАЛИК. А вы еще доучивались, когда она родилась?
АХМЕТЬЕВ. Нет, я в «почтовом ящике» работал. Это немножко позже. А женился я, когда был студентом. А эту квартиру мне потом удалось уже самому разменять с соседкой на две однокомнатных. Потом было еще несколько переездов. Потом развод, в связи с разводом я ушел и два года с лишним просто где-то жил по знакомым, где-то снимал, а потом я получил еще раз свою собственную квартиру. А потом, когда тетка моя померла… Не знаю, надо ли это. В общем, у меня была однокомнатная квартира, я там прожил 10 лет на Щелчке.
ГОРАЛИК. То есть все где-то здесь, где мы сейчас сидим?
АХМЕТЬЕВ. Да, но не всегда на самом деле я жил здесь. Я пожил в разных местах Москвы. Это так получилось, что я вернулся сюда. А так вообще Измайлово – это такая родина. То есть моя родина – это вообще улица Кирова, центр, я там все это помню. Потому что мы жили на Кирова, а в Армянском переулке жила Александра Львовна, папина первая жена, куда я ходил в гости, но уже когда был взрослее. А мама, мама вообще немножко нервничала, когда папа их навещал. Она, конечно, немножко нервничала, но в принципе она была человек очень такой справедливый и добрый и она не препятствовала, чтобы он с дочками общался и все такое.
К тому времени умерла моя тетка Тоня, которая в Комитете мира работала, а у нее к тому времени была квартира и дача. И когда она умерла, ей было ровно 90 лет, кстати, она умерла вот так вот дай Бог каждому.
ГОРАЛИК. Получается, мамина линия долгожители?
АХМЕТЬЕВ. По женской линии во всяком случае. Мама в 89, эта тетка в 90, их средняя сестра тетя Аня умерла тоже где-то под 90. Эта тетка, конечно, была по-своему замечательная женщина. Но у нее не было детей, и вот когда она умерла, честно говоря, жалко было расставаться с дачей. Дача эта наша – это была тоже такая родина, понимаете… А вот, посмотрите (показывает фотографию).
ГОРАЛИК. Какая картинка!
НЕШУМОВА. Это Собачья площадка. Я заклеила, к сожалению, дату. Это 1937 год. Там с другой стороны совершенно замечательная надпись. Вот домашнее имя этой тетки – Тулечка. Там написано: «Тулечка, твой Нулястый (это соответственно автор-художник) уже скоро не сможет приходить на Собачью площадку, помни обо мне. Февраль 1937 года».
АХМЕТЬЕВ. В общем, скоро его арестовали и он исчез до 1950-х годов. Прекрасный художник, его звали Игорь Тимофеев. У них был роман с моей теткой. И значит вот, он исчез тогда, а в 1950-х годах он возник. Это вот мне в наследство осталось от тетки. И мы придумали эту картинку в книге Усова использовать. Так вот она померла, мы всё продали и поделили (все племянники, которые были) эти деньги. Мне там отломился кусочек денег, и я их потратил на то, чтобы поменять квартиру с плюсом. И я однокомнатную поменял на вот эту двухкомнатную. Это уже 1999 год. Тетка умерла в 1997-м, а в 1999-м это удалось мне сделать.
ГОРАЛИК. Расскажите, если можно, про дочку?
АХМЕТЬЕВ. Дочка родилась в 1976 году. Мы тогда жили с соседкой, с Эммой, ее мамой, мы жили, и дочка родилась. Ну, ничего так, очень, конечно, были счастливы. Жизнь была бедная, сложная по-своему. Тут еще вскоре после этого я же бросил работу, это была такая травма для моих всех близких, этого почти никто не понял и почти все отшатнулись: и родственники, и друзья многие. Просто даже вообще за человека не считали. Там была такая констелляция факторов и мотивов. Один фактор – это начавшееся общение с Мишей Файнерманом, это очень важный человек в моей жизни, тоже определяющий такой. Это был первый человек, который интересовался полностью… Я для себя определял, что меня интересуют гуманитарные проблемы. Я понял, что гуманитарные проблемы важнее, чем научные проблемы. Почему надо уходить из физики? Во-первых, потому что гуманитарные проблемы вообще важнее, во-вторых, потому что нельзя доверять этому государству. И я понимал, что практически вся наука – это «ящик» здесь. И этому государству я не мог доверять и удивлялся тем, кто… А предыдущее поколение как-то еще по инерции доверяло. Вот в чем еще разрыв произошел. Вот этот фактор. И вдруг я встречаю Файнермана, который первый человек в моей жизни, который полностью, целиком и всерьез экзистенциально жил вот этими гуманитарными проблемами. И я это сразу почувствовал, и это было очень важно. И мы с ним много общались. Ну и продолжалось это общение до конца его жизни. В каком-то смысле оно, конечно, и сейчас продолжается. Там были свои сложные моменты, у него свои были периоды какие-то, у меня тоже. А Миша был для меня пример в этом смысле. Он закончил какой-то технический вуз, сейчас не помню какой, а работал он… Он себе такую нишу нашел: он работал лаборантом в ПТУ. В ПТУ тоже преподавали физику, химию и нужны были учителя и лаборанты. И вот лаборантам нужно было приходить раз в неделю. И он раз в неделю приходил, какие-то там колбы мыл, что-то там готовил и уходил. В хороший период он сразу в двух ПТУ работал. А еще он подрабатывал, он переводил патентную информацию для ВИНИТИ… В смысле денежного вопроса, нужно было кормить семью, я семью успокаивал, что я постараюсь зарабатывать не меньше по крайней мере. И первое время так оно и было, я так разогнался. Когда я ушел из почтового ящика, я устроился в булочную на сутки-трое.
ГОРАЛИК. Продавцом или грузчиком?
АХМЕТЬЕВ. Нет, продавцом никогда не был. Эта должность называлась «рабочий». Это грузчик, да. Это разгрузка машин, это внутренние работы: выкладывание на полки, разрезание половинок, плюс еще и уборка тоже входит в обязанности. Но первое время я манкировал, у нас там были женщины, которые убирались, а мы зато за них разгружали. Значит, я пошел на сутки-трое в булочную, но я решил, что это мало, там 90 рублей, нужно компенсировать потерю, и я устроился по совместительству рабочим еще в книжный магазин, в «Молодую гвардию». Туда не на сутки, а просто днем нужно было приходить. Несколько месяцев я там проработал, а потом оттуда ушел, потому что очень трудно на самом деле было совмещать. Суточная работа это… По молодости мне казалось, что у меня сил на все хватит, а когда там сутки действительно без сна… А в той булочной, где я работал, там большой товарооборот. Скажем, за ночь приходило семь-девять машин. Только ты задремлешь, бац и звонок, нужно выскакивать на улицу, разгружать. По-своему это было, конечно, прекрасно. Выходишь, и запах свежего хлеба, перемешанный с запахом выхлопного газа. А один сезон я работал, знакомый меня позвал, истопником в Кусково. Я топил угольную печку в музее. Это вообще искусство, этому нужно было научиться сначала, потому что это такая работа серьезная. И меня учили какие-то, как я их называл, екатерининские старички, потому что там все екатерининское, елизаветинское, там и старички были соответствующие. Один приезжал на какой-то инвалидной машине и объяснял мне, как уголь насыпать, как шлак выгребать, чтобы не погасло. И так далее, и так далее.
НЕШУМОВА. Ты там сидел и читал Соловьева, нет?
АХМЕТЬЕВ. Это ты вперед забегаешь. В тот первый сезон я еще не ходил… Там своя библиотека в Кусково очень хорошая, но я тогда еще туда не ходил. А я брал с собой книжки и читал тогда Ключевского, как сейчас помню. Конечно, общекультурная обстановка действовала. Кусково все-таки. И там еще какие-то были балбесы вроде меня, с которыми можно было поговорить. А потом там сделали отопление, сейчас уже этих печек нету. А тогда были достаточно старые угольные печи, которые все это отапливали. И от тебя зависело. Мне там звонили… Не звонили, а приходили и говорили: «Вань, что-то стало холодно». Или там: «Да пожалуй, можно и потише сделать». Я там что-то делал, сейчас уже не помню что, и регулировал подачу тепла в окружающие корпуса. А вот то, что Таня сказала, это… потом я оттуда ушел, а через несколько лет я устроился опять в Кусково, но не истопником, а пожарником. Называлась должность «боец пожарной охраны». Был полусуточный график: нужно было дежурить 12 часов в день, потом сутки отдыха, потом идешь на 12 часов на ночную смену. И я три года проработал этим пожарником, и вот тогда я проложил дорогу в ихнюю библиотеку и стал там все время пастись во время работы. Из-за этого меня там ругало начальство, естественно. Я сижу в библиотеке, а там весна, окно открыто, сижу, наслаждаюсь, читаю Брокгауза-Эфрона, а мне нравилось очень читать статьи Владимира Соловьева по истории философии, хотя там была масса других интересных книжек, но у меня вот такой вот был бзик. И, значит, открыто окно, и вдруг там появляется эта противная рожа моего начальника: «Иван Алексеевич, опять вы здесь». Мне надоело, я взял и ушел из Кусково. Только я ушел, через месяц мне звонит Витька Осин и говорит: «А начальник-то твой помер». Если бы я немножко потерпел, то он бы помер, этот мой супостат.
ГОРАЛИК. Это мы сейчас сделали скачок через несколько лет.
АХМЕТЬЕВ. Да, это начало 1980-х годов.
ГОРАЛИК. Вернемся к первому Кусково?
АХМЕТЬЕВ. А первый, это вот я как раз бросил работу на «почтовом ящике». И мало того что я на две работы бегал, я еще и думал, что для сохранения квалификации я буду переводить. Я пошел записался в ВЦП (Всесоюзный центр переводов), такой был институт, где давали подрабатывать. Они получали заказы от разных научных организаций и людей советских, чтобы они перевели им какую-то определенную статью. Я туда записался, несколько статей перевел, а потом эту работу я потерял, потому что не успевал, потому что сложности были. Во-первых, не было машинки, а с Мишей не всегда можно было договориться, у него там свои дела, а нужно было на машинке печатать. А во-вторых, все-таки две работы, и я что-то стал задерживать, задерживать, и мне уже там редакторша говорила: «Что вы так стараетесь? Нам такое качество не нужно, вы можете похуже переводить, но быстрее, чтобы в срок». Ну и, короче говоря, это все кончилось. Это было мое последнее соприкосновение с наукой. Вот в 1970-е годы. После этого уже никогда нигде ничего.
ГОРАЛИК. Когда вы ушли из «ящика», каким было представление о том, что надо делать дальше, чем заниматься?
АХМЕТЬЕВ. Уже были свои, некоторые выборы уже были сделаны, потому что уже читал я самиздат, всякий самиздат, и политический, это нужно было, важно, но и такой творческий самиздат. Довольно много у Миши было этого. Он тогда активный образ жизни вел и знал всю Москву, у него много было всяких текстов, которыми он со мной делился. И я помню, в какой-то момент во мне что-то сдвинулось и я понял: вот это мое.
НЕШУМОВА. А что ты читал?
АХМЕТЬЕВ. Да разных авторов. То есть два сильнейших впечатления от этого чтения были одно в прозе, одно в стихах. Стихи Некрасова и проза Венички Ерофеева «Москва – Петушки». Вот два явления, которые меня убедили в том, что вообще существует современная русская литература, в чем я сомневался. Потому что Бродский меня не убеждал. Бродского все тогда читали, я тоже пробовал, но не увлекся. У меня был друг, который шпарил его страницами на память, а меня что-то не увлекало. А вот Некрасов, да, это то, что надо. Конечно, такое воодушевляющее воздействие было еще очень сильное. Вот в 1972 году я его прочитал, Миша дал подборочку, 51 стихотворение, выбранное Колей Боковым, известный человек, он тогда еще был в Москве, но я тогда так с ним и не пересекся в те годы… И я написал тогда: «Ибо мы подобны дереву, / проросшему через трещину в бетоне; / его ствол сохранит форму трещины; / не нам разбивать бетонные стены, / наше дело – расти». Это 1974 год, это такой этапный год и текст.
ГОРАЛИК. Когда начала складываться эта картина мира – с самиздатом, с другой литературой, – было чувство, что ваши стихи как-то с ней соотносятся?
АХМЕТЬЕВ. Да, в общем, немножко было, но тогда я как-то со стихами не очень лез. Я сам для себя как-то не очень спешил с выводами. Вот что-то получается, а фиг его знает. Потом к концу 1970-х у меня уже появилась своя машинка «Эрика».
ГОРАЛИК. Откуда?
АХМЕТЬЕВ. Анекдот. Я встал в очередь на нее, нужно было становиться в очередь. На Пушкинской улице был магазин пишущих машинок. И там когда-то, когда я был еще студентом, ребята говорят: «Пойдем запишемся на „Эрику“». Я так поколебался, как всегда, лень куда-то идти, но потом все-таки за компанию пошел и записался. Тоже какую-то очередь отстоял и записался. И забыл об этом. Потом прошло несколько лет, я уже давно не физик, я работаю в булочной, и вдруг мне приходит извещение: «Приезжайте за вашей „Эрикой“». Нужно было срочно денег набрать, и мои добрые булочные коллеги тут же моментально скинулись.
ГОРАЛИК. Дорогая вещь, да.
АХМЕТЬЕВ. 160 рублей она стоила. Хорошая серьезная вещь. И я взял эти деньги, пошел и купил. И у меня появилась машинка дома. И я начал делать свои какие-то подборочки. Свои и не свои.
ГОРАЛИК. Какой жизнью они жили, эти подборочки?
АХМЕТЬЕВ. Ну, я делал несколько экземпляров и ближайшим друзьям раздавал. Вот у Файнермана постепенно сложилась целая куча этих стихов. И еще каким-то друзьям давал, с кем я тогда общался.
НЕШУМОВА. У тебя остались эти сборники?
АХМЕТЬЕВ. Остались. И я любил круглые цифры, у меня было 25, 50 и 100 стихотворений. 25 было самых-самых, 50 лучших и 100 лучших. И был полный корпус как бы. И когда в 1980 или 1981 году Миша устроил мне встречу с Некрасовым, я принес какую-то из этих подборок. Возможно, это была подборка 50. И мы втроем встретились на квартире у Миши на Преображенке. И Сева некоторое время читал эти мои листочки и начал мне потом говорить, какой я отличный поэт.
ГОРАЛИК. Трудно было, когда читал?
АХМЕТЬЕВ. Я уже чувствовал, что ему нравится. И когда это произошло, у меня было чувство, что все, моя жизнь – и литературная, и вообще – удалась. Все, я достиг всего, что можно. И вот мы с Севой даже тогда подружились постепенно, он даже на «ты» перешел со мной, позвал в гости. Я стал к нему ходить. А, эпизод, когда мы перешли на «ты», правда, был другой.
ГОРАЛИК. Это какой год?
АХМЕТЬЕВ. Это 1981 год. Весной 1981 года, немножко до того, мы с Мишей стали ходить в литературное объединение при Измайловском парке, это литературное объединение вела такая Наташа Генина, она сейчас в Германии живет. И вот мы стали туда ходить. Через некоторое время устроили обсуждение моих стихов.
ГОРАЛИК. Кто были эти люди?
АХМЕТЬЕВ. Это были какие-то пишущие люди со всей Москвы, знакомые Наташи этой и просто которые как-то приблудились.
ГОРАЛИК. Важно это было для вас?
АХМЕТЬЕВ. Там были хорошие ребята, приличные. Я ко всем хорошо относился. Но я как-то не уловил, что там культивировался все-таки традиционный стих в основном, мне было как-то все равно. Ну традиционный и традиционный, если хорошо получается, пожалуйста, жалко, что ли. А потом устроили мое обсуждение. Миша постарался и созвал всех наших друзей и общих знакомых. Некрасов пришел, что удивительно. Я там почитал свои стихи. И тут они на меня обрушились и стали говорить, что, мол, «я за вечер таких сто напишу» и так далее. И Сева взял слово и попытался им объяснить, что здесь происходит, вообще, в этих стихах, но там никто не понимал, кого они слушают, и его выслушали вполуха. И потом был назначен перекур. Мы вышли, я закурил, а Некрасов не курил. Он говорил: «Ты знаешь, извини, я, наверное, пойду домой, да мне кажется, что и тебе можно идти уже». Я сказал: «Да нет, я еще посижу, послушаю, что они говорят». И он ушел. И вот так мы перешли на «ты». А хороший был весенний день, я еще там посидел, но, надо сказать, в депрессию небольшую они меня таки загнали. Но там даже было несколько человек хороших. Вот Андрюша Дмитриев сидел, он был тогда совсем молодой, он сидел молчал, он так, по-моему, ничего и не сказал. А завсегдатаи, они так сказать… Ну, я потом перестал туда ходить, я понял, что они делают. Они чуть у кого живая строчка, они тут же ее отрезают. Они занимались тем, что подрезали друг у друга стихи, чтобы все было единообразно. Такой вот был тон. И я пошел домой, а на следующий день ко мне вдруг заваливаются Женя Харитонов и Миша Файнерман. Женя пришел со своей куртуазной вежливостью, говорит: «Иван, извините, что вчера не пришел…» А вот с Женей мы были на «ты» или не на «ты», я уже не помню. Мы с ним были так знакомы не очень коротко. Короче говоря, он пришел, чтобы извиниться, что вот накануне он не смог выбраться. И они пришли меня успокаивать вдвоем. Мы с ними посидели так хорошо, я был в телогрейке. Женя это очень одобрил, сказал: «Очень стильно». Потом Эмма нас накормила борщом и я их проводил через лес из Южного Измайлова в город. Потому что Южное Измайлово такое отдельное было тогда еще. Но оно и сейчас такое отдельное. Вот такая была история. Женя вскоре после этого умер, а с Севой мы так вот дружили. Общались после этого 14 лет, до 1994 года тесно общались, я печатал этот «Геркулес», он мне платил деньги за это, как машинистке, у меня подработка такая, да. Работа. Это работа, ее надо оплачивать.
* * *
ГОРАЛИК. Мы говорили про то, что за вас заступался Некрасов и они не поняли, кто этот человек, кто с ними разговаривает.
АХМЕТЬЕВ. Да-да, и то, что на следующий день пришли Файнерман и Харитонов меня утешать.
ГОРАЛИК. Какой это был год?
АХМЕТЬЕВ. Это была весна 1981 года, я думаю. Я тогда, может быть, с этой весны, может быть, немного пораньше, допустим, с конца предыдущего года я стал ходить сразу на два ЛИТО, а до этого я ни на какие ЛИТО не ходил. А тут мне Миша предложил составить компанию и мы пошли в ЛИТО в Измайловском парке, и вот там-то и произошло это обсуждение впоследствии, через несколько месяцев.
ГОРАЛИК. А второе?
АХМЕТЬЕВ. А второе ЛИТО было более удачно, а то я потом забросил вскоре, потому что оно мне было стилистически чуждо. А второе, и Миша и Ваня Овчинников мне сказали «а вот Слава Куприянов занимается верлибром и ведет ЛИТО в юношеской библиотеке», вам хорошо известной, которая сейчас потрясающий дизайн себе сделала, а тогда это было тоже достаточно приличное место. И вот с начала 1980-х годов, не знаю, с какого времени там работал Слава Куприянов, и раз в неделю по четвергам мы там собирались. Слава был очень хорош тем, что… Да, во-первых, у меня была прагматическая цель. Эти мои субчики-друзья сказали: Слава собирает «День поэзии», иди к нему, может быть, он тебя напечатает. Я послушался друзей и пошел. Сразу отдал подборку нескольких стихотворений. А Слава, сибиряк из Новосибирска, и он как-то был связан с Овчинниковым и Харитоновым. Они жили с Женей в одном доме в Москве, а до этого вроде были и в Новосибирске знакомы. В общем вот, к Славе. Слава был не богемный человек, он был такого хорошего достаточно строгого рисунка, но он был очень в глубине души либерален, у него можно было говорить… Он сам не очень много говорил. И можно было говорить другим все, что угодно, и можно было любые стихи в принципе. И разные чудаки к нему стекались со всей Москвы. Там один человек пришел (не знаю, как его зовут), принес целую подборку большую моностихов. Я запомнил одно из них: «КОШКА ПРОШЛА». И разные другие люди. И я тоже принес стихи. И действительно, он сразу их взял и вставил в «День поэзии». Он действительно его составлял, ну, он не один его составлял, но он сумел сделать подборку верлибров. Это «День поэзии» 1981 года, и там несколько страниц верлибров этих самых. Его собственных, Бурича и нескольких других авторов. Но, конечно, не было ни Харитонова, ни Некрасова – это все было совершенно непроходимо. Он балансировал как-то. И он как-то спросил: «Ну, кого пригласить на ЛИТО?» Я говорю: «Холина, Сапгира». Он говорит: «Это мне сложно». Это 1981 год.1981-й? Да, Женя Харитонов умер в этом году летом. А перед этим он что-то составлял, или он был посредником… Короче, Миша Файнерман мне говорит: «Вот нужно несколько стихотворений для Жени передать». Я передал, но, видимо, это ничем не закончилось. То есть жизнь была двойная. С одной стороны, как будто бы попытался в официоз попасть, и это была единственная попытка… Нет, не единственная попытка, там еще какие-то были попытки. И она оказалась удачной, но так и осталась единственной моей публикацией до перестройки. А потом уже перестроечный период, но это уже другая эпоха. Там «Молодая поэзия 89» и так далее. А это был 1981 год. И вдруг четыре строчки про близнецов. Слава говорил, что он хотел больше, но больше не удалось. Вот эти стихи: «я встретил двух маленьких близнецов / и хотя они были / совершенно одинаковы / посмотрел на меня / только один». И вот пишет рецензию некий Роберт Винонен: «Не лишено философской глубины стихотворение Ивана Ахметьева». Я иду к этому Винонену и думаю, надо развивать успех, какие-то стихи там несу. Он меня очень сухо принял, а потом я каким-то образом оказался в ЦДЛ. И я чуть ли не первый раз в жизни там, сижу в ЦДЛ, и там ходят кругом эти самые писатели, страшно мне не понравились, я, видимо, им тоже не понравился, в общем, полное отчуждение было от этой ситуации и ничего не вышло. А потом какая-то другая дама написала в каком-то другом журнале, что легковесное стихотворение Ивана Ахметьева, нет там никакой глубины. То есть наоборот было сказано.
А с другой стороны, на нашем горизонте появились люди из Ленинграда, молодые люди такие. Одного звали Дмитрий, другого Вадим, и девушка была Маша. Они собирали материал для самиздатовского журнала «Грааль». И они с нами познакомились. И не только с нами. С Некрасовым, с Харитоновым успели познакомиться, с Таней Щербиной, с Борей Цейтлиным, который сейчас в Израиле. И они все это печатали. А я печатался там под псевдонимом Иван Алексеев. Потом появился писатель такой реальный Иван Алексеев, но это не я, причем, кажется, мой ровесник. Просто такая вежливость была, я подумал: ну хорошо, меня государство напечатало, значит я… То есть в каком-то смысле проявление лояльности. Ну и осторожность тоже. И значит, начало довольно тесных отношений с Севой Некрасовым. Дружеских отношений таких хороших и товарищеских. Конечно, для меня он был старший товарищ, и я к нему испытывал колоссальное уважение, и он, можно сказать, был моим учителем. Но в другом каком-то смысле моим учителем был Ваня Овчинников, потому что Ваня так особо не учил, но что-нибудь скажет такое, что ты сразу мировоззрение меняешь. Ваня Овчинников такой гениальный человек, ближайший друг Жени Харитонова. В те годы он много был в Москве, и он даже гостил у меня одно лето. Ну, так, чередуясь. Где-то бывал в других местах, потом приезжал ко мне с бутылкой пива и объяснял, что эта бутылка пива только ему, потому что это лекарство. Я, собственно, и не претендовал особенно. Он говорил: «Вот смотри, сейчас я выпью досюда, – показывал черту пальцем, – потом через два часа выпью досюда». И так он лечился после каких-то других гостей. Пока он был у меня, ему каждый день звонил Женя Харитонов и читал ему все, что он написал за день. У Вани было такое идеальное ухо, и Женя в это верил и все проверял на нем. И один раз мы его к себе в гости заманили. Он приехал к нам, мы с Ваней были очень рады. Он приехал, такой длинный, и тут же сразу своим длинным телом лег на диван, вытянулся и так и замер в этом положении оптимальном для его состояния тогдашнего. Вот так вот мы с ним там пообщались. Потом я его провожал на автобус, на метро (на Варшавской я тогда жил), по дороге я его спросил: «Женя, что для вас, – или „для тебя“ даже, я не помню сейчас, – что важнее: литература или театр, пантомима и так далее?» Он говорит: «Конечно, литература». Это я немножко назад. Теперь мы попадаем обратно в 1981 год.
ГОРАЛИК. Что происходило параллельно с историей про ЛИТО – и вообще с вашими текстами?
АХМЕТЬЕВ. На самом деле там много чего происходило. Например, было драматическое развитие отношений с миром диссидентским Москвы. Потому что я подружился с Юрой Гриммом, царствие ему небесное, который уже в 1960-х годах отсидел. Я работал в булочной, и чисто случайно в этой же булочной появляется Юра Гримм. Мы, конечно, моментально с ним подружились. То есть я был как бы от второй культуры представитель, а он был от диссидентства, вот мы, так сказать, были два посла в этой булочной. Это были 1970-е годы. Мы встретились на Пятницкой, а дело было к вечеру. Я шел по Пятницкой и зашел в эту булочную, там такая тетенька огромная, как шкаф, я говорю: «Вам нужны рабочие?» Она говорит: «Да, нужны». Я говорю: «А ничего, что у меня высшее образование?» Она посмотрела на меня так сверху: «Ничего». И взяла меня. И так вот я работал в этой булочной. Потом туда пришел Гримм. И там же я читал «Архипелаг ГУЛАГ». Какую-то фотокопию, и потом мы ходили на какие-то процессы, внутрь не пускали, а чисто такое присутствие вокруг. Там корры и мы. Естественно, там все фотографировали. В 1978 году я участвовал в демонстрации на площади Пушкина в День прав человека 10 декабря. Юра не дошел, его уже знали в лицо, а тех, кого знали, брали на подходе или на выходе из дома, допустим. А я там был и испытал мгновение такого счастья, преодоления, то есть что вот я там… Потом как-нибудь опишу. Это трудно описать. Яркий свет, идет снег, 10 декабря, и бегают какие-то люди. И я там огородами, огородами, уходил после. Меня не взяли. Но потом меня взяли. И посадили меня в дурку в 1979 году. Это декабрь 1978-го, а весной 1979-го меня посадили в дурку и стали лечить.
ГОРАЛИК. Что шили?
АХМЕТЬЕВ. Линор, я в прошлый раз про эту линию вам не рассказывал, но я был на учете уже. Я уже был освобожден от армии и так далее. То, что ушел с «почтового ящика», так просто меня бы не отпустили, а я привез им в черном конверте бумагу, в которой было написано, что я псих, тогда меня уже отпустили. И я получил свободу, сошел с советских рельс. Но я не лечился практически, не было необходимости. Но вот в 1979 году они воспользовались этим и взяли меня. Взяли милиционеры и, не говоря куда, повезли просто. Везли-везли и на полдороге уже сказали, что везут в Кащенко. Привезли в Кащенко. Приемное отделение, там врач. Я успел увидеть, что они передают какую-то бумажку, на которой написано: обострение шизофрении. Я говорю: «А это откуда, кто написал?» – «Наверное, ваш врач». Я говорю: «Да я с ним не виделся уже давным-давно, уже шесть месяцев». На самом деле я время от времени с ним встречался, мне бесплатный рецепт давали на транки, я так потихонечку седуксен иногда попивал просто для облегчения жизни. А тут вот. Они говорят: «Ну, значит были сигналы». И вот таким образом. А уже с Юрой мы были кореша, и они навещали меня. И Юра, и друзья другие. Я там недолго пробыл. И меня спасло, что тетенька, которая взялась меня лечить очень усердно вначале, вот она совершенно эсэсовская была, она ушла в отпуск, а зав. отделением, хороший такой дядька-еврей, спас меня тем, что заменил мне уколы, которые я очень плохо переносил, на таблетки, а с таблетками уже легче. Там это целое искусство, как обмануть наблюдающих, которые раздают эти таблетки. Ты, допустим, глотаешь эти таблетки на виду у них, потом отправляешь их за щеку, там некоторое время держишь, потом, когда отворачиваются, выплевываешь и кладешь в карман. Все это можно долго на самом деле рассказывать, но мы здесь вроде… Не знаю. Одним словом, я посидел, потом он меня выпустил, говорит: «Я вам советую, в следующем году будет олимпиада в Москве, загодя уехать». И я так и сделал. Я послушался его и в 1980 году уже в мае упилил из Москвы и пять месяцев, пока эта олимпиада не прошла, я был вне. Первые два месяца я был у Володи Беликова в деревне, напросился к нему в гости. Он был рад. Я так и торчал у него два месяца там. Весна, началось лето, я бегал на Оку купаться, вообще чувствовал себя идеально. Потом через некоторое время там надоело, и я опять огородами-огородами, не заезжая в Москву, а какими-то боковыми ветками добрался до нашей дачи, где детство мое прошло, теткина дача. А потом все-таки на один день я заехал в Москву и видел этих милиционеров в белых формах, как они ходили тогда. И мы с моей женой тогдашней Эммой уже вместе отправились к ней в деревню, где ее дедушка и бабушка. К бабушке, деда уже не было. Это Рязанская область. И там еще какое-то время проторчали. В общем, я читал толстые книги, у Володи слушал радио. А Володя Беликов – это такой был друг, он и сейчас есть, слава Богу, но сейчас он очень болен, а тогда это был такой человек, который искал какую-то альтернативу, вот он по полгода жил в деревне, до этого он успел уже поучиться на философском факультете, в литинституте, отовсюду его прогнали. И он уже был такой закоренелый подпольный писатель. Прозаик, в основном он прозу писал. А потом он на спор написал книжку стихов. Ну, не на спор. Он говорит: «Я посмотрел, что ты пишешь стихи, и решил, чем я хуже, взял и написал книжку стихов». И там были очень приличные вещи: «Как ты попал туда, червяк, в будильник? Который час, ты понимаешь?» Классическое, но это самое лучшее. И вот этот Володя приютил меня у себя в деревне. Он купил когда-то там полдома и проводил там время. А потом я уже к осени вернулся в Москву, устроился там на какую-то работу, и продолжалась жизнь. А тем временем Юру моего Гримма арестовали. Был разгон журнала «Поиски», он был членом редколлегии. И там судили его, естественно, дали срок.
ГОРАЛИК. На вас не замахивались?
АХМЕТЬЕВ. Нет, больше меня не трогали. То ли они решили, что достаточно меня напугали… Но я, собственно, и не собирался быть этим самым, я все-таки думал, что мое – это вторая культура, определительность была в эту сторону. Но я был надежный сочувствующий. И мог помочь, перепечатать какую-то статью. И на эти процессы ходил и так далее. Но сама эта активность меня совершенно… Интересовала, но не привлекала. Я видел этих людей, они все к нам в булочную ходили. Не все, но многие. Очень славные люди. Среди них был Владимир Львович Гершуни, исторический человек такой. Он был прекрасный человек, я его знал в те годы, и потом после освобождения его мы тоже встречались. Он был палиндромист, один из крупнейших палиндромистов, и вообще собирал всякие шутки и каламбуры, в том числе за мной записывал кое-что. Вот, Юру, значит, посадили, а у меня так и совпало, что я подружился с Севой, а Юру посадили. Одна часть жизни отошла, а другая пришла. И можно сказать, началась профессиональная литературная жизнь, потому что уровень общения с Севой был, конечно, совсем другой, ничего подобного я не имел до того. То есть я общался с Ваней Овчинниковым, чуть-чуть с Харитоновым, с Мишей Файнерманом мы были на равной ноге как бы, Ваню я немножко считал своим учителем, потому что я не все понимал, как у него там все устроено. А с Мишей я все понимал. И с Севой тоже. Сева – это, конечно… Вот так мы общались с Севой. А с другой стороны, я ходил к Славе Куприянову. Там как-то тоже было интересно. Или даже бывало так, пойду к Славе, там посижу в библиотеке, а потом с Преображенки еду в Сокольники к Севе и там у них еще посижу, потом только после этого тащусь домой. И там небольшая молодая компания у нас сложилась. Отчасти вокруг Славы, а отчасти просто вокруг меня и Миши. Это Дмитриев, Новиков, Андрианова и Колымагин. И мы соорудили этот сборник «Список действующих лиц». Это было тоже счастье такое маленькое.
ГОРАЛИК. Это был 1981–1982 год?
АХМЕТЬЕВ. Это 1981-й, в 1982-м он вышел. И мы пригласили Севу.
ГОРАЛИК. Сколько вы сделали экземпляров, как это технически делалось?
АХМЕТЬЕВ. Экземпляров? Делалось очень просто. Вернее так: были инициаторы и моторы. Этого дела моторами были Миша Новиков и Марина Андрианова. И Марина, собственно, печатала на Мишиной [Ф.] машинке, по-моему, а может, на своей. А Миша [Н.] был как бы редактор, потому что, например, первый вариант моей подборки он отверг, ему не все там понравилось, и я послушался, ладно, хорошо, у меня есть там в запасе разные другие штуки. И я сделал другую подборку. В общем, мы все это соорудили, экземпляров там было в пределах десяти, мне кажется. Может быть, штук восемь. Дальше Марина забегала. Один экземпляр, конечно, Севе, себе какие-то взяли, и один экземпляр даже куда-то в Америку, что ли, уехал. И Славе Лёну какой-то экземпляр попался. Он как раз составлял генеалогическую схему русской поэзии и тут же нас туда вписал в виде красного прямоугольника. Там цвет и форма имели значение. Видели эту штуку? Она тогда уже существовала. И мы там оказались на красной линии как бы, в красной струе.
И Севе это понравилось, мы позвали Севу, и вот у нас была такая вот… 33 богатыря и с ними дядька Черномор. Мы встретились у Миши, авторы и Сева. Ужасное было счастье какое-то. Немножко читали там что-то. Я как раз написал длинную телегу, поэму, можно сказать.
НЕШУМОВА. У какого Миши?
АХМЕТЬЕВ. У Файнермана. Это все Файнерман в те годы. У него была явочная квартира на Преображенке. К нему тоже после ЛИТО можно было зайти и там посидеть попить чаю. И вот, значит, вышел «Список действующих лиц», там были какие-то разные последствия. Одно из последствий было, что Марина вышла замуж за Мишу, и они там прожили после этого года три вместе. Другое последствие, что с этими стихами мы поперлись в «Юность» к Ковальджи. Инициатором я уж не помню кто был. А, там была такая Ромашка, Лена Романова, она сейчас известный куратор, а тогда была литературный критик как бы. И с кем-то из нас она общалась, с Новиковым, возможно. И вот она как раз это и организовала, наш такой визит туда.
ГОРАЛИК. Она помладше была?
АХМЕТЬЕВ. Да, наверно. В общем, мы туда пришли, но уже не все. Дотуда не все дошли. По дороге начала крыша ехать кое у кого. Это вообще долго можно рассказывать. В общем, Миша тогда с ума сошел, Марина тоже. Я даже не знаю, я в какие-то детали сейчас уклоняюсь. Кажется, до «Юности» дошли Миша, я, Боря и Андрей. Мы там все читали стихи, и Миша там же стал говорить, что… Про меня он ничего плохого не говорил, но почему-то стал ругать наших молодых товарищей, с которыми мы только что выпустили сборник, и тут он стал говорить, что ему это все не нравится, что ему не нравится то, что пишет Андрей, что ему не нравится то, что пишет Миша Новиков. Зачем? Что это за бзик у него такой был? Короче, какая-то струя хаоса вдруг в эту историю. И там еще был какой-то Фролов, который обрадовался этому, что можно кого-то потопить, и стал говорить: «Да-да, Миша Файнерман, конечно, он только один из них представляет интерес, а остальные так себе, ерунда». А на самом деле я там имел успех, и я видел, что народ там впечатлен, и от Ковальджи что-то такое одобрительное исходило. И даже был там какой-то человек (я до сих пор не знаю, кто это был), он тут же на обсуждении экспромт прочитал: «Пред нами без сомнения гора, И. А. Ахметьеву ура». А я не удосужился запомнить, кто это был. В основном-то народ был незнакомый.
ГОРАЛИК. А что с публикацией-то в результате?
АХМЕТЬЕВ. Ничего. Они не для того собирались в те годы. Это был такой полуофициальный круг, это был такой предбанник, что вот если будете себя хорошо вести, то мы вас все же потом напечатаем. И некоторые того дожидались. А потом, уже когда перестройка, появился «Испытательный стенд» так называемый, где все перепуталось, где ребята ковальдживские были перепутаны с Гандлевским и Приговым, совершенно из другой сферы людьми. Это уже позже было, а тогда вот мы тоже в этой жизни немножко поучаствовали. Ну, я потом на голубом глазу пришел к Ковальджи с подборкой, говорю: «Вот, если вам так понравилось, то напечатаете, может быть?» Он замахал руками, типа «что вы, что вы, я тут совсем ни при чем, я тут совсем не для этого, тут совсем другие начальники». И я пошел к другим начальникам. И там сидел такой Виктор Коркия. Злотников был начальник, а при нем правой рукой был Коркия. И он почитал и потом сказал: «А почему это стихи?»
НЕШУМОВА. Разве Коркия там был?
АХМЕТЬЕВ. Был, даже много лет там сидел и исправно исполнял эту роль такого цербера. И вот в частности было у меня с ним столкновение. В общем, ничего, естественно, в этот раз не вышло. Я говорю, что было несколько попыток. А потом после «Списка» там была такая полоса. Молодые наши друзья стали один за другим поступать в литинститут. Сначала Миша Новиков, он поступил с первой попытки на прозу. Потом Колымагин поступил на критику. С интервалом в год. Потом еще через год поступил Андрюша Дмитриев на стихи. И я тоже, задрав штаны, побежал за комсомолом. Я решил, а дай-ка я тоже попробую в этот литинститут. Но фиг, меня там не приняли. Я три года подряд подавал на конкурс.
ГОРАЛИК. А почему хотелось это сделать?
АХМЕТЬЕВ. Во-первых, за компанию. Во-вторых, я думал, что мне гуманитарное образование не помешает. Я хоть и любил книжки читать, но знал, что у меня есть дыры в образовании, которые, может быть, можно таким образом ликвидировать. Кроме того, там такая фигня была. Я собирался переквалифицироваться, несколько лет я работал в булочной, потом три года пожарником работал, и мне эта суточная работа уже надоела. Я хотел в библиотеку пойти, но меня и в библиотеку тоже не брали, потому что… И вот я думал, что мне диплом гуманитарный поможет либо в библиотеку устроиться, либо что-нибудь такое. Потому что уже здоровья не хватало на ночные смены, на все, стал уставать. Но меня не приняли. Благополучно мне каждый раз присылали, что «ваши стихи не одобрены приемной комиссией». Причем я с разных концов к ним заходил. Первая подборка: изо всех сил я старался, побольше чтобы рифм там было. Нет. Вторая просто. Опять нет. А третья подборка была просто избранным на тот момент. И Сева, которому я показал, сказал: «Ну, если с этой подборкой они тебя не берут, то, значит, это уже их проблемы, не твои». И то же самое мне говорила Садур Нина Николаевна: «Куда ты лезешь? Тебе там надо уже преподавать, а ты это самое». Ну и благополучно я получил в 1985 году третий отказ, и все, больше уже я туда и не лез. А друзья мои так благополучно и отучились. У всех своя траектория. Про Мишу Новикова вы, наверное, знаете. Интересный очень был человек, очень яркий во всех областях. На некоторое время, по-моему, он отошел от литературы, где-то там скитался, кажется, в Америке, вернулся потом. У него какая-то своя компания была потом тут. Колымагин закончил свою критику, и диплом у него был смешной (в смысле необычный). Диплом он написал про нас: «Поэзия Ахметьева, Дмитриева и Файнермана». Ему удалось. Но это уже перестройка, он защищался где-то уже в 1990-м. Сидоров ему разрешил такой диплом защитить. Андрюша Дмитриев тоже благополучно закончил. Но ощущение такое, что он пролетел, его поэтика была невоспринимаема. С одной стороны, он писал достаточно хорошо, чтобы его не прогоняли, и он всегда все делал образцово, все экзамены сдавал, все курсовые писал. Но как будто его не было, вот он прошел насквозь. Под конец ему сказали, что… Опять какие-то планы возникли перестроечные, что вот сейчас будем книжки издавать, пообещали ему книжку, не издали. И больше он не писал почти что, как-то перестал писать. Но то, что он успел тогда написать, это очень были хорошие вещи. Вы их, конечно, знаете. «Мой муж работает на фабрике „Дукат“, / он делает для родины отраву, / за что ему со всех сторон почет и слава, / а он всем этим пользуется, гад». Или там: «Есть у вас больные люди? / Есть у нас больные люди. / Что вы будете им делать? / Мы им будем удалять». Короче, там много было. Изумительное чувство языка, абсолютно московское. «Там вдоль реки не торопясь / я шел прохожих сторонясь / и ощущал себя при том / чужим Кремлю, его врагом. / Но угол с башней обогнув, / переведя на горке дух, / открыл я дверь своим ключом / и в Кремль вошел я как в свой дом. / В каморке с клетчатым окном / жую сухарик с кипятком, / разглядывая в тишине портрет актриски на стене». Да, Андрюша очень большой молодец, но он стал издателем. Мы с ним книжки теперь делаем. Соковнина, Виноградова, Оболдуева, Сатуновского.
ГОРАЛИК. Что происходило у вас под самую перестройку?
АХМЕТЬЕВ. Сейчас скажу. С 1981-го по 1984-й я работал в Кусково пожарником, потом я ушел оттуда, и у меня началась полоса библиотечных работ. Я устроился в библиотеку и стал ходить каждый день на работу.
ГОРАЛИК. В какую?
АХМЕТЬЕВ. Библиотека была при… Контора называлась… «Кидаю снег я нынче, / контору зовут ВАСХНИЛ./ У них три тепловоза, / и то они не их./ В трескучие морозы / разъезд бывает тих; / на глупых, на ученых / везут товарный груз, / кидая снег, о чем-то / задумаешься вдруг./ О двигателе вечном, / о суете земной / и о любви, конечно, / к язычнице одной. / И снова на ученых / везут товарный груз, / ленивые вагоны / везут щебенку, грунт». Это Маковский. Наш гениальный новосибирский друг писал так. Это просто аббревиатура. А я работал в ДК «Энергетик». ДК «Энергетик» при Мосэнерго, это улица Осипенко. Это была такая ведомственная библиотека для сотрудников. Художественной литературы. Ну, не только художественной, в общем, обычная библиотека. И я по блату, меня какие-то знакомые туда направили. До этого я ходил в несколько мест, и что-то меня не брали нигде, а тут меня взяли по знакомству. И я там год с лишним проработал. И был первый и последний раз в жизни начальником. Я был и. о. зав. отделом обслуживания этой самой библиотеки. У меня была одна подчиненная – девочка, которую я позвал из ЛИТО Куприянова. Она там некоторое время проработала. То есть нет, она больше гораздо. Меня оттуда быстро выжили, а она осталась там еще работать.
ГОРАЛИК. Почему вас быстро выжили и как именно?
АХМЕТЬЕВ. Как говорится, слишком хорош для этого мира. Эта самая должность и. о. просто понадобилась кому-то еще, начались какие-то интриги, а я подумал «на фиг мне это нужно» и тихонечко ушел оттуда. А меня уже полюбили читатели, говорили: «Что вы уходите? У нас никогда такого библиотекаря не было». А мне это тоже страшно нравилось. Работать с людьми оказалось так приятно. И каждая встреча с читателем – это мини-пьеса такая, и вот нужно было сымпровизировать что-нибудь, чтобы он ушел с книжкой или просто чтобы было всем интересно. Я придумал заповеди читателя, повесил их на стенке. Сейчас я их не помню, но они у меня где-то лежат. Там смешно, последняя заповедь была такая… какая-то обобщенная, типа как относиться к этим заповедям, а последний пункт был такой: не расстраивайтесь их нарушая. А потом я ушел. И куда же я попал-то? А, я пошел опять как перекати-поле по Москве, и занесло меня в Ленинскую библиотеку. В Библиотеку Ленина брали всех, потому что там всегда были нужны люди. Это каторга вообще. То есть человека с улицы могли взять на… Группа «рейс» это называется. Это возврат книг, который нужно было рассортировать и распределить. Тяжелый физический труд. Я там проработал несколько месяцев в этой группе «рейс» и уже чувствовал, что да, мои годы не те, нужно быть моложе. Мне уже за 30 было. Но потом перевелся на ярус. Пошел на ярус, на тринадцатый, кажется. И просто уже там работал. Там где-то год я проработал.
ГОРАЛИК. Что значит «на тринадцатый ярус»?
АХМЕТЬЕВ. На хранение. Группа «рейс» обслуживает весь круговорот книг, которые там читаются, а ярус – это значит, ты привязан к определенным фондам, которые находятся на этом ярусе. Смена делится на две части неравных. Первая часть – подбор книг. Приходят требования каждые полчаса, и ты по этим требованиям бегаешь и собираешь книги, потом соответствующим образом их регистрируешь и отправляешь, а потом расстановка возврата.
ГОРАЛИК. А что находилось на тринадцатом ярусе?