Какое открытие для всех, кто старается проникнуть в глубины собственной души! Этот неизвестный шваб, о котором говорили, что он постоянно находится в состоянии внутреннего поиска, быть может, сам того не подозревая, стал одним из первых психоаналитиков. «Не приходится удивляться, — пишет Ральф Фридман, — что такой значительный специалист в области бессознательного, как Зигмунд Фрейд, оценил „Петера Каменцинда“ почти сразу после его появления как „книгу, на его взгляд, очень важную“. Знаменитый венский психолог сближается с поколением писателей, которые исследуют глубины собственного сознания, хранящего обрывки полузабытых впечатлений. Стефан Цвейг, Томас Манн, Ромен Роллан — все они скоро примут участие в коллоквиумах по средам, где обсуждаются новые формы письма, необычные оттенки живописных возможностей слова, обертоны звучаний. Осенью 1903 года многие горячо высказываются о своей обретенной в результате погружения в собственное подсознание индивидуальности, понятой ценой отказа от религии, семьи, государства. Почти тридцатилетний человек удивительно живо воссоздает образ наивного героя, пасущего коз и путешествующего по горным тропинкам, который идет навстречу человеческим горестям, калечит свою жизнь, пьет, проклинает Бога, пробует покончить с собой — и вызывает невыразимое сострадание.
Но в романе Фишер отметил не только литературный и психологический аспект. Он сумел увидеть в страсти Гессе к природе залог будущего успеха книги. „Горы, озеро, буря и солнце были моими друзьями, они поверяли мне свои тайны, воспитывали меня и долгое время были мне милее и ближе, нежели люди и судьбы людские“, — это послание одиночки разнеслось над европейскими городами, над Германией, которая производит столько же угля, сколько и Англия, и имеет самый большой в мире электрический завод. „Мне хотелось… чтобы в братской любви к природе люди умели находить источники радости и ключи к бытию, хотелось проповедовать искусство созерцания, странничества и наслаждения, учить радоваться окружающему миру“, говорит путешественник, уверенный в том, что дарит пролетариям противоядие против сумасшедшего жизненного ритма городов, против тирании стремительно развивающейся индустрии, против голода.
Конечно, это было романтическое произведение, с реминисценциями из Готфрида Келлера, первые поэтические опыты которого назывались „Песни самоучки“ — так Гессе мог бы назвать и свои „Романтические песни“. Не без оттенка иронии некоторые будут называть Каменцинда „Петер ле Верт“, в память о том Зеленом Генрихе, который принес известность Готфриду, как Петер Каменцинд Герману. Манера воспроизведения природы, роскошь больших пурпурных озер на границе с Италией, окруженных примулами, нарциссами и миндальными деревьями, напоминает Вергилия, а сам Петер похож на пастуха из „Буколик“. Но, может быть, он еще и францисканец, который признается: „Франциск Ассизский — самый блаженный и божественный из всех святых“.
Самюэль Фишер сделал правильную ставку: эта одухотворенная книга покорила читателей, увидевших в ней языческое восприятие природы и умение радоваться земному. „Я надеюсь, что этот роман не провалится и принесет мне, по крайней мере, если не большой успех, то уважение“, — просто сообщил автор своему новому другу Стефану Цвейгу. Однако происшедшее превзошло его скромные ожидания: тираж первого издания был распродан за пятнадцать дней, имя Гессе раздается в салонах, слышится на улице. Петер — всеобщий кумир, он объединяет сердца, его духовная авантюра искушает души. 26 июня 1904 года Герман в удивлении восклицает: „Я ничего подобного не ожидал!“ Елене, которую весть о славе ее друга застала на севере, он пишет: „Я вам говорю, мой друг: то, что меня более всего удивляет в этом земном мире, так это успех моей книги“.
Все началось после смерти Марии. В июне 1903 года Гессе написал Иоганнесу: „Я нахожусь в странном состоянии размышления по поводу возможности жениться. Молодая женщина, которая уже некоторое время связана со мной узами дружбы и немногим старше меня, мне подошла бы“. Пастор был несколько удивлен: сын казался ему явно неподходящим на роль степенного супруга из-за своего шаткого денежного положения и страсти к путешествиям. „Никому об этом не говори, — шепчет Герман, — это по секрету“. Теперь у него не было матери, и он блуждал в тумане собственного детства, ища образ, который пробудил бы в нем юношеский пыл. Он хотел видеть рядом с собой женщину более сильную, способную примирить его с самим собой, понять побуждения уязвимого сердца и избавить его от мучительных внутренних сомнений.
Марии Бернулли почти сорок. Она дочь знаменитого математика, часто радовавшего публику на музыкальных вечерах незаурядной игрой на скрипке в дуэте с Элизабет Ларош, исполнявшей партию фортепьяно. Вместе с сестрой Мария открыла в Базеле мастерскую художественной фотографии, кроме того, она славилась своим мастерством в исполнении Шопена. На портретах она собранная, полненькая, с тяжелым шиньоном. У нее большие щеки, крупный подбородок, сосредоточенный взгляд, густые тесно сомкнутые брови. Она твердо смотрит на вас из-под невообразимых шляп, в которых любила фотографироваться, по тогдашней моде украшенных венчиками цветов, ягодами или листьями. Взгляд Марии почти всегда полон глубокой задумчивости. Ее кожа не выглядит на фотографии слишком гладкой. Она кажется одной из тех решительных женщин, которые, не дожидаясь чуда, едва вы на них обращаете внимание, стараются непременно вас на себе женить.
Мария занималась технической стороной дела и проводила день в темной комнате, проявляя фотографии, а ее сестра тем временем принимала в студии артистов, художников, архитекторов и путешествующих иностранцев. „Я забыл вам сказать, — написал Гессе Стефану Цвейгу 5 февраля 1903 года, — что, вообще общаясь мало, делаю исключение для художников… Я хорошо себя чувствую в мастерских, где витает дух творчества, где разложены наброски на ученических картонах“. В мастерской сестер царили артистический беспорядок и атмосфера святилища, напоминавшего место собрания какого-нибудь тайного общества. Решительность, с которой Мария, а для близких Мия, управлялась с делами, была весьма привлекательна.
Герман, привыкший коротать там периоды дурного расположения духа, скоро заметил, что Мия частенько задерживала на нем взгляд, ничуть, притом, не смущаясь. Перспектива поддаться воле этой предприимчивой пышненькой женщины явно не вызывала у него внутреннего протеста. Иногда холодно-отчужденная, иногда фамильярная, она то излучала рядом с ним непомерное веселье, то расточала ласковые знаки внимания, а однажды даже рискнула его поцеловать, от чего его бросило в жар и охватил мучительный страх. Должен ли он жениться? „Я боюсь женитьбы!“ — признавался он отцу. Однако жажда любви владела им и требовала решительных действий.
Мария, казалось, склонна была ускорить ход событий. Одна из ее подруг, художница, уехала из Базеля в Италию, и бойкая Мия восклицает: „Почему бы не отправиться к ней? Поедем втроем! Скоро Пасха. На улице весна. Альпы все залиты светом. Вокруг царит красота“. „Я не собирался их сопровождать, — объясняет немного жалостливо Герман своему отцу, — но сестры Бернулли, вдохновленные задуманным предприятием, убедили меня путешествовать вместе с ними“. И вот они уже собираются, переодеваются, садятся на поезд, и Герман едет в третьем классе, из соображений экономии, к Милану в компании двух девушек-фотографов. Там на заре они посещают Ла Чертоза ди Павиа и оказываются во Флоренции на следующий день ближе к вечеру. Герман вновь открывает для себя Италию: каменные лестницы, хрупкие колокольни, горы, фруктовые сады, плодородные долины, вечера в розовой дымке и уставшая женщина с пером павлина на шляпе, устроившаяся отдохнуть с кружкой вина на террасе среди кипарисов. Для своих спутниц он нашел отличную комнату во дворце XVI века, сам же до поздней ночи бродил, мечтая, прежде чем вернуться к себе в мансарду.
По правде говоря, Мия не была ни молодой, ни красивой, зато отличалась умением хозяйствовать, простотой и добрым нравом. Несколько лет назад она вряд ли заинтересовала бы его, но теперь, когда ему самому под тридцать, нужно было что-то решать. До возвращения в Базель он обещает ей помолвку, но говорить о свадьбе еще слишком рано. Беспокойство сдерживает Германа, он ощущает себя пленником дурных предзнаменований. „Горечь не покидает меня, потому что, если прислушаться внимательно к внутреннему голосу, то я должен остаться холостяком. Я еще не знаю, как все это закончится“. Это письмо датировано 21 июня 1903 года. В мае он дал слово Марии, однако 11 октября признается Стефану Цвейгу: „Я действительно думал жениться этой зимой, но отец невесты грубо мне отказал. Мне нужно работать и зарабатывать деньги, потому что, когда у меня будет необходимая сумма в кармане, я не буду, разумеется, больше задавать вопросов этой старой деревянной башке“. Для него все зависит от того, как будет воспринят „Петер Каменцинд“. В письме своему другу немецкому писателю Карлу Францу Гинекею он искренне изливает душу: „Если я смогу когда-нибудь жениться, я поселюсь в пригороде Базеля… Там много деревьев с неопадающей листвой, там расстилается вплоть до Альп широкая и светлая прирейнская равнина — это то, что я люблю, в чем нуждаюсь“.
Неисправимый молодой человек наконец принимает решение: женившись, он хочет устроиться в уютном жилище с большими шкафами из красного дерева, с зелеными растениями в кадках, с соломенными корзинами, наполненными бутылками с малагой, и с садом, где среди больших деревьев прогуливаются довольные гости.
Герман кажется себе то вольным бродягой, то послушным ребенком, тоскующим о комфорте. „Я люблю, — пишет он, — вдыхать на лестнице этот запах тишины, порядка, чистоты, благопристойности и обузданное™, запах, в котором всегда, несмотря на свою ненависть к мещанству, нахожу что-то трогательное“. Мия, кругленькая и состоятельная, с фиалками на шляпке, в митенках, возле разбросанных рядом платков и партитур для фортепьяно являет в его глазах образ благополучия.
В 1904 года громкий успех „Петера Каменцинда“ положил конец всем сомнениям. Книга продается, приносит доход. К чему ждать? Мария и Герман решают пожениться. 26 июня Герман признается Елене Войт: „Свадьба приближается. Нам желают счастья. Невеста готовит приданое; а я чувствую себя необыкновенно хорошо, мне кажется, будто я маленький мальчик, словно мне двенадцать лет. Я удивляюсь, что меня настолько принимают всерьез. Я не устаю радоваться тому, что у меня есть женщина, семейный очаг, удовольствие от жизни… я испытываю счастье оттого, что чувствую себя теперь остепенившимся человеком, приличным буржуа“.
Он наслаждается этой передышкой вдали от городов, на природе, со своими книгами и литературными проектами, со своей музыкой, со своими трубками и удочками, вместе с Марией, которую воспринимает во многом как мать, которая заботится о нем, пока он работает или предается радостям детства — собирает шишки для костра, подстерегает куропаток и зайцев: „Это так же интересно и гораздо более занимательно, чем жизнь в городе“.
Что думает об этом молодая супруга? Она восхищается Львом Толстым и Иеремией Готхельфом93, швейцарским писателем-буржуа, который не гнушался сельских работ, — и сама мечтает жить среди простых людей. Герман желает обрести с Марией семейный очаг и вопрошает природу как писатель, обладающий чутким восприятием, как Петер ле Верт, одаренный способностью с нежностью ею восхищаться. Вдохновленные мыслью о прелестях сельской жизни, молодые в свадебный вечер оказываются в доме рядом с ригой, в одинокой деревеньке на берегу озера Констанц. Начинается „идиллия Гайенхофена“…
Лето в разгаре… „Каштаны источали в изобилии великолепное благоухание, исходившее от их розовых цветочков-свечечек, одуряюще-горячо пах жасмин, колосилась пшеница…“ Молодые наконец устроились. Герман велел доставить свои удочки, а Мария — фортепьяно. И теперь еще можно увидеть их деревенский дом, выходящий фасадом на небольшую площадь, недалеко от школы, напротив католической часовни. Рядом с домом росла липа, теперь не существующая, приблизительно их ровесница. Пространство перед домом было расчищено, у стен Мария посадила любимые мужем настурции. Дубовые двери, ведущие в расположенную рядом конюшню, покрывала резьба времен Тридцатилетней войны.
Людвиг Финк, приехавший их навестить и остановившийся поблизости, рассказывал об отношении жителей деревни к этой беспечной паре, принимающей солнечные ванны и прогуливающейся вдоль берега за тополями, где полно уток и летают стрекозы. На Гессе показывали пальцем. Кто он? Писатель? „Ничего себе ремесло!“ Его считали бездельником. „Ну что, идете прогуляться?“ — так его приветствовали. Поскольку он всегда хорошо одевался, его прозвали Книжником. сколько усилий супруги приложили, чтобы обустроить свой дом! В самой красивой комнате на первом этаже располагался камин, отделанный зеленой керамикой, и стол из едва обработанного дерева. Людвиг Финк чувствовал здесь себя очень уютно: „Черный кот Гаттамелата мурлыкал и ласкался, а хозяин приносил из погреба красное вино в блестящей керамической кружке. Рядом в маленькой комнате стояло пианино, на котором фрау Мия по вечерам мастерски исполняла Шопена… Из окна открывался вид на остров Рейшено и на все швейцарское побережье, от Берлингена до Констанц“.
Иногда вечером Гессе курил „Бризаро“ — длинную черную сигару — в обществе своего соседа, старика Месмерназа, который, уходя, неизменно утаскивал из дома все окурки. Он сидит за массивным столом, ощущая над собой надежную крышу, полный жизненных сил, при свете как следует заправленной керосином лампы, и слушает играющую на пианино жену.
Однако очарование быстро прошло — одинокая деревня на вершине холма наскучила Герману. Несмотря на сделанный ремонт, ветхий дом, казалось, будет непригодным для жилья зимой. Своим недовольством новоиспеченный собственник делится с бароном Александром фон Бернусом: „Мы в жизни одиноки… Это не совсем то, что зовется поэтической идиллией… Ни одного магазина. Только булочная. Мне приходится доплывать на лодке до Стекборна, что с противоположного конца озера, и проходить таможню, чтобы купить продукты“. И Стефану Цвейгу: „Здесь нет железных дорог, нет заводов, нет священника. Утром я должен был шлепать полчаса через поле под мерзким дождем на похороны соседа“. Нет проточной воды: „Я пойду наберу воды в фонтане“. И нет рабочих: „Мне приходится самому делать в доме мелкий ремонт“. Что еще сказать? Вздохнув, Герман заканчивает письмо: „Теперь я женатый человек, и с богемной жизнью покончено!“ Однако прибавляет: „Но моя маленькая рассудительная жена рядом!“ Это все, что может сказать молодой муж? Позднее, в 1919 году, он так скажет о ней: „К тому же она была не слишком крепкого здоровья и плохо переносила именно праздничные сборища. Больше всего она любила жить, окружив себя музыкой и цветами, с какой-нибудь книгой, ожидая в одинокой тишине, не навестит ли ее кто, — а в мире пусть все идет своим чередом“; „… каждый ее шаг и каждое слово было особого цвета, особого чекана, и не всегда легко было идти с нею и попадать ей в шаг“.
Осень 1904 года. В мире лишь один звук — маятник деревянных часов; унылый дождь капля за каплей падает на оконное стекло, в полудреме мурлычет кошка. Герман получил то, что так давно желал: хорошо обставленный дом, где царят порядок и чистота, семейный очаг. Более чем когда-либо он чувствовал себя сыном Марии, вспоминая, с какой простотой и строгостью она держалась, как приводила в порядок дом, следила за занавесками, растениями, стеклами, старалась привнести в жизнь и в свое жилище как можно больше чистоты, ясности и порядка Но еще не прошло и года, а он задается скользким, „словно кусочек мыла“, вопросом: „Счастлив ли я?“ И не отвечает, думает, пока этот вопрос не превращается в другой: „счастье“ — что значит это слово? Не скрыт ли в нем потаенный смысл? Существует ли вообще счастье?
Крышка пианино закрывается с сухим стуком. Что играла Мия? Шумана или Шопена? Шопена, конечно! Первый „Ноктюрн“. Музыка закончилась, свечи погасли. „Моя жена выходит, — рассказывает Герман. — Она бросает взгляд на мой графин с водой и смеется: „Ты все еще на ногах?“ — „Да, я хочу еще почитать… Оссиана!“ Она уходит. И я не читаю Оссиана“. Он один, книга забыта на коленях, и теперь он убежден, что семейная жизнь, о которой так мечтал, его душит. Такое чувство, будто он становится тем, кого ненавидит более всего на свете — буржуа. По мере того как он все больше погружается в бытовые проблемы, его охватывает ярость. Может быть, он в ловушке? „Когда темнеет, в сумерки, — пишет Гессе, — я спускаюсь на пляж… я жалею, что я больше не одиночка и не бродяга, и охотно отдал бы то немногое, что имею в доме, счастье, благополучие за старую шапку и вещевой мешок, чтобы вновь обрадоваться миру и сквозь горы и реки унести мою тоску…“
То, чем он жил вчера, сегодня стало для него необъяснимым. Как он мог жениться? Всю осень он собирал воспоминания, письма, дневники, чтобы создать то, что назвал „Соседи“, будто был теперь на стороне тех, кого на самом деле отвергал как людей, отчужденных от культуры, не способных к свободной мысли. Быть может, он виноват в том, что их отношения испортились? Что будет с Марией? Не он ли расточал ей в Базеле при свете луны обещания счастья? „Над дверью, над верхней частью узкого и старомодного карниза, — записывает Гессе с иронией, — находятся, повернутые одна к другой, две глиняные кукушки, самец и самочка, искусное изделие Шварцвальда. Они отбрасывают на стены две огромные, неестественно вытянутые тени. И, как всегда, когда, уставший, слушаю музыку, я вижу мысленным взором эти маленькие фигурки… потом наступает момент, когда оживают память и воображение, тончайшие душевные струны начинают звучать, начинается творческий процесс“.
Темнеет все раньше. Мия заболевает. Анемия? Депрессия? „Это не слишком опасно, но тоскливо и болезненно“, — пишет Герман Елене Войт 25 октября, отвезя жену в базельскую клинику. Он пользуется моментом, чтобы съездить в Мюних на свадьбу к Томасу Манну, с которым познакомился весной у Самюэля Фишера. Они придерживаются одних взглядов, перед обоими стоит дилемма: смерть от удушья или возрождение через бунт.
Этот бунт наступает в ноябре и дает название новому роману Гессе: „Под колесами“. Если зло давит его, если он ощущает, что запутался в жизни, что выхода нет, так это потому, что неправильное воспитание отравило его душу, наливая в нее капля за каплей яд вины.
„Есть эпохи, когда целое поколение оказывается между… двумя укладами жизни в такой степени, что утрачивает всякую естественность, всякую преемственность в обычаях, всякую защищенность и непорочность… Такой человек, как Ницше, выстрадал нынешнюю беду заранее, больше чем на одно поколение, раньше других, — то, что он вынес в одиночестве, никем не понятый, испытывают сегодня тысячи…“
Отшельник Гайенхофена уверен, что в нем заключен яд мира. Как он может беззаботно заниматься искусством? „Петер Каменцинд“ уже был страстным вопросом: как вновь обрести непосредственность видения? Писатель утверждает, что это возможно, „если познать свою боль и свою вину и перестрадать их до конца, вместо того чтобы винить во всем других“».
«Образование — это единственный вопрос современной культуры, к которому я отношусь серьезно и который часто вызывает у меня возмущение. Школа многое во мне разрушила, — пишет Гессе 25 ноября 1904 года своему сводному брагу Карлу Изенбергу, — и я знаю немногих, кто избежал участи жертвы подобных экспериментов. Я там выучился лишь латыни и лжи…» Он назвал Ганса, одного из героев «Под колесами», именем своего младшего брата, школьные годы которого тоже не были счастливыми…
Иоганнес стареет рядом с незамужними дочками, а его любимец Ганс пребывает в депрессии, не способный вырваться из рутины. «Часто, — вспоминает Герман, — Ганс возвращался домой с головной болью, подавленный тоской… В Кальве у него был учитель, настоящий демон… Когда ребенок что-то лепетал, он ударял его железным ключом от дома». Писатель склоняется над чистой страницей, чтобы изгнать мучителей, которые отправят «под колесо» Ганса Гибенрата героя его романа.
Кончается год. Долина Гайенхофена вся в цветущих примулах, кричит кукушка, «зеленеют к первому покосу пастбища, в изобилии цветет темный клевер, и засеянные поля сияют полной соков зеленью», вокруг дома растет рапс. Путешествие братьев Гессе воссоздано на бумаге. Оно приведет Ганса Гибенрата к смерти. Уже весьма искусный в творческом погружении в изображаемого персонажа, Герман Гессе станет собственным спасителем. Необузданный гордец, которому он дал свое имя, Герман Гейльнер бодрствует в страхе умереть. Сколько времени нужно Гессе, чтобы помирить Ганса и Германа — два своих различных воплощения? Символ пробуждения и примирения, желаемого самим романистом, их поцелуй на берегу озера — было ли это в его сознании отголоском реальности? Наступит ли день, когда Гессе перестанет ощущать свою внутреннюю двойственность?
Он чувствует внутреннее освобождение, когда пишет, снимая с пережитого ненужные наслоения, раскрепощая душу. Как он мог так долго питаться одним эстетизмом?
Мия беременна. Роды должны быть в декабре, и 1905 год стал для нее источником моральных и физических мучений.
Она слишком устала, чтобы интересоваться работами мужа, и лишь ездит к врачу из Гайенхофена в Базель и обратно. Герман будет ее сопровождать, пока его вновь не одолеет вкус к богемной жизни и он не начнет искать общества друзе й-поэтов. По возвращении из пешего путешествия в Энгадин он отвечает барону Александру фон Бернусу, который приглашает друга провести месяц у него в Мюнихе и расспрашивает о новом ощущении жизни в качестве отца семейства, о работе: ребенок должен родиться под Новый год; роман будет готов в октябре; в Мюних он отправится зимой, после посещения Праги.
пока он весьма обрадован приезду жизнерадостного Финка, намеренного получить врачебную практику на берегах Боденского озера. Людвиг купил там и отреставрировал дом и хочет окружить его цветами и населить животными. Друзья пьют в сельском трактире и говорят на швабском с местными крестьянами. Иногда Гессе отправляется с сачком на поиски редких бабочек. Он разлюбил рыбачить и больше не закидывает удочку в озеро, как некогда в Нагольд. Друзья пишут, купаются, сажают подсолнухи, разводят индюков и уток. Чтобы отпраздновать двадцатидевятилетие Гессе, Финк нанимает деревенских скрипачей разбудить его на заре, и пока визжат утренней серенадой корнета-пистоны и рожки, сажает под его окном дикую розу как знак надежды.
9 декабря 1905 года Мия родила мальчика, которого назвали Бруно. Казалось, у Гессе есть все: замечательный ребенок, женщина, чувствующая вкус к жизни, неожиданная известность, хороший друг.
Но каждый день он отвязывает от старого пня лодку и отправляется в плавание. Он бежит от себя: человека, гражданина, мужа, от себя, раздираемого противоречиями. Он — «дитя земли, не имеющий ни мыслей, ни желаний, ни особенных беспокойств и посвящающий себя великим искусствам, волнам и облакам…» Он теряется на серебряной поверхности озера, где вырисовываются вдалеке церкви Констанц, поблескивают берега и старые деревья на пересечении дорог. «О вы! Спутники на общей дороге, вы, счастливые, легкие на ногу! — восклицает Герман, завидуя бродягам. — Я смотрю на каждого из вас, как на короля, с уважением, восхищением, воодушевлением, даже если я ему дал монету в пять пфеннигов. Каждый из вас… победитель. Я был похож на вас, я чувствовал восторг путешественника… очень сладкий восторг…»
Он возвращается на берег, вычерпывает барку, сушит ее, конопатит смолой, перекрашивает в яркий цвет. И возвращается к своим книгам, письмам, склоняется над колыбелью сына. Шаги Мии, мурлыканье кошки, уютная жизнь, кружка молока и компот из фруктов.
С бьющимся сердцем он наблюдает, как рассекают небо молнии и громыхает гром, и выходит на улицу в сапогах и шерстяной куртке.
«Петер Каменцинд» только что переведен на норвежский и шведский языки. Известность Гессе растет, но в ущерб его свободе: «Каждый день авторы присылают мне свои новые книги, издатели предлагают сотрудничество, девушки приносят рукописи». Когда в 1906 году в продажу поступает роман «Под колесами», уже публиковавшийся в 1905 году в «Нойе цурхер цайтунг», кажется, что судьба улыбается писателю. Этот ученический роман, как автор сам его назвал, весьма противоречив. И хотя критики резко отзываются о нем, это не мешает молодежи зачитываться историей маленького немца, смело идущего навстречу жизни.
Герман Гессе превращается из простого рассказчика в мудрого мыслителя. Он говорит своим читателям: не засыпайте, иначе отправитесь «под колесо», окажетесь в жизненной рутине. Молодость Ганса Гибенрата, которая прошла в небольшой области Шварцвальда, очень напоминает молодость самого Гессе, а Герман Гейльнер переживает его внутренние драмы. Тонкий психологический анализ позволяет любому читателю романа найти в нем близкие себе по духу мысли и чувства.
Гессе, обремененный обязательствами перед издателями, старается не потерять свою работоспособность, но его внутреннее беспокойство растет. Бродяга рвется в путь, а буржуа устраивается поудобнее в своем доме.
В январе 1907 года он покупает на окраине Гайенхофена большой участок земли, который местные жители зовут «Эрленлох» — «Ольховая кора», и весной строит там дом. «Место замечательное, — пишет он своим близким, — источник совсем рядом, в трех минутах ходьбы от деревни, дом с видом на озеро. Грубая кладка до второго этажа. Вверху каркасные стены и обшивка из дранки. Восемь комнат. Чудесный сад…» Мария в восторге. У них будет просторная комната для ребенка с окнами на солнечную сторону и маленькая мастерская, где она сможет возобновить свои занятия фотографией. Ванная, бак для горячей воды — все удобства. Писатель принимает все всерьез с чувством добропорядочного обывателя — и удивляется: «До каких пор я буду терпеть давление моей жены Мии? Я не могу ответить на этот вопрос». «Но, — напишет он в 1931 году, — ее влияние в течение первых лет в Гайенхофене стало, как я понимаю теперь, оглядываясь назад, настолько сильным, что я не мог его более воспринимать». В этом состоянии тягостного раздражения у него ничего не ладится. Семейный очаг продолжает гореть, распространяя в дни, когда дует фен, удушливый запах, покрывая стены сажей, пачкая книги, приговаривая семью к холоду.
Так Гессе достиг возраста, когда человек задается новыми для себя вопросами: «Я не знаю, что мне делать. Но знаю только одно: ни беспричинное блаженство играющих детей, ни случайные прохожие, ни любовное опьянение, ни запах липового цвета мне разделить не дано. Моя судьба — слушать жизнь, которая требует, чтобы я за ней следовал, даже если не вижу в этом цели и смысла».
Не успела растаять гигантская снежная фигура, слепленная Германом на окраине деревни, чтобы отметить возвращение Финка из свадебного путешествия, как начались приготовления к празднованию тридцатилетия самого писателя. Он имел вид зажиточного буржуа на отдыхе в каком-нибудь поместье: «На первых порах мы наслаждались прелестями дома. Неповторимым видом… У нас были друзья и возможность слушать хорошую музыку…»04, из Мюниха к ним приезжали художники. Гостиные, просторные балконы, вид на поля со связанными снопами — все это Эрленлох, владения Гессе. Европа обращает к нему свой взор. Фрау Гессе — со своим шиньоном, в платьях с пышными рукавами, с муаровой брошью — рядом с мужем, который сидит немного боком на стуле в непринужденной позе, пьет дорогой коньяк и курит хорошие сигары. Его тонкая улыбка, подчеркнутая линией узких, на прусский манер, усиков, легкое лукавство в выражении лица производили бы вполне благоприятное впечатление, если бы не удлиненные хищные уши.
Гости говорят о путешествиях, поэзии, последних событиях: велосипеды и локомотивы вытеснили кареты и дилижансы; человеческая мысль завоевывала новые высоты. Мудрец из Гайенхофена оживляется: «Я остаюсь набожным человеком в привычном смысле слова, и поэтому для меня невозможно верить лишь разуму. Иначе зачем мир, прочтя Платона, стал бы нуждаться в Гегеле?» И в этот век скоростей «почему человечество не научилось управлять временем? Мы все торопимся, как раньше торопились почтовые машины. как теперь не торопиться?» Писатель находит большое удовольствие в том, чтобы печатать на только что полученной им пишущей машинке. Шедевр техники! Он поставил ее рядом с гусиным пером, которое очинил своей рукой сам Эдуард Мёрике, и всем гостям, в особенности Карлу Францу Гинекею, демонстрирует это соседство реликвий и новшеств, убежденный, что нельзя предсказать будущее, «находясь в подвешенном состоянии между различными возможностями в настоящем, которое может лишь обратиться в вечность…».
Автору романа «Якобус и дамы», только что вышедшего в Лейпциге, Гессе говорит: «Вы видите, в нашем доме и в нашей жизни все хорошо. Женщина и маленький мальчик довольны и веселы, и я себя чувствую лучше. Но в молодости я по-другому представлял счастье, и, быть может, по глупости недоволен, что оно явилось не в той форме, о которой мечтал… Если бы я должен был выбрать название для вещи, которую написал этой зимой, то это было бы, видимо, taedium vitae».
К счастью, ему хватает развлечений. Его осаждают визитеры и издатели, письма скапливаются на его бюро, в изобилии сы-пятся приглашения, а Гессе остается верен своему перу и своему саду. Уже вырисовывается знаменитый силуэт, над которым будут смеяться карикатуристы: худой господин, который забыл снять черные носки, в широкой соломенной шляпе, в фартуке, с садовой лопаткой, с пером в руке размышляет перед маисовым полем. «На протяжении десяти лет, напишет Гессе позднее, — я один растил вот этими руками овощи и цветы, удобрял, поливал… Я посадил деревья: каштаны, липу, катальпу, аллею буков, ягодные кусты и фруктовые деревья». Как в Кальве, в саду старика Гундерта, Герман гонится за косулей, что топчет его грядки, любуется божьими коровками на листьях, бабочками, которые летают среди подсолнухов, оживляя паперть его святилища, и настурциями, чьи семечки пересыпаются в его руках. Он любит эти цветы, они составляют часть его души, светящейся таинственным пламенем на грани молчания. «Мы теперь устроились, — напишет он в воспоминаниях, — на всю жизнь. Мирно стояло перед нашим домом одно большое дерево, старая и могучая груша, под которой я топором вырубил деревянную скамью. Я возделывал старательно мой сад, сажал, украшал, и мой старший сын играл рядом со мной своей детской лопаткой».
Но скоро и в цветущем саду Гайенхофена Гессе охватит тоска. Осаждаемый почитателями, он устает от мучительных визитов. Его здоровье ухудшается, он должен отказаться от сигар, кофе, вина, привыкнуть рано ложиться спать.
Вместе с издателем Альбертом Лангеном и писателем Людвигом Тома он начинает издавать журнал «Мерц», посвященный проблемам культуры. Герб журнала — весенние цветы, раскрывающиеся на поверхности пня, цель — созидание. «Мое участие, — вспоминает Гессе, — ограничивалось литературой, я не поддерживал политическую направленность журнала, где выражалось раздражение по отношению к Берлину, к императору Вильгельму II, одностороннему и надменному прусскому милитаризму». Однако именно на страницах этого журнала Гессе первый раз в жизни включился в идеологическую борьбу. В час, когда ненасытная Германия учреждает «Вельтполитик», «Мерц» собирает под свои знамена Анатоля Франса, Теодора Хеусса, Льва Толстого, Стефана Цвейга, а также Августа Стриндберга и Ромена Роллана, чтобы проповедовать мир на Земле, находящейся под угрозой. Гессе не чужд любви к родине, но перспектива отречения от своей индивидуальности ради чего бы то ни было ужасает его и заставляет бороться.
Покинув сад, оставив беременную Мию на попечение Финка и его молодой жены, сенбернара и множества кошек, Гессе пишет для «Мерц» эссе, новеллы, открытые письма и критические статьи. В середине октября он, измученный, уезжает в Вену, чтобы вдохнуть воздух Земмеринга — горы высотой в тысячу метров, — где любуется «прекрасным видом на виноградники и леса, чьи очертания составляют изысканный узор…».
Возвратившись на родину, Гессе знакомится с Конрадом Хауссманом — юристом, штутгартским депутатом, убежденным демократом, активным политическим лидером. С этим интеллигентным и дружелюбным швабом он встречается в Мюнихе. Они сразу друг другу понравились и быстро перешли на «ты». Гессе уже несколько лет слышал о братьях Хауссман «как о красных демократах, возмущающих народ, от которых можно ждать всего дурного», слышал их речи и был весьма удивлен, обнаружив в их лице достойных ораторов. Теперь он всей душой с ними.
Аполитичный писатель объединяется с депутатами не только из чувства солидарности с неприязнью Южной Германии по отношению к прусской гегемонии, но также из-за общей мечты о Европе, в политике которой важнейшую роль играет сближение Франции и Германии. «В нашем „Мерц“, — пишет Гессе, — есть стремление к интеллектуальному и политическому союзу с Францией. Мы публикуем не только статьи германцев, недовольных политикой византинизма и насаждаемой казарменной культурой. У нас можно также найти статьи Жореса и Анатоля Франса». Национализм подогревал страсти, набирал силу империализм Вильгельма II, а в Мюнихе тем временем зарождалась идея новой Европы. Но стремясь к миру и развитию каждого индивидуума, необходимо было драться беспощадно.
Германа Гессе и Конрада Хауссмана объединила не только политическая борьба, но и страсть к литературе, к духовной культуре вообще. «Я не удивился, когда однажды он мне рассказал, что перевел на немецкий сборник китайских поэм, — напишет Герман о своем новом друге. — Эти переводы сблизили меня с этим замечательным человеком, наделенным блестящим умом. Совершенно по-другому, с убеждениями, совершенно противоположными моим, он также много жил в атмосфере восточной культуры…» Двое пацифистов, с севера и с юга, имели одинаковые убеждения. Поэзия в их душах рождалась от похожего видения действительности и одинаковых основ мировоззрения: «И бесконечно, когда Хауссман читал вслух стихи, — говорит Герман, — я ощущал его голос и его швабский акцент как что-то родное и достойное любви…» Этот политический лидер разбудил в Германе дух борьбы и болезненное воображение. «Время, отведенное мне разумом, — пишет Гессе доктору Васкернагелю 8 декабря 1908 года, — целиком посвящено работе, ценность которой я часто ставлю под сомнение. Если бы я не был так тщеславен и рассудителен, то собрался бы однажды и исчез бесследно в каком-нибудь монастыре…»
Иоганнес, праздновавший в Кальве свое шестидесятилетие, казался помолодевшим. В этом году он издал новую книгу «Весна человечества». Пастор верит в чудо и радуется возвращению блудного сына, хотя последний лишь намекает ему на приверженность Иисусу. «Теперь мне необходимо знание Евангелия, — пишет Герман, — его строки мне дороги не только как утешение, но и как практическое руководство. Представления о краткости земной жизни и вечности небесной мне недостаточно. Я не перестаю обращаться к Будде и ведическим легендам… Знание об индийской культуре и реинкарнации без особой веры дают мне некоторое успокоение…»
В августе 1908 года Гессе почтил своим присутствием крупное миссионерское собрание Гундертов в Кальве под благосклонным взглядом отца. Если представить себе всех потомков Иоганна Кристиана Людвига, «человека Библии», — начиная с его сына, отца Марии, а потом многих других, разбросанных по всему миру, в Африке, Лапландии, Пенсильвании, можно было бы сделать впечатляющее семейное фото. Прошло около двухсот лет с тех пор, как все эти лица объединил пиетизм. Здесь и седобородые предки в черных скуфьях, пожилые дамы в гипюровых корсажах с мальчиками в матросских воротничках. И молодые супружеские пары: женщины с волосами, зачесанными на пробор, в белых блузах, застегнутых доверху, и их важные усатые мужья.
Внука Германа Гундерта и Юлии Дюбуа, принесшего столько страданий Марии, а теперь знаменитого писателя, узнают все. Он не стремится быть вне семьи: его немецкие корни заметны, хотя приверженность пиетизму весьма слаба.
Всего собралось около пятидесяти человек различных конфессий, говорящих на разных языках; они приехали в Кальв — колыбель родовой духовности, — чтобы вместе поклониться Господу. Пацифист из Гайенхофена чувствует себя среди них непринужденно: они провозгласили единство мира. Это собрание дает представление о семье, дух которой остался неизменен. «Если мы и не думаем все одинаково, мы можем, по меньшей мере, иметь одну любовь», — полагают они. Герман считает своих: Теодор, фабрикант, Эрнест, доктор философии, и Густав, весь как-то усохший после смерти своей сестры Эммы в 1904 году. Что до дядьев, то за исключением Поля, исчезнувшего в двадцать два года, и Самюэля, умершего в 1880 году, они все здесь, храбрая тройка шестидесятилетних: Давид, дядя из Маульбронна, всегда готовый помочь, Герман и Фридрих из Штеттена.
Кальв остался прежним. Часовня Сан-Николя возвышается над мостом из розового кирпича, Нагольд, богатый рыбой, течет между берегами, поросшими ольховником. Завод господина Перро увеличился и защищает вполне его семью от жизненных невзгод. Работников немного, и все они глубоко почитают имена Гундерта и Гессе. Герман чувствует себя сыном своей страны. К нему относятся с уважением и подносят лучшее вино Хайль-бронна, которое он пил раньше по шестьдесят пфеннигов за пол-литра со своими друзьями-слесарями. Довольный, он вернется в Гайенхофен, прочтет свою обширную почту, позволит себе отдаться очарованию дома, где Мия замечательно ведет хозяйство, разложит на столе первые яблоки и вытащит корзины для винограда.
Время проходит быстро. В декабре писатель-садовник посадил деревья, воспользовался хорошими деньками, чтобы привести в порядок сад. 1 марта 1909 года он стал отцом второго сына, Хайнера, появившегося одновременно с расцветающими на склонах холмов крокусами и первыми нарциссами. Жизнь проста и причудлива одновременно. Снова времена года отражаются в озере Констанц, заставляют чернеть леса, наполняют плодородием поля. На Мию часто находит меланхолия, и Герману приходится все больше следить за домом. Он катает на коленке старшего сына Бруно, укачивает новорожденного и почти не общается с женой. Она подурнела, на ней тяжелое черное платье, у нее двойной подбородок, мешки под глазами.
Она делает фотографию мужа: он сидит рядом с библиотекой в велюровой куртке, взволнованный и небрежный, с плохо расчесанной бородой и всклокоченными волосами, но с гордым взглядом. Она настраивает и устанавливает свой аппарат, а он смотрит на нее без особой нежности, несомненно, с нетерпением ожидая окончания процедуры. Ведь он искал у нее защиты, отождествляя ее с матерью. Она также чувствовала себя непонятой и жестоко разочарованной. Она могла, как и он, прийти в восторг от Моцарта и Шопена, но, несмотря на свой музыкальный талант, несмотря на общение с людьми искусства, которых приглашала в Гайенхофен, на самом деле она плохо знала мужа. Его вспышки раздражения, колебания настроения, мечтательные рассказы, презрительные вызовы, которые он бросал ей, недовольный повседневностью, были ей непонятны. Выходя за Германа, Мия видела в нем Петера ле Верта, базельского поклонника жизни на природе, для которого она самолично нашла дом среди полей. Она обвиняла его в том, что он заменял ее в своем сердце другими образами, и особенно ревновала к вышедшей из-под его пера в 1909 году «Гертруде». «Между мной и Гертрудой не возникало никакой неловкости, — написал в романе Гессе. — Мы плыли в одном и том же потоке, работали над одним и тем же произведением».
По мере того как в душах супругов из Гайенхофена накапливалось все больше обманутых ожиданий, обоих все чаще охватывала ностальгия по тому, что могло бы случиться и не случилось. Мия отдалялась от мужа, погруженного в творческие проблемы, и видела в них лишь помеху семейному счастью. Герман же, не чувствуя в ее душе отклика, взывал к своему созданию, Гертруде Имтор, к ее двадцати годам, ее золотому голосу. Свой новый роман он в письме к Гинекею назвал «милым дивертисментом». В нем автор прославляет могущество искусства: «Мы можем созидать из звуков, из слов и других хрупких, ничего не стоящих вещей музыкальные утехи, мелодии и песни, полные смысла, утешения и доброты, более прекрасные и непреходящие, чем разительные игры случая и судьбы».
Несколько месяцев Гессе общается с адептами натуризма, которые создали в Асконе центр приверженцев диетологии «Вершина истины». Там не только постятся — там спят на кроватях из ветвей, устроенных между стен под деревянной кровлей. И главное удовольствие — там раздеваются. Нудизм вызывает в душе Германа сладострастные побуждения. Горящие ступни, жадные руки, ноги молодого оленя — он пробует соединиться со вселенной, угрожающей ему потерей разума. Причем в нем остается достаточно юмора, чтобы улыбаться причудам своих компаньонов, тысяче резонов, по которым эти вегетарианцы, плотоядные и зерноядные, стремятся к общению с ним на сеансах массажа, оккультизма и магнетизма. Однако все это заканчивается тем, что в самый разгар лета Гессе попадает в руки врачей Баденвейлера, курорта с минеральными водами, который он описывает под названием Баден в предисловии к «Курортнику». У него строгий режим: санитар в белом завертывает его в льняные полотенца, погружает в холодную воду, помогает растереться. Превратившись в легкомысленного весельчака, он спит подряд двенадцать часов и обретает активность лишь вечером в казино или на танцевальных вечеринках, которые вдохновляют «больных» несравненно больше, чем окрестности Шварцвальда.
Здесь, в этой чудесной атмосфере, где «светятся белые одежды, блистают драгоценные женские головные уборы, благоухают цветы и разносится запах дорогих духов, звучат десять языков», Гессе пишет одному из корреспондентов: «Теперь я сам ошущаю себя простофилей: осторожно двигаюсь в приличной одежде по проторенной дороге, отдыхаю после полудня, растянувшись в шезлонге, разглядываю работающих крестьян, и мое лицо имеет то самое вялое и немного беспомощное выражение, которое, когда я был еще мальчишкой, появлялось у меня от мысли, что все туристы — идиоты…» К счастью, он знакомится с профессором Френкелем — знаменитым медиком, которого считают новатором. К нему едут пациенты «на машинах из Эльзаса и Люксембурга, в третьем классе с запада Германии, из Польши и России». Он работает с двумя ассистентами и принимает ежедневно от тридцати до сорока больных. Две его родины — Гейдельберг и Баденвейлер — с 1900 года обязаны ему большими санаториями и элитой молодых врачей. Он знаменит не только достижениями в области медицины, но и своим знанием человеческой души. Герман Гессе от него в восторге.
Френкель интересуется не только анализом крови и графиком изменения температуры больного, но также его настроением, мыслями, мировоззрением. Встреча талантливого врача с пациентоминтеллектуалом, одаренным глубокой чувственностью и утонченным воображением, становится событием для обоих, между ними рождается взаимное доверие. Наблюдая за состоянием Гессе, выслушивая, расспрашивая, анализируя, Френкель приходит к выводу, что невроз писателя является источником силы, которая питает его ум и воображение. Нужно лишь избавиться от негативного опыта. Гессе не был обязан своим исцелением ни прогулкам в еловом лесу, где под ногами росли плакуны и наперстянки, ни даже отдыху. Это случилось благодаря тому, что он искал, по совету психолога, силы для выздоровления в глубинах своей души.
Почувствовав себя лучще, Гессе отправляется по делам в Гослар и Брем, но на обратном пути во Франкфурте-на-Майне у него обостряется аппендицит. Возбужденный хлороформом, он смеется над своими несчастьями и обменивается с Финком ироничными письмами: «Дорогой Югель, в первый раз я отправился к настоящему писсуару, вместо того чтобы воспользоваться ужасной стеклянной бутылкой». Проведя шесть месяцев вдали от дома, он считает себя готовым к любой работе, к любой битве.
Но увы: нет больше друга и идейного вдохновителя Европейского издательского общества: Альберт Ланген умер. Его не стало в последний день апреля — ему было всего сорок лет. Кроме общих литературных пристрастий с мюнихским издателем Гессе сближала общность убеждений. Незадолго до смерти Ланген хотел издавать на французском «Симплициссимус», но его обвинили в том, что он решил торговать национальным достоянием Германии. С его уходом не должна была утихнуть борьба за идеи пацифизма, собравшая под свои знамена журналистов и политиков-парламентариев. Ситуация требовала от писателя из Гайенхофена новых усилий: рецензирование дюжины книг в неделю представляло собой тяжелый труд, не говоря уже о том, что одной подписи Гессе под статьей было достаточно, чтобы развязать полемику.
В 1910 году Герман и Мия отправились в длинный пеший поход через кантон Аппензель. Вероятно, они оставили детей у Финков или с няней. Этот внезапный отъезд трудно объяснить: вряд ли они хотели повторить медовый месяц — скорее просто нуждались в покое.
В этот же период внезапно испортились отношения между Гессе и Фишером, возмутившимся тем, что тот, кого он считал своим питомцем, доверил «Гертруду» издательскому дому Лангена в Мюнихе. Контракт обязывал писателя предоставить Фишеру три из четырех будущих произведений. Герман продемонстрировал в письме уважение к этому обязательству и, в сущности, не так уж был и виноват. Но уязвленный Фишер отреагировал так возмущенно, что 29 января 1910 года Гессе должен был ему категорично ответить: «Я не могу более терпеть подобный тон, которым вы даете понять, что делаете мне одолжение, и я должен быть признателен. Если вы мной недовольны и не хотите меня оставить в покое, я буду исходить лишь из коммерческих соображений и утверждать, что выполнил все пункты контракта с вами…». Фишер прекратил полемику.
Весной, когда начали распускаться первые листочки и мальчишки выбегали на улицу поиграть, в отношениях супругов началась совершенно инфернальная чехарда, не дававшая обоим ни мгновения передышки. В мае он уезжает в Баденвейлер в надежде успокоить головные боли; в июне она отправляется с детьми путешествовать. Едва она возвращается, как он быстро собирается и едет в Мантую и лишь 16 ноября оказывается под старым вязом в Гайенхофене со своими сыновьями, которые «чувствуют себя хорошо, только сильно шумят». Маленький Хайнер уже немного говорит. Старший Бутзи всем докучает. «Недавно он кинул камень прямо в голову малышу, — пишет возмущенный отец, поставив ему приличную шишку, а потом утверждал, что это ветер подул на камень. Я остро чувствую свою неспособность к роли воспитателя». Он обожает своих детей и отказывается их ругать и наказывать. Лишь они в Гайенхофене приносят ему ощущение радости жизни. И несмотря на это, едва возвращается их мать, как отец отправляется в Базель, Гейдельберг и дальше в надежде провести часть зимы в Мюнихе.
Гессе не хочет отказываться ни от своих детей, ни от своего дома, ни от своего сада, ни от Мии, но надеется «бесконечными путешествиями» улучшить свое настроение. Ему «необходимы другая атмосфера, общение с родными по духу людьми, открытость миру». Психологи подобные действия называют «бегством». «И, разумеется, так оно и есть», — скажет он. Мию же в равной мере мучили ностальгия по городской жизни и желание возобновить музыкальную карьеру.
Весь 1910 год они пытаются расстаться, совершенно не способные сделать это окончательно, предпринимая патетические усилия, чтобы поддержать шаткий мир. «Мне хотелось бы…», — вздыхают оба. Но их желанию противоречит неумолимость ситуации: «Невозможно. Дети не должны страдать». И они умолкают, продолжая жить вместе. С каждым днем их отношения все холоднее, они становятся все раздраженнее. Иногда время летит неощутимо быстро. Вокруг дома бегают беззаботные мальчишки в сопровождении гувернантки. Мия выбирает книгу для вечернего чтения, которая предназначена «повысить, — как говорит Герман, — уровень нашей культуры». Герман готовит игру в шашки для завершения вечера.
Вступает в свои права зима с тяжестью безнадежно надолго нависшего неба и нагих деревьев. Отец берет детей на колени, качает младшего, старшему рассказывает о своих планах на весну: о том, что он рассчитывает с помощью «Зеппелина» перелететь через Линдо и Брегенц, о цюрихском озере, по которому хочет поплавать, о Миланском соборе, который намеревается посетить, про «Страсти по Матфею», которые охотно еще раз послушает в любимом им «Омбри». С наивностью он воображает уже цветные открытки, которые пошлет Мии. Из Орвието, из Сполето, из Монтефалко, из Сиены — отовсюду он напишет ей:
«Любимая, это чудо — небо усеяно звездами». Или еще: «Дорогая моя, какие же здесь водопады, горы, долины, чудесные пейзажи». Мать семейства носит третьего ребенка, но на душе у Гессе лежит грусть, и он признается своим друзьям-музыкантам Отмару Шёку и Фрицу Вруну, которые сопровождают его в итальянском путешествии: «Я отдал бы левую руку, чтобы вновь стать бедным и радостным холостяком, у которого ничего нет, кроме нескольких книжек, сапог да тетрадки стихов».
Гессе заинтригован предложением Самюэля Фишера, который намерен скупить права на издание всех его произведений. Он предлагает шестилетний договор на девять тысяч марок с выплатой по триста семьдесят пять марок в три месяца, которые не будут вычтены из гонорара писателя, если он обязуется предоставить издателю шесть своих будущих произведений. Никогда еще на Буловштрассе не заключался подобный контракт. Однако предоставление молодым авторам ежемесячной ренты для их поддержки не было таким уж необычным явлением — на самом деле, речь шла лишь об авансе в расчете на будущие прибыли. Герман ответил: «Вы можете быть спокойны, я обязуюсь не заключать, кроме договора на „Гертруду“, никакой другой контракт, и поскольку стремлюсь оставаться лояльным, думаю, мы найдем общий язык и в дальнейшем».
Он ежемесячно получает гонорары за проведение конференций, публичных чтений, за статьи и, особенно, за сотрудничество в «Мерц», который после смерти Лангена знает и взлеты, и падения. Журнал страдает из-за отсутствия единомыслия среди идейных вдохновителей. Людвиг Тома живет в Тегернсее, Конрад Хауссман — в Штутгарте, Гессе — в Гайнхофене: «Это плохо отражается на издании». «Журнал меня беспокоит», — пишет Гессе в декабре 1910 года. Но, по правде говоря, его беспокоит все. Все его огорчает: то, что он не хочет больше оставаться зимой в Гайенхофене, третья беременность Мии, постоянные конфликты с ней, письма просителей, нападки критиков. Шесть лет нервной дрожи, тяжких головных болей, усталости. Под Новый год его дети радуются подаркам под елкой, а он жалуется Марулле на свою жизнь. Он откровенно говорит о тоске, которая парализует его. Ни сад, ни природа, ни сыновья уже не могут его утешить. Даже книга, за которую он принимается три раза в течение последнего года, которую изменяет, выбирая наконец форму повествования от первого лица, уступая своей давней склонности к самосозерцанию, внимательно вглядываясь в свою сущность и ее отражение.
Находясь между двумя субстанциями, одной чрезвычайно уязвимой, другой — темной, меланхоличной и гордой, писатель слушает два своих голоса и, влюбленный в невозможное, пытается постичь собственную мелодию. «В жизни главное обрести с ней контакт, услышать ее ритм, ощутить гармонию существования, мы все подвластны этому стремлению». Прототипом Куна стал австрийский композитор Гуго Вольф106, но самые жесткие элементы своего нового романа он почерпнул в Гайенхо-фене. Гертруда и ее муж несчастливы в совместной жизни: не успеет затихнуть один скандал, как назревает следующий, она больна, он чувствует себя потерянным. Они хотят расстаться и не могут. «Книга отражает то шаткое равновесие, которое заставляет артиста балансировать между любовью к миру и бегством от него», а Герман безумствует, ощущая то жажду, то успокоение, и предвзято воспринимает критику в свой адрес. Своему другу Теодору Хейсу он пишет: «Я не чувствую себя ни задетым, ни оскорбленным вашей критикой — я чувствую себя непонятым творцом. Если есть в Германии художник масштаба Штрауса, который не довольствуется поверхностными фразами, так это я».
Самюэль Фишер подозревает, что приближается неминуемый кризис. Гессе сам признается ему в этом: «На протяжении последних лет мне слишком часто приходится переживать состояния глубокой депрессии, одиночества, безнадежности настолько мучительные, что я предпочел бы им даже физическую боль». Конраду Хауссману он пишет 9 июля 1911 года на пределе нервного срыва: «Моя жена должна в конце месяца родить, а я, если все будет благополучно, собираюсь уехать… Я хочу сбежать». Да, ему необходимо уехать, очень далеко, к девственным лесам и незнакомым местам, к другим цветам, к другим запахам, к жаре, которую некогда испытывала его мать, качая его в колыбели и лелея песней тайную прелесть малаяламского наречия. «Я определенно решил отправиться к Малабарскому побережью», — говорит он Адели.
Он хочет пройти путем своих предков: увидеть скалы в песках, Талатчери, овеваемый дыханием морского ветра, пальмы, девушек, пахнущих левкоями. И чем ярче он представляет атмосферу, окружавшую его мать, когда она прижимала его к сердцу посреди сказочной страны, тем сильнее его охватывает ностальгия по утерянному раю. Он слышит, как она шепчет что-то в промежутках между детским плачем, чувствует, как она баюкает его в своих руках, целует, закрывает ему руками уши, чтобы он не слышал звука собственных рыданий.
«Я заказал билет на Сингапур, — сообщает он Конраду Хауссману. Я хочу посетить Суматру, увидеть Куала-Лумпур, Цейлон и южную Индию». Сокровища старика Гундерта хранятся в доме Гессе, и он берет сандалии, сачки для бабочек, гербарий, гетры и большой клетчатый носовой платок, чтобы покрывать голову от солнца. Чего же он еще ждет? Его взгляд обращен теперь к нежности, разлитой в детских воспоминаниях, к небесному свету — бледному, нереальному. Его душу влекут вселенское молчание, дюны, земля, пересеченная реками, пробирающимися сквозь пески, населенная чернокожими мудрецами. Он убежден, что европейская цивилизация переживает период своего заката, — и стремится скорее прикоснуться к Востоку.
«Я предоставляю в ваше распоряжение 4000 марок, — сообщает ему Фишер. — Пишите мне что-нибудь или не пишите, во всяком случае, я рад, что вношу вклад в обогащение вашего творческого потенциала». Чудесный издатель! Необыкновенный дар! Чтобы проявить по отношению к Гессе такое благоволение, следовало ощущать всю глубину его таланта. Герман готов к путешествию: его ждут лучшие отели, тщательно выбранные маршруты. Он покупает смокинг, чтобы выглядеть достойно на борту корабля, собирает багаж и посылает родным в Кальв несколько писем незадолго до отъезда, намеченного на 5 сентября 1911 года: «У нас есть сын. Он в добром здравии и похож на мать. Бутзи и Хайнер очень счастливы. Мия нашла няню. Я скоро отправляюсь в путь».
В Гайенхофене загораются астры, колосятся посевы, и озеро приобретает свинцовый оттенок во время грозы. Мня перебирает пеленки, Бруно и Хайиер натягивают луки из орешника, словно ангелы, кормилица в полутьме перед колыбелью вытирает вспотевший лоб. В саду пахнет тимьяном, благоухает смоковница, лепечет младенец. Писатель склоняет голову в панаме с черной лентой: «Гейенхофен остается в прошлом. Он отправляется в Индию…»
Глава IX ВОЙНА
Теперь у ворот стояла война…
Г. Гессе. «Игра в бисер»
Герман не доедет до Индии. По крайней мере, до той Индии, которую знал Гундерт. Родная земля Марии — Талатчери — ускользает от него в конце недолгого путешествия, как если бы, отвлекшись, он забыл маршрут миссии, который вел его предков до первых хижин Мадраса. Быть может, он не был готов услышать их зов, был пленен всем этим человеческим муравейником, портами, минаретами, экзотическими рынками и соборами больших городов и отступил при приближении к последнему полуострову на Востоке, где ветры, остановленные встречным воздушным потоком с Гималаев, бушуют в долинах, преграждая людям путь.
Он поднялся в Генуе на корабль «Принц Эйтель Фридрих». Есть фотография, где он стоит среди группы пассажиров, рядом со своим другом, путешествующим с ним вместе, художником Гансом Стурзенеггером. Через Суэцкий канал и Аден, расположенный на берегу Красного моря, корабль направлялся в Коломбо на Шри-Ланку, когда внезапно произошла поломка и сквозь светлую ночь Гессе впервые увидел Синай. «От священной горы движется на убыль луна». Корабль стоит на месте, словно «жертва злой судьбы перед этой пустыней, где сотни болот, луж, прудов, заросших тростником, покрывают безрадостную равнину». По-настоящему почувствует себя поэт на Востоке лишь в Пинанге, при входе в порт, между красными парусами китайских лодочек, «что напоминают перепончатые драконьи крылья, вырисовывающиеся на фоне голубоватых гор Сиама».
Остановившись в одном из самых красивых отелей, «Эстерн энд ориентал отел», где ему предоставили шикарный номер из четырех комнат, Гессе уже торопится выйти без шапки и в легких туфлях, чтобы окликнуть рикшу, который отвезет его навстречу удивительной, неисчерпаемой, загадочной Азии.
Вокруг много китайцев: «Китайские магазины, ярмарочные торговцы-китайцы, китайские ремесленники, китайские отели и клубы, китайские чайные дома и китайские ночные заведения сомнительной репутации». Он отправился на поиски Индии, а столкнулся лицом к лицу с Китаем. Миновав пролив и острова, достигнув юго-запада Суматры, он останется верен этому впечатлению: «Индийцы не внушают мне уважения. Они — как малайцы: слабые и неуверенные в себе. Китайцы же, мне кажется, обладают внутренней силой и верой в будущее», а в Сингапуре подытожит: «Я видел яванцев, тамильцев, сингалезцев и китайцев: последние достойны всяческих похвал! Другие жалкие потомки древнего рая, уничтоженного вторжением Запада, поглощенного им. Аборигены — милые, спокойные, любезные, умные и одаренные, а наша цивилизация стремится их уничтожить».
Он теряется среди шума малайского города, среди «улочек, где шествуют темнокожие индийцы, исполненные чувства собственного достоинства. Каждый из них напоминает раджу, потерявшего трон, но все одеты, как прислуга в воскресенье…» — пишет Герман. Они драпируются в разноцветные дешевые ткани и притом оглядываются на Европу. Китайцы же остаются верны себе: они скромны, одеваются в бледно-голубое, белое и черное, веселы и старательны и не стремятся походить ни на королей, ни на клоунов. Благодаря им Сингапур имеет вид, который может порадовать эстета: «Голубой, черный и белый цвета в городе преобладают. Мы можем им быть признательными за эти длинные спокойные и благолепные улицы, по обеим сторонам которых стоят скромные дома, сливающиеся в сумерках с небом…»
Гессе поселился в «Раффль» — английском отеле с садом, где поддеревьями с листвой, напоминающей гигантские веера, стояли столики с лампами. Его не остановила дороговизна этого шикарного типично колониального заведения. Несколько мужчин в тюрбанах с темными бородами, несколько женщин под вуалью, юные принцы, испачканные соком манго, «красавец брюнет с небольшим животиком и великолепным разрезом глаз», — неужели это все, что писатель запомнит об Индии? Ведь он ехал сюда, желая вкусить диких плодов, попробовать сладкий корень лотоса. оказался лишь туристом среди туристов, перед виски, к которому не прикасается, среди офицеров в шортах, рядом с пожилой англичанкой. Его мучают головные боли и желудок: английская кухня ему не по нраву, а индийская не идет на пользу, от сингапурской воды он страдает коликами. Его донимают комары и смутное чувство вины. Он думает об оставленной Мии, о детях, которых считает «лучшим, что у него есть». В Гайенхофене он грезил о магии Востока. В Сингапуре настроение его меняется: «Мои желания и мысли — в моей стране…»
Он вспоминает о докторе Френкеле и готов отдать ему должное, считая себя жертвой собственных ошибочных устремлений. С научной или философской точки зрения он не может определить свою болезнь, но угрызения совести сдерживают его, точно якорь, увязший в песках, и стесняют свободу действий.
Всего день плавания отделял его от Малабарского побережья. Почему же он решил так быстро вернуться? Как это объяснить? По правде говоря, он отступал. Измученный мигренями, он бежал от того, к чему стремился. Чрезмерная тревога заставляла его исчезнуть прямо перед дверями Индии, как некогда из Кальва, когда умерла его мать. Отчего это скрежетание зубами, приступы тошноты? Может быть, он боялся обнаружить свои откровенные желания, где нет места символам и аллегориям, и таким образом потерять себя? На обратном пути пальмы, хижины рыбаков, джунгли малайских островов, обезьяны, реки Суматры, где полно крокодилов, и остров Сокотра со склонами из песка, белесыми и мертвыми, станут для Гессе последними видениями Востока. Что запомнит он из всего этого великолепия? Цветок — нежный, как недоступная Индия, — увиденный им на вершине холма в Нувара Элия: «Прекрасный белый цветок заставил воскреснуть воспоминания юных лет, которые не могут для человека сравниться ни с одним океаном, ни с одной вершиной в мире…»
«Я должен был отказаться от запланированного путешествия в глубь Индии… Отчасти потому, что жизнь там дорога, отчасти потому, что мой желудок, почки, весь мой организм не выдерживает тамошних условий», — так Гессе объясняет свое возвращение Конраду Хауссману. В Генуе он сходит с борта парохода «Йорк» и тут же отправляется в Швейцарию, куда прибывает в первой половине ноября. В Гайенхофене он оказывается в канун Нового года и не может сразу навестить Альберта Френкеля: «Я предпочел бы вас увидеть немедленно, но вряд ли это понравилось бы моей жене». Это вполне объяснимо. Мия устала от одиночества. Она не изменилась, все так же носит шиньон, украшает волосы крупными черепаховыми гребнями и хлопочет возле троих замечательных детей. Она их сфотографировала: двое старших склоняются над колыбелью младшего. От Мии они унаследовали покатый лоб, а от Германа — удлиненные черты лица. У Бруно гладкие волосы, Хайнер — кудрявый блондин. Они здоровы и полны жизненной энергии. В гостиной много игрушек, среди них сверкающая железная дорога. Путешественник показывает им альбом с почтовыми открытками: кокосовые рощи, густые заросли Зондских островов, лес из эбеновых деревьев, мангровые леса и Боробудур.
Увы! Экваториальное солнце не блистает над его родными местами. Туман, стелящийся над Боденским озером, заставляет Гессе сожалеть о «непростительной глупости», которую он свершил, вернувшись в негостеприимную пустыню, где его тотчас настигли насморк и боль в горле. Он не может написать ни строчки, чтобы оправдать ассигнованные издателем на путешествие четыре тысячи марок, и отсылает их Самюэлю Фишеру. Тот, однако, возвращает ему деньги: «Вы не обязаны писать непременно об Индии. Это не задаток — это дополнительное вознаграждение, которое я вам предоставил, имея в виду задуманное путешествие, лишь затем, чтобы подбодрить вас и обогатить ваше творческое воображение». Под названием «Записки об индийском путешествии» Фишер опубликует все-таки несколько страниц путевых заметок Гессе, и в будущем его протеже создаст на этом материале свой очередной шедевр.
Зима медленно уходит. Мия слабеет. Европа погрязла в меркантилизме и экстравагантных амбициях. Германия активно вооружается. Тон журнала «Мерц» становится более близким националистическим настроениям, и это заставляет Германа буквально ощетиниться: «Я никогда не интересовался политикой и как гражданин никогда не стремился участвовать в политической жизни города, народа или даже семьи…» Здесь предпочитают шовинистские памфлеты. Людвиг Тома пускается в отвратительный конформизм. Конрад Хауссман молчит. «Европа» становится пустым словом. «Я готов заниматься критикой еще шесть месяцев. Потом, пожалуйста, „да“ или „нет“. Я хотел бы, чтобы мое имя исчезло с обложки „Мерц…“»
В субботу 26 мая 1912 колокола Констанц и всех деревень, расположенных на берегах озера, зазвонили в честь Троицына дня. «Идет дождь, — пишет Герман, — в моем очаге давно уже горит спокойный и мягкий огонь, около которого любят греться пожилые люди».
Мия приносит травяные настои и журналы. Праздничный день напоминает ему свадьбу, и потому он не в духе. В тридцать пять лет он обращает внимание на циклические закономерности в своей жизни: «Самым замечательным был одиннадцатый год моей жизни. Потом наступил другой период между двадцатью одним и двадцатью пятью годами. Эти безумные годы прошли, и теперь мне достается слишком мало часов, которые были бы достойны быть прожитыми — они скупо падают капля за каплей из чаши моей жизни». Он смотрит на женщину рядом с ним, понимая, как нелегка ее жизнь. Она устала от провинции, от нескончаемых зим, от бесконечных ночей и холода, который разрушает сад. Герман в ответ на подобную горячность проявляет равнодушие: «Мне все равно». Мия не хочет оставаться в Гайенхофене, но им нельзя ехать в Швабию, на родину мужа, потому что близится война. Она хочет, чтобы ее дети жили и получили образование в Швейцарии.
Гессе пишет Конраду Хауссману: «У меня нет ни проектов на будущее, ни надежд, и я не думаю, что мне удастся состариться. Самое лучшее было бы для меня вести здесь жизнь отшельника, но это невозможно из-за семьи. Теперь я ищу в другом месте клочок земли, чтобы сажать салат — единственное занятие, к которому я отношусь серьезно. Уже давно я не испытываю иллюзий относительно того, что чтото может выйти из-под моего пера…»
Фишер, однако, издает сборник его новелл под простым названием «Окольные пути». «Маленький ученик, который переживает свою первую оплошность, и влюбившаяся продавщица столь же мне интересны, как герой, артист или политик, потому что они не относятся к избранным и дышат воздухом всего мира», — этот интерес Гессе к простым людям вызвал жестокие насмешки критики. Карл Буссе — давний друг, который издал в Берлине свой второй сборник поэм, — возмущается: «Почему автор злоупотребляет своим даром, описывая в деталях эволюцию существа, чья самая высокая цель состоит в том, чтобы расчесывать бороду и заплетать косы? В первом из этих рассказов представлена биография молодого человека, который должен стать нотариусом, но который в конце концов вместо этого открывает парикмахерскую. У Германа Гессе слишком много достоинств, чтобы размениваться по мелочам и чтобы расточать свой талант на пустяки».
Но что бы сказал Буссе, если бы увидел теперь лицо писателя, если бы заметил, как более сурово сомкнулись его брови, сколько морщин прорезали его лоб? Любят ли его в самом деле его поклонники? «Они меня считают или героем, вроде Камен-цинда, покоряющим вершины и хватающим быков за рога, или милым любезным господином, не лишенным чувства юмора, непринужденно улыбающимся с блаженным видом». Он курит сигару за сигарой, чуть не обжигая губы, и его пальцы с желтыми ногтями перелистывают страницу за страницей поэтические сборники. Он сверяет счета, просматривает рекламные анонсы издательства, различные описи. «Мои отношения с семьей, — говорит Гессе, — ограничиваются моим денежным вкладом».
Когда ему предлагают в Берне дом, где жил его друг художник Вельти, Герман замечает лишь недостатки: «Многие вещи должны быть улучшены. Туалеты просто средневековые. Везде сырость и ветхость. Потолок местами обрушивается…» Местность тем не менее ему нравится: дом расположен на окраине города, у подножия гор, под старыми деревьями. Он принадлежал не самому Вельти, а семье бернских аристократов. И когда умер сначала художник, а потом вскоре и его жена, никто не удивился, что супруги Гессе взяли на себя выплату аренды и оказались обладателями части движимого имущества и хозяевами волчицы Зюзи, готовой подружиться с сыновьями новых жильцов.
В декабре 1912 года он пишет Людвигу Тома: «Я живу теперь в Берне с моей многочисленной семьей в сельском доме… Я нуждаюсь в хорошей музыке, живописном пейзаже, крупном городе…» И прибавляет: «И, конечно, мне необходим вокзал, чтобы иметь возможность время от времени исчезать».
Переехав, Герман и Мия стали обживать новое место, этот «дом на Мельхенбюльвеге близ Берна, расположенный чуть выше замка Виттигкофен… самым приятнейшим образом и словно бы специально для нас соединявший крестьянские и барские черты, наполовину примитивный, наполовину изысканно-патрицианский, дом семнадцатого века, с пристройками и переделками эпохи ампира… К особняку примыкал большой участок земли с хижиной, они были сданы арендатору, от которого мы получали молоко для дома и навоз для сада… За домом шумел красивый каменный колодец, с большой южной веранды, обвитой огромной глицинией, открывались за соседней окрестностью и множеством лесных холмов горы, цепь которых от Тунского предгорья до Веттерхорна… видна была целиком. И внутри этого дома было много всяких интересных и ценных вещей: старинные изразцовые печи, мебель, облицовка, изящные французские часы с маятником под стеклянными колпаками, старые высокие зеркала с зеленоватым стеклом, отражаясь в которых, ты походил на портрет предка, мраморный камин, в котором я неукоснительно разводил огонь осенними вечерами…».
Однако фотография Мии, сделанная после переезда и обустройства, красноречиво свидетельствует об ее отчаянии. Фрау Гессе сидит с отсутствующим видом, подперев голову руками, у трюмо перед большой вазой с сухими цветами, в казакине, отделанном шнуром, и в платье темного шелка. У нее не нашлось времени стереть пыль с мебели, где лежат остатки букета. Она грустна, небрежно причесана, руки скрещены на груди, лицо уставшее. «Лишь через несколько лет жена как-то сказала мне, — вспоминает позднее Герман, — что в этом старом доме, от которого сразу же, казалось, пришла, как и я, в восторг, она часто испытывала страх и подавленность, даже что-то вроде боязни внезапной смерти и призраков». Она дрожит при каждом шорохе, при каждом дуновении ветра, закрывает ставни, следит за детьми, Германом, который смотрит на нее сквозь круглые очки, и каждый день ждет дурных вестей.
Зимой Гессе заканчивает «Росхальде» и, поставив последнюю точку, так и не может ответить на вопрос, «нужно ли артисту жениться». Наверное, потому, что ответ однозначен. В замке Росхальде можно узнать дом в Берне, где в разных углах живут художник и пианистка, а их хозяйство находится в упадке. Они не расстаются лишь из-за маленького Пьера. Ребенок умирает после жестоких страданий от менингита, и это становится началом семейной агонии. «„Росхальде“, — пишет автор, — скоро будет издан, но я вижу в этой книге своего рода финальную точку. У меня такое чувство, что я должен попробовать осмелиться сделать что-то совершенно новое. Пусть теперь поздно, пусть потеряно много сил, но я не отступлюсь от борьбы за искусство». Эти строки были написаны 24 декабря 1913 года, а 29 декабря Гессе утверждает: «Я люблю мир и жизнь, и даже в боли ощущаю радость причастности космическим вибрациям. Таким может быть высшее предназначение: оправдание и преображение жизни кем-то, для кого она слишком мучительна и кто тем не менее горячо любит ее!»
Отец семейства встречает Новый год с родными. Он смотрит на старших сыновей, склонившихся над филателистическими альбомами, на Мию, берущую на руки из колыбели Мартина — младшего наследника. Над городом снег. Первый раз в жизни Герман не поехал в Кальв на новогоднюю религиозную церемонию, однако после своего азиатского путешествия поддерживает с Иоганнесом оживленную переписку. Его взгляды на восточную религию схожи с отцовскими: «Мусульманин черпает силы в неиссякаемом магическом источнике, с которым обретает связь, когда вечером падает ниц в молитве, где бы ни находился. Ощущает этот источник и буддист в прохладном вестибюле своего храма. Если мы не прикоснемся к этой истине в самой возвышенной форме ее проявления, мы, европейцы, не будем иметь никакого права на Восток».
В мартовские дни 1914 года, преодолев очередную депрессию, Гессе пишет отцу: «В последние дни, после десятилетнего перерыва, я испытал необходимость перечитать Ницше. Я не встречал образов более печальных, чем создал этот аристократ, обладавший необыкновенно тонкой внутренней организацией, который был всю жизнь невыразимо одинок и чья чуткая душа воспринимала малейшую боль». Между художником и его произведением существует тончайшая взаимосвязь. Гессе ощущает в себе ее трепет. Человек, написавший «Росхальде», где смерть ребенка знаменует собой крушение семьи, будто предчувствовал угрозу собственному дому.
Однажды весенним вечером Мартин, младший из его сыновей, почувствовал себя плохо. «Лечащий врач считает, что у него нервное расстройство», — пишет Герман сестре Адели. Мия не оставляет сына ни днем, ни ночью. Жизнь ребенка висит на волоске. Его мучает жар, он бредит, у него все признаки недомогания, которыми страдал «маленький Пьер» из «Росхальде». Писатель начал эту книгу в Баденвейлере, где основательно изучил некоторые болезни. Ученик Самюэля Френкеля, молодой Гейнеке, рассказал ему о симптомах болезни, которая стала символом романа. И вот теперь события развивались будто по роману — Мартин, как и Пьер, болел менингитом. Несколько месяцев весь дом следил, затаив дыхание, за каждым движением маленького больного. Мартин начал выздоравливать только в первые дни августа, а совершенно измученная Мия еще плотнее задернула шторы: случилось то, чего она так боялась в последнее время, — разразилась война. Фрау Гессе готовилась к худшему.
Французские и немецкие войска сходились у Рейна. В Верхнем Эльзасе французы были отброшены 7-й немецкой армией. Но, по мнению Германа, «интересы союзников были настолько противоречивы, что оставалась полная неопределенность». Многие друзья из Берна, Базеля, Цюриха были призваны в армию. Многие из Гайенхофена пали подМульхаузе.
В Швейцарии было неспокойно. В Берне большинство поддерживало Германию, другие симпатизировали французам. Все с тревогой следили за наступлением русских из Галиции, которое угрожало перенести театр военных действий скорее к северу, к Танненбергу, чем к югу, к Карпатам. Герман хотел записаться добровольцем, но в консульстве ему отказали: он был негоден к военной службе. Он не отчаялся и обратился в «Комитет спасения» с просьбой о мобилизации в «Ландштурм». Он готов драться, потому что любит свою страну, потому что и швабы Гундерты, и Гессе с севера — германцы, потому что на вокзалах, на улицах, в деревнях, в пригородах, в университетах поднимается на борьбу весь народ. Правда, война не является оправданием для уничтожения культуры: «Мне мучительно видеть, как беспардонно презираются и оплевываются духовные ценности… Бойкот достижений искусства и литературы „вражеских“ народов — серьезная оплошность и ясно показывает, что мы, считающие себя прогрессивными, с нашими гуманистическими идеями, представляем собой слабое меньшинство». С сентября 1914 года Ромен Роллан призывает всех в союз «Над толпой», и Гессе его услышал, как, вероятно, услышит в 1915 году физика Альберта Эйнштейна и будет приветствовать рождение пацифистской организации «Новая родина». «Как немец я испытываю определенные чувства, — пишет он 26 декабря 1914 года Волкмару Андреа, одному их своих друзей-музыкантов, — национализм для меня своего рода воспитание в человеке качеств, способствующих совершенствованию человечества. Как самоцель он никогда не был мне близок…»
Эти слова на фоне всеобщей истерии, отметившей первые месяцы войны, звучали как крамола. Вся Германия кидается за Вильгельмом II в битву с военными песнями на устах. Пан-германистская лига зовет к объединению и провозглашает спасительную войну. Соратники Гессе по «Мерц» карикатурист Теодор Гейне и журналист Людвиг Тома заставляют нонконформистскую газету приобрести крайне националистическую направленность. Учителя и люди искусства присоединяются к милитаристски настроенной буржуазии и индустриальным магнатам. Интеллигенция одержима военной горячкой. Даже писатель Людвиг Финк, дорогой друг Финк, раненный при захвате Бельгии, осмеливается написать, что «замечательно жить именно в этот исторический период». Для тех, кто в это верит, «все на фронте замечательно. В траншеях выздоравливают те, кто до войны был болен», как будто поле битвы — это курорт, а война — возможность для каждого укрепить здоровье и нервы.
Когда 19 сентября 1914 года сгорел Реймсский собор, в который попала бомба, швейцарский журналист Фердинанд Ходлер присоединился к возмущению, высказанному французской прессой в «Фигаро» и «Матэн». Из Германии ответили потоком едких карикатур. «Мерц» и «Симплициссимус» опубликовали несколько издевательских статей. Гессе в крайнем возмущении пишет своим старым друзьям: «Я оказываюсь по отношению к войне в очень мучительном положении. Все мои симпатии на стороне Германии, и я понимаю, что дух национализма там торжествует. Но я не могу его разделить… великий психоз… царящий в Германии, который ей, быть может, необходим, чтобы вести войну. Но радоваться такому положению вещей, находить его замечательным — нет! Это для меня невозможно».
Что же творится на фронте, чем вдохновляется армия — единством, способностью к жертве? «Там нет больше ничего, кроме разбросанных невесть где, не то в полях, не то в лесах, людей, потерявших надежду и веру…» Гессе отказывается присоединяться ко всеобщему безумию. «Я не могу думать об этом, — говорит он, — я тотчас же слышу голоса всех, кто страдает…»
Вслед за Карлом Краузе110, вместе с Генрихом Манном, старшим братом Томаса, и Стефаном Цвейгом Гессе присоединяется к бесконечно малому числу интеллигентов, противостоящих массовому убийству. 3 ноября 1914 года он публикует в «Нойе цурхер цайтунг» первое из многочисленных предупреждений, которые будет появляться на протяжении всей войны. «Друзья, довольно этих звуков!» — великолепный заголовок, позаимствованный из завершающей части «Девятой симфонии» Бетховена, после которой звучит гимн во славу Шиллера. Без патетики! Без ненависти, без презрения, «нет» пушкам, страдальческим воплям — обойдемся без всего этого! Послушайте лучше, как возникают в жизни счастье, гармония цветов и звуков, дружба сердец. Герман Гессе в тридцать четыре года, один у подножия бернского Оберланда, пишет пацифистские воззвания, вспоминая, как в четырнадцать лет ответил на вопрос, предложенный ему на государственном экзамене: «Какие хорошие и дурные стороны человеческой природы проявляются во время войны?» У него слезятся глаза: зимой конъюнктивит обостряется. Керосина не хватает, и приходится довольствоваться слабым светом. Уголь тоже большая редкость, и он кидает в камин прессованную бумагу. Теперь приходится беречь детские галоши и митенки. Мия кутается в шали и протягивает к огню худые руки. Она плохо спит, подолгу лежит в постели и мучается такими сильными болями в спине, что ей вкалывают морфий. Это предвестие неврастенического криза, который подтолкнула болезнь Мартина и недавняя смерть ее отца, знаменитого математика и скрипача Бернулли. Сообщения с фронта ее огорчают, пугает близость размещенных в Эльзасе орудий, удручают материальные проблемы и злая молва, преследующая ее мужа. «Гессе — трус!» — слышится шепоток.
Поскольку он, находясь в Швейцарии, выступал против оголтелого фанатизма, поскольку, на его взгляд, единственным преимуществом этой войны была надежда на изменение сознания немцев, его проклинали, как во Франции проклинали Ромена Роллана. Его считали предателем, обвиняли в том, что он держится в стороне и пишет идеалистические манифесты. Проповедь мира между народами квалифицировалась как анархистская утопия. Считалось, что он выступает против национального сознания и тем самым совершает подлость. Его освистывали…
«Я жму вам руку, — пишет ему Ромен Роллан, его брат по духу. — Я слышал, как вы произносили слова, которые рассеивали тучи ненависти, слова дышащего чистотой Бетховена». Как и Роллан, Гессе беспокоится о будущем Европы; ему присуща так же религиозность, которой наделен Роллан, — желание найти мистическую родину всего человечества. «Мы должны сдвинуть локти, мы, которые отказываемся с отвращением от этой зверской бойни», — пишет ссыльный из Берна ссыльному из Женевы, автору «Жан-Кристофа».
Обессиленная Мия спит. Ее только что навестила пожилая госпожа Шуман, живущая неподалеку от Берна, дочь великого музыканта. Разговор был оживленным. И они слышали, как гигантский поезд, нагруженный углем, двигался из Италии по направлению к границе. Если Италия в свою очередь вступит в войну, то до каких же масштабов разрастется конфликт?
В Швейцарии, однако, до кровопролития далеко, но атмосфера становится все более суровой. Улицы плохо освещены, газ приходится экономить. Ограничена продажа продовольственных товаров, одежды, кроме самого необходимого. Мия волнуется: трое детей требуют больших расходов, банки работают плохо, а Герман не дает денег. Многочисленные эпидемии уже охватили Берлин. Неужели они дойдут и сюда?
Гессе должен был дать жене успокаивающее, прежде чем браться за ответ Ромену Роллану.
«Если идет война, — пишет ему француз, — нам, свободным мыслителям всех национальностей, необходимо поддерживать духовное единство». У Гессе не было никаких оснований надеяться на приезд в Швейцарию этого человека, вызывавшего у него восхищение. Он не осмеливается выразить Роллану благодарность на его родном языке, так как плохо владеет французским. Он отвечает на немецком, зная, что его корреспондент испытывает глубокое уважение к Германии. Станет ли теперь Гессе у всех на глазах проявлять патриотизм? Чтобы обрести спасение, нужно смириться с мыслью о его невозможности. «Я не вижу в объединенной Европе, — пишет он в марте 1915 года, — прелюдию к человеческой истории. Европа, благодаря своей передовой мысли, будет поначалу управлять миром, но Россия и Азия в очень значительной степени обладают духовной культурой и религиозными ценностями. И со временем мы будем нуждаться именно в них…» Землю может обагрить кровь, глаза могут загореться гневом. Гёте был прав: «Самое сильное чувство национальной гордости вы найдете в недрах культуры». Гессе хочет быть патриотом, но в первую очередь он — человеческое существо и там, где понятия родины и человечества противоречат друг другу, делает безусловный выбор: «Я за человечность».
Как ему не прослыть за богохульника, когда он отказывается присоединиться к всеобщему гласу патриотизма? Приняв открыто позицию защиты мира, Гессе отдалился от друзей, присоединившихся к милитаристски настроенным кругам. Он отвечает на все письма, но их количество увеличивается с каждым днем: для многих проницательный мудрец Гессе становится символом борьбы за мир.
Летом над столицей сгущаются грозовые тучи. Беженцы двигаются между Бриенским и Тунским озерами, и на самом высокогорном в Европе вокзале встречаются тайком представители интеллигенции всего мира, писатели, журналисты, финансисты, стремящиеся найти общий язык во имя преодоления сложившейся ситуации. В Женеве специальное агентство работает с пленными, швейцарский Красный Крест занимается ранеными, почтовые службы стараются восстановить связи между потерявшими друг друга членами семей захваченных стран. Апартаменты шикарных отелей являются свидетелями ночных бдений блистательных путешественников, прибывающих с секретными миссиями и хранящих в тайне свои имена.
12 августа 1915 года в старом бернском доме появился иностранец, примерно пятидесяти лет, с кустистыми бровями. У него худое лицо, которое отличает благородство черт, и живой взгляд. Прибывший представляется: «Ромен Роллан». «Гессе на вид тридцать-тридцать пять лет, — запишет французский писатель в своем дневнике. — Он среднего роста, у него неприятное лицо, круглая голова, редкие волосы, жидкие усы, серо-голубые глаза за стеклами очков, холодный взгляд, привычка двигать бровями, которых почти не видно, красновато-кирпичный оттенок лица, огромные челюсти…»
Оба взволнованные, они пожали друг другу руки. Посидели на скамейке неподалеку от дома, откуда открывался вид на альпийские вершины, потом отправились в рабочий кабинет, где царил беспорядок со времени болезни Мии. Бруно и Хайнер, загоревшие и наигравшиеся во время каникул, излучали такую жизнерадостность, что посетитель не уставал ими восхищаться. Гессе было трудно говорить, он подыскивал французские слова, мешал их с немецкими. Но писатели вскоре нашли общий язык. Борьба, которая их объединяет, трудна. Многие люди, которых оба уважали, поддались на гнусную пропаганду. И в этом обществе, на шаткой земле, изрытой оврагами и испещренной болотами, тяжело брести без поддержки старых проверенных друзей. Горстку интеллектуалов считают «романтически настроенными нытиками» и преследуют насмешками. Во Франции «Голуа» обвинила Ромена Роллана в том, что цель его поездки в Швейцарию — «…заменить эхо пушечных выстрелов на звук пастушьих свирелей».
Близ владений Гессе действительно звучат колокольчики пасущихся стад, однако эти двое готовы принять участие в военный действиях. Их шпага — это перо, активный протест, мужество. Обвинения, которые им бросают, могут быть смертельны, как пули. Интеллектуалы всегда были первыми жертвами агрессоров, которые никогда не прощали им убеждения в превосходстве разума над силой.
Гессе горячится: «Мы в Германии не страдаем так, как вы во Франции, потому что нас не принимают всерьез… Говорят: это писатели, все еще старающиеся уподобиться Гёте или Гердеру…» В саду пахнет лугами, и они идут прогуляться. Наступает вечер. По небу тянется стая птиц. Голос Гессе приобретает таинственный тембр. Он рассказывает о своем детстве, о дедушке из Прибалтики, о бабушке, происходившей из семьи с древними романскими корнями, о своем тяготении и к северу, и к югу, говорит о поисках внутренней свободы. Ромен Роллан, бургундец, которого восхищает немецкая культура, внимательно его слушает. «Мучительные противоречия восточной культуры, страдания, сомнения, надежды, вся трагедия европейского сознания» составляет содержание беседы этих двух стоиков, держащих путь среди нежной красоты швейцарского пейзажа. В темноте поблескивают листья глициний. Они вспоминают убийство Жана Жореса, захваченную Бельгию, Стефана Цвейга, который «хочет собрать в Женеве лучших представителей всех наций и организовать своего рода Парламент морали». И говорят о Германии, подарившей миру ощущение божественного, культура которой содержит огромный потенциал радости жизни, о Германии, владеющей блистательными мыслителями, великой поэзией и музыкой. Гессе высказывает свою приверженность искусству и культуре Азии: «Это гармоничный и обладающий внутренним единством идеал, который дает возможность постичь жизнь во всей ее полноте, воспринять внутреннее содержание и небесного, и земного одновременно, это понимание жизни как субстанции, характерной аристократическим равновесием составляющих ее элементов».
Поздним вечером Герман и Мия проводили гостя до станции Остермундинген, откуда он доехал до Туна, где в отеле «Бельвю» его ждала почта. «14 августа, — записывает Роллан в дневнике, — Гессе мне написал, что в случае, если мне это доставит удовольствие, его друг Граф, органист Мюнстера из Берна, будет в моем распоряжении, чтобы исполнить для меня в соборе произведения предшественников Баха — Букстехуде, Шюца, творчество которых он хорошо знает». «Есть только одно королевство мира, — продолжает Гессе, — и оно несокрушимо, оно находится в сердце каждого человека, который понимает всю глубину Баха, Платона или „Фауста“. Жить в этом королевстве, считать его своей родиной и участвовать в его создании возможно для каждого из нас».
9 августа 1915 года Герман пишет сестре Адели: «Уже некоторое время в сотрудничестве с посольством Германии в Берне я осуществляю новую деятельность. С одной стороны, это помощь военнопленным, с другой — то, о чем я должен молчать». Какие же дела захватили Гессе настолько, что, как он пишет Эмилю Мольту 9 октября 1915 года, у него «нет больше ни времени, ни соответствующего душевного состояния, чтобы заниматься поэзией»?
Не секрет, что эта миссия состояла в осуществлении связи между французским Министерством иностранных дел и либерально настроенными политическими деятелями Германии. Французское посольство в Берне увидело в лице Гессе идеального посредника. Писатель же решил привлечь к переговорам Конрада Хауссмана. В телеграмме от 8 августа 1915 года он сообщает Хауссману о прибытии французского дипломата: >«Парижанин должен прибыть между 10 и 15 августа. Приезжай, пожалуйста…» Кто был представителем французской стороны, неизвестно, неизвестны также темы состоявшихся бесед. Об этом можно лишь строить предположения той или иной степени вероятности. В Германии, как и во Франции, существовали две позиции: одни стояли за войну до победного конца, другие — за прекращение кровопролития. Во Франции Морис Баррес из своего рабочего кабинета посылал в «Эко де Пари» статьи, призывающие к истреблению давнего врага. В Берлине философ Макс Шелер восторгался германской культурой и осуждал романскую цивилизацию.
Однако немецкий народ устал от ненависти. Герман Гессе понял это, когда по пути в Штутгарт посетил Фрибург и Лорраш, куда сопровождал немецкого профессора Ричарда Волтерека, вместе с которым занимался проблемами военнопленных. Он делится своими наблюдениями с Роменом Ролланом 4 октября 1915 года: «К тому же в Германии у меня сложилось впечатление, что в народном восприятии идея ненависти не занимает главенствующего положения». Война нужна милитаристским кругам для удовлетворения амбиций и военным магнатам для обогащения. Маленький народ желает мира. Германия являет собой патетический образ огромной затравленной провинции. Лица людей хранят выражение обреченности.
То, что во Франции ситуация была несколько иной, вполне объяснимо: война разворачивалась на ее земле, ей хотелось отыграться за унижение 1870 года и отвоевать потерянные провинции, несмотря на неудачи маршала Жозефа Жоффра в Артуа и Шампани.
Во время своего краткого пребывания в Германии Герман имел возможность посетить Швабию, дышавшую осенней прелестью. Шварцвальд все так же простирает свои владения. В долинах возвышаются замки, и везде царит такой покой, что трудно поверить в реальность войны: мирно журчат ручьи, а школьники сидят как обычно в школе за своими тетрадками. Но все привыкли питаться картошкой и собирать ревень, чтобы варить на зиму варенье. Люди сохраняют косточки от фруктов, чтобы добыть из них масло, и женщины достают из чулана древнее веретено. Мало мужчин, много детей и старых ремесленников, которые с радостью узнают потомка Гессе и Гундер-тов. Столпившись возле фонтана, они обсуждают цены на хлеб и займы, которые не помогают закончить войну. Родное жилище Германа не изменилось. Издательство не функционирует из-за недостатка бумаги и находится под охраной, а жилая часть дома закрыта. Иоганнес почти ослеп и живет теперь вместе с дочерью Маруллой, которая служит учительницей в Корнтале. Герман навещает их не более чем на полчаса: время его путешествия жестко расписано.
По возвращении в Берн он занимается организацией библиотек для военнопленных, ищет деньги на приобретение шедевров немецкой литературы и торопится 10 октября 1915 года опубликовать в «Нойе цурхер цайтунг» свои впечатления от путешествия. В статье ему удалось обобщить свои наблюдения и заключить в итоге, что он увидел народ, несмотря на свои страдания, исполненный трудолюбия. Но тот факт, что эстет его возраста позволяет себе высказываться в таком роде, когда другие писатели защищают свою родину с оружием в руках, вызывает у злопыхателей волну возмущения. Но если правда, что при очередном призыве каждый раз Гессе признавался негодным к военной службе, то правда и то, что он страдал от этой ситуации: «В Штутгарте у меня есть кузен, человек весьма жалкий, рядом со мной настоящий карлик, которого сочли подходящим для службы!» Ему не дают покоя клевета и оскорбления. Ежедневная газета «Кельнер тагеблатт» нападает на писателя: «Красная краска стыда должна броситься в лицо каждому уважающему закон немцу! Когда родина в великом несчастье, когда патриоты берут в руки оружие и отдают свою кровь, молодой и знаменитый „рыцарь немецкого духа“, блистательный автор „Петера Каменцинда“ хвастается тем, что спокойно остается в укрытии, демонстрируя свою трусость…»
Это уже слишком! И 1 ноября Теодор Хейс выступает в защиту писателя: «Если проявить объективность, „укрытие“ малореально. Гессе не отличается воинственностью. У него слабое здоровье, он страдает близорукостью, неврозами, он был бы, без сомнения, совершенно непригоден как солдат. Но он может иначе служить своему государству». Его поддерживает Конрад Хауссман в штутгартском издании «Дер беобахтер л\'обсерва-тёр»: «Можно вспомнить, что в Германии были публицисты, которые выступали против Гёте, вменяя ему в вину, что в 1813 году он держался в стороне от происходивших событий. Теперь можно лишь улыбнуться на банальных фанатиков, которые не заметили, что Гёте и без прославления войны внес гуманистическим содержанием своего творчества огромный вклад в немецкую культуру, в духовную свободу, благодаря которой Германия обрела необходимые силы для выполнения своей миссии. Герман Гессе был воспитан на творчестве Гёте».
Стефан Цвейг записывает в дневнике: «Тевтонцы не считают его в достаточной мере тевтонцем». Ромен Роллан сетует: «Германа Гессе, как и меня, оскорбляют соотечественники. Его считают трусом». На все оскорбления Гессе дает ответ, который публикует 2 ноября 1915 года «Нойе цурхер цайтунг»: «Эта война состарила меня на десять лет. Но я не потерял надежду и не разочаровался в значимости своего поста. Я не уступлю крикунам. Вскоре, я надеюсь, время склок пройдет, и наступит пора восстановления накопившихся руин. И этот процесс будет происходить без крика, возбужденных жестикуляций, размахивания шашкой: здесь потребуется упорная работа и самоотречение. Я знаю, что в Германии тысячи людей думают, как я; и это не бахвальство нескольких пригревшихся писак, которые намерены заставить их дрожать. Я прошу всех мыслящих людей не верить в то, что вопли этих склочников олицетворяют голос истинной Германии…»
Война тем временем набирает силу. Сербы отступают. И на западе, и на востоке ожидаются неутешительные перемены. Промилитаристские и пацифистские круги обмениваются взаимными оскорблениями. Общественное мнение сегодня дискредитировало то, чему вчера пело дифирамбы. Герман Гессе осуждает и оголтелую промилитаристскую пропаганду, и пустопорожние речи либералов. «Вы, ратующие за мир, у которых было время и финансовые возможности писать и издавать ваши газеты и брошюры, арендовать залы и проводить конференции, куда отдадите вы свои деньги? В какой организации, в каком госпитале служат ваши жены? Никто не сомневается в искренности ваших убеждений. Но теперь наступило время, когда убеждения должны превратиться в действия… Вы все теперь представляете самую бесплодную, самую бессмысленную в мире организацию. Вы жертвуете жизнью во имя идеала. Вы пренебрегаете реальностью во имя мечтаний о будущем. Я осуждаю вашу болтовню там, где полно дела!»
Неужели это тот самый Гессе, который создал «Романтические песни» и «Петера Каменцинда»? Задетый за живое, доктор Лео Эльснер, президент австрийского сената и вице-президент Австрийской ассоциации за взаимопонимание между народами, почувствовал себя объектом этой критики. Он спрашивает себя, хочет ли Гессе таким образом прогнать торговцев из храма, воображает ли себя Иисусом, или просто старается блеснуть своим талантом фельетониста?
Однако Гессе искренен: «Кто сегодня даст хотя бы талер раненым, кто подарит книгу военнопленным, кто напишет адреса на посылках или поможет закупить одежду и обувь для людей, которые замерзают, те сделают неизмеримо больше, чем вы со своими речами, брошюрами и конференциями. Оставьте мысли о будущем человечества и подумайте о раненых, накормите голодных, утешьте тех, кто нуждается в утешении, сделайте подарки тем, кому они нужны. Тогда в ваши слова можно будет поверить вновь».
Тот факт, что теперь, после того как он был раскритикован немецкими промилитаристами, на него яростно накинулись венские пацифисты, действительно может удивить. Однако писатель всегда испытывал крайнее отвращение к коллективизму и оставлял за собой право высказывать собственные мысли. Как и мир, война «представляла собой жизнь, все это было реальностью, все это было осязаемым и мощным потоком жизни, иногда прекрасной, иногда чудовищно безобразной, как кровь, алая кровь…», — пишет Гессе. Таким образом, он присоединялся к современным ему философским концепциям, согласно которым лишь практическое действие способно дать толчок внутренней трансформации индивида и таким образом изменению мира. Воин может во время войны совершать акт любви, как и пацифист в тот день, когда, не проповедуя более, «помогает, собирает подписи, дает, объединяет, утешает, восстанавливает».
С начала войны Гессе участвовал в движении за защиту мира, собрав своих соратников под маленьким знаменем. Но теперь мир говорит языком орудий и торпед. Человечество взывает о помощи. Что делать? Войти с открытыми глазами в гущу событий, презрев жестокость, и «обратиться смиренно к своим обязанностям, о многообразии которых постоянно напоминает нам жизнь»? Герман отвечает на сотни умоляющих писем. Его дом в Берне превратился в благотворительное заведение. «Уже несколько месяцев, — пишет он, — я работаю по двенадцать часов в день. Мне помогают две машинистки. Я руковожу двумя отделами и вынужден бегать с утра до ночи, несмотря на мою нелюбовь к суете». В нем нуждаются, его узнают, приветствуют, размышляют над его книгами, — как будто это не книги, а кусочки неба, где плывут облака, влекомые порывами ветра, — его спрашивают обо всем. Цивилизация — это благо? Счастье?
С официальной точки зрения, благом считается война. «До 1 августа 1914 года считалось, что счастье — это комфорт. Люди, занятые обеспечением комфорта, нисколько не заботились о подлинной цивилизованности. Поэтому, сойдя с ума, они бьются теперь насмерть», замечает писатель.
Мия подметает, убирает в доме, готовится к Рождеству. Дети рядом: десятилетний, шестилетний, четырехлетний. Двое старших растут сильными и здоровыми, настоящие швейцарцы, с мешком за спиной вдыхающие чистый горный воздух. Младший, которого прозвали Бруди, «маленький брат», лечится то в одной, то в другой клинике от менингита. Берн со своими катками, общественными организациями, улицами со старинными фасадами и колокольнями с часами олицетворяет собой Швейцарию. Гессе любуется этой страной, первой в Европе с середины XIX столетия предпринявшей политику сосуществования столь различных составляющих ее народов. Быть может, это пример для будущих поколений?
Слишком много траура, чтобы праздники были веселыми. Семья собирается вокруг елки, отец Гессе имеет вид измученный и набожный. В этом году Гундерты разделятся между Кальвом и Корнталем, где живет слабеющий Иоганнес. Везде страдания. Повсюду умирают люди. Невыносимая глупость довлеет над народами. У германцев больше нет сил как бы то ни было реагировать на происходящее. Над ними закон. Братья Хауссман в Штутгарте, старые друзья по «Мерц» в Мюнихе объединяются вокруг Теодора Хейса. Стефан Цвейг возмущен равнодушием Вены: «Я с трудом выбираюсь из дома. Я не испытываю никакого удовлетворения при виде людей, погруженных в банальную повседневность». В Париже разворовали и продали с молотка всю обстановку и рукописи Райнера Мария Рильке, мобилизованного в Австрии.
Все — родители, друзья, коллеги — нашли в своей осенней почте книгу, появившуюся в серии «Библиотека современных романов Фишера». Это был роман, написанный Гессе в 1907–1913 годах в Гайенхофене и Берне. Ромен Роллан обрадовался: «Герман Гессе прислал мне свою последнюю книгу. Герой — милый бродяга с большой дороги, фланер, любитель проматывать деньги, вечно влюбленный и вечно оставляющий в сердцах людей своего рода ностальгию».
Что общего между этим веселым, легким на подъем путешественником Кнульпом и сорокалетним Гессе, который не может похвастаться хорошим самочувствием? С одной стороны, это молодой повеса, который ухлестывает за служанками в трактире «Дю бёф» и танцует в баре «Дюлион». Он карабкается через заборы и философствует на тему смерти, любви и красоты, которая не может быть вечной. Он встречается с Генриеттой, клянется в верности только Лизабете и любит только Франческу. С другой стороны, это уставший писатель, который может пошевелиться лишь затем, чтобы разобрать книги, утешить сердца, забыть оскорбления, возжечь огонь молитвы и отобрать несколько зерен для садовых посадок. Нужно было, чтобы Кнульп, больной туберкулезом, умирающий, после долгого странствия и обретения «Герберзау» — своей родной деревни, где многое изменилось достиг, как Гессе сегодня, согласия с самим собой. «Слушай, — говорил ему Господь, — ты мне был нужен такой, какой ты есть…». Так, словно ручей, ушел Кнульп, непостоянный, эфемерный, с вечно влюбленным сердцем! Его душа трепетала, ловя ритмы жизни. Когда он уснет в конце долгого пути посреди холодного заснеженного леса, на лице его будет сиять улыбка, и он будет слышать божественный голос: «Во имя мое ты странствовал и пробуждал в оседлых людях смутную тоску по свободе. Во имя мое ты делал глупости и бывал осмеян; это я сам был осмеян в тебе и в тебе любим… все, что ты испытал и выстрадал, я испытал вместе с тобой…». То, что он был ребенком и братом Господа, Кнульп всегда в глубине души понимал: и потому он умирает спокойно, опустив голову на грудь: «Все было справедливо!»
Замысловато закрученный шейный платок поддерживает мягкий воротничок. Взгляд пророка, ямочка на подбородке, благородство черт — таков человек, садящийся на поезд в марте 1916 года после зимы, наполненной изнурительной работой, бессонницами и бесконечным самоотречением. Гессе отправляется на конференцию в Винтертур через Цюрих: «Я бродил по вокзалу… Угнетенных лиц гораздо больше, чем счастливых. Столько мучений… Люди дышали ядом вместо воздуха, вместо воды на них изливались страдания и печали, люди глотали горе вместо хлеба. Я шел, и в голову мне приходили бесполезные мысли, когда я увидел перед собой Отмара Шёка». Герман обрадовался их встрече. «Тогда Отмар посмотрел на меня настолько странно, — расскажет он много лет спустя, — что я заподозрил что-то неладное. Я почувствовал, как тоска и холод вновь охватывают меня… И я услышал тихий голос моего друга: Тессе, твой отец умер».
Глава X АБРАКСАС, ИЛИ ОСОБЕННЫЙ ОПЫ
Истинное призвание каждого состоит только в одном — прийти к самому себе… найти собственную, а не любимую судьбу, и отдаться ей внутренне, безраздельно и непоколебимо…
Г. Гессе. «Демиан»
Иоганнес покинул этот мир 8 марта 1916 года.
«Он умер быстро и без мучений: ушел безмолвно, не пошевелившись, бесшумно», — сказали Адель и Марулла, когда Герман приехал в Корнталь. Он сам позже вспоминает: «Наш отец покоился на своей кровати среди цветов, его руки были одна на другую положены на груди, открытый лоб придавал лицу с сомкнутыми веками выражение царственности. Казалось, он прислушивается с глубоким и искренним удивлением к безграничному молчанию, которое теперь окружало его. Отец, о, отец!» Герман не сдерживает слез: «Плача, я поцеловал его руки и прикоснулся к его каменному лбу, вспомнив, как он всегда просил, когда кто-нибудь из нас зимой с холода возвращался домой, положить ему руки на голову. От этого у него проходила мигрень. Теперь мои дрожащие и горячие ладони касались его холодного лба».
В глазах строптивого ребенка пастор представлял собой ненавистного судью, вызывавшего одновременно почтение и возмущение, позднее его представление изменилось. Этот человек, рано подвергшийся влиянию пиетистского мировоззрения, посвятил свою жизнь религиозным исследованиям. Поглаживая седую бороду, он смотрел на Германа сквозь очки «проницательным и исполненным любви взглядом». В последние годы между отцом и сыном, такими похожими и такими разными, сложились светлые и доверительные отношения. В этом суровом служителе Господа Герман увидел человека страдающего, как и он сам, восприимчивого к искусству, ранимого, требовательного, стремящегося к знанию, способного к истинному душевному участию. Вместе пережили они напрасные мучения, ими самими на себя возложенные, а потом нашли общий язык как собратья по духу.
Ушел из жизни сын Дженни Ласе, меланхоличной курляндки, и Карла Германа Гессе, балтийского патриарха. Гениальный интерпретатор Священного Писания, рыцарь Слова, болезненно пунктуальный Иоганнес до последних мгновений проповедовал с высоты своей кафедры пиетизм, в истинность которого верил безгранично. Благодаря евангельской непримиримости, достойной великих реформаторов, он имел безупречную репутацию. За эту невыносимую правильность юный Герман его ненавидел, и их отношения превратились в непрерывные мучения: «Отец знал всё и заставлял меня плясать под его дудку, выделывать кульбиты, словно мышь, попавшую в мышеловку, перед тем как ее утопить. Лучше бы он меня сразу поколотил!» Все что угодно, только не это воплощение благопристойности и благонравия, бормотал он раньше, желая, чтобы его отцом был даже пьяница и грубиян, лишь бы не этот добродетельный ученый. Жестокое проклятие! Теперь при воспоминаниях его преследовали угрызения совести.
Через открытое окно в комнату проникал запах нарциссов и свежий ветер с долин. «Высшая ясность и царственность, подобные величественному спокойствию горной вершины, навеки запечатлелись в лице умершего». На руке Иоганнеса блистало обручальное кольцо. Адель тихонько сняла его и отдала Герману. Это было кольцо Марии, которое она подарила своему первому жениху и которое десять лет спустя после второго замужества передала Иоганнесу. Оно было узкое, изысканное с выгравированной на внутренней стороне фразой, отражавшей пиетистское представление о супружестве как о мистическом любовном союзе: «Да будет так, как между королем и королевой, принцем и принцессой».
В этот вечер Герман долго вертел кольцо в руках и наконец, привыкнув к нему, надел на безымянный палец. Вспомнив столько раз виденную им руку отца, украшенную этой вещью, он разволновался и отправился к сестрам. Они сочли, что теперь рука Германа очень похожа на отцовскую — с длинными фалангами пальцев, короткими ногтями и синими прожилками на ладони. «Я чувствую себя, — будет он повторять, — очень на него похожим тысячей разных мелочей, я часто ловлю себя на мысли, что обращаюсь к Мии и детям его словами, использую привычные для него жесты».
Иоганнеса похоронили на кладбище Корнталя. На надгробном камне были выгравированы слова псалма, которые он выбрал сам: «Когда рвется веревка, птица улетает…» Душа пастора, который ненавидел расточительство и, обращенный к Небу, осуждал мирскую ограниченность, открылась Герману слишком поздно. Как он хотел теперь попросить у него прощения: «Прощение отца было настоящим прощением, единственным, которое означало согласие с самим собой, утешение, новое единение с силами блага».
Иоганнес нашел последний приют в Корнтале, а Мария покоилась в Кальве, среди Гундертов. «Теперь у меня нет страны…», — вздохнет Герман. Его жизнь определялась предначертанием, именовавшимся «Отец», и суровой нежностью, звавшейся «Мать». Он понимает, что его жизненный путь хранит их следы. Быть может, он никогда не снимет траура. Его родителей больше нет, а себя он чувствует старым измученным человеком. «Как человеческие существа могут быть близкими, испытывать друг к другу лучшие чувства и при этом налагать на себя ужасные кары?» — этот вопрос будет неотступно его преследовать где-то в глубинах души.
Напрасно Гессе пытается найти отдых в итальянской Швейцарии, напрасно овевает его теплый южный ветер «у скал, окутанных туманом, над озером Лаго-Маджоре, между Лозоном и Ронко». Раскинув руки, он лежит на траве и, смотря в небо, размышляет о себе и об ушедшем: «Вероятно, для нас есть долгий огненный путь к прекрасному, удивительному и глубокому покою, печать которого я увидел на лице умершего отца…» Он вернулся к себе в состоянии более глубокой депрессии, чем после смерти дедушки с бабушкой и матери, и пишет Алели: «Мне необходимо раз в неделю показываться доктору в Люцерне». В комнате, куда солнце с трудом пробивается сквозь жалюзи, сидит суровая Мия и держит на руках Мартина. Он сверяет счета своих военных библиотек и работает над «Дневником военнопленных». Лишь сестре он поверяет сокровенное: «С папой для меня во многом связаны неутешительные мысли, я часто упрекаю себя. Я о многом не успел с ним договорить и доспорить».
У Гессе развивается болезнь, вызванная глубоким внутренним кризисом. Из Люцерны, где лечился весной, он написал Елене Вельти: «Я ощущаю симптомы плохого настроения и упадок духа, то, что копилось во мне многие годы и теперь требует каких-то действий». К чему все это его вело? Неясно: «Может быть, к возвращению в мир, может быть, к еще более глубокому одиночеству».
Смерть отца, развитие у Мии шизофрении, болезни, которой страдал и их младший сын, — это было уже слишком! «У вас болезнь, которая, к сожалению, теперь в моде и которую часто встречаешь у интеллигентных людей, — заставил писатель сказать в 1909 году одного из персонажей „Гертруды“. — Она сродни нравственному безумию, ее можно назвать также индивидуализмом или воображаемым одиночеством». Он еще не читал трудов по психоанализу ни Зигмунда Фрейда, ни Карла Густава Юнга, но предчувствовал существование бессознательного и в трепещущем внутреннем пространстве «Германа Лаушера» обозначил вибрации этих таинственных проявлений души, ощущаемых им самим. Он не может больше один справляться со всем этим. «В ком, в самом деле, — спрашивает он себя, — обнаружится столько сил, чтобы потребовать от меня откровенности и прервать мое одиночество?»
Война набирает силу, а в венских театрах идут спектакли, на улицах развеваются флаги, вечером загораются фонари. В городе древней культуры, беззаботной столице развлечений, Фрейд, которому исполнилось шестьдесят лет, продолжает свои научные исследования. Несмотря на предрассудки, с которыми сталкивается, он теперь на вершине славы. Его гений признан, его метод проверен: психоанализ лечит. Он оказал огромное влияние на современную психологию. Многие практикующие врачи — его ученики. Однако Карл Густав Юнг в 1915 году выразил с ним несогласие в вопросе о природе неврозов.
По Юнгу, сексуальный инстинкт не объясняет всего, тем более не объясняет всего мотив воли к власти. Чтобы понять человеческую психику, необходимо, по его мнению, всеобъемлющее исследование. Нет ни одного человека среди нас, чья душа не вобрала бы в себя опыт предшествующих поколений. В любую эпоху, замечает Юнг, происходят определенные загадочные явления в сознании людей. Он считает, что есть универсальные и вечные символы. Не подтвердил ли это Гессе в своих произведениях? Балтийские легенды и индийские инкарнации он объединил в одном мгновении настоящего, удивительно могущественном, отмеченном одновременно экзальтацией и некоей разрушительной силой. Ах нет! Невозможно безнаказанно оттолкнуть все эти тайны. Этот мечтатель блуждает в чаще проклятий, кошмаров, среди ядовитых сумерек, он отворачивается от бескрайней темноты, живой — изменчивой, словно море, неминуемой, как ритмы космоса.
Сорокалетний Гессе ощущает себя в круговращении вещей, в тесном пространстве нищеты, развлечений, слов, бедной измученной души, противопоставленной существующему миропорядку. Он не в состоянии объяснить себе множество вещей. Как в полной мере стать самим собой? Как приручить этого загадочного брата-двойника, присутствие которого он постоянно ощущает, как использовать эту землю, опасную и неизведанную? Как не стать рабом ночи и постичь законы внутреннего самосовершенствования, законы Неба, сознавая свою ответственность перед небом и землей? Как жить?
Радикальные изменения в мировоззрении Гессе приходятся на рубеж 1916–1917 годов. Он скрывается от мира. Напрасно искать его за рубкой деревьев в бернском саду, или среди организаторов помощи военнопленным, или взявшимся в очередной раз за перо. Есть замечательная фотография: он, бледный, со взглядом отшельника за тонкими стеклами очков. Его внимательный взгляд, кажется, устремлен в глубину собственного сознания. В клинике Люцерны Гессе познакомился с учеником Юнга доктором Лангом. Этот крупный тридцатипятилетний мужчина был моложе своего пациента. У него круглые, широко поставленные глаза, удивительно проникновенные, и привычка смотреть всегда прямо в лицо собеседнику. «Сравнить общение этих людей с процессом лечения было бы ошибкой, — пишет Гуго Балль, первый биограф Германа Гессе. — Врач из Люцерны дал ему совершенно независимые от медицинской науки разъяснения». С его помощью Гессе надеется обрести внутреннюю свободу, избавиться от определенных иллюзий и изменить себя.
Вот он сидит на террасе напротив психолога, брови подняты, руки на коленях, рядом в стакане только что срезанный цветок. Время остановилось. Озеро Катр-Кантон смешивает в своих зеленых водах отблески Рижи с дыханием вечера. Гессе часто ощущал возможность чуда. Если предположить, что при помощи алхимии можно из свинца сделать золото, то же самое можно совершить и в душе человека, если проникнуть в ее глубины.
Ланг открывает поэту дверь в его собственные мечты, побуждает к суровому самоанализу. «Он был медиком, рожденным, чтобы исследовать симптоматику, скрывающуюся под понятием „невроз навязчивости“», — пишет Гуго Балль.
С июня 1916 года по ноябрь 1917 года в записной книжке доктора Ланга зафиксировано шестьдесят сеансов психоанализа по три часа, проведенных для своего непростого пациента.
В октябре 1917 года Гессе напишет: «Путь к себе более священен, чем все буржуазные идеалы».
В летнюю жару он, словно корабль, бороздил океан страданий и смерти, когда к нему пришло подлинное озарение: «В мире нет любви, потому что человек остается жалким, трусливым, несовершенным неудачником». Душа — не абстракция. Это могущественная реальность; и если человек краснеет, топчется на месте, плачет и страдает, так это потому, что в нем заключен корень, тянущийся сквозь предшествующие эпохи, который является теперь залогом его пребывания в бесконечном царстве блаженства, которого он коснулся еще зачарованным ребенком. В кальвском саду трехлетнему мальчику золотистый вороний зрачок пообещал вечность. Мы существуем не сами по себе, а благодаря могуществу космоса. У любви нет другого источника.
3 июля 1917 года Гессе был прикомандирован к посольству Германии в Берне в качестве чиновника Военного министерства. Теперь он будет продолжать свою гуманитарную миссию в звании офицера. Но Ромену Роллану он пишет 4 августа 1917 года: «Моя попытка посвятить себя политике потерпела крах. Даже Европа для меня не идеал. Пока люди будут себя убивать, любое объединение под властью Европы не будет мне внушать доверия. Я не верю в Европу, я верю в человечество — в царство души на Земле». Прежде чем спасать Вселенную, человек должен спасти себя самого. «Я сейчас чувствую в себе, — пишет Гессе в период своего общения с психотерапевтом, — увядание того, что жило во мне и было мне дорого, и рождение чего-то нового, что еще не оценено и что меня больше пугает, чем радует…»
Ланг приглашал друга «прислушаться к голосу первозданных глубин». Через хаос в душе своего пациента он открывал в нем скрытые возможности. Так в Германе зрело новое сильное, прекрасное творческое начало. Он стремился к космосу, зная, что тот, кто постигнет его сумрак, обретет истину. Без сомнения, доктор Ланг отдавал себе отчет в масштабе духа этого человека, с детства погруженного в атмосферу религиозного символизма. Сам католик, воспитанник бенедиктинцев, он был уверен, что разгадка Гессе в нем самом — его сущность рождалась в мистерии любви, в царстве духовности. Поэту оставалось лишь придать конкретную форму символам, которые посещали его, чтобы обрести зрелость.
Вскоре Гессе погружается в глубины, где царствует Демиан, воображаемая инкарнация его собственного «демона», рожденного из снов и красноречивого безмолвия знаков. Он — проводник в иррациональное, где таятся уже давно знакомые писателю лица: там он узнает себя — нежного Авеля, несущего на лбу «печать» Каина: «…Это была какая-то чуть заметная жутковатость, чуть больше, чем люди к тому привыкли, ума и отваги во взгляде». Детей Каина боялись: «Наличие рода бесстрашных и жутких было очень неудобно, и вот к этому роду прицепили прозвище и сказку, чтобы отомстить ему; чтобы немножко вознаградить себя за все страхи, которые пришлось вытерпеть». В мифе, который изобрели, они превратили «знак Каина» в символ бесчестия.
Инстинктивно Гессе посвящает свою книгу юности и пишет ее как историю юноши, рассказанную им самим. Эмиль Синклер, лицеист, нежный отпрыск благонамеренной семьи, знакомится с Максом Демианом, учеником старшего класса, инфернальным красавцем, шутником, отличающимся острым умом и внутренней зрелостью, в ком таится и «демон» и ангел-хранитель. Скромный Синклер, уязвимый Авель, живший лишь в чистом и светлом мире, соблазнен Демианом, который приглашает его постичь оборотную сторону действительности, где царит власть сатаны. Представляя ему Каина героем, Авеля трусом, этот мошенник, рвущийся к власти, заронил в сознание Синклера зародыш критического мышления — первый всплеск самосознания. В этом хаосе привнесенных идей у Эмиля рождается чувство собственного предназначения. Да, каждый должен отвечать за себя. И если мы носим на лбу каинову печать, так не будем опускать голову. Наоборот, выпрямимся, гордые своим предназначением! Что такое бесчестье? Где ад? Где Небо, жизнь, не-жизнь? Что значит этот плод, разделенный на две части, часть праведников и часть падших? Вся Вселенная священна. Божественное неделимо — оно одновременно и Бог, и дьявол.
«Демиан» — произведение Гессе, где сильно отразилось влияние Ланга. Эта книга — их совместная попытка избавиться от того, что стесняет человеческую душу, «выйти из яйца», достичь глубин души и сознания. Отважное предприятие, заставившее воскреснуть в писателе юность, связанную для него с мучитель-нЭым поиском своего предназначения, с той уверенностью в его понимании, с которой он напишет в начале книги: «Если бы мы были лишь единственные в своем роде существа, каждого из нас можно было бы убить ружейной пулей. Рассказывать истории не было бы больше смысла. Но каждый человек это не только он сам. Он также нечто совершенно особенное, в любом случае замечательное и важное, точка, в которой пересекаются феномены Вселенной. Поэтому история любого человеческого существа важна, вечна, божественна…»
До ноября 1917 года Гессе будет часто курсировать между Берном и Люцерной. «Мы становимся старыми людьми», — написал он сестре 4 июля, через день после своего дня рождения. Другу Феликсу Брауну он приоткрыл свое внутреннее самоощущение: «У меня дырка в крыле, и мне нужно идти пешком столько, сколько потребуется…» Весной между визитами к доктору и работой он стал находить удовольствие в живописи. «Когда хорошая погода, — поделился он с Вальтером Шаделином, — я рисую акварель, иногда две. Это потрясающе. Я раньше думал, что у меня есть глаза и что я на земле очень внимательный прохожий. Но на самом деле это началось только сейчас. Сидеть в долине между скалами и не думать абсолютно ни о чем, погрузившись в магический мир кажущегося, — это освобождает от проклятого мира, где царит воля…»
Гессе пристально всматривается в глубины собственной души. Война приобретает характер безнадежно привычной данности, а он с трепетным вниманием посвящает себя изучению единственно важного теперь для него. Он видит. Он смотрит на небо, когда рисует, на булыжник, лежащий на тропинке, на цветок в овраге, на облако, на дерево, он созерцает всю эту таинственную иконографию, которую неустанно побуждает его наблюдать доктор Ланг. Его родная земля, ее бесконечное дыхание, свет, озаряющий лица Марии и Иоганнеса, сокровища Кальва, Вайссенштайна, Маульбронна, Штеттена, нищета и любовь — все это зеркала его юности. Его близкие, в жилах которых течет такая же, как у него, кровь, места, хранящие для него особенный аромат воспоминаний, превращаются в череду символов, которые обретают место в его магической концепции мироздания.
Еще несколько лет, и «Демиан» — странная книга, подписанная мистическим именем Синклера, — станет евангелием молодежи. Она станет пророческой. Мы забыли о чудесном — Гессе воссоздает его. Мы забыли некую форму созидания — Гессе возвращает ее нам. Мы забыли о Земле, тайне ее будущего, о ее вечном движении. Раньше люди чувствовали ее, а потом отреклись от истины и стали друг друга убивать. теперь она крутилась, кровавая и абсурдная, и не было в мире ни одной чуткой души, которая вожделела бы избавиться от кошмара. Теперь мы нуждаемся не в любви или ненависти, теперь игры человечества стали слишком замысловаты. Правда, мир, истинный мир — тот, где нереальное и реальное смешаны, где соединимое и несоединимое все та же жизнь. Словом, мы надеемся на сострадание, которое может проявиться лишь в человеке, избавленном от страстей и способном воспринять единство порядка и беспорядка, света и тьмы.
Совершенно очевидно, что творчество было для Гессе лекарством, спасшим его от бездны. Дружба с доктором Лангом изменила его мировоззрение. «Пусть мы будем способны, как негры со своими змеями, общаться сами с собой. Для этого нужно принять как необходимость примитивную отсталость, которая нам свойственна, или естественную спонтанность, которая, слава богу, еще нас не покинула»126. Эта потребность во внутренней конфронтации, декларированная Юнгом, выражалась в противопоставлении, с одной стороны, масок, наложенных воспитанием, и, с другой стороны, — ложных убеждений. «В качестве змеи» выступала душа, обладающая «собственным порядком» и «собственной гармонией», но задушенная тиранией, принуждающей ее к самоограничениям.
Гессе больше не мучает «великий знак», тайна которого жгла его доселе. Он открыл Абраксаса* — воплощение божественного единства Вселенной: он и Бог, и сатана, он включает в себя и светлый, и темный мир. «Абраксас… не возразит ни против одной вашей мысли, ни против одного вашего сна», — скажет в «Демиане» Писториус, литературное воплощение доктора Ланга. Иисус и Лао-Цзы учат: «Нужно осмелиться быть». И главное — не открыть новых богов, главное — обрести себя, доверие к собственным снам, постичь меру своего могущества.
Наступила четвертая осень войны.
Берн содрогался в агонии умирающих листьев, и старый дом, плохо обогреваемый слабым огнем в камине, тонул в сыроватой дымке. Герман бродил по коридорам, отделанным крупной красной плиткой, заглядывал в пыльные комнаты. «Эта гнусная война, — писал он в сентябре своему другу Карлу Селигу, — украла у нас годы расцвета; тот из нас, кто посмеет прославлять войну, преступник». В ноябре он посетил в Цюрихе выставку французских импрессионистов: «Много Ренуара, Мане, Курбе, Сезанна, Пикассо и Сислея… Там были великолепные вещи». Не успел он вернуться в Берн, наскоро позавтракать и съесть садовое яблоко, как услышал шум около входной двери и узнал Стефана Цвейга, также возвращавшегося из Цюриха и воспользовавшегося редкой возможностью навестить писателя — доступ бельгийских граждан на территорию нейтральной Швейцарии был ограничен. Гессе нашел гостя почти не изменившимся, а Цвейг, напротив, отметил в хозяине много ему незнакомого: «Черты его лица обострились, в нем есть и детскость и утонченность пожилого эрудита, голова будто с полотен Гольбейна, немецкое суровое благородство мысли во всем облике». Они поцеловались и тут же стали обсуждать свежие новости.
Бунт солдат в Килле 3 ноября изменил ход событий. В Штутгарте и Гамбурге, где войска поднялись против командиров, развевались красные флаги, срывались императорские кокарды. Революция подбиралась к Берлину. 1918 год обещает бури. Можно ли надеяться на передышку? В атмосфере монашеской простоты жилища они вели откровенный разговор. Старались лишь обходить личные проблемы Гессе, его нищету, нервное расстройство Мии, хрупкое здоровье маленького Мартина, все еще находившегося в Киршдорфе в состоянии нервного кризиса. «Испытывая отвращение к пустой болтовне, — пишет Стефан Цвейг, — не доверяя многим из старых друзей, Гессе живет совершенно уединенно. Чтобы отвлечься, он занялся живописью. Он подарил мне очень красивую акварель…»129 Под платанами Мелыиенбухльвега писатели расстались «в атмосфере взаимной дружеской симпатии»130.
Едва они пожелали друг другу хорошего нового года, как избавленная от войны, Швейцария становится местом паломничества торговцев, дипломатов и беженцев. Контроль у границ длится бесконечно долго, поезда освещены только керосиновыми лампами, отели забиты. Гессе празднуют двенадцатилетие Бруно, слегшего в постель с болезнью коленных суставов. Герман собирает рукопись «Демиана», который еще не готов к печати и является предметом плодотворной работы в эти последние предновогодние дни. Писателя не мучают больше видения прошлого. Кажется, он отдалился от своей земной семьи, чтобы приобщиться к ее корням в бесконечном. Его мать в ином мире, под черным солнцем «Демиана», среди звезд, трав, овеваемая ветром веков. Ее зовут фрау Ева. Это женщина без возраста, это образ Матери, великой Евы всего сущего: «…Высокого, почти мужского роста женщина, похожая на своего сына, в лице которой было что-то материнское, что-то строгое, что-то глубоко страстное, красивая и соблазнительная, красивая и неприступная, демон и мать, судьба и возлюбленная. Это была она!» Герман под именем Синклера смотрит на нее с нежностью, уверенный в том, что рядом с ней может быть одержим любым пламенем, любыми страстями. Реальность и символ сосуществуют органично и свободно.
Исповедуя отныне магическую концепцию жизни, Гессе, в поисках аллегорий, смеется над жизненной рутиной, над светскими сплетнями и переводит личный опыт в мифические истории. Никогда еще в нем не было столько внутренней определенности, его лицо светилось одухотворенностью и внутренней красотой. «Мы были пробудившимися или пробуждающимися, и наши стремления сводились ко все более совершенному бодрствованию, тогда как стремления других, поиски счастья вели их к тому, чтобы потеснее связать свои мнения, свои идеалы и обязанности, свою жизнь и свое счастье со счастьем стада».
Небо над Европой таило загадку. В 1322-й день войны Ромен Роллан писал: «Со второй половины января великолепие света… Никогда еще природа не дарила такого праздника… роковая ярость человечества все ужаснее… Париж бомбят, Лондон бомбят». время идет сквозь эту трагедию. Вдали от войны, от месива смерти Гессе дарит миру два произведения, подписанные никому не известным Эмилем Синклером. Одно опубликовано 16 июля 1918 года во «Франкфуртер цайтунг» под названием «Художник и психоанализ», а другое — 4 августа в «Нойе цурхер цайтунг» под названием «Европеец». Цивилизация Запада больна, и война тому доказательство. Человеческое достоинство раздавлено, люди вынуждены вновь искать путь к своей душе, воссоздать «этот единый мир, единство внутри себя, который способен гармонично влиться в сознание общества».
Но нужно было обладать чутким слухом, чтобы уловить в суматохе, царившей в Европе, в противоречивых суждениях, новых националистически заостренных тирадах и речах, которые свидетельствовали о потере надежды, этот скромный призыв к душам, приговоренным умереть и ищущим убежища. Какое нужно было мужество, чтобы на этой последней и жуткой волне войны воззвать к свободе разума! Фрейд восторженно благодарил Гессе, и смущенный автор «Демиана» ответил: «Уважаемый господин профессор, по правде говоря, поэты всегда бессознательно были вашими союзниками».
5 октября 1918 года президент Вильсон внес мирные предложения. Австрия рушится. В Венгрии пылает революция. Гессе иронизирует: «Я предпочел бы на две недели стать президентом Вильсоном. К сожалению, президент Вильсон уже существует, и никто ему не открывает глаза, чтобы он увидел то, что творится с точки зрения Ветхого Завета. Я не понимаю, как его можно считать современным. По-моему, он близкий родственник Иеговы».
Германия стискивает зубы. На востоке Фош сеет панику. Ромен Роллан пишет: «Вся Европа трещит по швам… Все расшатывается и рушится… Победители и побежденные устремляются к швейцарской границе»134. Из предосторожности швейцарская кавалерия из Берна и Люцерны собирается в Цюрихе. Происходит событие, вызвавшее у всех шок: Конрад Хауссман, либерал, друг Гессе, который вел неофициальные переговоры с французами, вызван в Берлин. Он назначен личным секретарем Макса де Баде, которого кайзер назвал канцлером рейха. Условия перемирия начинают вырисовываться, и Герман пишет своему теперь высокопоставленному другу: «Я не думаю, что будет правильно придать миру новый смысл. Пока существует национализм, мир не будет иметь никакого смысла и результатом будет увеличение зла».
Как только было подписано перемирие, начались забастовки и манифестации. Своему другу Эмилю Мольту, который приглашает его принять участие в создании Немецкой республики, Гессе отвечает 18 ноября 1918 года: «Человечность и политика всегда исключают друг друга. Политика требует создания партии. Человечность противоречит партийности». Писатель хочет непременно поступить на военную службу, но из Штутгарта ему приходит телеграмма от друзей: «Ты нам нужен как сотрудник в нашем новом интеллектуальном объединении, приезжай…» Ромен Роллан ему пишет: «Не будем терять связи с народами. Не отдадим их хищникам».
Герман не остается глух к этим призывам, однако 18 ноября пишет Эмилю Мольту: «Сейчас я уехать не могу. Мои семейные дела неблагополучны. Я отпустил двух своих детей. Один самый старший, еще с нами. Меня снедают многочисленные заботы… мировые потрясения настигают меня тогда, когда в моей собственной жизни земля уходит из-под ног». О трагедии в семье он написал 28 октября Адели: «Эти последние месяцы — самые тяжелые в моей жизни. Мия впала в совершенное безумие. Ее вынуждены были препроводить в дом для душевнобольных».
Гессе сам проконтролировал госпитализацию Мии в Кюсснахте, рядом с Цюрихом, затем поручил Мартина заботам двух приятельниц из Киршдорфа, которые раньше ухаживали за мальчиком. Выбитый из колеи семейными проблемами, он тем не менее следит за политическими событиями. Своим соратникам он отвечает: «Моя надежда состоит в том, что более благородные чувства вытеснят национализм. Быть может, тяготеющий к интернационализму социализм, который в 1914 году потерпел столь позорное поражение, но не потерял до сегодняшнего момента актуальности. Тогда Сообщество Наций окажется возможным». Сейчас же на карте вместо Европы лишь иллюзия, вызывающая страдание в сердце Германа. Железные оковы ненависти и амбициозных притязаний еще не скоро будут разбиты.
В октябре женился его брат Ганс. На церемонию, состоявшуюся в кантоне Аргови, он прибыл неохотно, весь в черном и погрузился в атмосферу сельского уединения. Невесту, жизнерадостную крестьянку, звали Фрида. Праздник среди виноградников, тонущих в осенних соцветиях, принес ему ощущение радости и мира.
В Рождество 25 декабря 1918 года он один в доме Вельти. Прежняя набожность новогодних дней не тревожит его сердце. Теперь он больше не Авель в ограниченной идиллии пиетизма. Он отмечен «знаком Каина», великолепным и горячащим кровь.
После основания Веймарской республики, в маленькой деревушке в Тюрингии, где похоронены Гёте и Шиллер, Гессе издал, не указав имени автора, политический памфлет «Возвращение Заратустры. Обращение немца к германской молодежи». Написанное в три дня и три ночи послание появилось в печати 20 января 1919 года, в тот момент, когда Германия, соблазненная демоном реваншизма, погрузилась в оголтелый националистический транс. Герман напоминает читателю ницшеанские образы. Он увидел в Заратустре «с горестного момента упадка… германского духа последнего одинокого представителя мысли Германии, ее отваги, ее мужества». Бессмертный герой Ницше возвращается на мятежную родину, чтобы пробудить сознание молодежи: «Вы должны научиться быть самими собой… Не сомневайтесь в вашем пути, словно наказанные дети, взывающие к жалости прохожих. Если вы не можете вынести нужды, умрите! Если вы не можете собой управлять без кайзера и его победоносных генералов, позвольте управлять собой иностранцам. Но я вас заклинаю, не забывайте о стыдливости!» Гессе выступал против национализма, бессмысленности слепого стадного инстинкта, опасного коллективизма и провозглашал внутреннее сосредоточение, страдание, поиск личностью своего пути. Он утверждал ценность душевных усилий, направленных к обретению внутренней свободы.
Тяжело переживая несчастья родной земли, Гессе готов ей служить, однако не в любой форме: «Государство использует своих граждан удивительным образом. Поэтов обязывают встать под ружье, профессора должны рыть окопы, коммерсанты-евреи — заниматься государственными делами, юристы — вопросами прессы… Государство, наше, по крайней мере, привыкло # тому, что люди, лишенные талантов, торопятся поступить на службу, чтобы оно могло ими распоряжаться по своему усмотрению. Единственное, чем я отличаюсь от массы… то, что я знаю, на что способен, обладая тем сознанием, которым обладаю…» После этого заявления разразился скандал. Писателя спешат обвинить в дезертирстве и затворничестве в башне из слоновой кости, в то время как Германия пылает. Гессе отвергает эти обвинения: «Если я прислушаюсь к этим призывам, я потеряюсь среди дилетантов и буду осуществлять деятельность, мне чуждую, оставив мое истинное призвание… я вижу здесь лишь перспективу своего рода самоубийства». Об этом конфликте личного долга и социального самосознания он пишет в «Возвращении Заратустры».
Совместно с Рихардом Вольтереком Гессе основывает политиколитературный ежемесячник под латинским названием «Vivos voco», таящим в себе потребность ответить на вопрос. Он обращается к молодежи с интонацией, определенной собственным опытом пережитого. Она обладает особым оттенком, отчетливо выражающим выстраданное им мироощущение. Не существовало отдыха нигде — ни на кладбище, ни у Господа. Не существовало магии, способной разбить вечную цепь рождений, бесконечное дыхание божественного. Но было иное успокоение, чтобы найти самое сокровенное в себе. Оно состояло в том, чтобы не мешать себе идти, не защищаться, быть счастливым умереть настолько же, насколько жить.
Когда в том же 1919 году разойдутся первые экземпляры книги таинственного Синклера «Демиан, или История юности», молодежь тотчас узнает почерк Гессе. Появление «Демиа-на», затронувшего нерв времени и оказавшего сильное влияние на молодое поколение, было шоком. Молодежь восприняла Синклера как своего ровесника, одаренного тонким умом и глубокой проницательностью, тогда как за этим образом скрывался человек сорока двух лет, который дал своим читателям ту духовную информацию, в которой они нуждались.
Рисунки пером и карикатуры сохранили предполагаемые черты этого вымышленного персонажа, и, несмотря на грубость и беглость набросков, в них проступает образ самого Гессе: его острые уши, гладкий подбородок, внимательный взгляд.
В февраля 1919 года он в очередной раз приехал навестить Мию. Теперь ей немного лучше, но она не спит без лекарств. Что делать? «Мы решили, — пишет Герман своему другу Георгу Рейнхарту, — разойтись, с тем чтобы моя жена занималась детьми, а я полностью посвятил себя работе, но вне семьи… В течение этих трех страшных лет мне открылось мое предназначение на земле; мне был указан путь, по которому я должен следовать».
Покинуть Берн, надеть опять свой походный плащ, стать вновь Кнульпом, скитальцем, искать далеко в горах, на юге «келью» — такова его мечта. Он проводил Мию в Базель и сосчитал расходы: «Мне необходимо более 1000 франков в месяц, это соответствует на данный момент 5000 марок; и германское правительство ассигнует мне 150 марок в месяц». Он уезжает с почти пустым кошельком, повернувшись спиной к Германии и Берну. Снова он всматривается в далекий горизонт над Альпами, в долины итальянской Швейцарии, в изгородь сада, увитую глициниями. Тичино ему очень нравится. Там теплые вечера. Уже зреет рябина. Дикие розы пестрят между кустами орешника, черный плющ стелется по стенам. Путешественник задерживается на берегу озера Лугано. Поверхность воды переливается, будя в нем сотни отсветов, заставляя его душу отражать каждую искорку легкой зыби, вызывая прилив бесконечной нежности. Чудо венецианской речи, зеркала великих индийских рек, отражающих изменчивые очертания сущего, текущая и застывшая жизнь. Он представляет, как все это выглядело бы на акварели.
Из сада Гилярди можно было видеть Италию; над Агрой, за озером, раскинулся район Варез. Гессе подгоняет светлая и созидательная радость свободы. 25 мая 1919 года он пишет своему другу Герману Миссенхартеру: «Нет, нет, писать по заказу, к определенному числу, никогда более, даже если вы оставите меня умирать с голоду». И 14 июня — Иоганну Вильгельму Михлону: «Я далеко от мира и от Берна, посреди тропической жары; я с трудом заставляю себя читать даже газеты. Я пытаюсь пережить крах в моей личной жизни, выздороветь и почувствовать то, что сейчас чувствует вся Германия: принять то, что происходит, не перекладывать на чужие плечи ответственности, но платить за нее и говорить судьбе „да“».
В Тичино царят суматоха и веселье, там отштукатурены дома, там каменные лестницы и барочные алтари в светлых кампанильях, которые загораются отблесками заката на склоне каждого дня, контрастируя с темнеющими кипарисами. Пройдя горной дорогой, полюбовавшись живописным холмом Сан-Аббондио и его церковью, колокольня которой возвышалась над тисовой аллеей, будто в бесконечной молитве подражая утонченному благородству природных форм, путешественник остановился перед селением Монтаньола.
Герману показалось, что это имя давно звало его. Быть может, зов, который он теперь услышал, раздавался очень далеко, за деревней, которая была у него перед глазами. И решил здесь остаться. Случайно он набрел на фантастический дворец, построенный Агостино Камуцци, который после наполеоновских войн отправился в Россию и стал незаурядным архитектором. «Десятки раз я писал этот дом красками и рисовал, вникая в его затейливые, причудливые формы, — напишет позже Гессе. — Мое палаццо, подражание охотничьему домику в стиле барокко… это полуторжественное-полупотешное палаццо предстает с разных точек зрения совершенно по-разному. От портала помпезно и театрально идет вниз царственная лестница, она ведет в сад, который, спускаясь множеством террас с лестницами, откосами и стенами, теряется в обрыве, и в саду этом все южные деревья представлены старыми, большими, роскошными экземплярами, вросшими друг в друга, заросшими глициниями и клематисом».
Гессе занял в левом крыле четыре комнаты. Там он мог облокотиться о железную балюстраду флорентийского балкона и рассматривать крыши, рассыпанные ступеньками по склонам поросших лесом холмов, меж которыми то тут, то там возвышались зубчатые колокольни. Легко представить, насколько поэт был очарован этими белыми стенами, теряющимися среди листвы: роскошная природа и не менее роскошная архитектура, облеченная в загадочные формы истории.
Каза Камуцци на окраине деревни Монтаньола, над озером Лугано не открывала своих тайн тому, кто пришел удовлетворить свое любопытство в качестве праздного туриста. Между ее обычными стенами и террасами из кирпича виднелись вязы и голубые ели, там пели дрозды и пахло смолой. Она слишком изящно, слишком страстно таила свою прелесть среди зелени, чтобы не требовать у души, желавшей проникнуть в эту тайну, более пристального внимания. Герман, словно болезненный и чувствительный взрослый ребенок, кинулся в эту возбуждающую красоту, мистическая вязь которой излучала такое обилие жизненной энергии. Будто каменный гейзер во вселенной Тичино, Каза Камуцци изливала благодать и ликующее приятие жизни. Гессе пишет Карлу Францу Гинекею: «Я переживаю здесь дни глубокого одиночества. Я здесь никого не знаю… Но я работаю. Я много рисую, это мне помогает найти верные тона, когда я пишу. Теперь мне многое хочется высказать!» Семейство Монтаньола видит иногда Гессе, сидящего в своем кабинете, из окна которого открывается вид с одной стороны на мирную равнину, с другой — на озеро. Он надеется, он ждет, когда созреет, словно плод, его новое произведение.
Однажды в час досуга он услышал историю сеньора Камуцци, женившегося на жительнице Страсбурга, — дочери наполеоновского офицера и придворной дамы русского двора. Она подарила ему троих детей, Арнольдо, Марию и Ольгу, потом Дмитрия и Владимира, которые родились уже в Монтаньоле и так здесь и остались. Отказавшись принять русское гражданство, космополитически настроенная семья удалилась в эту великолепную резиденцию. Главой ее теперь был Арнольдо. Семейство держалось открыто и отличалось гостеприимностью. На их деньги был восстановлен пострадавший от молнии купол колокольни Сан-Аббондио. Залы их великолепного дома превращались часто в бальные, где бушевали сумасшедшие тарантеллы и мерцали причудливой загадочностью костюмированные балы под венецианскими фонарями. Окрестные жители обожали своих благодетелей.
И теперь Каза Камуцци гордо сохраняет свое великолепие. Однако пристальному взгляду заметны следы времени. Круглые часы при входе уже очень давно и, вероятно, навсегда показывают какой-то загадочный час. Конюшни закрыты, помещение для прислуги пустует, фасад обветшал. Дом тонет в цветении столетних камелий, белеет, словно жемчужина, в оправе из причудливых пузатых пальм и огромных красноватых буков, которые кажутся при свете заката охваченными пламенем. Прелестный уголок здешнего пейзажа — огромный парк, изборожденный извилистыми тропинками, запутывающимися в сетях лиан, обвивших карнизы, лепнины, романские колонны и тосканские балконы, портик в виде ротонды, подобной минарету, где бельведер ведет к террасе, сочетающей в себе черты мавританской архитектуры с более строгими формами. Из этих джунглей, где причудливое переплетение крапчатой коры, твердых стеблей и пестрой листвы рисует неустанно богатые оттенками абстракции, раздаются загадочные звуки, и небо трепещет сквозь кроны деревьев, бездонное и далекое.
Герман снял очки и близоруко сощурился, рассматривая зелень и погружаясь, как всегда в саду, в мистическое единение с листьями, цветами и землей, будто питаясь вместе с растениями ее живительными соками. «Когда какое-нибудь растение, пусть даже былинка, помято или поломано, — пишет он сестре Адели 2 июля 1919 года, — вдруг начинает сохнуть, оно старается поскорее напитать соком свои семена, потому у него есть инстинкт продолжения рода». Писатель тоже чувствует в себе это нетерпеливое зарождение. Эмиля Мольта он уверяет, что, несмотря на плохо заживающие раны, убежден: его миссия «находится в области разума… и он на правильном пути…». Самюэлю Фишеру он говорит, что упорно добивается совершенства в письме, возможно даже, революции. Витая в смутных облаках своего воображения, он не скрывает от издателя неудобства, которые в результате могут возникнуть с коммерческой точки зрения: «Круг покупателей моих книг может сократиться. Но мне это безразлично!»
Гессе выкарабкался из жизненного болота, чтобы обрести творческую свободу. Для этого он рискнул всем. «Я был теперь маленький прогоревший литератор, потрепанный и немного подозрительный чужак, который питался молоком, рисом и макаронами, донашивал свои старые костюмы до полного обветшания и осенью ужинал принесенными из леса каштанами», — рассказывает он. Его дела настолько плохи, что в августе он пишет Георгу Рейнхарту, что ему нечего есть. «Поэтому у меня болит желудок и плохо с нервами… Но такие моменты имеют и некоторые хорошие стороны», — торопится он добавить. Для него они являют собой «великое благо, пробуждают рвение к работе и вызывают необыкновенную концентрацию творческой энергии».
Между небом и озером Гессе сидит на склоне холма, вбирая в себя ароматы, цвета и слова, размышляет над своими акварелями и рукописями. Он не дарит сразу многоцветие своим полотнам. Он рисует сначала крупными штрихами пером или карандашом, размышляя и оттягивая момент, когда краски приобретут под его рукой диковинные оттенки его воображения. Он устремляется к своим образам, словно музыкант, ищущий вечную гармонию. Живопись помогает ему обрести нить словесной игры, освоить пластику смыслов и законы их согласования.
Ранимый, уязвимый, вечно охваченный неясной тоской, он любит перебирать цвета и смешивать золото подсолнуха с сумеречной зеленью своей тоски, фиолетовые тени стен с желтизной лимона, кислоту и живость своего смеха со своей нищетой. Восхитительное «Последнее лето Клингзора» навеяно пешими прогулками: «Часами я не видел ни книг, ни письменного стола, были только солнце и я и свет этого нежного утреннего сентябрьского неба, его прозрачность и листва цвета зеленого яблока вперемешку с сияющей осенней желтизной, тутовые деревья и виноградники. Под мышкой я нес складной стул и мой „Фостмантель“, с помощью которого много раз уже совершал магические действия и выигрывал битву против глупой реальности», — пишет Гессе Гинекею.
Он не расстается со своим фаустовским плащом, потому что надвигается осень и вечером становится холодно, работает допоздна, внимательный к трепету своей чувственности, претворяющейся в вязь слов на странице. Он словно бросает на полотно берлинскую лазурь горизонта или сиреневые оттенки прибрежного склона — его воображение творит перед ним причудливые сочетания слов, дышащих, трепещущих, капризных. Он чувствует наконец, что живет в своем ритме, ощущает себя на своем месте, именно там, где должно быть его «я», там, где ему нечего бояться.
Сестре Адели Герман пишет 15 октября: «Я часто утром на солнышке среди травы, стараюсь забраться туда, где не дует, поближе к стене маленькой церковки Агры, чтобы не замерзнуть, и смотрю на озеро и стелющиеся вдали итальянские горы. Здешние лесные дорожки часто напоминают мне Кальв, хотя здесь нет елей и мало буков, а земля вместо хвои покрыта каштанами». Ему кажется, что он ступает по тропкам своего детства, а за ним возвышается «огромная тень» отца.
Он знает, что прежняя вина еще преследует его. Бежать — это слово продолжает вертеться у него в голове. «Бежать… не останавливаясь, навстречу неизбежности того, что должно произойти». Эта неизменная необходимость бегства больше чем просто импульс — она выражает исступление, воинственное стремление к определяющему акту, пусть даже убийству или самоубийству. Освобождение требует проклятия. «Слезы текли у меня из глаз и кровь изо рта. Но мир был прекрасен. Он имел смысл. Жить стоило, стоило рубить и пускать кровь». Он чувствует себя так, будто совершил маленький грешок, украл что-то из письменного стола отца, а теперь, спустя много лет, мучается угрызениями совести ребенка, облеченного телом взрослого человека, который покинул жену и детей.
Гессе хочет взглянуть в лицо этому предначертанному страданию, постичь его двойственность. В самые жаркие дни в Монтаньоле он пишет трагический рассказ «Клейн и Вагнер», стремясь раскрыть две стороны собственной натуры. Клейн, покинув, как и автор, жену и детей, завладевает документами убийцы и бежит на Ривьеру. Под грузом мучений из-за преступления, которого не совершал, он продирается сквозь непрерывно осаждающие его угрызения совести. Зло умеет принимать обличье святости, чтобы обмануть нас и заглушить в нас голос сердца. Клейн будет жить, а Вагнер умрет, потому что, убив, осмелился жить. Мысль об искуплении приходит в сознание Клейна, когда он чувствует тоску по вере, по Богу, обращается к тому, что живет в душе каждого, к тому, что за пределами добра и зла.
Лето выдалось очень жарким. Никогда еще ночами не появлялось столько светлячков. Каждый источник блистал на бурых или нежнорозовых камнях, будто взятых прямо из скал. Гессе пишет «Последнее лето Клингзора» — рассказ, переливающийся блестками мгновений его собственной жизни. «Во все хорошие, плодотворные, пылающие времена своей жизни, уже и в юности, он жил так же, позволяя своей свече гореть с обоих концов, жил то с ликующим, то с надрывным чувством буйного, сжигающего расточительства, то с отчаянной жадностью осушить чашу до дна…» Такова жизнь Германа Гессе, такова жизнь и художника из Клингзора, который занимает, как и писатель, четыре комнаты над садом в здании таком же несуразном, как дом Камуцци.
Клингзору сорок два года, он высокий и худой, его лоб прорезан морщинами, как у Ван Гога, а кожа имеет смуглый оттенок, напоминающий краски Гогена. В его глазах блещет такой же резкий металлический оттенок, как порой в глазах Гессе. Он создает картины одну за другой, пока, истощенный, не оказывается лицом к лицу с осенью, которая обступает его тенями грядущей смерти. Прижимая одной рукой палитру, где рядом с сияющим желтым и красным кадмием размешаны зеленый и изумрудный, синий кобальт и фиолетовый, киноварь и красная камедь, в другой руке он держит бутылку, из которой любит пить. Вино согревает сердце художника, как и сердце поэта. Через бред художника, где путаются любовные игры и смерть, Гессе описывает собственное ликование, охватывавшее его в Монтаньоле этим необыкновенным летом 1919 года, и собственную быструю потерю сил. Не всегда ли созидательная сила сопровождается идеей смерти? То, что требует выхода, слишком прекрасно, слишком ярко, слишком полно жизненной силы, чтобы быть пережитым.
Этот князь, нескладный и притягательный, этот бродяга Гессе ходит туда-сюда вечерами, как китайская тень перед освещенным окном, произнося вслух стихотворные строки. Девушки Камуцци подстерегают его в парке у грота, на дорожке, делая вид, что потеряли ключи, когда он грызет краюху хлеба под гранатовым деревом. Еще забавнее, когда он снимает одежду, чтобы позагорать за маленькой стеной на террасе, думая, что его никто не видит, однако это место видно из самого высокого окна. Девушки забавляются, раздразненные и взволнованные этим фавном с нервными плечами, длинными ногами, худым телом красновато-коричневого оттенка, которое он время от времени обливает холодной водой и которое венчает маленькая бритая голова на тонкой шее, где беспокойно перекатывается адамово яблоко.
Весь 1919 год Гессе преследует нищета. Он изнашивает свой последний костюм, ботинки порваны. Он получает гонорары в немецких деньгах, а их ценность упала, что свело почти на нет его доходы. Немного он отложил, чтобы поддержать Мию и оплатить обучение детей. Георгу Рейнхарту он признается: «Изменение курса марки отняло у меня теперь четверть моих доходов. сами они значительно со временем уменьшились, поскольку я оставил прежнюю манеру письма и мои новые вещи могли некоторых моих читателей разочаровать…» Но он не может писать в угоду публике. Ему нужно воплотиться в себя, чтобы извергнуть из глубины души крик, и это не успокаивающая прекраснодушная литература. «Если вы хотите мне помочь, — пишет он тем из своих друзей, которые предлагают ему поддержку, — послушайте, я вас прошу, подарите мне камин, потому что скоро зима…»
Мия к нему все более и более враждебна — это означает окончательный разрыв. Он оказывается на пороге зимы, ужиная горсткой каштанов, запеченных в золе, и обедая супом или макаронами, которые ему варит женщина из деревни. Он отложил на зиму шерстяную муфту, которую ему в подарок на Новый год связала Адель, и поддерживает в камине огонь из поленьев акации и каштана.
Но после полудня, закурив маленькую сигару, Гессе любит пробраться в красивую гостиную, где слегка влажный воздух и необыкновенно изысканный паркет из сверкающих испещренных прожилками и весьма искусно расположенных планок. В углу, рядом с окном, зеркало в резной золотой раме отражает этот зал цвета мирабели. Он рассматривает его, бродит вдоль стен, увешанных картинами. Его собственный образ вновь приобретает черты Клингзора — художника, чья жизнь сочетает утонченность и излишества и который своей таинственностью и неоднозначностью напоминает ему китайского поэта Ду Фу.
Ду Фу, как и Гессе, — поэт и художник и, как и он, поклонник индивидуализма и свободы. Они склоняются над тетрадями с эскизами, погружаются в природу, чокаются в швейцарских тавернах, где им грезится исполнение желаний. «Последнее лето Клингзора» родилось в зеркалах Каза Камуцци. Душа Гессе «шествовала по зеркальному залу его жизни, где все картины, умножаясь, встречались каждый раз с новым лицом и новым значением и входили в новые связи, словно кто-то перетряхивал в стакане для игральных костей звездное небо».
Однажды к ногам Германа упала новая удача.
Это случилось еще в середине июля. Нам говорит об этом краткое замечание в его переписке с Луисом Муайетом: «Мы отправились гулять к Кароне, увидели стволы пушек и мост Женерозо, весь фиолетовый, и прекрасную девушку, которая гуляла в коротком огненнокрасном платье в сопровождении тети, двух собак и сумасшедшего настройщика пианино…» Прекрасную девушку в огненно-красном платье звали Рут Венгер. Она была дочерью швейцарской писательницы Лизы Венгер и приехала в Тичино на каникулы. «Вот такими маленькими радостями я развлекаю свое сердце…», — написал Гессе.
В самом деле, на светлом паркете клингзорского дворца собирался править бал Эрос. Герман восторгается лишь выдуманными женщинами. Покончив со своей мрачной супружеской жизнью, он мечтает о созданиях, подобных тем, что украшали его юность. Евгения Кольб, маленькая Лулу из таверны Мюллера, важная Элизабет и мудрая Елена — таинственная и покинутая теперь муза. Это он, Клингзор, «…лежал в лесу, а на лоне его женщина с рыжими волосами, а на плече лежала черная, а еще одна стояла рядом на коленях, держала его руку и целовала его пальцы…». Как в пятнадцать лет, он в свои сорок два погружается в солнечный свет, захваченный любовью.
Отсутствие любви в жизни влекло его к утешению воображаемыми объятиями, а прелестная Рут в сосновой аллее стала реальностью.
Глава XI ВЕЧНОСТЬ РЕКИ
…Вопль гнева и стон умирающего, все было одно, все переплетено и связано между собой, тысячекратно свито и перекручено. И все вместе, все голоса, все цели, все стремления, все страдания, все желания, все доброе и злое, все вместе было—мир. Все вместе было — река бытия, музыка жизни.
Г. Гессе. Сиддхартха
Фотографии, как запахи, оставляют след. Лица на них неподвижны, но говорят больше, чем слова. В июле 1919 года Гессе запечатлен рядом с деревней Карона, на юге этого почти острова, усеянного скалами, который врезается в озеро Лугано и заставляет его уподобиться реке с излучинами. Герман в льняных брюках, с палкой, будто позаимствованной у старого пастуха, рядом с восхитительной Рут Венгер. Каза Констанца в Каро-не — изысканный дом, украшенный лепниной, — принадлежит родителям Рут. Ее отец — промышленник. Ее мать Лиза занята литературным трудом среди диковинных растений, клеток с птицами и этажерками с книгами.
Наш сорокадвухлетний Герман не напоминает больше аскета Каза Камуцци. Он теперь влюблен в Рут, которая на двадцать лет моложе его. Девушка еще не забыла детские капризы, но изучает пение в Цюрихе и рисует углем. В конце «Последнего лета Клингзора» она превратится в королеву гор. Мадемуазель Венгер часто гуляет с собаками, повязав цветной платок на голове или узлом на груди. Иногда Герману удается ее увести вечером в «grotto» — что-то вроде сельской таверны немного в стороне от железной дороги. Оттуда видны огни проходящих поездов. Ему было недостаточно писать с нее портреты: «Царица… лежала красным пятном в зеленой траве, светло поднималась из пламени ее тонкая шея»141, - ему нужно было возможно чаще сопровождать ее в Карону по тропинкам, где она подскакивала на одной ноге, смеясь забавным историям, болтала, пела или плакала по ничтожному поводу. Как ко всем страдающим или легкомысленным существам, которые просили у него успокоения, Гессе по отношению к Рут во многом испытывал отцовские чувства. Он говорит об этом Лизе в начале осени 1920 года: «Ваша дочь часто нервничает, капризничает, впадает в плохое настроение», — и прибавляет, чтобы оправдать свою склонность: «В целом, ей пойдет на пользу, если я буду воспринимать ее всерьез».
Как будет развиваться эта идиллия? Никто не мог этого предвидеть: ни отец, хмурящийся при мысли о неравной связи, ни мать, чей интерес к писателю рос день ото дня. Герман не лишал себя радости преклонить голову на юную грудь, трепещущую от рыданий или вздымающуюся от смеха, а фрау Венгер, дородная и полная раскаяния, вероятно, лишь пыталась утаить под видом беспокойства за дочь собственные чувства к писателю. Рут вызывала вожделение, Лиза была задушевным собеседником. В «доме с попугаями», то есть в доме Венгеров, воссозданном в «Последнем лете Клингзора», говорят о переселении душ — «веровании, в котором есть что-то успокаивающее, но которое объясняет, что все, что с нами происходит, мы призывали и желали и что против судьбы нет спасения, от нее нельзя убежать, нет и никакого другого утешения, и остается лишь провозгласить свое с ней согласие и сказать ей „да“». Лиза настолько духовно близка с Гессе, что ей удалось в начале 1920 года предвидеть грядущие серьезные изменения в его мировоззрении.
Марию Гессе поместили в Мендризио в новую клинику, и она теперь одержима мыслью вернуть детей. Герману удалось устроить Бруно у своего друга художника Амие, в Ошванде. Хайнера, который страдает неврозами, Мия настояла оставить при себе. Но здоровье ребенка ухудшилось, и отец увозит его в Монтаньолу: «Пусть малыш спит рядом со мной в соседней комнате. Ребенок, которого я люблю и за которого я в ответе, вызывает у меня теперь новое и глубокое чувство», — пишет он. Наталина, «маленькая вдова» из Тичино «с серыми волосами», «которая понимает, насколько ему необходим отдых», приходит убираться и пытается развеять грусть отца, удрученного нескончаемым разводом. Его жена, которая не отвечает больше на письма, сбежала из клиники и отправилась в Базель к адвокату. Она угрожает мужу процессом, требует, чтобы он вернул ей Хайнера. Герман отказывается, но совершенно теряет аппетит и способность писать.
К счастью, у него остается живопись. Он выставляет в Базеле свои первые акварели из Тичино, надеясь хоть немного заработать. Если они и не привлекли большого количества покупателей, то, по крайней мере, помогли ему выработать индивидуальную манеру. «И вы увидите, — настаивает он, — что моя живопись и поэзия тесно взаимосвязаны». Что на странице, что на полотне — реальность для него лишь своего рода трамплин для взлета в область символа. «Я обращаюсь не к натуралистической реальности, а к поэтической». Поднимается ли ветер, падает ли за горизонт солнце, опускаются ли на равнину свинцовые облака, Гессе пытается поймать пластику света, очаровавшую его в Венеции, с ее бесконечными метаморфозами.
Он страдает от финансовых проблем, но его литературная слава растет. «Демиан» стал сенсацией. Все спрашивают: «Кто этот таинственный Синклер?» Герману ненадолго удалось скрыть свое авторство. Он пишет 4 июля 1920 года своей сестре Марулле: «Этот роман под чужим именем имел большой успех среди молодежи. Но теперь критики пытаются открыть псевдоним. Нужно назвать имя». Итак, Гессе открывает лицо перед публикой, которая ждет от него новых произведений. Но он делает все что угодно, только не пишет. Конференции, иллюстрирование книг, критические статьи — всего этого не хватает, чтобы обеспечить безбедное существование.
Гессе убежден, что материальное благополучие, крайний интеллектуализм Запада и спиритуализм Востока способны вместе создать гармоничную реальность. У него зреет произведение, которое он называет «индийской выдумкой». Он мало о нем говорит, вдруг тянется туда и вновь отдергивает руку от пера, оставляя эту мысль. Но делится с друзьями своими размышлениями.
В феврале 1920 года Гессе пишет Елене Вельти: «То „я“, о котором думает исследователь и которое занимает уже три тысячелетия всю крайне-европейскую мысль, это „я“ — не та человеческая индивидуальность, которую мы ощущаем и в которую верим. Это что-то более интимное, главная сущность каждой души, то, что индиец зовет Атман — нечто божественное и вечное». «Мы, современные люди, слишком привыкли определять свои отношения с другими при помощи законов и убеждений, которые не можем измерить мерой божественной воли; мы совсем не знаем Бога, потому что так и не научились его искать в самих себе, в самой интимной глубине нашего сознания». Он убежден, что все искусство озарено этим светом, который очень трудно увидеть. Георгу Рейнхарту он сообщает: «Моя большая индийская выдумка не закончена и, быть может, не будет закончена никогда. Я ее оставляю в стороне, потому что не могу показать то, что еще мной самим до конца не пережито». Он уже дал своему герою имя — Сиддхартха, — и пишет в начале 1921 года Лизе Венгер о замысле, который торопится осуществить: «Сиддхартха, умирая, не пожелает нирваны, но захочет реинкарнации в новое земное существо…»
Снова он кладет перо, бросает рукопись и покидает Монтань-олу. Его пригласили на конференцию цюрихского кружка по психоанализу. Там он надеется увидеть друзей и особенно сыновей, которые живут в пансионе Фрауенфельда. В Агнуцио он знакомится с писателем Гуго Баллем и его женой Эммой Хен-нинг, писательницей и актрисой. Их объединяет простота жизненных привычек и глубина набожности, и они составляют неразлучную и весьма оригинальную пару. Эти набожные католики-интеллектуалы вместе с фрау Венгер становятся его поверенными. Бывшая певица варьете Эмма после нескольких лет нищеты написала книгу «Клеймо», которую Герман горячо рекомендует Лизе: «Прочтите ее. Речь идет о жизни певиц и распутных женщин. И это настолько красиво, так глубоко и часто так грустно, что вы тоже, конечно, останетесь в восторге».
Подле Баллей Герман хочет найти убежище от грызущих его мучений. Отчего эта неспособность писать? Почему его рука начинает дрожать в середине рассказа, действие которого происходит на земле Марии и Гундертов — в Индии, которая продолжает его беспокоить? Мост, который с первых страниц он перекинул между собой и Индией через приключения Сиддхартхи, отправившегося на поиски истины со своим другом Говиндой, никак не строится до конца.
В Цюрихе Гессе приходит на прием к великому психоаналитику, самому Карлу Густаву Юнгу, который согласился принять пациента своего ученика доктора Ланга. «Ваша книга, — говорит Юнг о „Демиане“, — оставила у меня впечатление, подобное свету фары в грозовой ночи». Гессе пишет Лизе, что, поскольку ничто не помогает ему ни в духовном, ни в материальном плане, он решил вновь прибегнуть к психоанализу. Это для него не философия, не то, что сводится, как полагает его друг Балль, к простому искусственному подобию католический конфессии. Здесь для него речь идет о способе жить: «Идти до конца эксперимента и привнести в жизнь его результаты — это то, на что способен осмысленный анализ».
Этот поиск истинного «я» жизненно важен для Гессе-человека, так же как и для Гессе-художника. Ему необходимо высказать то, что обычно никто не говорит ни другим, ни самому себе, позволить эмоциям излить свой яд. «Я испытываю у Юнга шок анализа. Это проникает в кровь, — говорит он Гансу Рейнхарту, — приносит боль, но и заставляет продвинуться вперед…» Юнг побуждает его исследовать глубинные пласты своего сознания, где он еще лепечущий ребенок, постичь «другую сторону» своей души, подземный микрокосмос, где живет прошлое. Но перед психологом оказывается некто, кто хочет хвалиться своими демонами и знать все о невидимом, живущем внутри него. «Доктор проанализировал мое сознание с удивительной точностью, записывает Гессе, — даже, я бы сказал, гениально».
Чтобы быть поближе к Юнгу, проживающему в Кюснахте, рядом с Цюрихом, он поселился близ леса на Зюришберг и теперь может ходить на сеансы пешком. Напрасно Балли убеждают друга не продолжать жестокий эксперимент, который, по их мнению, может завести в тупик. Напрасно Рут и Лиза приглашают его к себе, чтобы отвлечь от того, что его угнетает. Герман намеревается освободить свою природу от всего, что является препятствием для созидания. Доктор Ланг помог ему создать сумеречную фигуру Демиана. Юнг поможет сокрушить стену, которая отделяет его от Сиддхартхи. Нет сомнения, что психолог не противодействовал этому навязчивому стремлению писателя заставить полюса сойтись и примириться с самим собой. В ожидании Гессе отправляется сквозь пламя. «Это больно», тем не менее он захочет это повторить.
Этой цюрихской весной 1921 года Гессе больше не Клингзор в своем палаццо Камуцци. Он безрадостно переходит с одного тротуара на другой во власти новых видений. «Мне хотелось бы продолжать психоанализ, — пишет он. — Юнг обладает тонким интеллектом, у него замечательный характер, он полон жизни, блистателен, гениален. Я ему многим обязан». Писатель делает заметки, которые составят его «Дневник», где собраны размышления о смысле жизни. Многие из них обращены к Лизе: «Человеческий идеал не кажется мне заключенным в какой-либо истине или определенном веровании. Высшая цель, которую может поставить перед собой личность, — это, по моему мнению, внести в свою душу возможно большую гармонию».
В середине лета, после нескольких недель интенсивной работы с пациентом Юнг уехал. Гессе чаще видится с Рут, которая заметно похорошела, и с Лизой, по отношению к которой демонстрирует сыновнюю почтительность. Действительно ли ему помог психоанализ? Трудно сказать, особенно судя по тому, как долог был перерыв в его литературных занятиях. Но Гессе не может писать то, что не продиктовано внутренним видением, которое можно обрести лишь с помощью союзника, и имя ему — время. Гессе, легко написавший первую часть «Сиддхартхи», посвященную Ромену Роллану и опубликованную в июле 1921 года в «Нойе рундшау», не в состоянии начать вторую. Реальность отказывается воскресать, как если бы ее создатель представлял ее себе совершенно или на мгновение лишенной необходимых духовных вибраций. Если молодой Сиддхартха спокойно идет с самого начала навстречу своей судьбе, то Гессе постоянно оступается. На одной из фотографий он стоит в черном жилете на балконе Каза Констанца, грустный, подавленный. Перед ним распустившаяся, словно цветок, Рут со своенравно сложенными губами. На другом снимке они оба одеты в белое. В его улыбке горечь, лицо темноватое и плохо выбрито, он может сойти за отца молодой женщины, руки которой лежат одна на другой, словно птицы, готовые взлететь. Блик света озаряет лица. Кажется, что слышно жужжание шершня и видно, как покрывается смертельной бледностью небо…
Герману сложно объяснить свои отношения с фрейлейн Венгер: «Мы оба очень нуждаемся в любовном взаимопонимании. Мы его находим, когда рядом, и теперь знаем друг друга настолько хорошо, что, кажется, связаны навсегда». Он говорит о детском доверии, которое молодая женщина ему оказывает: «Если бы я смог заставить любовь Рут ко мне превратиться просто в дружбу, я бы это сделал… Но мне сорок четыре года, а ей едва двадцать. Сейчас дружба и любовь для нее неразделимы». Он не сомневается, что если бы у молодой девушки были другие возможности выйти замуж, она бы ими незамедлительно воспользовалась. Соблазненный ее милостями, одержимый смелыми мечтаниями, он волнуется: «Я сомневаюсь по поводу женитьбы: помоему, моя миссия состоит скорее в том, чтобы воплотить в творчестве собственный жизненный опыт. Моя чувствительность делает меня малоспособным к женитьбе». Его любовная авантюра тем не менее не находит иного завершения. «Наш трепет теперь, — говорит он, — в моих глазах благо и означает, что наши звезды и наши боги его желали».
Герру Венгеру он признается: «Я не только ощущаю любовь Рут, но также обязан ее матери многими вещами, которые не могут забыться». Как раньше у Марии в Кальве, он теперь ищет защиты у Лизы, старательно его опекающей. На фотографии справа от Тео, который с суровым видом сидит за рулем своего лимузина со ступеньками из светлого металла, стоит Лиза, поражающая строгостью выражения лица, — весь ее облик, исполненный какой-то особой основательности и серьезности, заставляет вспомнить жену пастора Иоганнеса. Позади Герман, самый веселый из всех, между двумя молодыми девушками, из которых та, что красивее, конечно, Рут.
Чтобы отдалиться от этой идиллии, которая требует от него определенных шагов, Герман отправляется в Германию на очередные конференции. «Меня, разумеется, встретили в Штутгарте статьи про Гессе — предателя родины, азиата, буддиста, ни к чему не годного, — записывает он, — но я отметил, что их никто не читал и не принимал всерьез». Осень он проводит в Швабии: «Я увидел родину без особенного волнения. Провел день в Кальве, три дня в Маульбронне, отдал визит сестрам, провел много времени с сыновьями моих братьев и их друзьями, которым теперь от восемнадцати до двадцати пяти лет…»
Вернувшись в ноябре в Тичино, он с удивлением узнает, что его друзья Балли уехали из Агнуцио в Мюних. Одиночество в Монтаньоле кажется ему настолько невыносимым, что он начинает ненавидеть свою неподвижную рукопись, страницу, на которой уже побледнели чернила, все так же оставленную на той же строчке, на том же слове.
Новогоднюю елку он наряжает вместе с Рут в главной резиденции Венгеров, в Делемонте, в швейцарских Юра.
Сможет ли Гессе в наступающем году закончить наконец произведение, которое вынашивает уже около трех лет? Он стремится увидеть в индийской мудрости некую более глубокую духовность, менее нетерпимую, более располагающую к просветлению, особенно близкую к долгой аналитической работе, которая, по Юнгу, «не имела другой цели, кроме создания в нем пространства, в котором можно слышать голос Бога». Это понятие «внутреннего пространства» глубоко затронуло писателя. Оно заключало в себе новое измерение мира, всеохватывающее видение. Решающим, по-видимому, явился приезд в Монтаньолу Вильгельма Гундерта, его немецкого кузена — старшего сына дяди Давида, брата Марии. Он был для Гессе живым воплощением его духовных поисков.
Верный семейным традициям, Вильгельм получил философское образование и стал миссионером. Живя в Японии, он взял отпуск и отправился в Европу навестить Германа. Кузены вели оживленную переписку, оба интересовались ориентализмом, и общность во взглядах сближала их больше, чем родство. Легко представить, о чем они могли говорить на протяжении нескольких дней в Лугано, где остановился Вильгельм. Он был старше Гессе на три года, уже поседел и напоминал их деда, кальвского патриарха, которого звали Волшебником. Еще более чем старик Гундерт, он был обязан своими взглядами экзотическим приключениям. Вильгельму открывались мистические тайны, божественные откровения, которыми он пропитывался, не подвергая, однако, сомнениям собственную веру. Они вспоминали юность, деда из Кальва, изучавшего примитивные философии, стареющего Иоганнеса, медитировавшего над словами Лао-Цзы: оба, однако, не ушли за пределы пиетизма.
Вильгельм, изучавший философию Китая и Индии, проявил больше мужества: Восток помог ему создать свою концепцию неба и ада, и он старался постичь и то, и другое. Погрузившись в историю феодальной Японии, культуру самураев, постигнув законы мудрости, руководящие наукой души, он нашел в Германе собеседника, умевшего черпать в бессознательном вечные символы.
Благодаря этому общению все для писателя засияло новым светом. Индия, где он поселил молодого Сиддхартху, приобрела другое измерение. Ее образ потерял фрагментарность и камерность, навеянные кальвским кабинетом-музеем деда. Он обладал ключом от пещеры. Он мог войти туда без страха. «Прекрасный ребенок брахмана», образ которого был еще недавно лишь эскизом, теперь жил, искал свой путь, который ни отец, ни учитель не могли ему показать. Он уже не был тенью, укрытой небольшим пальто землистого цвета, — его взгляд напоминал взгляд Германа, и из уст Германа раздавался его голос…
Спускалась ночь. Озеро теряло свои цвета. Вильгельм возвращался в Токио, и птицы искали после утомительного дня свои гнезда в розовых кустах. Все умирало и одновременно рождалось, а писатель обращался к рукописи. Его молодой герой размыкает после сна веки, смотрит на него и вновь отправляется в дорогу. У обоих на устах слова: «Одна цель стояла перед Сиддхартхой одна-единственная: опустошиться, избыть все — жажду, желания, грезы, радости и страдание. Отмереть от самого себя, лишиться своего „я“, с опустошенным сердцем обрести покой, освободив мысль от самости, распахнуться навстречу чуду».
В конце мая 1922 года Гессе берет перо, чтобы написать: «Я наконец, через два с половиной года закончил мой индийский рассказ „Сиддхартха“ и отправил его Фишеру». Отметив свое сорокапятилетие, он признается: «Я чувствую, что там мне удалось сформулировать некий новый (индо-медитативный) для нашего времени способ мышления».
Гессе сделал своим героем человека из другого мира, но это никого не могло ввести в заблуждение. Жизнь Сиддхартхи — жизнь самого писателя. Брахман напоминает Иоганнеса, «ученого, достойного уважения каждого человеческого существа». Выходки темноволосого юноши — это выходки Германа, в них узнаваемы его гордыня и боль. Камала, посвящающая Сиддхартху в эротические игры, потом мать, олицетворяющая тайную силу, объединили в себе черты, которые вызвали восхищение Лулу и женитьбу на Мии. Наконец, странник Васудева напоминает Бауэра, книготорговца из Базеля. Именно он указывает герою путь к одинокому постижению мудрости через созерцание воды в Реке и наслаждение ее музыкой.
Через прекрасную легенду, простую и мелодичную, Гессе постигает мудрость без ученых слов. Следуя за Сиддхартхой по пути божественного, мы прислушиваемся к душе Гессе. Здесь Запад созерцает Восток. Сиддхартха трогает нас, как Каменцинд или Демиан, потому что с горячностью, щедростью или безнадежностью он превратил свое сердце и чувства в нечто большее, чем интеллектуальные абстракции. Этой полной любви игрой писатель, ничего не отвергнув, соединил индийскую философию и собственные открытия в психологии. То, что им создано, по своему масштабу сравнимо с великими восточными религиями. Ищущий не должен на своем пути пренебрегать ни одним из знаков: божественное повсюду. Писателю настолько удалось проникнуть в тайну подсознания, что отныне его зовут не иначе как «мудрец изМонтаньолы».
В августе он был приглашен на интернациональный конгресс в Лугано, где Ромен Роллан попросил его представить свою книгу интеллектуалам ъсего мира. Но как рассказать о «Сиддхартхе»? Можно ли со слов понять то, что необходимо пережить? Как раскрыть образ индуса, который преодолел все свои «я», не являвшиеся истинным «я», и в конце пути останавливается на берегу Реки, чтобы услышать единство звучания тысяч ее струй.
Гессе стал читать перед собранием фрагменты из своего шедевра. «Я, — говорит Сиддхартха, — убедился телом и душою, что грех был мне весьма необходим, я нуждался в любострас-тии, в стяжательстве, в тщеславности и позорнейшем отчаянии, чтобы научиться отречению от противодействия, чтобы научиться любить мир, чтобы не сравнивать его с неким для меня желанным, мною воображаемым миром, вымышленным мною образом совершенства, а оставить его таким, каков он есть, и любить его, и радоваться собственной к нему принадлежности…»
Решив покинуть все, отказаться от всего, — даже от того, чтобы видеть, чувствовать, действовать, идти дальше, — и лишь слушать каждую вибрацию своего существа сквозь удовольствие и страдание, Сиддхартха достигает освобождения в тот момент, когда постигает бесконечную мудрость, заключенную в шуме Реки: «…Эта река бежала и бежала, бежала, не останавливаясь, и все-таки оставалась тут, на месте, всегда и во все времена была та же и все-таки каждую секунду другая, новая!» И от удовольствия и от страдания не оставалось ничего. «…Отрока Сиддхартху отделяла от мужчины Сиддхартхи и от старца Сиддхартхи лишь тень, а не реальность. И прежние рождения Сиддхартхи тоже не были прошлыми, а смерть его и возвращенье к Брахме не были грядущими». Он отдался на волю Реки времени, слушая ее голос, — и в это мгновение появилась вечность. Состарившись на берегах Реки, Сиддхартха обрел лик, который больше не искажали следы желаний, лик, пребывающий в гармонии с сущим.
Гессе отложил книгу и увидел, что к нему кто-то идет. Высокий темнокожий человек представился: Калидас Наг, бенгали-ец, профессор истории в Калькутте. Переполненный чувствами, он упал писателю в ноги. Улыбка озаряла его лицо. Ему нужно было дойти до Европы, чтобы услышать подлинное послание Востока.
На балконе Каза Камуцци они пьют чай, прогуливаются вдоль покрытой полотном балюстрады, составляющей часть террасы, где Герман ставит свой мольберт для акварелей. Он показывает их гостю и одну из них хочет подарить: «Мой индийский друг выбрал ту, на которой было изображено дерево возле моста, объяснив свое предпочтение тем, что любит деревья и их язык, а мост отныне символизирует для него установленную связь между Западом и Востоком».
Калидас Наг с великим сожалением расстается с монтань-ольским отшельником. «Этот бенгалиец стал для меня дорогим другом, — пишет Герман Гессе Ромену Роллану. — Он обладает тонкостью восприятия, какое встречается не часто». И Елене Вельти: «Он мне рассказал множество вещей и спел старинные и новые индийские песни… Он был энтузиастом. Он хорошо знал, что мы, европейцы, знаем и изучаем догматический буддизм. Но то, что один из нас оказался настолько близким к Будде реальному, живущему в глубине человеческой души, было, на его взгляд, совершенно замечательно…»
Молодежь поклоняется герою, который подчиняется лишь собственному внутреннему закону. Послевоенному негативному отношению к тоталитаризму писатель противопоставляет свою страстную проповедь свободной личности. В эпоху абсурдного материализма он видит лишь одно лекарство — обращение к внутреннему знанию. Для каждой личности оно индивидуально, и все они должны примирить свои многоразличные сущности в едином хоре бытия.
В своем убежище, в своей башне из слоновой кости монтаньольский отшельник страдает, созерцая смуту в Европе. Мировой кризис и его собственные проблемы наслаиваются друг на друга. Тот, кем он является в этой хаотичной вселенной, тот, чью личность он сам ставит под вопрос, вопрошает человечество. Его тревожит судьба Германии. Нравственный упадок и спекуляция уже заставили стенать Стефана Цвейга: «Берлин превратился в Вавилон». Побежденная нация стала золотым дном, ярмаркой для аферистов, и результатом явилась ксенофобия. Все недовольство выражалось в адрес Пангерманистской лиги, оскорбляемой к тому же Версалем. 24 июня 1922 года Герман узнал об убийстве Вальтера Ратенау, еврея по национальности, двумя членами правой оппозиции. «Смерть Ратенау меня совершенно не удивила — она меня сильно потрясла. Я одно время переписывался с ним; эта несчастная клика, вооруженная пистолетами, которая его уничтожила, состоит из тех, с кем на протяжении лет я борюсь и выставляю у позорного столба». Противники Веймарской республики вынуждены были с осени 1920 года скрываться в подполье. В Мюнихе пустил корни расизм. «Немецкие университеты — цитадель этой глупой и невыносимой нищеты разума», — восклицает Гессе.
После смерти в феврале 1922 года его друга, либерала Конрада Хауссмана, он все более и более чувствует себя одиноким. Его прежние знакомства, завязанные на волне реваншизма, постепенно сходят на нет. «Мои германские друзья меня покинули», — пишет он 10 сентября. Даже Альфред Шленкер, его дантист из Констанц, музыкант, для которого он создал текст оперы, не пишет ему больше. Художник Отто Блюмель, друг по годам, проведенным в Гайенхофене, «посылает одно приветствие в год». Лишь несколько людей остались ему верны: Жозеф Энглерт и особенно Балли, дорогие Балли, которые мерзнут в Мюнихе при приближении осени и которым он теперь ищет жилье в Тичино.
Из Кальва новости не более радостные. Обвал марки, повлекший за собой повышение цен, отразился на благополучии Гундертов. Неуверенность в завтрашнем дне постоянно мелькает между строк в письмах из Адиса. Здоровье Маруллы, которая вынуждена была покинуть прежнюю работу и искать другую, заметно ухудшилось. Обследование выявило болезнь легких. Герман, убежденный в мистической связи тела и души, говорит со своей младшей сестрой в выражениях, которые могут показаться почти жестокими, если бы мы не знали о существовании для него «другой сцены», бессознательного, где разыгрывается вся наша жизнь: «Я считаю, что твоя болезнь психического происхождения, как считаю психической всякую болезнь вообще, равно как и перелом руки или ноги. Если ты не прекратишь мучиться разными беспокойствами и посвятишь себя среди приятных тебе людей тем занятиям, которые доставляют удовольствие, тогда даже с плохими легкими ты будешь счастливее и здоровее, чем со здоровыми, если ты ясно не представляешь, что тебе на самом деле нужно делать…»
Герман подчеркивает, что все это — отнюдь не воображение: Марулла действительно страдает, но ее болезнь — увертка. Разум хитер. Он — хозяин «театра сознания». Он дергает за ниточки наших настроений, оправдывает наши бегства и, объединившись с нашими нервами, играет нашими жизнями, как марионетками. Это вторжение бессознательного обозначает реальность «внутреннего пространства». Это истоки нашей жизни, символы которой представляет нам Гессе. «Театр сознания» или «Магический театр» — речь идет лишь о зеркале. Узнать себя — значит завладеть этим зеркалом и не отрывать от него глаз.
Узник своего ненадежного убежища, переходящий от одной депрессии к другой, постоянно озабоченный своим здоровьем, Гессе далек от того, чтобы покончить с этой поверхностью, обращенной то к сточной канаве, то к небесам. Однако физические боли его атакуют всерьез и требуют лечения. Это данность жизни, которую он воспринимает без иллюзий. Он отправился в красивое местечко Тоггенбург, где его подвергли довольно жесткому режиму: пост, ходьба, воздушные ванны, водяной пар, специальная гимнастика, массажи. Он сильно потерял в весе — теперь в нем едва ли наберется пятьдесят четыре килограмма: «девяностолетний» «старый кот», — объявляет он Баллям, переехавшим в район Монтаньолы. Одной из своих поклонниц, Ольге Дейнер, незадолго до Нового года он объясняет: «Конфликт состоит для меня в моей абсолютной неспособности разделить ощущение и способ жизни с другими людьми, с женщиной, с друзьями, с вышестоящими, с кем бы то ни было». В конце 1922 года он платит за летние мучения. Проблемы, связанные с Мией и заботой о троих детях, нанесли существенный урон его бюджету. Он буквально убил себя, написав «Метаморфозы Пиктора», немецкую реплику на «Сиддхартху», в надежде собрать хоть какие-нибудь гонорары. Приближается развод.
Необъяснимая фатальность: развестись — означает для Гессе тут же вновь жениться. Он испытывает отвращение к перспективе посвятить хоть малейшую частичку самого себя супружеской жизни. И притом думает о Рут как о невесте, клянясь всеми своими богами, что это безумие. Он страдает от тяжести в желудке и болей в горле. Он отчетливо понимает, что взвалить на себя заботы о женщине, занятой своей красотой, со своими требованиями и прихотями, для него непосильно. Жена продолжает его мучить, ему не хватает воздуха, сияющее небо превращается для него в низко нависшие тучи, жизнь — в груду пустяков. Мир вокруг теряет яркость.
С трудом дождавшись в Монтаньоле весны 1923 года, он, едва стаял снег, решает вновь отправиться лечиться.
Гессе выбирает Баден, курорт близ Цюриха. Так же, как и Маульбронн, Гайенхофен, Базель или Берн, Баден станет местом, где происходит его духовная эволюция. Его подгоняет страсть к экспериментам. В тяжелых ситуациях он пользуется своим внутренним состоянием, чтобы почерпнуть силы для творчества. Что мог принести ему Баден, где лечились пожилые люди, больные, занятые обсуждением своих болезней или в одиночку сидящие в скверах на скамеечках и объедающиеся лакомствами? Какие отношения могут возникнуть у него с этими инвалидами, растянувшимися в шезлонгах в саду отеля «Вере-нахоф», фасад которого поддерживает странная кариатида, украшенная пальмовыми и тисовыми листьями? Его мучает артрит, у него впалые щеки, красные веки — его вид вызывает беспокойство. Особенно бросаются в глаза тонкие губы, сжатые в едва различимую улыбку, окрашенную не то нежностью, не то иронией.
Но теперь он понимает Реку. Романтик-немец и внимательный таосист узнал себя в этих мутных водах и, по примеру Сиддхартхи, пытается полностью реализоваться, зная цену такого воплощения. Он без колебаний отправляется на штурм своего внутреннего театра, где живут шуты и герои, страхи и прихоти, святые и оборотни. «Ты спрашиваешь, имеет ли мое беспокойство духовные причины, — напишет он Эмилю Моль-ту 26 июня. — Но, дорогой мой давний друг, неужели ты не читал ни одной моей строчки? Если нет, ты должен знать, что не только с точки зрения психоанализа я считаю все нервные болезни чисто психическими, но вообще любое физическое событие… продиктованным и вызванным душевным движением».
Гессе припадает к источнику, чтобы напиться целебной воды, и нежится в теплых ваннах, не теряя, однако, себя самого из виду. И, непримиримый, смеется над собой. Собственный образ озабоченного и педантичного курортника бьет его прямо в лицо, словно бумеранг. Он с наслаждением выписывает мимику, позы страдальца, любые банальности. В маленьком закрытом сумасшедшем мирке, который его окружает, он представляет собой идеального клиента, честного, благоразумного, респектабельного и дисциплинированного, то есть не топчущего лужайки и прополаскивающего свой стакан два раза как минимум. Он абсолютно подобен тем, кто его окружает: «На улицах люди идут очень медленно, многие с тросточками, многие хромают, хотя каждый старается скрыть ишиас. Я делаю то же самое — на людях стараюсь казаться путешественником, заехавшим в Баден из чистого удовольствия. Повсюду царят радость и искусственный шарм, хотя на самом деле мы все испытываем боль».
За едой он украдкой улыбается самому себе: «Я сижу в светлой столовой с высоким потолком за маленьким круглым столом, один, и одновременно наблюдаю, как я беру стул, сажусь, чуть-чуть прикусив губу, потому что мне больно; потом я вижу, как прикасаюсь машинально к вазе с цветами, чуть придвигаю ее, вытаскиваю медленно, будто в раздумье, салфетку из-под своего прибора».
И это он — любитель природы, лесных прогулок, нераскаявшийся нудист, Кнульп, бродяга, сидящий в придорожных трактирах на деревянном табурете? Можно ли теперь узнать в нем фланера из Венеции с лицом святого Франциска, озаренным радостью, или зеваку, сфотографированного в Монтефалко в черной шляпе на итальянский манер, сидящего рядом с кувшинами вина? Какой неожиданный образ он теперь являет: больной нытик в плену привычек здешнего светского общества, как все остальные, забавляющийся «тревожным видом своего соседа, его неуверенностью и беспомощностью». Есть над чем посмеяться.