Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

После отъезда Данте во Флоренцию явился ее старый супостат Маттео Акваспарта. Папа приказал ему последить, чтобы «белым» не оказывалось никакого излишнего снисхождения: как будто Корсо Донати и Канте деи Габриэлли нужно было еще поощрять к жестокостям. И, быть может, присутствием кардинала, который не забыл стрелы из арбалета, воткнувшейся в окно рядом с его головой, объясняется, что вторичный приговор по делу Данте, заочный, был еще более суровый.

Когда в определенный подестою срок ни Данте, ни его товарищи по приговору не явились, Канте обогатил свой первый вердикт прибавкою, где говорилось, что так как неявка осужденных была знаком их сознания в вине, они присуждаются к сожжению живыми на костре. Это было 10 марта. Дом Данте был срыт до основания отрядом рыцарей подесты и гонфалоньера, которые при сотрудничестве 150 каменщиков чисто и скоро проделали свою работу[14].

Уехал Данте, по всей вероятности, с женою и детьми, так как законы белого террора требовали изгнания и всех домочадцев. Позднее когда ярость «черных» угомонилась, Джемма и дети, нужно думать, вернулись домой. Она ведь была Донати. И никогда больше не возвращалась к мужу. Она жила во Флоренции и растила детей борясь с тяжелой нуждою.

Свое изгнание поэт изобразил в пророчестве Каччагвиды словами суровыми, полными сдержанной печали и огромного достоинства («Рай», XVII).



Как Ипполит, под бременем кручины.
По злобе мачехи оставивший Афины,
Покинешь милую Флоренцию. О том
Хлопочут и того добьются люди вскоре.
Которые ведут постыдный торт Христом.

Ч.


«Люди»— это, конечно, Бонифаций и его клика, продающие для обогащения многочисленной папской родни духовные должности.



Покинешь все ты вопреки желанью.
Что ты любил: вот первая стрела,
Которую извергнет лук изгнанья.
Как горек хлеб чужой и полон зла,
Узнаешь ты, и попирать легко ли
Чужих ступени лестниц без числа.

М.


За первой стрелою должны были последовать многочисленные другие: с промежутками, но беспрестанно. До конца.

Глава IV

Меч эмигранта и посох изгнанника

1

«Ах, если бы владыка вселенной устроил так, чтобы и другие не были передо мною виноваты, и я не терпел кары несправедливой, кары изгнания и бедности! Ибо было угодно гражданам прекраснейшей и славнейшей дочери Рима, Флоренции, исторгнуть меня из сладчайшего ее лона, где я родился и был вскормлен, пока не достиг вершины своей жизни, и где я хочу от всего сердца с миром для нее успокоить усталый дух свой и окончить дни, мне отмеренные. И пошел я странником по всем почти городам и весям, где говорят на нашем языке, чуть не нищенствуя, показывая против своего желания следы ударов фортуны, которые очень часто и несправедливо ставят в вину потерпевшему. Поистине стал я кораблем без ветрил и без руля, которого противные ветры, раздуваемые горестной нуждой, гоняют к разным берегам, устьям и гаваням. И казался я низким взору многих, которые, быть может, по некоей молве обо мне представляют меня другим. В мнении этих людей не только была унижена личность моя, но потеряли цену и творения мои, как уже написанные, так и предстоящие. Причина этого (не только в отношении меня, но и в отношении всех), чтобы указать ее здесь вкратце, заключается в том, что слава, когда приходит издалека, раздувает заслуги выше действительных размеров, а присутствие уменьшает их больше, чем по справедливости следует».

Так оплакивал свою судьбу Данте в «Пире», когда значительная часть испытаний, быть может худшая, была уже позади, и эти жалобы даже через шестьсот лет нас волнуют, потому что мы представляем себе, какие муки должен был терпеть этот гордый человек, чтобы написать такие слова. Судьба действительно была к нему беспощадна. Борьба, которую он вел во Флоренции, в его глазах была борьбою за независимость родного города, борьбою против папы, который на эту независимость покушался. Распря «белых» и «черных» сама по себе не имела для него большого значения. И если бы ему позволено было знать, что раньше, чем сгнили кости убитых в дни флорентийского погрома, Филипп IV поссорится с Бонифацием и что Бонифаций умрет, уничтоженный, разбитый горем раньше, чем пройдет два года после погрома, он, быть может, не поставил бы на карту все свое будущее. Донати были ему неприятны, как могут быть неприятны люди с преступной натурой благородному человеку. Но и Черки не пользовались у него большими симпатиями. Чтобы просто дать перевес Черки над Донати, незачем было рисковать всем будущим. Игра не стоила свеч. Но переделать уже ничего было нельзя, ибо «белые» заключили союз с гибеллинами, т. е. врагами уже не «черных», а Флоренции вообще, и распря «белых» и «черных» из второстепенного обстоятельства, каким представлял ее себе Данте, стала основным политическим — фактом ближайших лет. Он не понимал и, вероятно, не понял до конца своих дней то, что было ясно таким людям, как Дино и Джованни Виллани: что планы Бонифация против Флоренции были обстоятельством второстепенным, а главным было соперничество двух банкирских домов: Спини и Черки.

Смерть Бонифация могла бы сильно смягчить противоречия, если бы «белые» не испортили дела союзом с гибеллинами. Этот союз укрепил непримиримую позицию Корсо Донати, поддерживаемого по-прежнему Джери Спини: банкир еще не чувствовал себя в достаточной мере финансовым диктатором Флоренции, чтобы с легким сердцем пустить назад Черки, особенно после того, как его фондако в Ананьи был разгромлен и разграблен дочиста в день нападения французов на Бонифация (7 сентября 1303 г.). Убытки Спини были, конечно, не такие, как убытки Черки после флорентийского погрома, но все-таки возвращать старых конкурентов для Джери было совершенно немыслимо. И то, смерть Бонифация (11 октября 1303 г.) не дала ему возможности окончательно закрепить свою финансовую победу. Правда, незадолго до смерти, летом 1303 года Бонифаций, конечно, по совету Спини, назначил банкирами курии, вместо временно приостановивших платежи Моцци, давних банкиров анжуйского дома в Неаполе, Барди; Моцци были «белые», Барди — «черные», дружественные Спини.

Союз «белых» с гибеллинами совершился как-то сам собою: когда перуны Канте деи Габриэлли заставили вождей «белых» покинуть Флоренцию, им нельзя было, под угрозою быть выданными, показаться ни в одном из городов, входивших в Гвельфскую лигу. Даже Сиена, прежний оплот гибеллинов, теперь была в дружбе с «черными». Только Пистойа, продолжавшая оставаться в руках «белых», да старые гибеллинские гнезда Ареццо с Пизой представляли известные гарантии. Но Пистойа находилась слишком близко к Флоренции и должна была неминуемо попасть под удар, а по дороге к Пизе лежала территория Лукки, вернейшего союзника «черной» Флоренции. Поэтому большинство эмигрантов, даже не сговариваясь, сошлось в Ареццо. А там уже давно приютились гибеллины, самые непримиримые, те, которые по миру кардинала Латино не были возвращены. Семья Уберти, не сломленная столькими несчастьями, гордая по-прежнему, была во главе. Судьба связала гибеллинов с «белыми». Начались переговоры. Мало-помалу в Ареццо потянулись и те изгнанники, которые были рассеяны по другим местам. Вьери деи Черки с родичами был тут. Из своих несметных богатств он спас столько, что мог легко финансировать самую широкую интервенцию. Старые гибеллины, помолодевшие от одной надежды увидеть родину, загорелись былым боевым пылом, творившим чудеса при Монтаперти, и требовали похода. На съезде в Сан Годенцо в июле 1302 года были обсуждены стратегические планы и финансовые вопросы, и военные действия начались.

Но у «белых» было много хороших воинов — и не было полководца, было много патриотов — и ни одного настоящего политика, было много дельцов — и ни одного дипломата. После первых незначительных успехов их дела пошли совсем плохо. Подестою Ареццо был выбран Угуччане делла Фаджола, которого, — а он был гибеллином, — Бонифаций дарами и обещаниями уговорил выгнать из города «белых». Они потеряли таким образом очень удобную базу. А в те самые летние месяцы, когда Карл Валуа трусливо и бездарно сражался в Сицилии против арагонцев — это было потруднее, чем покорять мирных жителей — и в конце концов согласился на позорный мир, Гвельфская лига неизменно била эмигрантов и тех союзников, которых им удавалось к себе привлечь. Результатом этих неудач была все увеличивавшаяся деморализация в лагере «белых», взаимные обвинения, дрязги, склока.

Данте участвовал и в Сан Годенцском совещании и, быть может, в первых военных действиях. Что он делал в течение лета и осени, мы не знаем. Есть указание, что при обсуждении новых военных планов он высказывался против зимнего похода и что, когда весенняя кампания окончилась неудачно, вину за поражение свалили на него. И были не только нарекания, но возможно даже и покушения. Что бы ни было, ясно одно: для Данте дальнейшее пребывание в штабе «белых» оказалось невозможно. Он порвал и с этим осколком родины и, уже совсем один, пустился по свету, сжимая в руках тяжелый посох изгнания.

Нет ничего удивительного, что Данте порвал с эмигрантами. Он тоже не был ни крупным политиком, ни искусным дипломатом. Но у него была отличная голова и он умел распознавать людей. Во всей компании эмигрантов он не видел ни одного человека, которому можно было довериться. А кроме того, он потерял веру в возможность победы. Он скоро понял, что Флоренция и Лига, даже если они не будут получать помощи от папы, сильнее, чем эмиграция, и что при том безголовьи, которое царило в лагере «белых», успех невозможен. Личные нападки на него, очевидно, просто переполнили чашу. Для спасения родины от папских покушений он пожертвовал всем и готов был отдать жизнь за дело, которое он считал правым. И вдруг его упрекают, его в чем-то обвиняют, на него набрасываются, на него покушаются. С такими людьми он не может идти об руку. Родина изгнала его, а от изгнанников он уйдет сам.

В «Комедии» Данте дважды касается этого эпизода. Сначала в «Аде» (XV), где в уста своего учителя-друга, Брунетто Латини, он вкладывает такую тираду:



Тебе судьба готовит столько славы,
Что тем и этим будешь нужен ты,
Но далеко от клювов будут травы…

Г.


В поэме стоит: «по тебе будут голодны обе партии», что определенно указывает на политические организации, а последний стих — флорентийская поговорка, соответствующая той, которая по-русски гласит «у них руки будут коротки». Смысл слов Брунетто таков: «на тебя будут щелкать зубами обе партии, но ты никому не попадешь в руки». Первая партия — «черные»: Канте деи Габриелли щелкал зубами очень кровожадно, но Данте избежал его когтей. Вторая — «белые». Что щелкали зубами и эмигранты весною 1303 года — и тоже неудачно — явствует из тех слов, в которых Каччагвида продолжает свое пророчество («Рай», XVII).



Всего ж сильней отяготит в неволе
Тебе плечо — сброд извергов, глупцов,
С которыми падешь ты в той юдоли.
Восстанет он — бездарен, глуп, суров —
Весь на тебя, но вот спустя немного
Не ты, а он, — падет с позором в ров

М.


В тексте говорится: «разобьет голову», что обыкновенно понимают как намек на решительную победу Флоренции над эмигрантами при Ластре в июле 1304 года, когда Данте уже давно с ними расстался. И три последних прилагательных, которые не уместились в русские стихи, не совсем те: в дантовы термины умещалось все, что он хотел сказать. А сказать он хотел, что его товарищи оказались «неблагодарны, безумны и несправедливы». И он имел право бросить им эти обвинения, потому что они забыли про его заслуги перед общим делом, несправедливо его обвиняли, безумно бросились в авантюру, не подготовив толком ничего для ее успеха.

Вывод из всего пережитого Данте в этой первой его попытке вернуться на родину насильно был тот, что он раз навсегда отказался быть членом партии. И сказал себе и потомкам устами все того же Каччагвиды («Рай», XVII):



И явится их глупость тем яснее
И все твои усилия направит,
Чтобы сам ты стал всей партией своей.

Г.


Что это должно было означать?

2

Это означало, что поэт, лишившись надежды вернуться на родину, отказывался принимать участие в ее общественной жизни. «Черные» были враги. «Белые» стали недругами. Между теми и другими не оставалось места для сколько-нибудь влиятельной группы. Он и будет «сам себе партией», т. е. останется вне партий.

Но это решение определяло только флорентийскую позицию Данте, т. е. такую, которая перестала быть для него реальностью. Оно отнюдь не определяло всякую его позицию, ибо пускаясь с посохом и сумою в странствования по городам и весям Италии, не зная, что ждет его дальше, он отнюдь не мог сказать наперед, каковы станут его новые отношения с новыми людьми.

Первым его приютом была Верона. Это также стояло в пророчестве Каччагвиды («Рай», XVII).



Ломбардец, лестницу имеющий с орлом
В наследственном гербе, убежище, как другу,
Тебе немедля даст в жилище у себя,
Без просьбы оказав столь важную услугу,
И будет взор его приветен для тебя.

Ч.


«Великий ломбардец» — это Бартоломмео делла Скала, сын Альберто, старший брат Кан Гранде, настоящего основателя могущества веронской державы делла Скала. Данте мог познакомиться с ним, побывав у него в качестве посла «белых», а когда судьба сделала его вдвойне бездомным, он постучался снова в его дверь. Это было в духе не очень давней традиции. Провансальские трубадуры, выгнанные из родной земли мечами крестоносцев и кострами инквизиторов, подолгу оседали при дворах ломбардских тиранов. Даже Эццелино да Романо в этой же самой Вероне, мы знаем, встречал их ласково. И, конечно, никто из трубадуров не мог даже отдаленно идти в сравнение с Данте, даже с тем Данте, в поэтическом багаже которого кроме «Новой жизни» было всего только несколько канцон и сонетов. Прием Бартоломмео, как показывают приведенные стихи, был таков, что Данте мог жить в Вероне со спокойной совестью и исполнять почетные поручения, которые на таких гостей иногда возлагались. Но Бартоломмео умер весною 1304 года, а его преемника Альбоино поэт помянул недобрым словом в «Пире». Это нужно истолковать, очевидно, так, что при Альбоино жизнь в Вероне для Данте стала очень неуютной, и он покинул город, где так хорошо провел около года.

Что было с ним в следующие три года, мы не знаем. Данте сам гордо молчал, и лишь по случайным намекам в его позднейших вещах угадываются если не факты, то переживания, ими вызывавшиеся. Это была скитальческая жизнь, полная лишений. Гордый человек, не всегда «снисходивший до разговора с непосвященными» (Д ж. Виллани), именно в эти годы, по-видимому, познал в полной мере горечь чужого хлеба и крутизну чужих лестниц. Но в великом изгнаннике таились неисчерпаемые силы духа. Он странствовал, боролся с нищетой, учился и творил. По каким местам он странствовал? Можно только догадываться. Он искал в Италии уголка, где был бы ему некоторый покой и сколько-нибудь подходящая обстановка для работы.

Однажды, вероятно в минуту самого большого отчаяния, быть может особенно грубо принятый каким-нибудь бароном, — он обратился с письмом — его видел Леонардо Бруни — к народу флорентийскому. Письмо начиналось трогательными словами: «Народ мой, что я сделал тебе?» В нем была просьба об амнистии. Оно осталось бесплодным.

Вполне возможно, что к этим годам нужно приурочить его пребывание в Болонье, о котором говорят Джованни Виллани и Боккаччо. Имено Болонья с ее старым университетом, с ее профессорами и докторами, с поэтическими традициями, не угасавшими после Гвидо Гвиницелли, вспоминается с величайшей настойчивостью при перелистывании стихов и прозаических страниц «Пира», полных такой учености. Вероятность пребывания Данте в Болонье подкрепляется еще и тем, что в «Пире» он цитирует такое количество сочинений как античных писателей, так и столпов схоластической философии, каким едва ли располагал другой какой-нибудь город Италии в это время. А «Пир» был написан, когда Альбрехт Габсбургский был еще жив, а один из тревизанских феодалов, граф Герардо дель Каммино уже умер. Эти даты определяют довольно точно время возникновения книги: не раньше февраля 1306 года и не позднее мая 1308 года (обе даты в последнем, четвертом трактате).

Скорее до пребывания в Болонье, чем после него, Данте, возможно, посетил и Падую. Это более правдоподобно как по территориальным соображениям, так и по хронологическим. От Вероны до Падуи рукой подать, а уже в октябре 1306 года Данте был, как увидим, в Луниджане. Следовательно, с весны 1304 по январь 1306 года включительно поэт мог провести в Падуе и Болонье, а с февраля 1306 года, когда подготовка материалов подвинулась достаточно, начал там же писать «Пир». Одновременно он работал и над сочинением «Об итальянском языке» («De eloquentia vulgari»). Осенью 1306 года он был уже в Луниджане, у маркизов Маласпина. 6 октября на торжественном акте примирения маркизов с епископом Луни, Антонио Камилла, Данте был представителем семьи Маласпина. Сначала в Сарцане он получил закрепленные письменным актом полномочия от маркиза Франческино, а затем в силу этих полномочий отправился вместе с нотариусом к епископу и там от имени Франческино, его кузена Мороелло и его племянников подписал соглашение и обменялся с епископом торжественным символическим поцелуем мира.

Доменико Микелино. Santa Maria del Flore во Флоренции. Данте

Маркизы Маласпина, мы видели, были старыми покровителями поэтов и сами в XIII веке писали стихи, провансальские и итальянские. Трубадуры подолгу пользовались их гостеприимством и занимали в их свите почетное положение. А какого трубадура, более блестящего, чем Данте, можно было найти в это время в Италии? Государи этого маленького культурного гнезда в Маремме хотели поддерживать старую репутацию меценатов и просвещенных синьоров. Поэт не мог устроиться лучше. Дипломатическая миссия Данте была одним из тех почетных поручений, которые могли быть доверены только людям, имевшим определенную репутацию. Поэт должен был чувствовать себя хорошо в этой культурной придворной среде. И он был там не одинок. Между другими гостями Маласпина он встретил у них и своего старого знакомого Чино да Пистойа, такого же изгнанника из родного города, каким был он сам. Оба поэта, крупнейшие, какими могла гордиться в это время не только Тоскана, но и вся Италия, крепко сдружились между собою, обменивались сонетами на «обязательные рифмы»[15] и когда кто-нибудь из членов семьи Маласпина изъявлял желание участвовать в состязании или шутливой стихотворной пикировке, поэты немедленно перелагали в сонет любую мысль. Дружба между Чино и Данте не распалась и после того, как оба покинули гостеприимный кров маркизов Маласпина. Долго еще обменивались поэты стихами, и в последних сонетах к Чино Данте жалуется на старость и на усталость. В Сарцане они были еще полны сил, и хотя испытания, пережитые Данте, уже избороздили складками его высокий лоб, он чувствовал себя теперь гораздо лучше. В голове его роились снова творческие замыслы и, хотя урывками, он работал много. Нужно думать, что и «Пир» и «Итальянский язык» получили свою окончательную форму — обе вещи не доведены до конца — в Луниджане.

Мы не знаем, что отрывало Данте от работ: обязанности его как придворного или отлучки. Мы не знаем, когда он покинул двор Маласпина и при каких обстоятельствах. Мы не знаем, связаны ли с Маласпина его поездки в горное отшельничество Фонте Авеллана, на горе Катриа, в Губбио, в Фаджола, в Казентино. Мы не знаем в точности даже и того, насколько достоверны экскурсии Данте в эти места. Вполне достоверной можно считать только четвертую: в Казентино, ибо одна из его канцон «L\'amor da che convien ch\'io mi doglia» («Любовь, которой мне скорбеть пристало») довольно определенно указывает, что она написана там. Предмет канцоны — куртуазные — а быть может и не вполне куртуазные — любезности по отношению к даме, которая давала ему приют в своем доме.

И наконец еще один эпизод, относительно которого нет твердой уверенности, — путешествие Данте в Париж. Самый факт не представляет собою ничего невероятного: Париж был полон итальянцами. Туда собирались купцы, банкиры, их агенты и приказчики. Туда ехали изгнанники, кто по делам, кто с политическими целями. Боккаччо, который родился в Париже в 1313 году, который от отца, постоянно жившего там в эти годы, мог знать об этом с достоверностью, — утверждает, что Данте был в Париже и даже рассказывает, с каким успехом он вел там диспуты. Кое-какие намеки в «Комедии», по-видимому, подтверждают его пребывание там и ничто этому не противоречит сколько-нибудь убедительно. Но нет ни одного такого факта, который давал бы плоть и кровь этому известию.

Что же принесли Данте эти первые годы скитаний вне родины?

3

В последнее время во Флоренции Данте жил в кипучей политической обстановке, которая захватывала и увлекала его, перестраивала его психику. Если бы нормальный ход событий не был нарушен, Данте, быть может, сделался бы политиком такой настроенности, как Джано делла Белла, ибо основная его мысль заключалась в том, что для укрепления внешней мощи Флоренции необходимо отмерить несколько больше прав младшим цехам. Это не означало, что Данте порывал с крупной буржуазией, с которой он идеологически был связан с 1283 года. Его единомышленники в советах, голосовавшие вместе с ним, все принадлежали к крупной буржуазии. Это были оттенки политических направлений в классово однородной группе.

Переворот, устроенный Карлом Валуа, и изгнание опрокинули все. Данте был вырван из привычной обстановки в такой момент, когда он не решил еще окончательно для себя, будет ли он продолжать политическую карьеру. В эмиграции он попал совсем в другую среду. Стан «белых» изгнанников не был организмом с правильным членением. Это была кучка людей, оторванная от социального базиса. Им приходилось делать политику, не имея над собой контролирующей сдержки и направляющего руководства пополанских масс. И наоборот, в их среде с каждым днем все большую и большую роль играли дворянско-гибеллинские элементы, которым Черки вынуждены были подчиняться, ибо без них об интервенции нельзя было и думать.

Мы знаем, что Данте очень скоро почувствовал отвращение к тем с кем ему пришлось делить горечь изгнания. Но душевно он был очень плохо защищен против классовых феодально-дворянских влияний. Людей он отверг, но не отверг вполне их идеологии. Городская атмосфера и связь с пополанскими массами успешно начали переплавлять его аристократические настроения. В эмиграции они снова окрепли. И если верно, что ему пришлось с различными миссиями бывать у союзных или привлекаемых к союзу с «белыми» баронов, то атмосфера их замков, несомненно, поддерживала происходившую в нем перемену. А когда он порвал с эмигрантами окончательно, сделался «сам себе партией», пошел просить пристанища по княжеским дворам и с ними связал свою судьбу, когда у князей за какие-то свои услуги он получил кусок хлеба, то дворянские настроения, порожденные новым бытием, столь отличным от городского, окрепли еще больше.

Значит ли это, что Данте связал свою судьбу с княжескими дворами окончательно? Конечно, нет. Он все время думал о Флоренции, тосковал о Флоренции, страстно стремился во Флоренцию, словно сознавал, что половина его души осталась там. Его внутреннее двоение — отражение тех социальных сдвигов, которые превращали феодальную культуру Италии в культуру буржуазную — только теперь становится явственным. И мы можем проследить за первыми трещинами в сознании поэта, изучая его стихи, «Пир» и трактат о языке.

4

«Пир», «Il Convivio», связан неразрывно с философскими канцонами. И столь же неразрывно он связан с латинским трактатом о языке «De eloquentia vulgari». Канцоны написаны гораздо раньше, чем «Пир» дал комментарий к ним. Самая ранняя из них — «Voi ch\'intendendo il terzo ciel movete» («Вы, третье небо движущие знанием») — появилась не позднее 1295 года, она ровесница «каменным» канцонам. А «Пир», мы уже знаем, доведен до своего теперешнего объема не раньше 1306 года. «Об итальянском языке» писался приблизительно в одно время с «Пиром», и в «Пире» о нем говорится. А в самом трактате упоминается, как живой еще, маркиз Джованни Монферратский, который умер в 1305 году.

Если канцона «Вы, третье небо движущие знаньем» написана не позднее 1295 года, то имеются и такие, которые написаны уже в изгнании, и не в первые его годы, например чудесная канцона «Тге donne intorno al cor mi son venute» («Три женщины пришли раз к сердцу моему»), где имеется стих



Изгнание мое за честь себе считаю…



Все философские канцоны находятся в связи с занятиями Данте в Санта Мария Новелла и с кругом его чтения. Когда бурные страсти, разбушевавшиеся после годовщины смерти Беатриче, стали утихать, успокоенные женитьбой и наукой, когда политическая деятельность открыла новый выход для темперамента, — Данте задался целью подвести некоторый итог своим занятиям — в стихах. Одна из канцов «Le dolci rime d\'amor, ch\'io solia» так и начинается:



Те рифмы нежные любви, что в думах
Искал привычно я,
Приходится мне бросить.



Быть может, не навсегда, «не потому, что он уже не надеется к ним вернуться», а потому что ему нужно говорить о других вещах «рифмой тонкой и суровой». Поэт, который стал вождем радикального крыла «белых» и требовал расширения социального базиса флорентийской конституции для более успешной борьбы с внешними врагами, сочинял одну за другой туманные, темные аллегорические стихи, где «благородная дама» оказывалась довольно прозрачным псевдонимом философии и где особенно «тонкие рифмы», не дождавшиеся комментария в «Пире», так и остались непонятны не только для ремесленников младших цехов, с которыми Данте когда-то начал устанавливать политическую связь, но и для более образованной, но не очень ученой крупной буржуазии. С поэтом случилась странная вещь. Он вернулся к темному педантичному аллегоризму Гвиттоне д\'Ареццо, т. е. оказался отброшенным далеко назад от прогрессивных поэтических позиций Гвидо Гвиницелли, воспринятых «сладостным новым стилем» во Флоренции. Какой поворот общественных настроений лежал в основе этой перемены поэтического стиля?

Точно установить его мы бессильны, так как у нас нет подробной хронологии всех философских канцон. Можно только высказывать предположения. Одно напрашивается особенно настойчиво и опирается на данные «Пира».

«Пир» задуман как некая энциклопедия, сделанная формально по тому методу, какой лежал в основе «Новой жизни». Каждая канцона должна была получить свой комментарий в виде особого «трактата», а всех трактатов, т. е. комментированных канцон, должно было быть четырнадцать, не считая первого, который является введением. Написано четыре трактата: первый — вводный, и три других, комментирующих три канцоны: во втором объясняется канцона «Вы, третье небо движущие знаньем», в четвертом — «Те рифмы нежные любви», а в третьем — «Amor, che nella mente mi raggiona» («Любовь, что у меня в уме ведет беседу»). Некоторые из канцон, не вошедших в состав «Пира» — одни сохранились, другие пропали, — несомненно вошли бы в него, если бы Данте продолжал его писать. Другие, которые по плану всего произведения для него предназначались, написаны, по-видимому, не были.

Такова схема. Посмотрим прежде всего, с какой целью Данте в изгнании взялся писать этот громадный труд. Ведь четыре трактата занимают около 20 печатных листов. Сколько могло занять все сочинение! Цель его должна была быть очень серьезная. Так и было. Когда Данте покинул Верону и остался без пристанища, он снова почувствовал необходимость, как после смерти Беатриче, искать утешения в философии. И не только это. Ему захотелось показать всем и прежде всего своим согражданам — «черным», которые его изгнали, и «белым», от которых он сам ушел, — какого человека они лишились. Он мог обрести внутренний мир только в мысли, что его книга поднимет цену его в глазах всех итальянцев, в том числе и флорентинцев. То, что он говорил, свободно, творчески претворяя в поэтические образы свое мировоззрение, он теперь истолкует и подкрепит полновесной философской аргументацией: так хлеб за трапезой подкрепляет и дает большую питательность легким блюдам.

Кто же тот читатель, к которому главным образом будет обращаться поэт? Он совсем не хочет иметь в виду ученых, для которых нужно было бы писать все сочинение по-латыни: иностранцам это не поможет, потому что они не поймут канцон, а итальянцам потому, что им не хватает благородства духа, необходимого для полного усвоения его мыслей: итальянские ученые преисполнены жадности, и словесность в их руках из дамы превратилась в блудницу. Подлинное благородство духа присуще «князьям, баронам и рыцарям, а также многим другим знатным людям, не только мужчинам, но и дамам». Для них и нужно было писать сочинение по-итальянски.

Данте ничего не говорит о горожанах. Он говорит об ученых, которых он не желает знать, и о дворянах, которых он хочет иметь в виду преимущественно. Значит ли это, что он честно выбросил горожан, в том числе флорентинцев, из своего кругозора? Едва ли. Даже больше того: несмотря на то, что он о них не говорит, они у него все время перед глазами. Он о них все время думает. Эти мысли причиняют ему горькую боль, и ему хочется, чтобы они, сограждане, его отвергшие, читая его рассуждения и не находя в них упоминания о себе, испытывали чувство недовольства и унижения. Им больше, чем кому-либо, он хочет показать, что не оскудели в нем ни поэтический дар, ни родники философской мысли, что ему есть что сказать людям и более высокого положения, чем они, что его идеология доступна дворянам и недоступна горожанам.

И новая идеология Данте, изложенная в «Пире», действительно представляет результат некоей смены вех. Оторванный от городской почвы, поэт ищет опоры в дворянско-феодальной. Если бы «Пир» был доведен до конца, мы имели бы в нем энциклопедию, приспособленную к требованиям и вкусам дворянского общества. В его четырнадцати трактатах должны были комментироваться канцоны, предметом которых являются «как любовь, так и добродетель». Какие же добродетели воспеваются в канцонах и дают потом материал для философского анализа в комментариях? Это прежде всего благородство — предмет канцоны «Те рифмы нежные» и четвертого трактата. И самая канцона, и комментарий говорят о благородстве как о добродетели, но во многих местах трактата проскальзывают намеки на то, что восхваляется не только «истинное» благородство как этическое понятие, сущность которого тут же устанавливается, а и благородство как понятие социальное, т. е. знатность. И это было логично, раз поэт обращается преимущественно к «князьям и баронам». В написанных трактатах не говорится о других добродетелях, кроме благородства. Но в тех, что Данте не написал, должны были получить объяснение и канцоны о других добродетелях. В последнем трактате, например, должна была объясняться канцона «Doglia mi reca nello core ardire» («Печаль дает мне в сердце смелость»), которая восхваляет, щедрость. Затем, неизвестно в котором трактате, должна была комментироваться канцона «Poscia ch\'Amor del tutto m\'ha lasciato» («Когда совсем меня покинула любовь»), где превозносится leggiadria, многочисленное слово, которое Данте в данном случае определенно понимает как любезность. Она состоит не в изящном обхождении, не в игре ума, не в светских удовольствиях, а в радости делать добро, свойственной благородным сердцам. Словом, все три канцоны о «добродетелях» — и комментированная, и некомментированные — говорят о «добродетелях» феодального рыцарского общества. Данте ведь обращается к «князьям и баронам».

По-иному, но в том же смысле ставит вопросы о добродетелях та канцона, которая должна была быть предметом четырнадцатого трактата: «Три женщины пришли раз к сердцу моему»— быть может, самая красивая из всех дантовых канцон. Три женщины — аллегорические: прямота, щедрость и умеренность пришли стучаться в сердце поэта, как в некий приют, ибо знали, что там обитала Любовь. И «женщины» стали жаловаться, что они не находят себе места, что их отовсюду гонят, что их преследуют. Одна особенно убита горем. Она — сама скорбь, и слова ее — излияние скорби. Она опирается на руку, как подрезанная в стебле роза. Обнаженная рука, опора печали, ощущает луч слезы, падающей из глаз. Другая рука прикрывает заплаканное лицо.

И поэт, гордый тем, что ему приходится делить горькую судьбу с добродетелями, объявляет, что изгнание — для него честь. Ведь и добродетели изгнаны тем обществом, которое изгнало его. Данте хочет, чтобы они нашли приют у тех, кто способен понять сокровенный смысл его стихов.



Рука людей не тронет пусть покров твой, о канцона,
Чтобы увидеть, что прекрасная скрывает донна…



Тем, кто преследует поэта, недоступны глубины его творчества. Но они могут быть доступны «князьям, баронам и рыцарям». И три добродетели, как и остальные, должны найти убежище именно у них: прямота, умеренность и щедрость. Особенно щедрость. Уже целых две канцоны Данте воспевают эту «добродетель». И поэту не кажется, что двух много. Ведь ему так было нужно, чтобы больше, больше цветов щедрости распустилось в сердцах его читателей.

Этих же читателей имел он в виду, когда набрасывал трактаты своего «Пира». Первый, мы знаем, является вступлением. В нем объясняется цель всего сочинения, его смысл и причины, почему он написан по-итальянски, а не по-латыни. Второй посвящен вопросам астрономии, говорит о девяти небесах, ищет соответствия между каждым небом и одной из наук, известных схоластической классификации (Луна — грамматика, Меркурий — диалектика, Венера — риторика и т. д.). И тут же доказывается бессмертие души. В третьем трактате излагается теория любви; а так как аллегорическая возлюбленная поэта не кто иная, как философия, то поются гимны философии и тому счастью, которое она дает любящим ее. Наиболее важный — четвертый трактат. Он самый большой: один занимает ровно столько места, сколько оба предыдущих. Предмет его, мы знаем, — благородство. Данте полемизирует с определением, данным благородству Фридрихом II Гоэнштауфеном, который говорил: «благородство — это владение богатством, исстари соединенное с изящным образом жизни». Данте решительно восстанет против этой формулы, утверждая, что богатство не может создать благородства, ибо оно низменно по самому своему существу. Рассматривая дальше другие формулы, он отвергает их одну за другой. Его собственное определение таково: «Итак, ясно, что это слово, благородство, означает в применении ко всем предметам совершенство их природы». Прилагая эту общую формулу к человеку, Данте развертывает целую систему этики, обильно подкрепляя свои рассуждения цитатами из классиков, античных и средневековых.

В общем «Пир» представляет собою попытку пропитать идеализмом основные представления о мире и главным образом о человеке, выработанные феодальной культурой. Книга обращается к феодальному обществу и с нарочитым презрением относится к тому, что является основою общества буржуазного, к богатству. Филиппиками против богатства наполнены несколько глав четвертого трактата. Что богатство низменно по своей природе, мы уже слышали. Можно владеть очень большим богатством и с очень давних пор, — это не дает благородства. Мало того. Богатство дается в руки любому, и дурному человеку легче стать богатым, чем хорошему. У кого богатство, тот становится жадным, у него появляется страх его утратить, забота, которой раньше не было. Накопление богатства в одних руках сопровождается лишениями и разорением для многих других. Богатство является источником зла. Оно уродует душу, отнимает у человека благодеяния щедрости. Мудрый не любит богатства и не огорчается, когда его теряет.

Так расценивает основную силу буржуазного общества горожанин и, что важно, флорентинец, Данте Алигиери. В каждой строке этих глав, особенно XI и XII, четвертого трактата чувствуется, как в нем клокочет гнев и обида против сограждан. Во всей книге нет другого места, которое было бы написано с большим темпераментом, чем эта филиппика против капитала. Феодальные бароны должны были читать ее с большим удовольствием и с большим удовлетворением.

Таков и был замысел Данте. Этого именно он хотел. Написать нечто такое, что всем показало бы меру его таланта, удовлетворило бы «князей и баронов», огорчило бы горожан. Но получилось все-таки не совсем то, что он хотел. Вероятно, «князья и бароны» были довольны. Возможно, что флорентинцы были недовольны. И тем не менее Данте в «Пире» не стал человеком последовательной феодальной идеологии. И не стряхнул с себя отпечатков буржуазной культуры.

Это сказалось прежде всего в вопросе о языке.

5

«Новая жизнь» была написана по-итальянски. И это не требовало объяснений. В ней комментировались сначала стихи, обращенные к даме, которая не знала по-латыни, а потом, когда она умерла — к ее обществу, которое знало латынь не больше. Кроме того комментарий, очень коротенький, был непосредственно связан со стихами; он не был задуман как нечто самостоятельное. Стихи были любовные, а любовных стихов, куртуазных или иных — все равно, — никто не писал по-латыни. Объяснить их по-латыни было бы смешно.

Иное дело «Пир». В нем комментарий к канцонам разросся настолько, что читатель очень часто, продираясь сквозь его схоластическую чащу, забывает, что он связан со стихами, стоящими в начале трех последних трактатов. Комментарий получил совершенно самостоятельное значение. А предмет его таков, что все без исключения, писавшие на эти темы до Данте, писали по-латыни. Выбор volgare нужно было объяснять, и объяснению посвящен почти весь вводный первый трактат. Мы видели, какими социальными мотивами оправдывает поэт свое решение. Они занимают очень незначительное место среди других. Главные аргументы — философские, неторопливые, обстоятельные, перегруженные общими местами. Но из-под схоластического покрова, который их затемняет, явственно вырисовывается, простая и убедительная мысль: что итальянский язык должен быть предпочтен латинскому, потому что он язык не избранных, а огромного большинства. «Это — ячменный хлеб, которым будут насыщаться тысячи… Это будет новый свет, новое солнце, которое взойдет тогда, когда закатится старое. Оно будет светить тем, кто находится во мраке и в потемках, ибо старое им не светит». Таков вывод. Ячменный хлеб в то время был самый вкусный, а старое солнце, которое массам не светит — это латинский язык.

Самое интересное в этой защите итальянского языка у Данте — кричащее противоречие в формулировке мотивов. Сначала объявляется, что латинский полезен немногим, а итальянский многим и «многие» — это «князья, бароны и рыцари» и под конец речь идет уже о «тысячах» и под «тысячами» с очевидностью подразумевается масса грамотных, а далеко не одно только дворянство, которое явно для всех составляло меньшинство в стране. Первая формула та, которой Данте хочет угодить дворянам и разочаровать горожан. Вторая — та, которая выражает его подлинную мысль, бессознательно рвущуюся наружу и выскакивающую из-под пера. Он бы сдержал ее, если бы заметил, что он говорит. Но он не заметил. Написалось, как написалось. Душевное двоение нельзя было ни подавить, ни скрыть. Иначе быть не могло.

Данте понял, что будущее литературы принадлежит не латинскому языку, а итальянскому, и решил писать по-итальянски те свои вещи, которым он придавал наибольшее значение. Это решение представляло целую революцию. И какую!

Данте мог быть сколько угодно убежден в том, что он желает быть приятным дворянству и не боится быть неприятным для горожан. Он мог умышленно строить «Пир» так, чтобы в нем было собрано все, что могло представлять особый интерес для дворянства. И мог говорить, что пишет по-итальянски для того, чтобы быть понятным «князьям и баронам». Он писал для «тысяч», т. е. для грамотных горожан. А доказывал необходимость писать по-итальянски не бездомный эмигрант, смотревший из дворянских рук, а тот Данте Алигиери, который был приором в 1300 году, а потом вел за собою левое крыло «белых», представитель флорентийской пополанской массы.

Его почин отражал, конечно, социальный факт: что население итальянских городов, итальянская буржуазия, носительница культуры, класс, которому принадлежало будущее, нуждался в том, чтобы итальянский язык получил господство. Ибо он был ему нужен больше, чем латинский. Правда, в это время все делопроизводство, судебные протоколы, нотариальные акты, законы и декреты, деловая переписка пользовались еще латинским языком. Но итальянский постепенно прокладывал себе дорогу. Джованни Виллани в 1300 году стал писать свою хронику по-итальянски и тем показал пример своим преемникам. С каждым годом сфера приложения итальянского языка в письменности ширилась и росла. Данте показал свою необычайную чуткость тем, что это понял. Но он не только понял это. Он не только утвердил за итальянским языком его права. Он создал итальянскую литературную речь. Он поставил потомство перед единственным в своем роде литературным феноменом. Возьмите любое произведение на любом европейском языке, писанное шестьсот лет назад. Вам будут нужны словари, куча всякий пособий, сложнейшие комментарии — иначе вы запутаетесь. Немец, француз, англичанин, русский — все будут в одинаковом положении. Язык Данте в этом не нуждается. Такие его вещи как сонет «Tanto gentile» в «Новой жизни», как канцона «The donne intorno al cor mi son venute» или как в «Комедии» повесть Франчески, страшная история Уголино, молитва св. Бернарда, и сейчас до конца понятны каждому итальянцу, как были понятны в начале XIV века. В его произведениях темно и вызывает необходимость объяснений больше всего то, что он затемнял умышленно аллегорией и символами, то, что он писал намеками, ясными для современников, но утратившими смысл очень скоро, или то, что, втиснутое в упругие терцины и в затейливые канцонные строфы, кривило и ломало до неузнаваемости самую простую грамматическую конструкцию. Одним исполинским усилием, одним гениальным взмахом Данте создал такой язык, который не старея живет шестьсот лет.

Это одна из величайших его заслуг перед итальянской культурой. В Италии росли «тысячи» новых людей, умеющих читать и развиваться на прочитанном. Данте почувствовал, что если писатель хочет влиять на своих сограждан, говорить для своего времени так, чтобы «крик его был подобен ветру, который потрясает самые высокие вершины», — он должен отбросить язык школы и ученых буквоедов, заговорить на том языке, который всем понятен.

Защита итальянского языка была исчерпана в «Пире». Трактат «Об итальянском языке», написанный по-латыни и не получивший сколько-нибудь широкого распространения (он дошел до нас только в двух списках), ставит себе другие цели. Он написан по-латыни, ибо это настоящее научное исследование, первое в Европе исследование по языкознанию. Оценить его способны были только специалисты-ученые, которыми могли быть и не итальянцы. Трактат не окончен, как и «Пир». В первой книге речь идет о происхождении языка, о языках европейских, о различии между языком «условным» (латинским) и живым, народным, volgare, о делении европейских народных языков на французский (oil), провансальский (oc) и итальянский (si). Дойдя до этого пункта, Данте ставит вопрос, какой итальянский volgare нужно считать литературным языком или «высоким» volgare. И отвечает, — мы уже знаем, — что это тот volgare, понятный всем, который эстетически переработан писателями: язык Гвидо Гвиницелли, Гвидо Кавальканти, Чино да Пистойа и «его друга». Во второй книге начинается анализ поэзии и излагается теория канцоны. Дальше должны были идти отделы о сонете, балладе и других формах. Всего этого, т. е. всю заключительную часть своей поэтики, Данте написать не успел.

6

И еще в одном сказывается то, что Данте, вопреки желанию, нес в груди пополанские чувства.

«Пир» и «Язык» написаны по всем правилам средневековой учености. Все взвешено, размерено, разложено по клеточкам, схоластически выглажено. Фома Аквинский одобрил бы построение обеих вещей, хотя качал бы, вероятно, головой и дивился, зачем «Пир» написан не по-латыни.

Но стоит немного вчитаться в обе вещи, как сейчас же станет ясно, что у писавшего — душа не сухого схоластика, а живого человека, полного страсти и едва сдерживающего взрывы поэтического темперамента. Обе книги очень личные. Ум распоряжается в них далеко не исключительно. То и дело ему мешает — и помогает — чувство. Все положения очень категоричны. Никаких оговорок. Но категоричность какая-то беспокойная. Не то, что автор утверждает с недостаточной уверенностью. Формально он все продумал и все как будто в порядке. Ему не хватает бесстрастия. Как не хватало раньше. Как не будет хватать никогда. Он тащит с собою целый груз неизжитых горестей и недоиспытанных радостей. В нем клокочут тысячи обид. И хотя он знает, что не след в таких книгах давать волю накипевшим настроениям, он не всегда может выдержать: кольнет Альбоино делла Скала, похвалит за щедрость — за щедрость ему хочется хвалить чаще и больше — Галассо Монтефельтро, вдруг кинется очертя голову в полемику с поэтической школой фра Гвиттоне д\'Ареццо и начнет превозносить друга, единственного живого соратника былых поэтических турниров, Чино да Пистойа. Личные мотивы так и лезут наружу из-под схоластических стройных силлогизмов. В дантовой схоластике сколько угодно лирики.

В «Новой жизни» у поэта был критерий, который он формулировал словами: chi guarda sottilmenie Мерилом познавательной способности была тонкость. Таков был предмет: любовь к женщине, к женщине из плоти и крови, отнюдь не аллегорической. В «Пире» познавательные критерии иные: chi bene considera (кто рассуждает правильно), или chi bene intendera (кто правильно поймет). Особенной тонкости не требуется. Нужно понимать, довольно и одного ума. В «Пире» тоже ведь много о любви к «благородной даме». Но если кто не разберется по канцоне «Любовь, что у меня в уме ведет беседу», тому комментарий скажет, что эта дама — аллегорическая, что под ней нужно подразумевать философию. О живой женщине в «Пире» не говорится, а говорится — в принципе — о вещах отвлеченных. Поэтому и выдвигаются иные познавательные критерии: рассуждение и понимание.

А читателю приходится мобилизовать то и дело те самые критерии, которые призывались во времена «Новой жизни». Потому что в «Пире» и в «Языке» очень много лирики. И не просто лирики. И не просто того очень личного отношения к отвлеченным вопросам, которое делает их такими интересными. Лирика в этих вещах зыбкая, а личное отношение двоится. Ибо Данте хочет последовательно говорить одно, а говорит то, что хочет, не очень последовательно и постоянно дает проскользнуть такому, чего говорить вовсе не хочет.

В «Комедии» это двоение будет еще ярче.

7

Пока поэт скитался по замкам и княжеским дворам, его родной город, к которому взор его был непрестанно прикован, переживал один за другим этапы своей истории.

Бонифаций, пока был жив, помогал Флоренции справляться с эмигрантами и их союзниками. Но и после его смерти, когда его преемник Бенедикт XI стал явно благоволить к «белым» и даже их поддерживать, гвельфская Лига неизменно оказывалась сильнее врагов. Борьба подняла значение дворянской группы, на которую ложилась главная тяжесть походов, и вожди ее требовали взамен ратных услуг политических уступок, т. е. большей доли во власти и смягчения железных параграфов «Установлений». Но пополаны и их руководство, богатая буржуазия со Спини во главе, отнюдь не склонны были делиться с дворянами выгодами нового положения. Дворяне роптали, но так как очень скоро воевать сделалось не с кем, то на ропот их обращали мало внимания.

Наметилось постепенно сначала охлаждение между двумя группами «черных», потом все более открытый разрыв. И снова выдвинулся на первое место в дворянской партии мастер политической интриги и кровавых выступлений Корсо Донати.

Ему было уже за пятьдесят, и злая подагра изнурила могучее когда-то тело. Энергии и темперамента было еще много, а сил хватало не всегда. Тягаться с настоящими вождями «черных», богатыми пополанами, Джери Спини и его друзьями, ему было трудно. Никто не подходил лучше, чем Корсо, для той роли, которую он сыграл в конце 1301 года, когда захватил врасплох «белых». Никто не был так нужен, как он, в войне с эмигрантами. Но когда со взятием Пистойи война кончилась, а Корсо стал более высокомерен и более властен, чем когда-нибудь, он сделался неудобен. Его не пускали ни на один влиятельный пост. Джери Спини боялся его дикого нрава и осторожно отколол от него его прежних друзей, богатых купцов, самых влиятельных политиков в городе: Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци и Берто Брунеллески.

Паццино было предоставлено руководить интригою. Джери, как всегда, не хотел фигурировать на передовых постах, когда дело касалось серьезной борьбы. С недавних пор он стал осторожнее. Бенедикт XI лишил его положения папского банкира, которое было передано одному из Черки и, хотя понтифакт Бенедикта продолжался недолго, но вернуть свое положение Джери не удалось. И потери при разгроме Ананьи давали о себе знать. Рисковать при таких условиях не приходилось. Джери поэтому охотно пускал вперед друзей. Паццино, недавно приставший к пополанам дворянин, один из самых богатых, не уклонился.

Первым актом, открывшим военные действия против Корсо, было заключение его в долговую тюрьму за неуплаченный старый долг Паццино. Корсо пробыл в ней недолго и понял, что миром у пополанов он ничего не добьется. И решил действовать силою. Ему нетрудно было привлечь на свою сторону дворян — аргументов, им понятных, у него было сколько угодно. Они все чувствовали себя обделенными: честно сражались за Флоренцию, проливали кровь, а проклятые «Установления» продолжают давить их всякий раз, когда они требуют чего-то серьезного. При таком их настроении агитация Корсо шла очень успешно. Дино Компаньи резюмирует его речи таким образом: «Они захватили себе всю власть, а мы, дворяне, люди силы, живем здесь, как чужие. У них латники, которые их сопровождают, на их стороне дутые пополаны. Они пускают в дележку между собою казну, которая должна была бы принадлежать нам, как высшему сословию». И не только дворяне, но и кое-кто из пополанов были привлечены им на свою сторону: Бордони, Медичи. Все было налажено. Властный и импульсивный, но далеко не очень умный, Корсо решил, что час его настал, что он может стать синьором-тираном Флоренции. Его окрылял недавний, третий его брак с дочерью Угуччоне делла Фаджола, гибеллинского вождя, хозяйничавшего в то время в Ареццо в качестве подеста.

Он стал готовиться к решительному выступлению, снесся с друзьями вне Флоренции, уговорился с тестем, что тот пришлет ему подмогу, мобилизовал своих в городе. И — час его действительно настал, но по-другому, чем он думал. Враги были настороже, предупредили Синьорию. Та подняла пополанов. Дома-крепости Донати были окружены. Корсо защищался. Бордони со своими, верные уговору, подоспели к нему на помощь. Но Угуччоне, узнав, что заговор открыт, повернул, не дойдя до города. И Медичи, уже тогда осторожные, не двинулись.

Начался бой. Джери Спини с братом и родней, Паццино деи Пацци, Россо дела Тоза, все Фрескобальди, все Барди, все Росси, кто конный, кто пеший бились с людьми Корсо. Каталонские всадники, бывшие на службе у города, окружили дома. Один из Бордони пал в бою. Корсо понял, что он будет взят, и решил бежать. Терзаемый болью, он едва мог сесть на коня и бросился вон из города. Но каталонцы догнали его и по приказанию Паццино и Россо закололи своими пиками. Конь долго влачил по земле его тело. Монахи ближайшего монастыря подобрали его и похоронили у себя. Это было в октябре 1308 года. Данте в «Чистилище» (XXIV) заставляет пророчествовать об этом брата Корсо, товарища своих бурных лет, Форезе Донати:



…Кто больше всех жесток
И грешен был, того я вижу ныне
Привязанного к конскому хвосту.
Влекомого к безжалостной долине,
Казнящей грех. И бега быстроту
Все ускоряет конь его, покуда
 Из грешника костей не станет груда.

Ч.


Корсо поплатился за то, что вздумал стать господином того, в чьих руках был орудием. Джери Спини в союзе с другими пополанскими вождями направлял действия синьории против Корсо, а после его гибели и разгрома его родни продолжал фактически править Флоренцией.

Хозяевам города очень скоро пришлось считаться с опасностью, гораздо более серьезной, чем покушение Корсо, опиравшегося на союз с Угуччоне.

Императорский орел уже вновь расправлял крылья, чтобы налететь на Италию. Никому его появление не судило такой беды, как Флоренции.

И, вероятно, никто не был способен почувствовать от этой перспективы такой радости, как Данте.

Глава V

Герольд интервенции

1

1 мая 1308 года был убит своим племянником Альбрехт Габсбургский, и императорская корона стала вакантна. Пришли в волнение все германские князья. Кто займет место Габсбурга? Курфюрсты, которым предстояло выбрать нового германского короля, стали предметами заискиванья, льстивых обхаживаний, щедрых обещаний, богатых подношений. Особенно старался один государь, не германский, а французский. Филипп IV Красивый, гордый недавней победой над таким противником, как Бонифаций, решил посадить на немецкий престол, а потом добыть императорскую корону своему брату Карлу Валуа, который был Иудою Фландрии и палачом Флоренции, авантюристу без совести и без способностей. Если бы план осуществился, никто в Европе не был бы в состоянии противиться воле французского короля.

Это очень хорошо понял папа Климент V, которого и без того давило могущество Филиппа. Он имел пребывание в Пуатье, на французской королевской земле, под неустанным наблюдением и вынужден был исполнять все приказания короля, как будто он был его домашним капелланом. Он уже успел одобрить конфискацию капиталов монашеского рыцарского ордена тамплиеров и благословить короля на посмертный процесс против Бонифация. Это была последняя уступка, которую Филиппу удалось вытянуть из Климента. Папа решил, что с него хватит, и перенес свою резиденцию из Пуатье в Авиньон, на землю, принадлежавшую графам Анжу и Прованса, которые одновременно были королями Неаполя.

Выступить открыто против кандидатуры на германскую корону Карла Валуа Климент не решился, но под рукою он делал все, чтобы ей помешать. Поэтому он был несказанно обрадован, когда один из семи курфюрстов, архиепископ Балдуин Трирский выдвинул кандидатуру своего родного брата, графа Генриха Люксембургского. Климент, все под таким же секретом, стал агитировать за нее, и 25 ноября 1308 года на сейме во Франкфурте Генрих Люксембургский был избран. 6 января 1309 года в Аахене он возложил на себя корону и сделался немецким королем под именем Генриха VII. Это была «первая» корона. Чтобы стать императором Священной римской империи ему нужно было еще быть сначала увенчанным в Милане железной короною лангобардских королей, что возводило ее в сан короля Италии, а потом в Риме императорской короною. В последнее время не все немецкие короли умели добиться этого. Генрих объявил, что он во что бы то ни стало желает быть увенчанным императорской короною, что он пойдет для этого в Рим и в Италию, умиротворит страну, исполняя исконную миссию римских императоров, и подчинит ее имперской организации.

В Италии поднялось великое волнение. С тех пор как в 1250 году умер Фридрих II Гоэнштауфен, ни один из его преемников, ни один из немецких королей не удостоился венчания в Риме, и для итальянцев последним императором продолжал оставаться Фридрих II. Когда немецкие короли сидели у себя дома за Альпами и не утруждали себя приходом в Италию, итальянцы чувствовали себя спокойно. Гвельфы и гибеллины неторопливо и без большого пролития крови продолжали воевать, поглощенные местными интересами. Гибеллины мало надеялись на фактическую поддержку из-за Альп, гвельфы мало ее боялись. И вдруг весть о том, что Генрих VII твердо решил «спуститься» в Италию, короноваться в Риме (это было еще с полбеды) и — что было опаснее всего — умиротворить страну!

За последнее время «миротворцы» пользовались очень плохой репутацией в Италии. Одна Флоренция попробовала их трижды, а каждый следующий был хуже предыдущего. Кардинал Латино Фанджипани был самым безобидным. Единственно, что можно было поставить ему в вину, это то, что он не сумел убедить гвельфов, хозяев Флоренции, амнистировать всех гибеллинов. Второй «миротворец» кардинал Маттео Акваспарта мутил город, сколько мог, интригуя в интересах дворянской партии. Под конец, едва избежав вполне заслуженной им стрелы из арбалета, благочестиво отлучил всю головку города и смиренно уехал, изрыгая проклятья. Самым бедственным «миротворцем» был, как мы знаем, Карл Валуа. Мир, который он принес во Флоренцию, принял сначала образ Корсо Донати, т. е. кровавого погрома, а потом Канте деи Габриелли, т. е. белого террора. Был еще четвертый миротворец при папе Бенедикте XI: кардинал Никколо из Прато. Но он не сумел одолеть противодействия «черных»; мир с «белыми» не вызывался еще никакими серьезными мотивами и не сулил хозяевам Флоренции ничего хорошего. А так как папа Бенедикт не имел никаких специальных видов на Флоренцию, то особенно дурными последствиями для города миссия его кардинала не сопровождалась. Теперь новый миротворец шел из Германии во главе целой армии и вооруженной к тому же всем багажом имперских притязаний. На что будет похожа его миссия: на миссию Карла Валуа или на миссию кардинала Прато?

А в заявлениях Генриха был еще один мотив, который заставлял насторожиться самые могущественные интересы в Италии: намерение включить ее — для умиротворения — в систему имперских учреждений.

Что бы ни происходило в Италии после 1250 года, — она существовала совершенно свободно. Попытки Карла I Анжуйского прочно подчинить своему влиянию Тоскану, кончилась очень скоро. И Тоскана, и Романья, и Ломбардия разбитые на множество городов-государств, управлялись, как им хотелось. Теперь собирались подчинить их какому-то не ими выработанному порядку. Как они могли на это согласиться? А кроме городов-государств в Италии было, — и в этом заключалась самая большая опасность для Генриха, — Неаполитанское королевство, трон которого с мая 1309 года занимал не совсем законно сын Карла II, Роберт Анжуйский, человек очень даровитый и настойчивый, хотя и не обладавший особенно блестящими талантами. Меценат и сам ученый богослов, очень ценивший к тому же классиков, оратор, очень любивший говорить проповеди в церквах, — он в то же время был чрезвычайно ловкий и изворотливый политик, борьба с которым для благородного и простодушного Генриха была очень нелегка. Именно Роберт, глава итальянских гвельфов, должен был организовать сопротивление Италии немецкому королю.

Положение Италии было очень запутанное. Папа Климент V, занявший престол св. Петра после кратковременного понтификата Бенедикта XI 5 июня 1305 года, был гасконец, епископ Бордо, верный подданный Филиппа Красивого. Он очень скоро перебрался в Пуатье и лишь опасения окончательно потерять независимость заставили его, как мы знаем, избрать своей постоянной резиденцией Авиньон. В Италии он оставил своим легатом кардинала Наполеоне Орсини. И сам папа, и его легат поддерживали «белых», как и Бенедикт XI, и кардинал Орсини очень энергично и очень безуспешно пробовал снова мирить их с «черными». С анжуйцами в Неаполе Климент естественно находился в самых лучших отношениях. Но отсутствие папы создавало всюду в Италии ощущение чего-то ненормального, и когда весть о решении Генриха VII пришла туда, то перспектива появления императора в отсутствии папы стала всем казаться очень тревожной. Летописцы вносили в свои хроники записи о знаменьях небесных, предвещавших приход императора. Джованни Виллани сообщает: «В сказанном 1309 году, 10 мая, ночью, в пору первого сна появилось в воздухе огромнейшее пламя, величиною с большую галеру. Оно двигалось с севера на юг с невероятным светом, так что было видимо почти во всей Италии и вызывало великое удивление». И не одно удивление: ибо возвещало приход Генриха.

Оживились только гибеллины: в Ломбардии, в Тоскане, всюду. Для них поход Генриха в Италию должен был представляться концом бедствий и началом избавления. Они могли надеяться отомстить врагам и прожить остаток жизни в покое. Поэтому когда Генрих летом 1309 года приехал в Шпейер, куда он созвал своих баронов, чтобы получить от них санкцию задуманного им похода, этот город очень быстро сделался итальянским Кобленцом. Туда наехало огромное множество гибеллинов и «белых», которые, чтобы ускорить экспедицию, наперерыв предлагали императору деньги и военную помощь. Но Генрих хотел действовать наверняка. Ему важно было заручиться, во-первых, благословением папы, а потом если не поддержкой, то по крайней мере нейтралитетом Филиппа Красивого. Того и другого ему удалось добиться путем переговоров. Теперь он не боялся ничего и, торжественно объявив о своем решении, начал деятельно готовиться к походу.

10 мая 1310 года Генрих разослал письма итальянским коммунам, в том числе и Флоренции, чтобы возвестить о походе, потребовать присяги в верности и присылки послов в Лозанну, откуда он думал двинуться в поход летом следующего года. А во Флоренцию кроме того пришли послы, которые, повторив изложенное в письме, потребовали пропуска через город императора с его войском, когда он прибудет, и немедленного прекращения войны с гибеллинским Ареццо. Официальный ответ был дан уклончивый, а Берто Брунеллески, разгорячившись и забыв дипломатические тонкости, коротко отрезал: «Флорентинцы еще ни перед кем рогов не опускали». Послы, не добившись ничего, отправились в Ареццо, который был окружен флорентинцами, и потребовали пропуска в город. Отказать им в этом было нельзя, и нельзя было штурмовать крепость, где находились послы императора. Осада вскоре была снята. Это было в июле 1310 года. В октябре Генрих вступил на итальянскую землю.

Его появлению предшествовала папская энциклика, разосланная повсюду, но имевшая в виду прежде всего Италию: большинство епископов и городов итальянских получили папскую грамоту со специальными посланными. Она была помечена 1 сентября. Уверенный, что король не нарушит своего слова и не будет покушаться на церковные владения, Климент горячо, в выражениях почти восторженных, призывал итальянцев, отбросив взаимную вражду и ненависть, оказать королю почетный прием, ибо он идет, чтобы положить конец усобицам в Ломбардии и Тоскане, несет мир всей стране и отнюдь не будет принимать сторону одной какой-либо партии против другой.

Значительная часть итальянской интеллигенции встретила Генриха горячими и искренними приветствиями. Это были те ее представители, которые либо пользовались гостеприимством гибеллинских дворов, как Альбертино Муссато в Падуе, один из первых гуманистов итальянских, Феррето деи Феррети в Виченце, философ, либо надеялись с помощью короля вернуться на родину, как Чино да Пистойа.

Среди приветствовавших самым страстным был Данте Алигиери.

2

Если Данте вообще был в Париже, то он выехал оттуда в Италию по всей вероятности вскоре после того, как во Францию дошла весть о Шпейерском сейме и о решениях, там принятых, т. е. примерно осенью 1309 года. В июле 1310 года он был в Романье, в Форли, откуда отправил письмо Кан Гранде делла Скала в Верону и рассказал о приеме послов Генриха во Флоренции. В это время он уже всей душой был с королем и всю страсть, на какую был способен, отдал предмету нового увлечения.

До этого момента мироощущение Данте слагалось под влиянием тех потрясений, которые он последовательно испытал в жизни: любви к Беатриче, заставившей его впервые проанализировать свои чувства; философских занятий, открывших ему источник чистейшей и возвышеннейшей радости в науке; изгнания, которое дало его духу высшее, трагическое очищение, очищение муками и горем, тот катарсис, после которого наступает умиротворенность и просветление. Но человек все-таки не был еще сформирован до конца. Чего-то не хватало. Чего-то большего.

Во Флоренции Данте был поэт и рядовой политик, очень любивший свою родину и готовый защищать ее свободу от всяких враждебных посягательств, хотя бы они исходили от главы христианского мира. В изгнании он стал поэтом философских глубин и гражданином Италии, у которого сознание двоилось между старыми воспоминаниями и новыми интересами, между неистребимыми впечатлениями богатого и культурного буржуазного центра и трудными усилиями приспособиться к жизни при дворах новых государей. Флоренция была тесна для его духа. Простор вне флорентинского существования — еще теснее. Его сознанию нужна была широта других горизонтов — мировых. Только в ней его гений мог по-настоящему расправить свои крылья. Поход Генриха и все сложные перипетии итальянской Голгофы императора со цветением надежд и их крушением, с осаннами и изменами, с фимиамами и отравами — дал ему то, чего ему не хватало. Без похода Генриха VII была бы невозможна «Комедия».

Данте был вовлечен в круговорот переплетающихся и сталкивающихся интересов империи и Италии, гвельфизма и гибеллинизма, Флоренции и эмигрантов, Тосканы и короля, буржуазии и феодального мира, интересов, которые поочередно то выплывали на поверхность, то погружались в невидимые глубины, но ощущались чуткими людьми все время. И он, чуткий из чутких, переживал со всей страстью каждый момент трагической эпопеи императора, — и накоплял материал для «Комедии», запечатлевая в себе социальные и классовые сдвиги своего времени. Первым его откликом на события, связанные с экспедицией Генриха, было латинское письмо, озаглавленное: «Всем вместе и каждому отдельно: королям Италии, сеньорам благостного города, герцогам, маркизам, графам, а также народам, скромный (humilis) итальянец, Данте Алигиери, изгнанник безвинный, молит о мире». Начинается письмо трубным звуком:

«Вот наконец настала пора желанная, несущая нам знаки утешения и мира. Ибо сияет новый день, показывая зарю, которая пронизывает мрак долгого бедствия. И уже восточные усиливаются ветерки, багрянцем блестит небо на краю горизонта и радостной ясностью подкрепляет предвидения народов. Скоро, скоро сподобимся долгожданной радости и мы, так долго блуждавшие в пустыне. Ибо взойдет мирное солнце, и справедливость, поникшая, как цветок гелиотропа, лишенный солнечного света, оживет, как он, при первых лучах дня… Радуйся ныне, Италия, возбуждавшая до сих пор сострадания даже у сарацин. Скоро ты будешь предметом зависти целого мира, ибо жених твой, радость века и слава твоего народа, милосерднейший Генрих, божественный и августейший кесарь, спешит к бракосочетанию с тобою. Осуши, прекраснейшая, слезы. Укрой следы печали. Ибо близок тот, кто освободит тебя из темницы злодеев…»

Дальше идут увещевания товарищам по страданиям и мукам — простить врагам и не жаждать мести, а итальянцам воспользоваться той свободой, которую несет им король, но не требовать чрезмерного, ибо все, что есть на земле, идет от бога, а император — его представитель.

Письмо написано, по всем данным, вскоре после того, как сделалось известным послание Климента, на которое Данте прямо ссылается в конце, т. е. в сентябре или в начале октября 1310 года, до появления Генриха в Италии.

30 октября Генрих был уже в Турине. Гибеллинским баронам, которые приходили к нему предлагать свою помощь, он говорил то же, что Климент говорил от его имени в энциклике: что он не хочет знать никаких партий, а пришел в Италию, чтобы помочь всем. И в подтверждение своих слов во всех городах, через которые лежал его путь, водворял на родину изгнанников, гвельфов и гибеллинов, безразлично. В Асти он остановился на продолжительный срок, с 10 ноября до 12 декабря. Здесь около него образовался пышный двор, куда стекались послы итальянских князей и многочисленные представители знати, буржуазии и интеллигенции. Прислали послов оба Скалиджери, Альбоино и Кан Гранде, предлагая ему устроить резиденцию у себя в Вероне под надежной защитою ее стен. Пришло пышное посольство из Пизы с богатыми дарами. Явились многие из членов семьи Уберти и другие тосканские нобили, явился флорентийский изгнанник Пальмьери Альтовити, осужденный в одном приговоре с Данте. Не только гибеллины встречали благосклонный прием, но и гвельфы. И казалось, что слово Генриха, что он пришел не для того, чтобы дать перевес одной партии над другой, а чтобы сделать добро всем, — не было пустым звуком. Ведь когда Генрих приближался к Милану (23 декабря), имея в своей свите вождя миланских гибеллинов Маттео Висконти и его приверженцев, которые были изгнаны из города после ожесточенной борьбы с Гвидотто делла Торре, сам Гвидотто выехал встречать императора без эскорта и без оружия. Всем это показалось таким же чудом, как и то, что вслед за этим Генрих со свитой и с войском перешел Тичино, не воспользовавшись лодками: около ста лет могучий ломбардский поток не высыхал так сильно. Восторженные поклонники кричали о повторении чуда с переходом евреев через Красное море.

Встречавших становилось все больше и больше, по мере того как Генрих двигался вперед по итальянской земле. В Милане их сделалось особенно много. Ломбардцы и тосканцы появлялись большими группами. Возможно, что именно в Милане представился Генриху и Данте. Как автор нашумевшего послания к итальянскому народу, он удостоился, несомненно, очень милостивого приема. Несколько позднее в письме к королю поэт вспоминал: «Я, который пишу об этом как для себя, так и для других, узрел тебя, каким подобает быть императорскому величеству, добродетельнейшим и слышал тебя милосерднейшим, и руки мои коснулись твоих ног и губы мои к ним приложились».

Но появлялись уже мало-помалу признаки, что король в силу обстоятельств не сможет долго блюсти свое обещание не оказывать предпочтения одной какой-либо партии. Всем становилось ясно, что король ласковее глядит на гибеллинов и на «белых», чем на гвельфов, внимательнее их слушает и лучше слышит. Гибеллины, которые гораздо раньше попали к его двору, смотрели на гвельфов, приходивших приветствовать короля, исподлобья, насупив брови и метая из-под них яростные взгляды. Конечно, они шипели, как могли и как могли восстанавливали Генриха против своих врагов. Дино Компаньи повествует: «Гвельфы перестали ходить к нему, а гибеллины часто его навещали, потому что нуждались в нем больше. Им казалось, что в награду за жертвы, принесенные ими для империи, они заслуживают лучшего места». Обстоятельства вскоре внесли во все большую ясность.

В день крещения, 6 января 1311 года Генрих короновался в церкви Сант Амброджо, главном храме миланском, железною короною лангобардских королей. Торжество было пышное. Присутствовали послы от огромного большинства итальянских городов. Блистали отсутствием только Флоренция и дружественные ей тосканские коммуны. Это было завершением идиллии. А вскоре началась драма.

11 февраля 1311 года в Милане вспыхнуло восстание против чужеземцев. Гвидотто делла Торре, глава гвельфов, подстрекаемый не то Маттео Висконти, который хотел заработать на его простодушии, не то флорентинцами, вместе с сыновьями пытался поднять народ на немцев. Немецкие, бургундские и фламандские рыцари Генриха очень быстро подавили вспышку, учинивши по такому счастливому случаю основательный погром. Торриани бежали, а Маттео после отъезда короля сделался синьором города, ставшего отныне в руках его и его преемников оплотом ломбардского гибеллинизма. Это было первое последствие миланской вспышки. Второе заключалось в том, что миротворческий ореол Генриха сильно потускнел. Поджоги, разрушения, убийства и грабежи, совершенные его воинством в день 11 февраля, отозвались тревожным эхом во всей стране. Гвельфы, которые и без того относились с недоверием к его миролюбию, сделались еще сдержаннее и флорентинцы еще более энергично начали готовиться к тому, чтобы дать ему отпор, если он пожелает повторить прошлогодние требования. Они возобновили союз с Болоньей, вновь скрепили договоры с членами гвельфской Лиги, послали послов к папе, чтобы прояснить ему сознание так, как это было им выгодно. Наоборот, гибеллины и «белые» были очень смущены происшествиями 11 февраля: им было ясно, что приукрасить поведение королевских банд, которые грабили правого и виноватого, едва ли удастся. Миланский погром разрушал легенду о миротворческой миссии короля. А если у кого и оставались еще сомнения, то ближайшие события рассеяли их окончательно.

Возвращение изгнанников, которое по приказу Генриха проводилось всюду, нигде не проходило гладко. Люди вступали в родные города, обозленные долголетними испытаниями, нуждою, унижениями. Они находили свои дома разрушенными, земли в чужих руках, и жажда мести виновникам всего пережитого загоралась с тем большею силою, что они видели их тут же, в довольстве и почете. Друзья и сторонники имелись у всех. Они собирались вокруг вернувшихся изгнанников, мечи вылетали из ножен сами собою, начинались стычки, которые то тут, то там превращались — в действительности или в изображении противников в восстания против короля. Так было в Лоди, в Кремоне, в Брешии. Верона этого избежала, потому что Альбоино и Кан Гранде просто не пустили в город своих изгнанников. И король не дерзнул настаивать: слишком сильным были Скалиджери. За то против маленьких он — на свое несчастье — решил быть беспощадным.

Мягче всего обошелся он с Лоди, где была лишь незначительная вспышка. Кремона и соседняя маленькая Крема действовали сообща. В Кремоне находился бежавший из Милана Гвидотто делла Торре, а капитано там был Раньери Буондельмонте, флорентийский гвельф. Флорентинцы, как могли, разжигали огонь, обещая помощь. Они предвидели необходимость защищаться самим и проявляли необычайную энергию: срочно заканчивали постройку третьей стены, рыли кругом города. Их послы были всюду: в Авиньоне, где они жаловались папе, что королевские войска совершают насилия на церковной территории, и пытались оторвать Климента от союза с королем; в Риме, где всячески старались привлечь на свою сторону легата; в Неаполе, где охаживали Роберта. И теперь они уже не скрывали своих действий. О них знали все.

Ими было вызвано второе письмо Данте, относящееся к экспедиции Генриха VII.

3

«Данте Алигиери, флорентинец, безвинный изгнанник, преступнейшим флорентинцам внутри города…» — так начинается послание, которое посвящено доказательству прав Генриха поступать так, как он поступает, и наполнено проклятиями и угрозами по адресу флорентинцев, решившихся вступить в борьбу с императором.

«Милосердному провидению царя небесного, который, увековечивая своей благостью вышние дела, не покидает взором и низменные, земные, было угодно, чтобы обстоятельства человеческие находились в управлении священной империи римской, дабы под столь светлой властью род человеческий обрел мир и всюду, как того требует природа, установилась гражданственность» (civiliter degeretur).

Следовательно, императорская власть установлена богом и ей нужно подчиняться. А так как Италия этого не желает, то, пока император находится вдалеке, она стала жертвою раздоров и бедствий. И флорентинцы грешат против бога, не желая признавать власть императора.

«Вы, осмеливающиеся преступать божеские и человеческие законы, вы, возбуждаемые ненасытной жадностью, готовые на всякое преступление. Неужели вы не знаете, безумцы, что публичные права кончаются только с окончанием времени и что срок их действия не истекает никогда? И почему стремитесь вы, отвергнув благочестивую империю, создать новое царство, как будто флорентийская гражданственность отлична от римской?» Дальше поэт изображает в ярких красках те бедствия, которые постигнут Флоренцию от праведной мести императора, и восклицает: «О глупейшие из тосканцев, утратившие разум и от природы и от порочной жизни!.. Неужели вы не видите, слепцы, куда заводит вас власть жадности, которая обольщает вас сладкими нашептываниями, возбуждает пустыми угрозами, сковывает узами греха, препятствует подчиниться священным законам?» В заключение поэт призывает своих сограждан покориться, пока не поздно, уповая на великодушие императора.

В конце письма стоит: «Писано 31 марта, на рубеже Тосканы, у истоков Арно, в первый год счастливейшего похода кесаря Генриха в Италию». По-видимому, поэт в этот момент пользовался гостеприимством одного из графов Гвиди, разумеется гибеллинской ветви, в Казентино. Генриху письмо его стало известно, когда он двинулся из Милана на Кремону.

Какое впечатление могло произвести это письмо? Прежде всего тон его совсем не похож на тон первого письма. Там было настроение примирительное, отбрасывалась самая мысль о мщении. Здесь звучат угрозы и очень серьезные. Лирический период интервенции кончился. Миланские репрессии показали ее лицо. Не миротворческая миссия, а вражеское нашествие, сопровождаемое всеми судорогами насилия, несущее кровавые расправы над мирными городами, которые поверят сладким словам о мире. И Данте становится герольдом новой фазы экспедиции, защищает права короля, сандальи которого — к ним только что прикасались благоговейно его губы — увязали уже в крови миланских граждан, приглашает флорентинцев склонить выю перед насилием.

У него стройная аргументация, продуманная теория. Бог установил права императорской власти. И они вечны — срок их действия не истекает никогда. Давность на них не распространяется. Подчиняться им нужно всегда. Что бы ни решил император, слово его священно. Перед ним нужно склоняться.

Совершенно ясно, что принять такую теорию могли только те, кому она была выгодна. Остальные должны были биться до последней капли крови, чтобы не подпасть под ее действие. Тем более, что уже просачивались слухи о том, что скрывается под этими аргументами, в которых так красиво сочетались слова: империя и свобода.

Флоренция должна была вернуть империи 158 castella, т. е. населенных мест, имевших укрепления, и 60 сельских коммун, находившихся на ее территории, Лукка — 131 castella и 116 сельских коммун, Сиена — 94 castella и 4 сельских коммуны, а также город Гроссето, Вольтерра — 28 castella. Это означало ликвидацию значительной части территории каждого из этих государств и — что было особенно важно для шерстяной промышленности Флоренции и шелковой Лукки — закупорку торговых путей, соединявших Флоренцию и Лукку с Альпами, Венецией, морем и Римом, т. е. полное удушение, экономическое и политическое. Подвести под это требование юридический фундамент ничего не стоило, ибо империя всегда рассматривала всякое территориальное расширение итальянских коммун как незаконный захват ее владений. Как могли тосканские города согласиться на такую операцию, не исчерпав всех средств сопротивления? А они, богатые, полные сил, объединенные в лигу, имея союзником Роберта Анжуйского и следовательно покровителем французского короля, могли сопротивляться очень серьезно. Во всяком случае, чтобы вынудить их на такую капитуляцию, нужно было скачала разгромить их военную силу. Генрих должен был скоро убедиться, что это не так просто.

Понятно, какой отклик могло вызвать послание Данте, бросившее вызов Флоренции и покушавшееся на все, что составляло самый нерв ее существования. Это мог быть только взрыв возмущения, и мы увидим, чем ответила Флоренция на этот шаг своего поэта. Но и у гибеллинов письмо Данте, вероятно, не имело особенно большого успеха. Дело Генриха и без него очень хорошо было обставлено со стороны теоретических аргументов, поддерживающих его права. У него в канцелярии корпело над пергаментами немалое количество легистов, только и занимавшихся формулировкой этих аргументов. Гибеллины, такие, как Кан Гранде, которые знали, что им скоро придется обнажить меч, находили, что королю не мешало бы запастись еще людьми и вооружением, потому что чем больше военная сила, тем, меньше нужно канцелярий и аргументов.

Что же побудило Данте выступить так неудачно? Страсть. Поэт ничего не умел делать спокойно. Тому, за что он дрался, делу, в правоте которого он был убежден, он всегда отдавался со страстью. С тех пор как он узнал о том, что король Генрих готовится к походу в Италию, для него потеряло интерес все остальное. Брошены были философские занятия, остался незаконченным «Пир», не был дописан трактат «О языке», не складывались больше канцоны и лишь изредка отправлялся к друзьям один — другой сонет, в котором поэт делился с ними думами и переживаниями. Он весь целиком был в лагере короля, поклонялся ему, как божеству, не видел его недостатков как человека, его неспособности как государя, наделял его такими качествами, какими тот никогда не обладал, окружал ореолом, какого король не заслуживал. И перестроил все свое политическое мироощущение.

Он уже не был «сам себе партией». Он был идеолог гибеллинизма. Поход Генриха был тем фактом, который довершил его обращение. Пребывание при гибеллинских дворах положило ему начало, но чтобы сделать его человеком, способным написать политические письма этого периода, которые в сущности были выступлениями партийного публициста, и пропеть потом осанну гибеллинизму в VI песне «Чистилища», — нужно было событие широкого охвата, которое было в силах перебудоражить все его нутро.

Психологическим толчком служило, конечно, его одиночество, его полная беспомощность, тоска по «щедрости», проистекавшая от невозможности рассчитывать на сколько-нибудь прочное положение, и сознание, что в богатые гвельфские города пути ему заказаны. Приют при дворах почему-то никогда не бывал продолжителен. Чем это объяснялось, мы не знаем, но это было так. «Щедрость» тоже не изливалась широким потоком: совсем наоборот, она процеживалась скупыми каплями. Экспедиция Генриха VII обещала положить конец этому полунищему существованию, вернуть ему родину, семью, родных, дом, кусок хлеба. Экспедиция Генриха VII обещала дать ему положение, достойное его гения, сделать его из бродяги тем, чем он давно был в своем гордом сознании: лучшим пером на службе у самого правого и самого большого дела, какое только существовало на свете. Разве мало было всего этого, чтобы переплавить его внутренне?

На его горе, дело, которое он взялся защищать, было и не самое большое, и не самое правое.

4

12 апреля 1311 года Генрих осадил Кремону, а четыре дня спустя Данте написал еще одно послание, адресованное на этот раз лично королю. Оно помечено тем же местом, что и письмо к флорентинцам: Тоскана, близ истоков Арно. Но в нем есть одна особенность, которой в предыдущих посланиях не было. Обращение формулировано так: «священнейшему триумфатору и единственному государю, господину Генриху, волею провидения римскому королю, вечно августейшему, — преданные ему Данте Алигиери, флорентинец, безвинный изгнанник, и все тосканцы, жаждующие мира, — лобзают ноги». До сих пор Данте писал от своего имени. Теперь пишет он от «всех тосканцев». Это значит, по-видимому, что где-то в Казентино, в Порчано у графов Гвиди или в другом месте состоялось собрание или совещание бело-гибеллинских изгнанников из Флоренции и других городов, входящих в Тосканскую лигу, и Данте уже снова стал чем-то вроде признанного публициста группы. Какие в этой группе были люди, мы не знаем. Вероятно, не очень крупные, потому что более выдающиеся представители гибеллинов и «белых» находились в ставке короля. Но какая-то группа во всяком случае была, и свои требования она формулировала с полной ясностью.

Залог успеха для Генриха был в быстроте. Если он сумеет в короткий срок смирить Флоренцию и Тосканскую лигу, его дело будет в главном сделано. Роберт, оставшись один, не решится выступить открыто против короля, которого поддерживает папа. Но если поход его затянется, все может пойти прахом. Пока Флоренция не покорена, она будет непрерывно финансировать всех противников короля и работать при всех европейских дворах, чтобы парализовать его усилия. А поход Генриха стал приобретать такой характер, что о быстроте говорить не приходилось. Он явно задерживался в Ломбардии, потому что количество городов, взбунтовавшихся против него, становилось там все больше.

Письмо Данте именно против этого предостерегало короля. После торжественного, верноподданнически затейливого вступления с цитатами из евангелия и классиков, оно переходило к существу дела. Король задерживается в Ломбардии и надеется уничтожить гидру, рубя одну за другой ее головы. Из этого ничего не выйдет. Чтобы умертвить дерево, нужно не ветви ему обрубить, а корень. Чего добьется король, когда сломает шею Кремоне? За нею вслед нужно будет покорять Брешию, потом Павию, а за ними Верчелли и Бергамо. «Неужели не знаешь ты, превосходнейший из государей, и не видишь с высоты своего положения, где прячется лисица этого безобразия в безопасности от охотников? Ибо не в стремительном По и не в Тибре, тебе принадлежащем, утоляет свою жажду преступница, а отравляют ее уста воды Арно, и Флоренцией зовется, если ты еще не знаешь, эта злая язва. Вот змея, бросающаяся на материнскую грудь. Вот паршивая овца, которая своим соприкосновением заражает стадо своего господина». И дальше увещевание: не медлить на севере, а идти на Флоренцию и сокрушить источник зла. Под конец тон становится апокалиптическим и все заключение так и пестрит библейскими именами. «Тогда наше наследие, лишение которого мы не устаем оплакивать, будет нам возвращено полностью. И подобно тому как сейчас мы, изгнанники в Вавилоне, воздыхаем, вспоминая святой Иерусалим, так тогда, ставши снова гражданами и дыша мирным воздухом, мы в радости будем вспоминать бедствия смутной поры».

Но не пришлось Данте вернуться на родину и там в счастье вспоминать о былом несчастье. Призрак возможной, но несбывшейся радости дал ему зато потом мотив для знаменитой терцины, в которой заключительный образ письма, перевернутый, получил обратное значение.



Нет более ужасного страданья,
Как вспоминать о светлых временах
В несчастьи…

Ч.


Эта казнь воспоминаниями должна была стать его постоянной мукой. До самой смерти. А в этот момент, весною 1311 года, счастье казалось так близко.

Генрих не внял голосу Данте и его друзей. Он уже стал терять спокойное самообладание и способность холодно и бесстрастно обдумывать свои действия. Кремона сдалась 20 апреля и жестокими репрессиями искупила свою вину. Покончив с казнями, изгнаниями и разрушениями, — лучшие здания и башни города были снесены по приказанию короля, — Генрих пошел на Брешию, осада которой началась 14 мая. Но там подготовились лучше. Флоренция успела снабдить город достаточным количеством денег, оружием и провиантом, и осада затянулась на четыре месяца слишком. Четыре летние месяца в сыром климате Ломбардии, в воздухе, полном испарений и зловония от гниющих трупов людей и животных, перед отлично укрепленным, отчаянно защищавшимся городом совершенно разрушили армию Генриха. От нее осталась четвертая часть. Остальные погибли от вражеского меча, от чумы, от дизентерии. Целые отряды немецких князей бежали от чумы на родину. Брат короля, молодой Вальрам, был убит: стрела из арбалета пробила ему грудь, когда он наводил на стены камнеметную мангану. Когда 18 сентября город сдался, никакие свирепства над гражданами, никакие разрушения не могли поправить положения. С тем войском, которое осталось у короля, нечего было и думать ни о покорении Флоренции, ни о походе в Рим для коронования. Генрих решил провести зиму в Генуе, чтобы дать отдых себе и людям и вновь собрать армию, достаточную для осуществления его целей. И пока он двигался на запад, в тылу у него один за другим города поднимали восстание. Кремонские и брешианские расправы сделали свое дело. «Миротворец» показал свои зубы, и теперь ему нужно было мечом открывать ворота почти каждого итальянского города. Флорентинские капиталы и флорентинские дипломаты работали недаром.

Флоренция в этом конфликте с империей вообще показала во всем блеске свое политическое искусство. Правда, ее задача облегчалась тем, что противник ей попался на этот раз очень слабый: не Бонифаций. Генрих был рыцарь, не политик. Он понятия не имел о том, что такое дипломатическая игра. И около него не было ни одного настоящего советника. Брат его, архиепископ Трирский Балдуин с большим удовольствием облачался в панцирь, чем в епископские ризы, и удары меча предпочитал сидению в Советах. А флорентинцы думали обо всем. Они предвидели, например, что рано или поздно Пиза выступит против них на стороне Генриха и заранее вели переговоры с королем Хаиме Арагонским о том, чтобы он напал в нужный момент на Сардинию, принадлежавшую Пизе, — остров давно составлял предмет арагонских вожделений, — и тем заставил ее разделить свои силы. Еще раньше, чем Генрих пошел на зимние квартиры в Геную, во Флоренции поняли, что нужно готовиться к борьбе на следующее лето и приняли меры. Они решили объявить амнистию изгнанникам: чтобы усилить свои силы и отколоть от Генриха часть его союзников. Это — так называемая реформа Бальдо д\'Агульоне.

Мысль была простая и здоровая: гражданский мир перед лицом врага. Примирение враждовавших в городе общественных групп, но без содействия «миротворцев». 27 августа, незадолго до капитуляции Брешии, постановление было проведено. Оно было встречено с большим сочувствием всеми пополанами. Поэт Джанни Альфани, когда-то один из представителей «сладостного нового стиля», выступал с речью, поддерживавшей закон. Другой поэт Гвидо Орланди, былой ярый противник dolce stil nuovo, работавший в эти годы как энергичнейший боец против Генриха, тоже сочувствовал «реформе». Размеры ее были очень широкие. Количество лиц, осужденных на изгнание, в последние годы сильно выросло: многие подверглись ему в связи с попыткой переворота, устроенной Корсо Донати в 1308 году, многие после убийства Бетто Брунеллески, совершенного родственниками Корсо совсем недавно, в марте 1311 года. Закон 27 августа разредил их ряды: огромное количество изгнанников было возвращено.

Однако амнистия не коснулась целых категории. Прежде всего амнистированы были только гвельфы: гибеллины слишком открыто примкнули к королю. Но и из гвельфов не получили амнистию те, которые особенно скомпрометировали себя: 154 целых семьи и 68 отдельных лиц в городе, 38 семей и 137 отдельных лиц за городом, всего вместе с гибеллинами около 1 500 человек. Сыновья Данте были амнистированы, сам он — нет. Это было понятно. В 1302 году его изгнание было актом партийной мести, потому что его преступление — борьба против Бонифация — было гражданским подвигом. Теперь его троекратное публицистическое выступление, упоминание о визите к королю в одном из посланий, призыв его идти на Флоренцию, не задерживаясь в Ломбардии, указание на то, что Флоренция — главный его враг, — все это было самым настоящим политическим преступлением, изменою родине, и исключение из амнистии было поэтом вполне заслужено. Он должен был знать, на что он идет.

Но содеянное им было больше, чем преступление: оно было ошибкою. Данте в пылу страсти, подстрекаемый, как это ни звучит противоречиво, любовью к родному городу, изменял ему для дела реакционного, вредного не только с точки зрения интересов Флоренции, но и с точки зрения национальных интересов Италии. Ибо победа Генриха грозила не только оборвать блестящий рост флорентийской и вообще тосканской промышленности, но еще отбросить Италию на два века назад в ее политическом развитии. Победа Генриха была нужна только самым реакционным группам итальянского дворянства, заскорузлым феодалам, не только не включившимся в процесс буржуазного роста итальянских коммун, но резко им враждебных.

Данте проникся идеологией этих групп, потому что, только связав свою судьбу с делом Генриха, он мог достигнуть своей цели: вернуться во Флоренцию. Потому что его любовь к родине в этот момент были особенная. Это была не та здоровая любовь к родине, которая воодушевляла его на борьбу с Бонифацием. Теперь он любил не Флоренцию просто, как тогда, а любил себя во Флоренции.

А Флоренция не хотела такой любви и не понимала ее.

5

Зима в Генуе была тяжела для Генриха. Ломбардия горела в огне восстаний, и нельзя было думать идти осаждать один за другим города. Из Рима приходили слухи, что там неспокойно, что Орсини, местные бароны, решили противиться вступлению в город короля, а Роберт Неаполитанский послал туда свой гарнизон. Тоскана вооружалась все энергичнее. Папа обнаруживал какие-то непонятные колебания. Кроме всего этого Генриха постиг тяжелый удар: у него умерла жена, бывшая ему нежным другом и разделявшая с ним все труды во время осады Брешии.

Генрих однако не терял энергии. Он объявил Флоренцию под имперской опалою, собрал свою маленькую армию и в середине февраля 1312 года отплыл из Генуи в Пизу. Там, встреченный с величайшей торжественностью и пышностью, он провел больше двух месяцев. Туда стеклись к нему со всех сторон тосканские гибеллины и «белые», и среди тех, кто явился еще раз лицезреть его, был также Данте Алигиери. Это с несомненностью устанавливается из сличения указаний, содержащихся в двух различных вещах Петрарки. В конце апреля, получив поддержку от пизанцев деньгами и людьми, король двинулся на Рим. Но когда он подошел к нему, то оказалось, что вступить в него не так легко. Он не понимал, почему вопреки обещаниям папы неаполитанский гарнизон занимает Капитолий, а Орсини замок св. Ангела, главную римскую крепость. И не знал, что еще 28 марта Климент, находившийся в Вьенне, под угрозами троих сыновей Филиппа Красивого и его брата Карла Валуа, флорентийского «миротворца», выступавшего на сцену всякий раз, когда нужно было подбить кого-нибудь на предательство, круто изменил свою политику. Французы действовали, конечно, под давлением трусливых воплей Роберта Анжуйского: в опасности находилась «французская королевская кровь». А Климент, как оказалось, взял на себя больше, чем мог выполнить. В этот день Генрих был покинут им на произвол судьбы. Готовый уже и подписанный приказ римским властям о допущении в город Генриха, о сдаче ему Капитолия и об удалении неаполитанского отряда, послан не был. Немцы вынуждены были прокладывать себе путь оружием. Все время, пока они находились в «вечном городе», им пришлось защищаться против Орсини, неаполитанцев и флорентийского отряда, пришедшего к ним на помощь. Прорваться в Ватикан, чтобы быть коронованным в соборе св. Петра, Генриху так и не удалось. Лишь 29 июня кардинал Никколо из Прато возложил на него императорскую корону в церкви Сан Джованни в Латеране. Не разрешить коронования папа, очевидно, уже не мог.

Поворот Климента Данте заклеймил потом в «Комедии» стихом полным презрения к папе:



Пока высокого гасконец не обманет Генриха.



Но этот «обман» тяжело лег на судьбу императора. Как только стало известно новое отношение к нему папы, его покинули не только многие прелаты, находившиеся при нем, но и часть баронов, главным образом немецких, которым надоел поход, не приносивший ни славы, ни добычи, и обильный такими неимоверными трудностями. Армия императора растаяла настолько, что становилось опасно оставаться в Риме, да и не имело цели. Поэтому Генрих решил дать своим второй роздых в здоровом воздухе Тиволи и 20 июля покинул Рим.

Здесь его настиг уже прямой удар из Авиньона. Климент прислал к нему послов с письмом, в котором императору предписывалось: не вторгаться в неаполитанскую территорию и заключить перемирие с Робертом, покинуть церковные владения, не вступать на них без папского разрешения, не нападать на неаполитанские войска, находившиеся в Риме, освободить пленных. Император был совершенно потрясен. Измена папы делала его положение в Италии очень опасным. В сущности, восстанавливалась полностью та конъюнктура, которая погубила наследников Фридриха II Гоэнштауфена. Но Генрих не испугался. Он приказал ответить папе, что он не подданный его и приказаний от него принимать не обязан, что папа не имеет права предписывать ему перемирие с бунтующим вассалом, запрещать пребывание в столице империи и вообще вмешиваться в мирские дела. Но император понимал, что дальнейшая борьба за Италию будет еще труднее. Кан Гранде упорно боролся с восставшими ломбардскими городами, новый союзник — король Сицилии Фридрих Арагонский — должен был отвлекать неаполитанские силы. Генрих решил идти покорять Францию.

После двухмесячного отдыха император двинулся на север. По дороге, 18 сентября, он разбил под Инчизой флорентийский отряд, преграждавший ему дорогу, и два дня спустя раскинул лагерь под Флоренцией. Городу грозила большая опасность, если бы Генрих был хотя бы и не таким блестящим рыцарем, каким он показал себя под Инчизой, но зато сколько-нибудь опытным полководцем. Но Генрих не сумел использовать и те небольшие стратегические преимущества, которые у него были. После сорокадневной осады он потерял надежду взять город и отступил. Его войска 1 ноября стали отходить по направлению к Поджибонси, где стали на зимние квартиры. Там он пробыл до конца марта 1313 года, готовясь к экспедиции против Роберта Анжуйского, которого провозгласил опальным так же, как и города Тосканской лиги. Из числа граждан Флоренции 517 человек, не считая 99 жителей территории, были объявлены подлежащими специальным карам как изменники. Когда список их был обнародован, флорентинцы в ответ приговорили к тяжелым наказаниям тех из изгнанников, которые принимали участие в военных действиях против города и в его осаде под знаменами императора. Это было 7 марта. На следующий день Генрих выступил в Пизу, которая была его базою, чтобы там закончить приготовления к походу.

Там в июне его настигла новая папская булла, в которой говорилось, что он будет механически признан отлученным от церкви, как только переступит границы Неаполитанского королевства. Император послал к Клименту послов, чтобы убедить его взять назад свои угрозы и спешно продолжал свои приготовления. Они у него подвигались настолько успешно, что он не стал дожидаться подмоги, которую вел ему из Германии его сын, и двинулся из Пизы на юг во главе великолепной армии в 4 000 рыцарей и несметного количества пехоты. Роберт Анжуйский уже собирался со страху покинуть свое королевство и бежать в Авиньон. Флорентинцы стали нервничать больше, чем когда-нибудь.

Но судьба вступилась за Италию. 24 августа, еще не покинув тосканской почвы, Генрих умер в Буонконвенто от малярии, подхваченной во время походов, и теперь разыгравшейся с особенной силой. В лагере гибеллинов поднялось великое стенание. Смерть Генриха уносила все их надежды. Восхваление императора в прозе и стихах не смолкало еще долго после того, как кости императора — его останки по тогдашнему обычаю сварили, чтобы возможно было доставить их в Пизу по августовской жаре — в мраморном саркофаге, изваянном Тино ди Камаино, сиенским скульптором, учеником Джовани Пизано, были похоронены в Пизанском соборе[16]. Чино да Пистойа и Сеннуччо дель Бене, другой поэт, тоже изгнанник, родом из Флоренции, сложили по красивой канцоне, а с ними наперерыв оплакивали в стихах погибшего императора другие поэты, менее крупные.

Данте молчал. Горе его было так велико, что он не находил слов. Только значительно позднее, уже перед смертью, в одной из самых последних песен «Комедии» воспоет он любимца своей мечты. Все канцоны, все хвалы и все славословие покажутся безвкусным, нечленораздельным лепетом по сравнению с тем грандиозным образом, который родит фантазия поэта.

В раю, в центре мистической Розы, составленной из душ ангелов и праведников, там, где пребывает бог, уготован престол для императора («Рай», XXX. Ч.). И Беатриче говорит поэту:



…Ранее, чем ты за пир воссядешь тут.
Вон там, на высоте блистательного трона —
Его украсила имперская корона —
Мы душу Генриха увидим, короля,
Которого не ждет Италии земля.
Но мир внести в нее была его задача.
Похожи на детей вы в жадности слепой,
Что грудь кормилицы отталкивают плача
И гибнут с голоду…



Так представлял себе дело поэт в раю: император, а по близости он сам, его певец, в лучах, непосредственно изливающихся от бога. В жизни это было совсем не так. После того как Данте увидел императора вторично в Пизе, он долго не подавал признаков жизни. Мы даже не знаем, где он жил в 1312–1313 годах. Он не присоединился к армии императора, когда она осадила Флоренцию: не поднялась рука пойти с оружием против родного города. Это видно из того, что в списке изгнанников, присужденных к наказаниям за участие в военных действиях против Флоренции 7 марта 1313 года, его имени нет. Поэт не выходил из своего уединения. Но нам известно, чем он был занят летом 1313 года. Он писал новое сочинение, латинский трактат «О монархии», «De Monarchia».

6

Когда 1 августа 1313 года император Генрих объявил, что он выступает из Пизы на юг, первым объектом его похода был Рим. В это время в нем уже твердо созрело решение не обращать внимания на папское отлучение и идти на Роберта. Но Рим был назван им не случайно. После того как император покинул «вечный город» после своего коронования, Орсини помирились с Колонна, поддерживавшими, хотя и не очень усердно, Генриха: для того, чтобы не мешать друг другу хозяйничать в городе на горе всего остального населения. Народ, выведенный из терпения, поднял восстание (дек. 1312 г.).

Отряды баронов, находившихся в городе, были разбиты, сами они бежали, все укрепления попали в руки народа и власть в городе была вручена «диктатору» — в Риме любили античные названия: через тридцать пять лет у них будет «трибун», Кола ди Риенцо — Джованни Арлотти деи Стефанески. Представители народа выпустили после этого воззвания, где было сказано, что восстание поднято во имя императора и что римский народ зовет его прибыть в Рим, чтобы быть увенчанным триумфом на Капитолии и там вновь принять императорское достоинство из рук римского народа. Народное правление и «диктатура» были уже в марте ликвидированы баронами, но Генрих был убежден, что его появление изменит ситуацию. Так как он решил идти против Роберта, то знал, что отлучение неминуемо. Отлучение же лишало его императорской власти, полученной от папы. Если эта власть будет вновь дарована ему римским народом, папа бессилен будет отнять ее у него. И отлучение лишится всякого смысла. Генрих рассуждал правильно. Но ему не было суждено дойти до Рима.

Данте, верный выбранному себе призванию — быть герольдом прав и притязаний императора, решил еще раз отдать свой талант на служение этой публицистической задаче. Цель книги «О монархии» — доказательство мысли, что так как римский народ создал императорскую власть, то воля римского народа и до сих пор является ее правовым источником. Эта чисто злободневная публицистическая задача под пером Данте выросла в большую философско-политическую проблему. Нужна была огромная смелость, чтобы ответить на нее так, как ответил Данте.

В книге три части, как этого требовал добрый схоластический обычай. И тоже по-схоластически вся книга перегружена ссылками на священное писание, на Аристотеля, на Боэция, на канонистов; есть цитаты и из классиков. Нашему времени тяжелая средневековая латынь трактата и схоластические пристройки его говорят мало, и аргументы книги для нас давно мертвы. Но для того поколения, которое переживало тревогу, вызванную экспедицией Генриха, и для следующего, трепетавшего от волнения в связи с экспедицией Людовика Баварского, — в книге билась живая жизнь. Летучая огненная публицистика писем Данте была рассчитана на непосредственный эффект. «Монархия» самой своей тяжеловесной основательностью крепила полемическое действие писем. В литературе, сопровождавшей вековой спор между империей и папством, «Монархия» наряду с «Защитником мира» Марсилия Падуанского недаром занимает одно из самых видных мест.

Вторая часть трактата — самая важная. Она озаглавлена: «По праву ли присвоил себе римский народ императорскую власть?» В ней ставится вопрос, санкционировал ли какой-либо правовой титул владение Рима мировой империей и, если такая санкция существовала, имел ли римский народ право передавать императорскую власть кому-либо и законно ли со стороны другой организации, принявшей императорскую власть из рук римского народа, считать себя преемницей Рима. Для Данте тут никаких вопросов не существует. Вергилий говорил римлянам



Римлянин, помни, народами править ты призван судьбою.



Судьба оправдала это гордое пророчество. Суд божий на бесчисленных кровавых полях дал победу Риму над всеми его противниками. Он доказал, что римляне — «святой народ» и что покорили они человечество для того, чтобы дать ему хорошие законы, хорошее управление и всяческое счастье. Следовательно, если верно, что римский народ по праву присвоил себе императорскую власть над миром, то, — Данте не договаривает, но вывод напрашивается сам собою, — он может и передавать ее кому угодно. Вывод, который только и был нужен Генриху.

Первая часть служит вступлением. В ней несколькими различными способами доказывается, что монархия необходима для благополучия мира и что существование мировой монархии такого типа, как священная римская империя благодетельна для человечества. Третья часть разбирает вопрос о том, кто является источником власти императора, бог или его наместник на земле. В «Комедии» («Чист», XVI) история этого вопроса излагается в таких стихах:



Великий Рим имел на небосклоне
Блистающих два солнца золотых,
Сияние над миром разливавших,
И два пути различных озарявших:
Путь Господа и трудный путь мирской.
Но с той поры, как первое светило
Насильственно другое поглотило,
А меч и посох тою же рукой
Захвачены, — согласья нет меж ними.

Ч.


Данте отвергает легенду о даре Константина[17] за сто с лишком лет до Лоренно Баллы и утверждает, опять таки с помощью различных доказательств, что император получает свою власть не от папы, вопреки излюбленной церковной доктрине, а непосредственно от бога. Так же, как и папа. Источник их власти, таким образом, один и тот же. Обе власти, духовная и светская, поэтому должны находиться в согласии и представители их должны относиться друг к другу с уважением. Если бы это было возможно, это был бы наиболее совершенный порядок на земле; этого не бывает теперь, но так было во времена Юстиниана и Карла Великого.

7

«Монархия» написана после того, как сделалась известна папская булла, грозившая Генриху отлучением, если он вторгнется в неаполитанскую территорию, т. е. после середины июня (булла помечена 12 июня) и, конечно, до смерти императора, т. е. до 24 августа. Именно тут был момент, когда нужно было подействовать на общественное мнение и подготовить для императора возможность сослаться на передачу ему власти римским народом.

Даже на внимательный взгляд трактат написан очень целеустремленно, последовательно проводит одну логическую линию и лишен той раздвоенности, которая так бросалась в глаза при сравнительном изучении «Пира», «Языка» и одновременных канцон. Данте в «Монархии» целиком на стороне императора, т. е. на стороне монархическо-феодальных притязаний, тщетно пытающихся помешать естественному и здоровому росту страны, отвечавшему интересам буржуазии. Когда Данте рассуждает, подпирая свою мысль ссылками на священное писание, схоластиков и классиков, читатель все время находится под неотвязным и сложным впечатлением: что у него не только все продумано и прочувствовано, но что старые пополанские настроения, которые в «Пире» прорывались беспрестанно, а «Язык» породили целиком, теперь окончательно смолкли; что Данте окончательно изменила та бессознательная и безошибочно верная оценка социально-культурной обстановки, которая так ярко сказалась недавно в «Языке»; что поэт ни на минуту не вспомнил, какие живые силы сегодняшнего дня, какие здоровые насущные интересы заставляют богатые итальянские города бороться против дутых притязаний империи и прикрывать эти интересы, столь же дутой, никого не обманывавшей привязанностью к папству; что на его взгляд исторические и философские аргументы, ссылки на Леви и Иуду, на Энея и Турна, на Горациев и Куриациев способны решить спор, давно и бесповоротно взвешенный жизнью.

И все-таки это не так. Рядом с главной линией аргументов, той, которую мы проследили, бегут боковые дорожки, не пропадая ни на одно мгновенье. И если на главной линии развертывается широкая и свободная защита дела императора и империи, то на боковых явственно утверждаются такие мотивы, которые диктуются совсем иными настроениями. И Данте — воспитанник свободной коммуны, Данте — пололан, Данте — борец против папы вырисовывается во весь рост. Это — мысли о гуманности и гражданственности, о свободе, как о высшем общественном благе. Это — протест против противо-общественных чувств и пороков: как в «Пире». Это — представления о государстве, как о необходимой форме общежития, и о государстве, как о его слуге, не господине.

Данте все тот же. Все так же две души в его груди и все так же терзается эта грудь от мук и от противоречий. Но в муках и в усилиях одолеть противоречия поэт продолжал расти и гений его находил питающие соки во всем том, что разрушало его тело.

Петрарка вспоминал, что ребенком он видел Данте в Пизе. Это было как раз, когда Данте приехал туда, чтобы еще раз повидать императора. «Я был с отцом и дедом, — говорит певец Лауры. — Данте показался мне моложе деда и старше отца». А на самом деле старый Петракко, отец Петрарки, был на целых двенадцать лет старше Данте. В 1312 году Данте было только 47 лет, а вид он имел старее, чем почти шестидесятилетний товарищ его по изгнанию.

Так истрепала его жизнь: лишения, душевные муки, неуверенность в завтрашнем дне. Когда умер Генрих и исчезли надежды, все страшное в жизни, что, казалось, больше уже не вернется, воскресло снова.

Куда пойдет поэт искать угла, где ему можно было бы преклонить усталую голову?

Глава VI

Путь к концу

1

После смерти императора стало казаться, что дела гибеллинов совсем плохи, и такому человеку, как Данте, трудно было найти себе пристанище, потому что три четверти итальянской территории принадлежало Роберту Анжуйскому или находилось под его протекторатом. Даже Пиза была в трепете и довольно долго безуспешно предлагала синьорию у себя, пока в сентябре 1313 года не принял ее Угуччоне делла Фаджола. Только в Ломбардии крепко держались два самых сильных гибеллинских княжества, Милан и Верона: Маттео Висконти и Кан Гранде делла Скала.

Данте, когда справился с горем, подавившим его надолго, прежде всего вспомнил о Кан Гранде. Он был с ним знаком, переписывался с ним, посылал ему из Тосканы чрезвычайно нужные ему сведения о действиях флорентинцев, т. е. был его политическим осведомителем. Было естественно обратиться к нему с просьбою оказать гостеприимство теперь, когда в Тоскане и в Романье оставаться было опасно. Столь же естественно было со стороны Кан Гранде принять его у себя. Переезд поэта в Верону мог совершиться еще в 1313 году.

В следующем году дела гибеллинов сразу поправились. Ломбардские синьоры одолели своих гвельфов. Угуччоне овладел Луккой, а 20 апреля умер Климент, самый опасный враг, потому что был самым преданным другом Роберта. Потянулся конклав, которому, казалось, не будет конца. В конклаве было шесть итальянских кардиналов, пятеро французских и целых двенадцать гасконцев, соотечественников Климента, которых он насажал, чтобы укрепить свое положение. Конклав топтался на месте, не будучи в состоянии сколотить требуемое большинство. И не просто топтался, а доходил до рукопашной: гасконцы однажды хотели даже перебить итальянцев, которые едва успели спастись бегством.

Данте решил вмешаться. Он чувствовал себя настолько большим человеком, что не видел в этом вмешательстве ничего необычного. У него было что сказать кардиналам и через голову кардиналов итальянскому народу. И он знал, что то, что он скажет сановникам церкви, своим поведением унижающим ее, не решится оказать никто другой.

Главная его цель ясна: он хочет, чтобы папа вернулся в Рим, потому что пребывание Климента во Франции подчинило его чужой воле, сделало главу церкви слепым орудием чужой политики, а так как кардиналы теряют время в дрязгах и, забыв об интересах церкви, заботятся только об устройстве собственных дел, то Данте начинает с бурных упреков кардиналам:

«Я не думаю, чтобы я мог огорчить вас своими упреками. Я хочу только вызвать краску на ваших лицах, если только вы не потеряли способность краснеть… Что делать! Разве каждый из вас не сочетался браком с жадностью, которая порождает несчастье и несправедливость подобно тому, как милосердие порождает благочестие и справедливость… И не считайте меня, отцы, фениксом во всем мире. То, о чем я кричу, все либо думают про себя, либо говорят шепотом… Пусть же будет вам стыдно, что упреки вам раздаются не с неба, а с такого глубокого низу»…

Дальше речь идет о том, что кардиналы должны добиваться возвращения папы в Рим, причем задача осуществления этого плана возлагается не только на итальянских кардиналов, но и на французских. Тех и других, людей латинской крови, Данте противополагает гасконцам, которые «воспламенены такой бешеной жадностью и стремятся отнять славу у латинян».

Данте не указал в письме, ни где оно написано, ни когда. Возможно, что в момент написания его он не был уже в Вероне. В Тоскане, пока кардиналы в конклаве неторопливо заушали друг друга и оттягивали выборы папы, готовились крупные события. Обеспокоенный успехами Угуччоне, Роберт послал против него сильное войско под командою своих братьев Филиппа и Пьера, которые, соединившись с отрядами Флоренции и других гвельфских городов, двинулись на гибеллинов. Под Монтекатини 29 сентября 1315 года произошла одна из самых славных битв XIV века: гвельфы были разбиты на голову и понесли огромные потери. Филипп и Пьер едва спаслись бегством, сын Филиппа, Карл, был убит. Победителям досталась несметная добыча.

При первых известиях о приходе в Тоскану грозных анжуйских подкреплений Угуччоне обратился ко всем гибеллинским князьям с просьбою о помощи. Кан Гранде двинул в Тоскану большой отряд и вероятно отправил к Угуччоне послом верного человека, чтобы рассказать ему о своих планах. Веронский отряд опоздал. Он пришел через три или четыре дня после Монтекатини. Но посол поспел во время. Едва ли можно сомневаться, что этим послом был Данте Алигиери.

Данте привык к таким миссиям. Их возлагали на него и старший брат Кан Гранде Бартоломмео и Маласпина в Луниджане. Доверить гибеллинские дипломатические секреты человеку, сделавшему так много для гибеллинского дела, можно было вполне спокойно. А свое пребывание в местах, где разыгрывались эти драматические события, засвидетельствовал сам Данте.

В эпизоде XXIV песни «Чистилища», где он встречается с Бонаджунтою из Лукки, поэтом, с которым у него завязалась известная читателю беседа о разных направлениях в поэзии, есть темные стихи. Тень Бонаджунты бормотала имя какой-то Джентукки.

На вопрос поэта Бонаджунта отвечал:



…Не носит покрывала
Та женщина, которая внушит
Тебе приязнь к родной мне Лукке. И не мало
Перенесет за то она обид.

Ч.