Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«…Если ты не видишь, чего требует время, если говоришь необдуманно, если повсюду выставляешь себя напоказ, если не обращаешь никакого внимания на окружающих, то я отказываю тебе в репутации человека мудрого…» – так начинал журналист свой вызов Неподкупному. Он сравнивал Робеспьера с Катоном, который, требуя от республиканца более строгой нравственности, чем допускало его время, тем самым лишь содействовал ниспровержению свободы. Он издевался над Максимилианом за то, что тот обсуждал недостатки английской конституции; он упрекал его за противоречивые выступления, за «излишнее словоизвержение», он, по существу, старался доказать, что Неподкупный играл на руку… Питту! При этом Демулен давал ясно понять, что, насмехаясь над Робеспьером и нанося ему политические уколы, он мстит за то, что Максимилиан, пытаясь его спасти, оскорбил его самолюбие…

«…Робеспьер, ты несколько лет назад доказал на трибуне Клуба якобинцев, что обладаешь сильным характером; это было в тот день, когда в минуту сильной немилости к тебе ты вцепился в трибуну и крикнул, что тебя надо убить или выслушать; но ты был рабом в тот день, когда допустил так круто оборвать себя после первого же твоего слова фразою: „Сожжение не ответ“…»

И далее об этом же самом журналист говорил еще более прозрачно, обращаясь к самому себе:

«…Осмелишься ли ты делать подобные сопоставления и ставить Робеспьера в смешное положение в виде ответа на те насмешки, которыми он с некоторых пор сыплет на тебя обеими руками?..»

Демулену не было суждено увидеть этот номер своей газеты: его издатель Дезен был арестован, а газета конфискована. Но именно вследствие этих обстоятельств ее прочли те, против кого она была направлена: члены обоих правительственных Комитетов.

Своими словесными упражнениями Демулен подписал себе смертный приговор. Он осмелился опорочить правительство, мало того – он осмелился высмеять Неподкупного, высмеять дерзко и несправедливо.

Такого Максимилиан не прощал никому.

Он понял, что его школьный друг неисправим, что он сам уничтожил всякую возможность вызволить его из трясины.

Но, отступившись от Демулена, мог ли Робеспьер не пожертвовать тем, кого считал и главным виновником и главным вдохновителем всей этой роковой буффонады?..

Окружавшие Дантона лица считали, что еще не все потеряно. Кое-кто думал, что главное – примирить Дантона с Робеспьером. Если удастся улучшить личные отношения между двумя титанами революции, фракция «снисходительных» будет спасена.

Дантон дал увлечь себя сторонникам этого плана. Состоялось несколько встреч.

Последняя из них произошла у начальника бюро иностранных сношений Эмбера, который пригласил к себе на обед, кроме обоих трибунов, еще нескольких лиц, в том числе Лежандра и Паниса.

Обед проходил вяло. Общая беседа никак не клеилась.

Один из присутствующих, стремясь перейти к сути дела, выразил сожаление по поводу разногласий между Робеспьером и Дантоном, указав, что эти разногласия крайне удивляют и огорчают всех друзей отечества.

Дантон, подхватив реплику, заметил, что ему всегда была чужда ненависть и что он не может понять равнодушия, с которым с некоторых пор к нему относится Робеспьер.

Неподкупный промолчал.

Тогда Дантон принялся громить Билло-Варенна и Сен-Жюста, двух «шарлатанов», в руки которых попал якобы Максимилиан.

– Верь мне, стряхни интригу, соединимся с патриотами, сплотимся, как прежде…

Робеспьер не обнаружил желания поддержать эту тему.

– При твоей морали, – сказал он после продолжительной паузы, – никогда бы не оказалось виновных.

– А что, разве это тебе было бы неприятно? – живо возразил Дантон. – Надо прижать роялистов, но не смешивать виновного с невиновным.

Робеспьер, нахмурившись, ответил:

– А кто сказал тебе, что на смерть был послан хоть один невиновный?

Такой ответ звучал угрожающе. Дантон притих.

Молчали и остальные.

Наконец кто-то предложил врагам расцеловаться и забыть старое. Дантон показал полную готовность подчиниться этому предложению. Робеспьер остался холоден как лед. Вскоре он покинул квартиру Эмбера.

Гости переглянулись.

– Черт возьми! – воскликнул Дантон. – Дело плохо; нам надо показать себя, не теряя ни минуты!



«Показал себя», правда, Дантон всего лишь в нескольких вульгарных фразах, сильно отдававших бахвальством, которые он изрекал своим друзьям во время редких встреч с ними.

– Робеспьер? – говорил он. – Да я надену его себе на кончик большого пальца и заставлю вертеться волчком!

– Если бы я хоть на момент поверил, что у него могла зародиться мысль о нашей гибели, я выгрыз бы ему все внутренности.



Но человек, произнесший эти слова, продолжал пребывать в бездействии.

Зато действовали Комитеты.

Учитывая, что дантонисты пользуются немалым влиянием в Конвенте, что их ставленник Тальен избран его председателем, в то время как друг Дантона Лежандр стал председателем Якобинского клуба, Комитеты решили нанести удар внезапно и в самое сердце.

Робеспьер, согласившийся покинуть Дантона и Демулена, предоставил Сен-Жюсту обширные материалы для обвинительного акта.

Вечером 10 жерминаля (30 марта) оба Комитета собрались на совместном заседании. Здесь-то и был составлен приказ, написанный на клочке конверта, приказ, скрепленный восемнадцатью подписями и определивший дальнейшую судьбу «снисходительных».

Отказались дать свою визу лишь двое: старик Рюль, недавно обнимавшийся с Дантоном, и Робер Ленде, член Комитета общественного спасения, симпатизировавший умеренным.



В этот день Дантон не поехал в Севр. Вместе со своей супругой он остался дома, на Торговом дворе.

Поздно вечером к нему, по поручению Рюля, зашел Панис и сообщил о совещании Комитетов.

– Чепуха, – сказал Дантон. – Они будут совещаться, совещаться до бесконечности, но так никогда и не примут решения. Они не осмелятся напасть на меня.

Панис уверял, что решение уже принято, и посоветовал немедленно бежать из Парижа.

Дантон размышлял. Бежать… Куда он может спрятаться, кто укроет его от всевидящего ока Комитета общественной безопасности?.. Жирондисты попробовали бежать…

Он заметил меланхолическим тоном:

– Мне больше нравится быть гильотинированным, чем гильотинировать других. – И затем прибавил фразу, ставшую бессмертной: – Да разве можно унести родину на подошвах своих сапог?..



…В эту ночь он не ложился в постель. Ему не хотелось быть захваченным врасплох. Вместе с ним бодрствовала и его дорогая Луиза. Они сидели в удобных креслах возле погасшего камина и слушали, как часы отстукивают секунды.

Час… Другой… Третий…

Жорж дремлет. Мысли, беспорядочно роящиеся в голове, перемешиваются с обрывками сновидений…

Вдруг он вздрагивает, как от удара. Смотрит на уснувшую Луизу. Затем в окно. На душе становится удивительно спокойно.

Ложная тревога! Не осмелились! Не пришли! Уже белый день!

…Часы пробили шесть раз, когда раздался громкий стук ружейных прикладов.

Луиза проснулась. Жорж обнял ее и сказал с улыбкой:

– Они оказались смелее, чем я думал.



С утра Париж был в оцепенении. Люди не верили своим ушам. Так вот на кого революция подняла руку! На Демулена – человека 14 июля, на Дантона – человека 10 августа! Кто же еще арестован?.. Называют Филиппо и Делакруа… Всех их свезли в Люксембургскую тюрьму…

Впрочем, удивление было недолгим. Тружеников ждали обычные заботы. В конце концов кто такой Дантон? О Дантоне они давно уже стали почему-то забывать…

Робеспьер и Сен-Жюст могли не беспокоиться об общественном мнении.



Иное дело – Конвент.

Здесь Комитеты ждали противоборства, и ожидания их не были обмануты.

Едва лишь началось заседание 11 жерминаля (31 марта), как на трибуну поднялся Лежандр.

– Граждане, – с волнением сообщил он, – сегодня ночью арестованы, четверо членов Конвента. Один из них – Дантон. Имен других я не знаю; да и что нам до имен, если они виновны? Но я предлагаю, чтобы их вызвали сюда, и мы сами обвиним или оправдаем их… Я верю, что Дантон так же чист, как и я.

Послышался ропот. Кто-то потребовал, чтобы председатель сохранил свободу мнений.

– Да, – ответил Тальен, – я сохраню свободу мнений, каждый может говорить все, что думает. Мы все останемся здесь, чтобы спасти свободу.

Это было поощрение Лежандру и угроза его противникам.

Один из депутатов попробовал протестовать: предложение Лежандра создавало привилегию. Ведь жирондисты и многие другие после них не были выслушаны, прежде чем их отвели в тюрьму. Почему же должны быть два разных подхода?..

В ответ раздался свист и топот. И вдруг послышались крики:

– Долой диктаторов! Долой тиранов!

Робеспьер, бледный, но спокойный, ждал и внимательно прислушивался. Когда положение стало угрожающим, он взял слово.

– По царящему здесь смущению легко заметить, что дело идет о крупном интересе, о выяснении того, одержат ли несколько человек верх над отечеством… Лежандр, по-видимому, не знает фамилий арестованных лиц, но весь Конвент знает их. В числе арестованных находится друг Лежандра Делакруа. Почему же он притворяется, что не знает этого? Потому, что понимает: Делакруа нельзя защищать, не совершая бесстыдства. Он упомянул о Дантоне, думая, вероятно, будто с этим именем связана какая-то привилегия. Нет, мы не хотим никаких привилегий, мы не хотим никаких кумиров. Сегодня мы увидим, сумеет ли Конвент разбить мнимый, давно сгнивший кумир, или же последний, падая, раздавит Конвент и французский народ… Я заявляю, что всякий, кто в эту минуту трепещет, преступен, ибо люди невиновные никогда не боятся общественного надзора…

Раздались аплодисменты. Оратор овладевал настроением Конвента. Он продолжал:

– Именно теперь нам нужны мужество и величие духа. Люди низменные и преступные всегда боятся падения им подобных, потому что, не имея перед собой ряда виновных в виде барьера, они остаются более доступными для опасности; но если в этом собрании есть низменные души, то есть здесь и души героические, ибо вы руководите судьбами земли.

Эта умело построенная и вовремя сказанная речь решила исход борьбы в Конвенте. Никто не осмелился оспаривать слов Робеспьера. Лежандр отступил и пробормотал несколько трусливых извинений.

Тогда поднялся Сен-Жюст и среди гробового молчания прочитал обвинительный акт.

Этот акт был плодом коллективного творчества. Много бессонных ночей стоил он Неподкупному и его юному другу.

Давно уже Робеспьер собирал материалы против Дантона. Он систематически заносил в свои блокноты наблюдение за наблюдением, штрих за штрихом. И вот теперь он передал эти драгоценные заметки в неумолимые и верные руки. Сен-Жюст составил из них документ в форме обращения к Дантону. Когда он читал, казалось, что обвиняемый находится в зале.

Сен-Жюст ничего не забыл своему отсутствующему врагу. И интриги с Мирабо, и деньги, полученные от двора, и попытки спасти королевское семейство – все, как в калейдоскопе, проходило перед изумленным Конвентом. Переговоры с Дюмурье… Союз с Жирондой… Двусмысленная кампания «мира» и «милосердия»… Шашни с подозрительными иностранцами… Непомерное увеличение личных богатств… Здесь было все, все, кроме того, что хоть в какой-то мере могло обелить подсудимого или объяснить его поступки.

Особенно резко заклеймил Сен-Жюст оппортунизм Дантона.

– Как банальный примиритель, ты все свои речи начинал громовым треском, а заканчивал сделками между правдой и ложью. Ты ко всему приспособлялся!..

Ты говорил, что революционная мораль – проститутка, что слава и потомство – глупость, что честь – смешна; это воззрения Катилины. Если Фабр невиновен, если были неповинны Дюмурье и герцог Орлеанский – что ж, значит нет вины и за тобою.

Я сказал более чем достаточно. Ты ответишь перед судом.



Никто не возразил Сен-Жюсту. Собрание, усмиренное Робеспьером и добитое обвинительным актом, послушно выдало потребованные головы.

Партия в Конвенте была выиграна.

Оставалось разыграть последнюю часть страшной игры: партию в Революционном трибунале.

11.

СМЕРТЬ И ПРЕОБРАЖЕНИЕ ЯКОБИНЦА ДАНТОНА

(АПРЕЛЬ 1794 – АПРЕЛЬ 1964)

Мужайся, Дантон!

Всех четверых арестованных почти одновременно доставили в Люксембургскую тюрьму. Встречали их бурно.

Заключенные – в большинстве роялисты – насмешливо аплодировали. Еще бы! Сам основатель революционного правительства и трибунала прибыл сюда в окружении своей свиты. Пусть-ка теперь попляшет!

Указывая на мрачную фигуру Делакруа, какой-то господин громко заметил:

– А из этого, пожалуй, вышел бы отличный извозчик.

Разумеется, всеобщее внимание привлекал Дантон. Видя удивленные лица, он расхохотался.

– Что, не ожидали? Ну да, это я, Дантон. Смотрите на меня внимательно. Ловкая штука! Я никогда не думал, что Робеспьер сможет так легко обойти меня. Надо отдавать должное врагам, когда они действуют, как государственные люди. – И снисходительно добавил: – Через несколько дней все вы будете на воле. Меня арестовали только за то, что я хотел вас освободить.

Это была пустая похвальба. Жорж сам не верил тому, что говорил. Развязной речью он пытался замазать неловкость положения. Среди такой массы людей – ни одного дружелюбного взгляда! Впрочем, нет. Он ошибается. Вон кто-то протискивается вперед и протягивает ему руку.

Дантона приветствовал американский республиканец Томас Пейн.

– То, что ты сделал для свободы и счастья своей родины, – сказал ему Жорж, – я тщетно пытался сделать для моей. Я был менее счастлив, но не более виновен. Меня посылают на эшафот – ну что ж, друзья, я пойду туда весело.

В этот момент послышался радостный крик. Красавчик Эро де Сешель, бросив игру в кости, бурно приветствовал своих соратников. Он попал сюда за две недели до них. Он сообщил, что Фабр д\'Эглантин болен и находится в одиночной камере, а Шабо пытался отравиться, но неудачно: его отходили, чтобы сберечь для гильотины.



Когда арестованным вручили обвинительный акт, Демулен пришел в бешенство. Дантон принялся подтрунивать над своим впечатлительным другом. Затем обратился к Делакруа:

– Ну, что скажешь, мой милый?

– Скажу, что надо остричь волосы, чтобы их не трогал Сансон[33].

– Это будет штука, когда Сансон перебьет нам шейные позвонки.

– Я думаю, надо отвечать лишь в присутствии обоих Комитетов.

– Ты прав. Нужно стараться вызвать волнение в народе.



Камилл занялся письмами. Он писал своей нежной Люсили, орошая бумагу слезами.

Первое письмо еще дышало надеждой.

«Моя Люсиль, моя Веста, мой ангел, волею судьбы и в тюрьме взор мой вновь обращается к тому саду, в котором я восемь лет гулял с тобой. Виднеющийся из тюремного окошка уголок Люксембургского парка вызывает воспоминания о днях нашей любви… Мне нет надобности браться за перо для защиты: мое оправдание заключается целиком в моих восьми республиканских томах. Это хорошая подушка, на которой совесть моя засыпает в ожидании суда и потомства… Не огорчайся, дорогая подруга, моим мыслям; я еще не отчаялся в людях; мы еще побродим с тобой по этому парку…»

Потом надежда стала исчезать.

«…Люсиль, Люсиль, дорогая моя Люсиль, где ты?.. Можно ли было думать, что несколько шуток в моих статьях уничтожат память о моих заслугах? Я не сомневаюсь, что умираю жертвой этих шуток и моей дружбы с Дантоном… Моя кровь смоет мои проступки и слабости; а за то, что во мне есть хорошего, за мои добродетели, за мою любовь к свободе, бог вознаградит меня…

…Я еще вижу тебя, Люсиль! Я вижу мою горячо любимую! Мои связанные руки обнимают тебя, отрубленная голова моя еще смотрит на тебя умирающими глазами!..»



Париж жил обычной, будничной жизнью. Весна вступала в свои права. Набухали почки, первые травинки упрямо лезли из влажной земли. Весна была ранней и. солнечной. Парижанам казалось, будто голод стал менее острым. А главное – не надо больше топить печей!..

Никто не вспоминал о Дантоне и Демулене. Друзья, остававшиеся на свободе, поспешили отречься от них. Лежандр униженно извинялся не только в Конвенте, но и у якобинцев. Фрерон не отвечал на письма Люсили.

И только Люсиль, превозмогая рыдания и по десять раз на день прибегая к пудре, не знала покоя. Она одна спасет своего милого!..

Как одержимая носилась бедная женщина по Парижу, стучала в знакомые двери, надеясь на сочувствие и совет. Но все двери оказывались закрытыми. Она попыталась воодушевить Луизу Дантон. Но с юной Луизой Люсиль не нашла общего языка: это была не Габриэль. Общее горе не сблизило женщин. Луиза поплакала с Люсилью, однако идти с ней к Робеспьеру отказалась.

Робеспьер!.. На него теперь супруга Камилла возлагала особенно большие надежды. Ведь когда-то Максимилиан был влюблен в нее. По крайней мере, так говорили…

Личного свидания с Робеспьером Люсиль не добилась. Она написала ему трогательное письмо, но… не отправила его. Интуиция подсказала ей, что это бесполезно.

И вот, отчаявшись во всем, несчастная решилась на последнее средство. Кто-то сказал ей, что, имея достаточно денег, можно было бы попытаться возмутить народ и даже организовать заговор в тюрьме.

Люсиль стала лихорадочно собирать деньги…



В ночь на 13 жерминаля (2 апреля) обвиняемых перевели в тюрьму Консьержери, в непосредственное ведение Революционного трибунала, и распределили по одиночным камерам. Это значило, что конец близок.

Дантон вспомнил: именно в эти дни год назад он добился учреждения Революционного трибунала.

Он беспрерывно ругался и каламбурил. В соседних камерах его голос был превосходно слышен.

– Все равно один конец… Бриссо гильотинировал бы меня так же, как Робеспьер… Если бы я мог оставить свои ноги Кутону[34], а свою мужскую мощь Робеспьеру, дело бы еще шло кое-как в Комитете общественного спасения… Во время революции власть остается за теми, в ком больше злодейства… Зверье! Они будут кричать: «Да здравствует республика!», когда меня повезут на гильотину…

Вспоминал он также об Арси, о рощах и деревьях, которых не надеялся больше увидеть…



Днем 13 жерминаля (2 апреля) их вызвали в трибунал.

В огромном зале, где прежде заседал парламент, расположились судьи, прокурор и присяжные – все в черно-серых мундирах, в шляпах с плюмажами.

Отсек для публики был набит до отказа. Толпа занимала также все прилегающие улицы, набережную и площадь Шатле.

Положение членов суда и в особенности прокурора было не из приятных.

Конечно, процесс дантонистов, как процесс политический, ничем не отличался от дела Эбера. Тут, как и там, судьба обвиняемых была решена заранее, и приговор им определили приказом о водворении в тюрьму. По существу, Революционному трибуналу оставалось лишь исполнить решение правительственных Комитетов, санкционированное Конвентом.

И все же осудить на смерть дантонистов казалось делом много более сложным, чем отправить на гильотину «папашу Дюшена» и его соратников.

Дантон, Демулен и Фабр не были обычными подсудимыми. Один – превосходный оратор и общепризнанный вождь, второй – горячий, едкий и остроумный памфлетист, глашатай революции со дня ее рождения, третий – непревзойденный мастер политической интриги, – они в совокупности являлись весьма опасными противниками. Убить таких людей было можно, но заставить их расписаться в своей вине или хотя бы молчать перед смертью представлялось значительно более трудным. Процесс мог превратиться в арену жесточайшей борьбы.

Это предвидели Робеспьер и Сен-Жюст.

Чтобы облегчить задачу прокурора Фукье-Тенвиля, который должен был бить обвиняемых сразу по многим пунктам и статьям, здесь, как и в процессе эбертистов, составили «амальгаму», объединив в целое несколько отдельных группировок по разным обвинениям. В главную «политическую» группу входили Дантон, Демулен, Филиппо, Эро, Делакруа и Фабр. Через Фабра эта группа связывалась с мошенниками Шабо, Базиром, Делоне и поставщиком д\'Эспаньяком; через Эро де Сешеля, близкого и к дантонистам и к эбертистам, их объединяли с «ультрареволюционерами» как одну из группировок единого заговора; наконец через Дантона и Шабо всех подсудимых сближали с подозрительными иностранными финансистами – братьями Добруска, Дидерихсеном и Гузманом, что придавало заговору «иностранную» окраску.

Члены Комитетов намеревались самым внимательным образом следить за ходом судебных заседаний, чтобы, коль скоро это потребуется, прибегнуть к исключительным средствам воздействия.



Первый день процесса начался перекличкой обвиняемых.

Все они, четырнадцать человек, были на местах. На вопрос, сколько ему лет, Камилл Демулен ответил:

– Я в том же возрасте, в каком умер санкюлот Иисус: мне тридцать три года.

Дантон, когда его спросили об имени и месте жительства, гордо заявил:

– Моим жилищем скоро будет ничто; имя же мое вы найдете в пантеоне истории. Народ всегда будет с уважением относиться к моей голове, пусть даже она падет под топором палача.

Секретарь суда приступил к чтению длинного доклада Амара по делу Ост-Индской компании. После доклада, занявшего несколько часов, заседание было закрыто.



Второй день, 14 жерминаля (3 апреля), обещал зрителям много интересного.

Прежде всего на скамье подсудимых появился новый обвиняемый. Это был генерал Вестерман, агент Дантона, замешанный во все интриги Дюмурье.

Вестерман настаивал, чтобы с него сняли допрос. Председатель Эрман, спешивший с делом Ост-Индской компании, ответил, что это формальность.

Дантон иронически подхватил слова Эрмана:

– Но ведь все мы и находимся здесь только ради формальности!

Послышался смех.

Председатель потребовал тишины, затем схватился за колокольчик.

Мог ли он заглушить голос Дантона?

– Разве ты не слышишь, что я звоню? – наконец возмутился Эрман.

– Человек, защищающий свою жизнь и честь, пренебрегает этим, – ответил трибун.

Шум не прекращался. Подсудимых охватило волнение.

– Пусть нам дадут только слово, – рычал Дантон, – я пристыжу вас всех! И если французский народ действительно таков, каким он должен быть, мне еще придется вымаливать у него прощение моим обвинителям.

– Да, нам нужно только слово! – вторил другу Камилл.

Дантон продолжал иронизировать:

– В настоящее время Барер – патриот, не правда ли? А Дантон – аристократ! – Он обернулся к присяжным: – Ведь я – создатель трибунала; стало быть, я понимаю толк в этом. – И, заметив Камбона на скамье для свидетелей: – А ты тоже считаешь нас заговорщиками? Смотрите, он смеется; он не верит. Запишите, что он смеялся!

С трудом восстановив тишину, Эрман вернул прения к финансовому заговору. Дал показания Камбон. Допросили Фабра, Шабо, Базира, Эро и д\'Эспаньяка.

Дантон проявлял все признаки нетерпения. Он бросил Делакруа:

– Что за необходимость присутствовать в деле, только унижающем нас? Речь ведь идет о мошенничествах и кражах…

Наконец председатель обратился к Дантону.



Странное впечатление производит его защита. Во всяком случае, в том виде, в каком донесли ее нам протоколы Революционного трибунала.

Речь Дантона, если можно назвать речью несколько тирад, мало связанных между собой, отнюдь не была обстоятельным ответом на обвинения. По существу, он не опроверг ни одного из них – он их просто отринул.

Титан бушевал. В свое выступление он вложил все ярость и силу, на какие был способен. Он дерзил, угрожал, насмехался. Тщетно Эрман прерывал его, предлагая вести себя более сдержанно и не нарушать законных рамок защиты. Сквозь раскрытые окна мощный голос Дантона был слышен далеко на улице. И что ему было до призывов председателя, подкрепляемых бесполезным звоном колокольчика? Разве к судьям он обращался?

Трибун снова говорил с народом. В последний раз он апеллировал к владыке, который вознес его на вершину революции, который прежде служил ему верной опорой.

Услышит ли, поймет ли его народ?

И станет ли на его защиту?

Вот два вопроса, которые волновали Жоржа Дантона в течение всей его речи. И поэтому речь превратилась в беспорядочный поток самовосхвалений и призывов.

– Мой голос, столько раз звучавший для блага народа, для защиты и поддержки его интересов, теперь без труда опровергнет клевету.

Посмеют ли трусы, оклеветавшие меня, бросить мне в лицо свои обвинения?.. Пусть они покажутся, и я тотчас покрою их позором и бесчестьем, заслуженным ими!.. Вот моя голова: она отвечает за все…

…Личная дерзость, конечно, достойна порицания, и меня в ней никогда не имели оснований упрекать; но дерзость национальная, пример которой я столько раз подавал и при помощи которой столько раз служил народному благу, – этот род дерзости не только допустим в революции, он даже необходим, и я горжусь им. Когда я вижу, что меня так жестоко, так несправедливо обвиняют, могу ли я подавить чувство негодования, которое кипит во мне против моих клеветников? Разве от такого революционера, как я, можно ждать хладнокровной защиты?

Я продавался? Я? Люди моего покроя неоценимы: их нельзя купить. Огненными знаками оттиснута на их челе печать свободы и республиканского духа!

И меня-то обвиняют в том, что я пресмыкался у ног презренных деспотов, что я всегда был врагом партии свободы, что я был сообщником Дюмурье и Мирабо! И от меня требуют ответа перед лицом неизбежного, неумолимого правосудия!..

А ты, Сен-Жюст, ты ответишь перед потомством за клевету, брошенную против лучшего друга народа, против самого пламенного его защитника…

…Я вполне сознательно бросаю вызов моим обвинителям, предлагаю им померяться со мной… Пусть они предстанут здесь, и я погружу их в небытие, откуда им никогда не следовало выходить!.. Подлые клеветники, покажитесь, и я сорву с вас маски, спасающие вас от общественной кары!..

…Честолюбие и жадность никогда не имели власти надо мной; они никогда не управляли моими поступками; никогда эти страсти не заставляли меня изменять делу народа; всецело преданный родине, я принес ей в жертву всю мою жизнь…

…Вот уже два дня, как трибунал познакомился с Дантоном; завтра он надеется уснуть на лоне славы; никогда он не просил пощады, и вы увидите, как он взойдет на эшафот со спокойствием, свойственным чистой совести…



Так говорил он более часу подряд, и ничто, казалось, не могло остановить его. Голос креп, приобретал невероятную силу, достигал противоположного берега Сены и ближайших площадей…

Председатель и судьи чувствовали себя растерянными. Комитет общественного спасения, следивший за ходом дела, был настолько обеспокоен, что даже отдал Анрио приказ арестовать председателя и прокурора, подозревая их в слабости; однако затем члены Комитета одумались и приостановили выполнение приказа. Вместо этого несколько представителей Комитета общественной безопасности отправились в трибунал, чтобы поддержать бодрость присяжных.

Положение было исправлено тем, что Дантон, вложивший слишком много энергии и голоса в свою импровизацию, в конце концов выдохся и стал хрипеть. Председатель предложил ему передышку, обещая потом вернуть слово, и утомленный трибун на это согласился.

Конец заседания был занят допросом Эро, Демулена, Делакруа, Филиппо и Вестермана.

Итак, опасения Робеспьера и Сен-Жюста не были плодом их фантазии: разбить «давно сгнивший кумир» оказывалось совсем не легким делом.



Третий день процесса, 15 жерминаля (4 апреля), стал днем, перелома; укрепив вначале надежды дантонистов, он же затем эти надежды и разбил.

С утра на скамью подсудимых сел новый обвиняемый. Это был Люлье, прежний прокурор Парижского департамента. Ему инкриминировали связь с Шабо и пособничество планам аферистов.

Дантон выглядел очень возбужденным. Он разразился нападками на Робеспьера и Сен-Жюста, на Кутона, Билло, Амара и Вулана и особенно на Бадье. Он повторил требование, предъявленное накануне Делакруа: пусть обвинение вызовет тех свидетелей – членов Конвента, которых хотят услышать жертвы неправедного суда!

Когда Фукье-Тенвиль ответил отказом, Дантон стал обращаться прямо к зрителям. Остановив взгляд на любопытном, взобравшемся на скамейку, Жорж крикнул ему и его соседям:

– Бегите в Конвент! Добивайтесь, чтобы прислали наших свидетелей!

Так как ропот народа начинал тревожить судей, напуганный Фукье отправил в Конвент письмо, в котором изложил требования подсудимых.

Дантон и его друзья считали себя почти спасенными.

А между тем неумолимая коса смерти была уже занесена над их головами.



В Комитеты поступил донос от арестанта Люксембургской тюрьмы некоего Лафлота.

Лафлот сообщал, что в тюрьме составлен заговор, во главе которого находится приятель Демулена, генерал Артур Диллон. Заговор ставил целью освободить Дантона и его сообщников. В случае успеха заговорщики рассчитывали перерезать «комитетчиков» и захватить в свои руки власть. Выяснилось также, что конспираторов субсидировала Люсиль Демулен, которая переправила Диллону тысячу экю с целью собрать толпу около трибунала.

Открытие этих фактов взволновало членов правительства и вынудило их к принятию ответных мер.

Так как письмо Фукье-Тенвиля Конвент переслал в Комитеты, оно оказалось в руках робеспьеристов почти одновременно с доносом Лафлота. Сравнив оба документа, члены Комитетов решили, что это части единого целого. Немедленно в Конвент был направлен Сен-Жюст. Он рассказал о происшедшем и потребовал, чтобы Конвент принял декрет, лишающий права участвовать в прениях всякого подсудимого, оскорбившего национальное правосудие.

Декрет был тут же принят, и Вадье доставил его Фукье-Тенвилю.



Когда декрет и донос Лафлота были оглашены в трибунале, обвиняемые поняли, что погибли. Демулен воскликнул:

– Злодеи! Им мало того, что они убивают меня; они хотят убить и мою жену![35]

В сильном волнении Дантон потребовал, чтобы судьи, присяжные и народ заявили, правда ли, что национальное правосудие оскорблено. Заметив Вадье и Вулана, он крикнул:

– Взгляните на этих подлых убийц! Они будут выслеживать нас до самой смерти!

Эрман поспешил закрыть заседание.

Итак, надежды на народ не оправдались. Простые люди не пожелали вмешиваться в судьбу Дантона: он давно уже стал для них чужим…



Утром 16 жерминаля прений не возобновили.

Фукье спросил присяжных, составили ли они представление о деле. Понимая, что означает этот вопрос, Дантон и Делакруа бурно запротестовали:

– Нас хотят осудить, не выслушав? Пусть судьи не совещаются! Мы достаточно прожили, чтобы почить на лоне славы, пусть нас отвезут на эшафот!..

Дантон вдруг ударил себя по лбу:

– Я заговорщик! Мое имя причастно ко всем актам революции: к восстанию, революционной армии, революционным Комитетам, Комитету общественного спасения, наконец к этому трибуналу! Я сам обрек себя на смерть, и я – умеренный!

Он дико захохотал.

Демулен до такой степени вышел из себя, что смял листки со своей защитной речью и бросил комок в голову Фукье-Тенвилю.

Трибунал, применяя декрет, лишил обвиняемых права участвовать в прениях. Их отвели обратно в Консьержери, и там, в канцелярии, некоторое время спустя секретарь суда прочитал им приговор, вынесенный присяжными.

Все, за исключением Люлье, приговаривались к смертной казни.

Казнь должна была совершиться немедленно. Осужденных тут же сдали на руки палачу.



– Ну и жирная дичинка у тебя сегодня! – жандарм с улыбкой подмигнул гражданину Сансону.

Тот вздохнул.

Дело не легкое! Пятнадцать человек; всем – подстриги волосы, свяжи за спиной руки, помоги взобраться на телегу, а там… там успей все кончить до темноты, когда сейчас уже почти четыре! Пациенты, слава богу, почти все смирные. Зато этот, длинноволосый, стоит пятерых. Как он орал, как вырывался из рук помощников Сансона! Его пришлось связать, словно бешеного; а рубашка на нем превратилась в клочья…

…Долог и труден путь от Консьержери до площади Революции. Три телеги едва ползут, подпрыгивая на каждом ухабе и доставляя нестерпимую боль всему телу. Невозможно стоять прямо, когда руки связаны.

Невозможно – а нужно.

Ибо Жорж Дантон хочет отправиться в преисподнюю, стоя во весь свой богатырский рост.

Лицо его благодушно. Он улыбается. И даже… декламирует Шекспира!

…Бедный Камилл! Сколько он плакал сегодня! Вот и сейчас он кричит надрываясь:

– Народ! Тебя обманывают! Убивают твоих лучших защитников!

Жорж пытается образумить друга:

– Успокойся и оставь эту подлую сволочь!..

Дантон больше не верит в санкюлотов. С безразличием смотрит он на серую массу; которая со всех сторон молчаливо окружает телеги.

…Какой чудесный день сегодня! Солнце светит вовсю, на небе ни облачка, а деревья оделись яркой, свежей листвой. Как, должно быть, хорошо теперь в Арси!..

…О! Что-то страшно знакомое… Да ведь это же Пон-Неф! А вот и маленькое кафе «Парнас», где Жорж впервые встретился с Габриэлью…

…Парк Пале-Рояль… Здесь он обручился с революцией…

…Телеги стучат по улице Конвента, бывшей Сент-Оноре. И опять все кругом так хорошо знакомо. Якобинский клуб, где было выдержано столько баталий, немного подальше – дом столяра Дюпле, обиталище Неподкупного…

Жорж поднимает голову.

– Ишь ты! Все окна закрыты ставнями, словно жильцы уехали или вымерли… Ну нет, Дантона не проведешь, он оставит по себе память!.

Его страшный голос заставляет- вздрогнуть жандармов и отпрянуть толпу.

– Робеспьер! Я жду тебя! Ты последуешь за мной!..

Что это? Словно тяжкий стон раздался из-за закрытых ставен. Или только так показалось?..



Солнце было совсем недалеко от горизонта, когда телеги прибыли, наконец, на площадь Революции. Статуя свободы горела багровым отблеском. Черной двуногой химерой выделялась машина смерти.

Сансон торопился и подгонял своих людей. Эро де Сешель, которому предстояло подняться первым, хотел поцеловать Дантона. Их разняли.

– Дурачье, – беззлобно заметил Жорж, – разве вы можете помешать нашим головам поцеловаться в корзине?..

…Он слышал, как четырнадцать раз упал нож гильотины. Он был пятнадцатым.

У самого подножья эшафота он вдруг почувствовал слабость.

На секунду остановился.

– О моя возлюбленная, – прошептали его сухие губы, – неужели я больше тебя не увижу?..

Потом точно встряхнулся. Сказал: «Мужайся, Дантон» – и быстро поднялся по лестнице.

Свои последние слова он произнес на эшафоте:

– Ты покажешь мою голову народу, – приказал трибун палачу. – Она стоит этого.

И гражданин Сансон послушно выполнил требование своего пятнадцатого пациента.

Кто ты такой?

Когда сумерки опустились над Парижем, тела отвезли на новое кладбище для казненных, в Муссо. Там всех их свалили в общую яму и засыпали сверху известью.

Три месяца и двадцать два дня поджидал здесь Жорж Дантон своего старого товарища Максимилиана Робеспьера.

И вот 10 термидора (28 июля) они снова встретились. В этот день сюда привезли и так же швырнули в негашеную известь останки Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона и их двадцати соратников.

Восходящая линия великой революции закончилась.

Она закончилась вместе с падением якобинской диктатуры, бывшей ее вершиной и все же не сумевшей разрешить задач, поставленных перед нею санкюлотами.

Робеспьера низринул блок, сложившийся из охвостьев дантонистов и эбертистов. То, чего не смог сделать Дантон, сделали Тальен и Фуше.

Термидор выбросил из буржуазной революции все, что не устраивало буржуазию. Царство добродетели уступало место царству денег. Казалось бы, сбылись мечты Жоржа Дантона: революционное правительство было прикончено, экономические ограничения сняты, тюрьмы открыты. Правда, открыты лишь для того, чтобы дать свободу жрецам денежного мешка и поглотить в своих недрах всех тех, кому был милее прежний революционный курс.

Нувориши, представители боевой, спекулятивной буржуазии строили свою новую респектабельную жизнь.

Шли годы.

Проносились эпоха Наполеона, Реставрация, Июльская монархия… Вспыхивали новые революции. Наследники Дантона умело обманывали бедняков и рабочих, добиваясь с их помощью новых побед.