Prix Nobel?Oui, ma belle.
Вполне отдавая себе отчет в том, как велик элемент случайности в таких делах, Бродский, видимо, всегда полагал, что он может быть отмечен этой высоко престижной наградой. У него была в характере спортивная, состязательная жилка – с юных лет его непосредственной реакцией на чужие стихи было: я могу это сделать лучше
[510]. К различным призам и наградам, которые посыпались на него после 1972 года, он относился прагматически (дополнительный доход) или иронически, не придавая им большого значения. Но Нобелевская премия имела для него, как и для всех русских, особый ореол. В изолированной от внешнего мира России вообще все явления западной культуры приобретали особый мифологизированный статус. Если на Западе среднеобразованного обывателя мало интересует, кто стал лауреатом Нобелевской премии по литературе в текущем году, то в России, благодаря чудовищным по кретинизму пропагандистским кампаниям против присуждения Нобелевской премии Пастернаку (1958) и Солженицыну (1970) и не менее шумной официальной радости в связи с премией Шолохова (1965), «нобелевка» стала предметом общественных интересов. Постоянные разговоры в кругу Бродского шли о Нобелевской премии для Ахматовой. Осенью 1965 года, как раз когда Бродский вернулся из ссылки, друзья Ахматовой полагали, что она была финалистом, а предпочтение было отдано Шолохову только потому, что шведы хотели ублажить советское руководство после еще памятного скандала с Пастернаком. Чуковская пишет о том, как она услышала сообщение о премии Шолохову: «Меня будто грязным полотенцем по лицу ударили»
[511]. Как мы знаем теперь, имя Ахматовой действительно обсуждалось Нобелевским комитетом, но в 1965 году она, как и Оден, имела в комитете лишь умеренную поддержку. Единственным сколько-нибудь серьезным конкурентом Шолохову среди россиян был К. Г. Паустовский
[512].
Работа Нобелевского комитета держится в секрете, но, по слухам, Бродский был номинирован уже в 1980 году, когда лауреатом стал Чеслав Милош. Как водится, его имя несколько лет оставалось в списке тех, кого шведские академики считали наиболее достойными кандидатами, пока, наконец, выбор не пал на него в 1987 году. Сведения о нобелевском отборе 1987 года, раздобытые журналистами, разнятся, но почти во всех списках финалистов, соперников Бродского, встречаются имена Октавио Паса, Шеймуса Хини, В. С. Найпола и Камило Хосе Села. Все они стали нобелевскими лауреатами в последующие годы.
Присуждая премию, Нобелевский комитет лаконично формулирует, в чем состоит главная заслуга лауреата. В дипломе Бродского стояло: «За всеобъемлющую литературную деятельность, отличающуюся ясностью мысли и поэтической интенсивностью». Представляя лауреата, постоянный секретарь Шведской академии профессор Стуре Аллен начал речь словами: «Для нобелевского лауреата Иосифа Бродского характерна великолепная радость открытия. Он находит связи (между явлениями. – Л. Л.), дает им точные определения и открывает новые связи. Нередко они противоречивы и двусмысленны, зачастую это моментальные озарения, как, например: «Память, я полагаю, есть замена хвоста, навсегда утраченного в счастливом процессе эволюции. Она управляет нашими движениями...»»
[513] Краткая речь Стуре Аллена отразила перемены, начавшиеся на востоке Европы. В прошлом, присуждая премию писателям из советской России, шведские академики с наивной тщательностью подчеркивали аполитичность своего решения. Премия Пастернаку (1958) была присуждена за «важные достижения в современной лирической поэзии», и тогдашний постоянный секретарь Шведской академии Андерс Остерлинг в своем выступлении подчеркивал, что «Доктор Живаго» «выше партийно-политических рамок и, скорее, антиполитичен в общечеловеческом гуманизме»
[514]. Шолохова в 1965 году наградили за «художественную силу и целостность, с которой он отобразил в своем донском эпосе историческую фазу в жизни русского народа». Солженицына в 1970-м – за «нравственную силу, с которой он продолжил бесценные традиции русской литературы». В конце 1987 года в СССР набирали силу горбачевская перестройка и гласность, что сделало более «гласными» и шведов. Стуре Аллен упомянул конфликт Бродского с советским режимом («Сквозь все испытания – суд, ссылку, изгнание из страны – он сохранил личную целостность и веру в литературу и язык»), не стеснялся представитель академии и в характеристике этого режима («тоталитарный»)
[515].
Нередкая реакция на провозглашение очередного нобелевского лауреата – неудовольствие, недоумение, разочарование. В отличие от спортивных состязаний с легко квантифицируемыми показателями задача тех, кто судит литературные достижения, нелегка. Угодить всем вкусам и мнениям невозможно. Критерии, установленные в завещании Альфреда Нобеля, достаточно расплывчаты: «...тому, кто создаст в области литературы наиболее выдающееся произведение идеалистической направленности». В начале двадцатого века шведы интерпретировали «идеалистическое» более или менее в религиозно-философском смысле. Так, первые скандальные неприсуждения премий – Толстому, Ибсену и Стриндбергу – академики объясняли именно недостаточным «идеализмом» писателей: Толстой позволил себе кощунственно переписывать Евангелие, Ибсен писал то «слишком социально», то «слишком загадочно», а «декадента» Стриндберга, несмотря на его международную славу, никогда даже не номинировали. Позднее «идеалистическое» стали понимать как эстетически совершенное и гуманное. И все же за восемь десятилетий список имен писателей, не удостоенных Нобелевской премии, едва ли не затмил список лауреатов. Помимо упомянутых трех в него входили такие столпы модернизма, как Конрад, Пруст, Джойс, Кафка, Музиль, Брехт, Набоков, Борхес, такие признанные национальные поэты, как Клодель, Рильке, Фрост, Оден, Ахматова, если не считать тех, чьи имена не стали при жизни достаточно известны в Стокгольме: Чехов, Блок, Цветаева, Мандельштам, Чапек, Лорка, Целан...
В октябре 1987 года Бродский жил в Лондоне в гостях у пианиста Альфреда Бренделя. О своем лауреатстве он узнал, сидя за ланчем в пригороде Лондона Хэмпстеде, в скромном китайском ресторанчике, куда его привел Джон Ле Kappe, прославленный автор шпионских романов. По словам Ле Kappe, они выпивали, закусывали и болтали о пустяках «в духе Иосифа – о девушках, о жизни, обо всем»
[516]. Жена Бренделя отыскала их в ресторане и сообщила, что дом осажден телерепортерами – Иосифу присудили Нобелевскую премию. «Выглядел он совершенно несчастным, – продолжает Ле Kappe. – Так что я ему сказал: „Иосиф, если не сейчас, то когда же? В какой-то момент можно и порадоваться жизни“. Он пробормотал: „Ага, ага...“ Когда мы вышли на улицу, он по-русски крепко обнял меня и произнес замечательную фразу...»
[517] Фраза Бродского, которая так понравилась англичанину, «Now for a year of being glib», идиоматична и поэтому трудно поддается переводу. Glib – это «болтливый», а также «поверхностный» или – «поверхностно-болтливый», «трепотливый». «A year of being / living» – стандартный литературный оборот: «год, когда живешь...» – далее подставляется необходимое наречие или деепричастный оборот (например, в названии популярного фильма австралийского режиссера Питера Уира – «A year of living dangerously» – «Год, когда живешь опасно»). Бродский боялся, что в ближайшие месяцы придется тратить все время на поверхностную болтовню с журналистами и т. п.
Нобелевскую лекцию, однако, он написал с предельной серьезностью, постаравшись в самой сжатой форме изложить в ней свое кредо. В отличие от мозаичного стиля большинства его эссе, где отдельные мысли и импрессионистические наблюдения сталкиваются, заставляя воображение читателя работать в одном направлении с воображением автора, в нобелевской лекции есть две отчетливо сформулированные темы и они развиты последовательно (хотя Бродский и предупреждает слушателей, что это только «ряд замечаний – возможно нестройных, сбивчивых и могущих озадачить вас своей бессвязностью»
[518]). Это темы, знакомые нам из всего предшествующего творчества Бродского, но здесь они изложены с особой решительностью: сначала он говорит об антропологическом значении искусства, а затем о примате языка в поэтическом творчестве.
В публичных выступлениях и интервью Бродский нередко шокировал аудиторию заявлением: «Эстетика выше этики». Между тем это отнюдь не означало равнодушия к нравственному содержанию искусства или, тем более, утверждения права художника быть имморалистом. Это – традиционный тезис романтиков, в истории русской литературы наиболее подробно обоснованный Аполлоном Григорьевым. Так, в 1861 году Григорьев писал: «Искусство как органически сознательный отзыв органической жизни, как творческая сила и как деятельность творческой силы – ничему условному, в том числе и нравственности, не подчиняется и подчиняться не может, ничем условным, стало быть, и нравственностью, судимо и измеряемо быть не должно. В этом веровании я готов идти, пожалуй, до парадоксальной крайности. Не искусство должно учиться у нравственности, а нравственность учиться (да и училась и учится) у искусства; и, право, этот парадокс вовсе не так безнравствен, как он может показаться с первого раза...»
[519]
Мысль о том, что искусство, высшим проявлением которого для Бродского является поэзия, есть воспитание чувств, что оно исправляет нравы, делает человека лучше и дает ему силы сопротивляться враждебным, нивелирующим личность силам истории, традиционна. Бродский и сам упоминает триаду Платона, приравнивающую Красоту к Добру и Разуму, и оракул Достоевского: «Красота спасет мир», – и называет иные классические имена. Из этих общих рассуждений он делает вывод о более чем культурном или цивилизационном значении литературы. Оно – антропологично (ср. «органично» у Григорьева), ибо изменяет самое природу человека как вида. Только homo legem, человек читающий, по Бродскому, способен быть индивидуумом и альтруистом в отличие от массового стадного человеческого существа. Бродский как бы предлагает свой вариант эволюции человека. Его улучшенный человек, в отличие от «нового человека» социалистических утопий, индивидуалист и, в отличие от сверхчеловека Ницше, гуманист.
Остроту этим рассуждениям придают два обстоятельства – одно вербализовано в тексте, другое присутствует там имплицитно. Бродский говорит о необходимости чтения великой литературы исходя из трагической реальности своего столетия. Двадцатый век – век демографического взрыва, сопровождавшегося беспрецедентными по масштабам актами бесчеловечности: нацистский холокост, сталинские коллективизация и Большой террор, культурная революция в Китае. Самым массовым проявлением зла на планете в двадцатом веке Бродский называет российский сталинизм («количество людей, сгинувших в сталинских лагерях, далеко превосходит количество сгинувших в немецких»
[520]). Заслугу своего поколения Бродский видит в том, что оно не дало сталинизму окончательно опустошить души людей и возобновило культурный процесс в России
[521]. Результаты этой культурной, эстетической работы для Бродского очевидны: «Для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительней, чем для человека, Диккенса не читавшего»
[522]. Поэтому «эстетика – мать этики»
[523].
В лекции не была высказана прямо, но содержалась критика релятивистских предрассудков и интеллектуальной моды, распространенных среди образованного класса на Западе. Бродский не проходит мимо недостатков западного, в частности американского, общества, но недвусмысленно объявляет массовые социалистические эксперименты, в первую очередь на своей родине, самым страшным злом Нового времени. Между тем в западных интеллектуальных кругах было принято говорить о разных, но уравновешивающих друг друга недостатках двух общественных систем. Принципиальная атака на социализм и коммунизм, как и вообще оценка политических систем в категориях Добра и Зла, считалась реакционной. Если не реакционной, то устарелой и наивной считалась и концепция литературы как инструмента нравственного прогресса. Такая концепция подразумевает некое единое содержание, заложенное в литературный текст автором – Данте, Бальзаком, Достоевским, Диккенсом (в относительно короткой лекции Бродский называет более двадцати имен писателей и философов). Но господствующая интеллектуальная мода провозгласила «смерть автора» и один из постулатов постмодернизма – бесконечная многозначность любого текста. Таким образом, то, что говорил Бродский в небольшом зале Шведской академии, было, пользуясь его излюбленным выражением, «против шерсти» многим слушателям, и это чувствовалось в вежливом, но скептическом тоне вопросов и реплик, прозвучавших после лекции
[524].
Но вообще присуждение Нобелевской премии Бродскому не вызвало таких споров и противоречий, как некоторые иные решения Нобелевского комитета. К 1987 году он уже был знакомой и для большинства симпатичной фигурой в интеллектуальных кругах Европы и Америки. Хотел он этого или нет, но своей начальной известностью он был обязан драматической истории с неправедным судом и последующим изгнанием из страны. Его мемуарную прозу находили умной и трогательной. Его стихи в переводах вызывали уважение, а иногда и восхищение, и все на Западе знали о его поэтической славе на родине. Когда журналистам и публике было зачитано решение Нобелевского комитета, аплодисменты, по свидетельству ветеранов, были особенно громкими и долгими. Бродский в первом же интервью после прерванного китайского ланча сказал о премии: «Ее получила русская литература, и ее получил гражданин Америки»
[525].
На родину известие о том, что Иосиф Бродский стал нобелевским лауреатом, пришло накануне переломного момента. Советский режим уже начал давать трещины под давлением затяжного экономического кризиса и расшатываемый «перестройкой», а идеологический аппарат утратил былую непоколебимость. В былые времена, когда Нобелевскую премию присуждали Солженицыну и Пастернаку, а еще раньше, в 1933 году, Бунину, в советской печати откликались истерической кампанией – обвиняли Нобелевский комитет в том, что он служит капитализму, империализму и т. п. На этот раз воцарилось растерянное молчание. Более двух недель в советской прессе о лауреатстве Бродского вообще ничего не было. Для зарубежной аудитории официальное отношение к событию выразил второстепенный мидовский чиновник. Как раз в четверг 22 октября, в день объявления Нобелевского комитета, в Москву прилетел государственный секретарь США Джордж Шульц. Состоялась пресс-конференция, и прилетевшие с американцем журналисты попросили начальника информации МИДа Геннадия Герасимова прокомментировать присуждение премии Бродскому. Герасимов назвал это решение «странным», сказал, что у премии «политический привкус», что о «вкусах не спорят» и что сам бы он предпочел Найпола
[526].
Первое упоминание о премии в советской печати появилось только через две с половиной недели, 8 ноября, да и то в газете «Московские новости», отличавшейся максимально возможным для того времени либерализмом. На вопрос корреспондента газеты: «Как вы оцениваете решение дать Нобелевскую премию писателю Бродскому?» – киргизский писатель Чингиз Айтматов ответил: «Выражу только свое личное мнение. К сожалению, лично я его не знал. Но причислил бы к той когорте, которая сейчас ведущая в советской поэзии: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Возможно (это мое личное предположение), его стихи будут у нас опубликованы. Если поэт известен лишь узкому кругу почитателей, это одно. Когда его узнают массы – это совсем другое»
[527]. Тем, кто узнавал о литературных новостях в стране и в мире из «Литературной газеты», пришлось ждать аж до 18 ноября, да и то читать газету очень внимательно. В середине девятой, международной, полосы появилась заметка о лауреате Нобелевской премии мира президенте Коста-Рики Ариасе. Во вступительном абзаце перечислялись все другие нобелевские лауреаты года. В конце списка: «Иосиф Бродский (США)»
[528]. Через неделю в сообщении из Парижа о форуме «Литература и власть» было вскользь сказано, что заявленные в программе «лауреаты Нобелевской премии Чеслав Милош и Иосиф Бродский так и не явились в Париж»
[529]. Это упоминание могло восприниматься читателем как положительное по сравнению с той истерикой, которую закатывала советская пресса после присуждений премий Бунину, Пастернаку и Солженицыну. Редактором «Литературной газеты» был по-прежнему А. Б. Чаковский, который в 1964 году говорил американским журналистам: «Бродский – это то, что у нас называется подонок, просто обыкновенный подонок...»
[530]
Представители слабеющего режима попытались наладить контакт с прославленным изгнанником. Как рассказал нам в те же дни шведский дипломат, из советского посольства в Стокгольме дали знать, что представители родины поэта будут участвовать в торжествах, если он воздержится в лекции от выпадов против СССР, Ленина и коммунизма. Бродский, как мы знаем, не воздержался, и советский посол (по другой профессии – литературный критик) Б. Д. Панкин на церемонию не пришел.
Но в Москве и Ленинграде уже веял ветерок свободы. 25 октября на вечере поэзии в московском Доме литераторов журналист Феликс Медведев объявил со сцены о присуждении Бродскому премии и аудитория разразилась овацией. После этого актер Михаил Козаков читал стихи Бродского
[531]. Тем временем поэт и редактор отдела поэзии в журнале «Новый мир» Олег Чухонцев, который встречался с Бродским в Америке еще в апреле 1987 года, добился разрешения напечатать подборку стихов новоиспеченного лауреата в декабрьском номере. Видимо, не намеренно, но большинство вошедших в подборку вещей составили «письма» – цикл «Письма римскому другу», диптих «Письма династии Минь», а также «Одиссей Телемаку» и «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...»
[532]. Это вызывало в памяти строки, написанные двадцатью годами раньше:
...ветер,как блудный сын, вернулся в отчий доми сразу получил все письма.(«Открытка из города К.», КПЭ)
Глава X
Невозвращенец
Мы садились с мамой в перепол ненную лодку, и какой-то старик в плаще греб. Вода была вровень с бортами, народу было очень много.
Из воспоминаний Бродского (см. главу I)
Перемены на родине
Уезжая из России в 1972 году, Бродский не знал, удастся ли ему когда-нибудь еще увидеть родину. Эмиграция из СССР была движением только в одну сторону, безвозвратным. Провозглашенное Объединенными Нациями право человека на свободное перемещение полностью игнорировалось советским правительством. В редких случаях эмигрантам, не сумевшим приспособиться к жизни за рубежом, разрешали вернуться, но с обязательным условием публичного покаяния, унизительного признания совершенной ошибки, рассказа в прессе о том, как скверно живется в капиталистическом аду. Просто приехать повидаться с родными и близкими эмигрант не мог, и они не могли навестить его. Правительство не хотело, чтобы люди сравнивали образ жизни дома и на Западе, так как сравнение, по крайней мере материальных условий, было невыгодно для СССР. Кроме того, действовали исконные идеологические предрассудки. Покинуть социалистическое отечество мог лишь предатель, враг, и даже разрешенная эмиграция должна была стать наказанием – изгнанием, остракизмом. В особенности, если изгнанник был писателем, журналистом, общественным деятелем, то есть по советским понятиям принадлежал к «идеологической сфере», а идеология по этим понятиям была либо правильная, «наша», либо враждебная.
Наказывали не только изгнанника, но и его семью. Родители Бродского двенадцать раз подавали заявления с просьбой разрешить им вместе или по отдельности съездить повидать сына, но каждый раз получали отказ. Отказ мотивировался с внушительной бессмысленностью: поездку власть считала «нецелесообразной». Целью Марии Моисеевны и Александра Ивановича Бродских было повидаться с единственным сыном. Что же должно было быть «сообразно» этой цели? Иногда отвечали и так: согласно нашим документам, ваш сын выехал из СССР в Израиль (или как однажды сказал старикам чиновник ленинградского ОВИРа в устной беседе: «Мы его направили в Израиль»), а вы просите разрешить поездку в США. В Америке Бродский обращался ко всем, кто пользовался каким-то влиянием на кремлевское правительство. За него ходатайствовали госдеп, сенаторы, епископы, но советская власть была непреклонна. Мать Бродского умерла 17 марта 1983 года, отец немногим более года спустя. Сына они так и не повидали.
После прихода Горбачева к власти в апреле 1985-го началась разгерметизация страны. Все чаще журналисты стали спрашивать нобелевского лауреата, собирается ли он приехать на родину. Поначалу он отвечал, что приедет после того, как там начнут выходить его книги
[533]. Книги, вслед за первыми журнальными и газетными публикациями 1987–1989 годов, начали выходить в 1990-м
[534]. По мере того как книг становилось все больше, а поток статей о Бродском, журналистских и литературоведческих, приобрел лавинообразный характер
[535], поэта стали одолевать сомнения. Чувства, которые он испытывал к родной стране, и в первую очередь к родному городу, были сложны и интимны, а приезд в складывающихся обстоятельствах непременно сопровождался бы чествованиями, телевидением и прессой, встречами с массой неблизких людей. Постепенно на вопрос о возвращении он стал отшучиваться, что, мол, не следует возвращаться ни на место преступления, ни на место былой любви. Подробнее он говорил одному интервьюеру: «Первое: дважды в одну и ту же речку не ступишь. Второе: поскольку у меня сейчас вот этот нимб, то, боюсь, что я бы стал предметом... <...> разнообразных упований и положительных чувств. А быть предметом положительных чувств гораздо труднее, чем быть предметом ненависти. Третье: не хотелось бы оказаться в положении человека, который находится в лучших условиях, нежели большинство. Я не могу себе представить ситуацию, хотя это вполне реально, когда просящий у вас милостыню оказывается вашим одноклассником. Есть люди, которых такая перспектива не пугает, которые находят ее привлекательной, но это дело темперамента. Я человек другого темперамента, и меня не привлекает перспектива въезда в Иерусалим на белом коне. Я несколько раз собирался приехать в Россию инкогнито, но то времени нет, то здоровья не хватает, то какие-то срочные задачи требуется решать»
[536].
«Демократия!» и другие актуальные произведения
К горбачевской попытке либерализовать советский режим Бродский отнесся скептически. Он весьма проницательно увидел в этом не мирную демократическую революцию, как хотелось воспринимать происходящее многим из его друзей и знакомых, а мутацию привычной для России формы правления – бюрократический имперский левиафан приспосабливался к новым условиям существования в меняющемся мире. Тогда же, в конце восьмидесятых, он начал работать над одноактной пьесой «Демократия!»
[537] (завершена в 1990 году), а в 1992-м написал и второй акт, откликаясь на развитие событий в бывшем СССР. Никогда раньше (и никогда позже) Бродский не работал в жанре прямой политической сатиры. Даже в непосредственном отклике на подавление реформ в Чехословакии, «Письме генералу Z.» (1968, КПЭ), написанном в форме монолога от лица усталого и отчаявшегося солдата империи, сатирическое слито с лирическим. Но «Демократия!» – беспримесная сатира, политическая карикатура. Так же, как в ранних вещах с элементами политической аллегории – «Anno Domini» (1968, ОВП) и «Post aetatem nostram» (1970, КПЭ), — действие происходит не в метрополии, а в одной из имперских провинций. Только в «Anno Domini» и в «Post aetatem nostram» империя условна, а в «Демократии!» – это Советский Союз, в то время как провинция – некая усредненная прибалтийская республика
[538].
Бродский был равнодушен к театру. В нобелевские дни приглашенный на встречу с работниками прославленного Стокгольмского драматического театра, он для начала доверительно сказал собравшимся актерам и режиссерам: «Ведь пьесы гораздо интереснее читать, чем смотреть, не правда ли?»
[539] «Демократия!» так же, как философские пьесы «Мрамор» (1984)
[540] и «Дерево» (1965?; не опубликовано)
[541], – это пьеса для чтения. Драматического действия, интриги в ней нет. В ней есть фарсовые потасовки, но в основном четверка собравшихся за столом правителей провинции (во втором акте – уже независимой страны) занимается тем, ради чего в представлении живущих впроголодь масс и стоит стремиться к власти – они вкусно и обильно едят. Они также пьют, курят гаванские сигары, мужчины вожделеют к сексапильной секретарше Матильде. Четверка ведет разговоры, с опаской поглядывая на бессловесного персонажа, чучело медведя. В первом акте медведь является наблюдающим устройством для передачи информации в метрополию, во втором – еще и роботом-корреспондентом всемирной телевизионной сети CNN. Смысл сатиры прост: какие бы реформы, «революции сверху» ни проводила власть, все остается по-прежнему – чиновная верхушка пользуется всеми благами, держа население в повиновении и страхе.
Но есть в сатире Бродского еще два мотива, отражающих своеобразие его скептической политической философии: Бродский не считает демократию и национальную независимость абсолютными ценностями. Примерно тогда же, когда писался первый акт пьесы, он говорил интервьюеру: «Представим себе, что [в России] воцарится демократический строй. Но в конце концов демократический строй выразится в той или иной степени социального неравенства. То есть общество никогда, ни при какой погоде счастливым быть не может – слишком много в нем разных индивидуумов. Но дело не только в этом, не только в их натуральных ресурсах и т. д. Я думаю, что счастливой экономики не существует...»
[542] Мысль о том, что никакие социальные реформы не улучшат условия человеческого существования, что только индивидуальная «революция в мозгу» может это сделать, за неимением в пьесе положительных персонажей отражена в пререканиях министров: «История здесь происходит! В мозгу!» (Правда эта, несомненно, авторская, а мысль предварительно травестирована: «Мы ж – мозг государства!»
[543]) Без «революции в мозгу» модус свободы, предоставленной народу, поведет только к озверению. Во втором акте Бродский деметафоризирует метафору «озверения». Представитель трудящихся масс в пьесе, секретарша Матильда, буквально озверевает – начинает превращаться в зверя, самку леопарда: «Когда кончается история, начинается зоология. У нас уже демократия, а я еще молода. Следовательно, мое будущее – природа. Точней – джунгли. В джунглях выживает либо сильнейший, либо – с лучшей мимикрией. Леопард – идеальная комбинация того и другого»
[544].
Не менее скептически относится Бродский и к отождествлению благоденствия с национальной независимостью, национальной государственностью. Глава государства Базиль Модестович говорит: «Всегда лучше, если угнетатель—<...> чужеземец. Лучше проклинать чужеземца, чем соотечественника. На этом все империи держатся. Вспомним цезарей, в худшем случае Сталина. Своего рода психотерапия. Здоровей ненавидеть чужого, чем своего»
[545]. Бродский считал нормальным, что Литва, где у него было много друзей, Латвия, Эстония и другие бывшие советские республики стали самостоятельными государствами, он просто предупреждал, что само по себе это не может никого осчастливить. Доморощенная тирания может оказаться еще хуже имперской.
Впрочем, индифферентным отношение Бродского к распаду советской империи можно назвать только с одной существенной оговоркой. Даже люди, хорошо его знавшие, были удивлены тем, как сильно его огорчило отделение Украины от России. Стало очевидно, что Прибалтика, Средняя Азия, Кавказ были в его сознании иными странами, а пространство от Белого до Черного моря, от Волги и до Буга – единой родной страной. В таком восприятии родины Бродский был не одинок. «Имперское... сознание было присуще жителям Полтавы и Житомира, Нежина, Чернигова, Гомеля и Полоцка не менее, чем тверякам и вятичам. Ведь с начала империи, то есть от петровских времен, это сознание относило Украину и Белоруссию к метрополии. Да и могло ли быть иначе у людей, вынесших из гимназий и школ: „Киев – мать городов русских“»
[546]. Мы не будем касаться здесь убедительных, на наш взгляд, исторических, лингвистических, антропологических и этнографических доводов в пользу того, что русские, украинцы и белорусы – три разных народа. Это так, но это не устраняет драму распада культурно-исторического единства, остро пережитую Бродским. С Украиной связан единственный в его жизни случай автоцензуры.
28 февраля 1994 года Бродский выступал с чтением стихов в нью-йоркском Куинс Колледже, где когда-то, в начале своей американской жизни, короткое время преподавал. Аудитория была главным образом англоязычная, и читал он почти все по-английски. Судя по сохранившейся аудиозаписи, только четыре стихотворения были прочитаны по-русски. Роясь в бумагах в поисках одного из них, Бродский говорит: «Сейчас найду стихотворение, которое мне нравится... – и прибавляет, как бы обращаясь к самому себе: – ...я рискну, впрочем, сделать это...» Это рискованное стихотворение было «На независимость Украины» (1992, СНВВС). В первом чтении оно действительно может произвести шокирующее впечатление. Длинная инвектива обращена к украинцам, в ней много грубостей и оскорбительных этнических стереотипов. Свойственная вообще Бродскому стилистическая гетерогенность здесь повышена – Бродский использует полный набор клишированных украинизмов, перемешивая их со словами и выражениями из воровского арго. Таким образом усиливается ощущение незаконности, криминальности отделения Украины от России.
Скажем им, звонкой матерью паузы метя, строго:скатертью вам, хохлы, и рушником дорога.Ступайте от нас в жупане, не говоря в мундире,по адресу на три буквы, на все четырестороны...Прощевайте, хохлы! Пожили вместе, хватит.Плюнуть, что ли, в Днипро: может, он вспять покатит,брезгуя гордо нами, как скорый, битком набитыйотвернутыми углами и вековой обидой[547].
Стихотворение начинается обращением к шведскому королю Карлу XII: «Дорогой Карл Двенадцатый, сражение под Полтавой, / слава Богу, проиграно...» Карл XII проиграл Полтавскую битву 27 июня 1709 года, что имело огромные последствия для России и Европы, но начальные строки Бродского двусмысленны. Из дальнейшего текста явствует, что в конечном счете, без малого триста лет спустя, поражение потерпела все-таки Россия. Известны слова Вольтера: «Что всего важнее в этой битве, это то, что изо всех битв, когда-либо обагривших землю кровью, она была единственной, которая, вместо того чтобы произвести только разрушения, послужила к счастью человечества, так как она дала царю возможность свободно просвещать столь большую часть света»
[548]. Из этой идеологической позиции исходил и Пушкин в «Полтаве». Поэтому стихотворение Бродского заканчивается предостережением о духовной смерти для тех, кто решил отколоться от «просвещенной части света», культурного материка, заложенного Петром и далее культивированного российскими (а не русскими или украинскими) поэтами и писателями – от Пушкина и Гоголя до Бабеля и Булгакова.
С Богом, орлы-казаки, гетманы, вертухаи.Только когда придет и вам помирать, бугаи,будете вы хрипеть, царапая край матраса,строчки из Александра, а не брехню Тараса.
В литературной практике Бродского это был единственный случай, когда он решил не печатать стихотворение не потому, что остался им недоволен, а из соображений политических, так как не хотел, чтобы стихотворение было понято как выражение шовинистических великодержавных настроений
[549]. Он понял, что украинцы с обидой и, что еще хуже, кое-кто в России со злорадством прочтут резкие обвинительные строки, но не заметят того, что побудило его написать стихотворение – «печаль... по поводу этого раскола» («sadness [...] on behalf of that split»), – как он сказал, прочитав «На независимость Украины» в Куинс Колледже. Между тем об этой печали говорится прямо в тексте стихотворения. Его эмоциональная шкала включает в себя не только иронию, гнев и обиду, но и глубокую печаль:
Как-нибудь перебьёмся. А что до слезы из глаза,нет на неё указа ждать до другого раза.
Мы помним, что Украину, а именно Галицию, Бродский ощущал своей исторической родиной (см. главу I).
Третий после «Демократии!» и украинского стихотворения текст, непосредственно откликающийся на события в бывшем СССР, – это «Подражание Горацию» (ПСН). Правильнее было бы назвать это стихотворение «Вопреки Горацию». Гораций в оде «К Республике» предупреждает «корабль государства» об ужасных опасностях плавания, призывает к осторожности. Бродский, ровным счетом наоборот, призывает ринуться в неизвестность: «Лети, кораблик!» – лейтмотив стихотворения. «Не бойся» – повторяется дважды. Это – веселое стихотворение. Развернуть классическую метафору Горация можно было по-разному, Бродский избрал лихой, бесшабашный тон. Стихотворение звучит лихо и весело, потому что в нем повышенная концентрация экстравагантных, по существу, игровых приемов. В половине строф рифмы все или частично ассонансные, в том числе в первой:
Лети по воле волн, кораблик.Твой парус похож на помятый рублик.Из трюма доносится визг республик.Скрипят борта.
Благодаря укороченной четвертой строке каждого четверостишия стихотворение кажется стремительным. Автору как бы некогда подыскать слово, и он затыкает рифму неграмотным «еённый», некогда задуматься над отсутствием смысла в парономастическом сближении «не отличай горизонт от горя» или засомневаться в качестве каламбура «Гиперборей – Боря».
Если в чем Бродский и подражает Горацию, так это в том, что развивает старинную уже для Горация метафору «корабль государства»
[550] в зримых, конкретных образах. Сила стихотворения в том, что при краткости, «стремительности» строк и неоднократных анафорах-повторах его содержание не ограничивается призывами к рискованному полету по волнам, но краткие энергичные строки дают возможность рассмотреть и расслышать происходящее. Менее чем двадцатью словами Бродский может заставить нас увидеть удивительно много:
Трещит обшивка по швам на ребрах.Кормщик болтает о хищных рыбах.Пища даже у самых храбрыхвываливается изо рта.
Но полет кораблика только поспевает за полетом воображения поэта. В неполных семи строчках, переходящих из пятой строфы в шестую, очерчена целая вставная новелла:
Так открывают остров,где после белеют кресты матросов,где век спустя,письма, обвязанные тесемкой,вам продает, изумляя синькойвзора, прижитое с туземкойласковое дитя.
«Визг республик» в начале «Подражания Горацию» напоминает о пьесе «Демократия!» и стихотворении «На независимость Украины», но по существу энтузиазм «Подражания» контрастирует с горечью украинского стихотворения и с холодным сарказмом пьесы. Привести эти три вещи к общему знаменателю политических суждений Бродского трудно. Бродский переживал текущую историю и раз навсегда составленным суждением от нее не отгораживался. События его волновали и увлекали. Он мог подолгу разговаривать с друзьями о политике и старался не пропускать вечерних теленовостей. Радовался возвращению имени Петербурга своему родному городу, возмущался безобразиями в Чечне. В дни московских событий октября 1993 года прислал мне из Италии открытку с двустишием:
Мы дожили. Мы наблюдаем шашниброневика и телебашни.
Деятельные годы, 1990–1995
Бродский не был «за» Горбачева или Ельцина или «против» них. Ельцин был для него и симпатичным «кормщиком Борей», и безответственным политиком, допустившим чеченскую бойню. О Горбачеве он в нескольких интервью отзывался неодобрительно как о слишком болтливом и не понимающем смысла развязанных им событий человеке. Но, встретившись с Горбачевым лично, пережил неожиданное волнение: «Огромная зала, вернее, комната, сидят там человек двадцать, задают ему вопросы, зачем он сделал то, другое, а он молчит. То ли не хочет ответить, то ли не может. Думаю, скорей не может. В какой-то момент мне показалось, что в комнату вошла Клио – мы видим только ноги и подол ее платья. А где-то на уровне ее подошв сидят все эти люди. И я тоже»
[551].
Последнее пятилетие жизни Бродского совпало с большими переменами в России и в мире. Он был по-настоящему вовлечен во все происходящее, откликался на события то русскими, то английскими стихами, статьями, публичными выступлениями. Он и вообще был в это пятилетие занят как никогда: продолжал преподавать, участвовал во всевозможных общественных форумах. Ездил по Америке и то и дело пересекал океан. На посту поэта-лауреата США затеял общеамериканскую кампанию по пропаганде поэзии. Начал другую – с целью учредить русскую академию в Риме.
В сентябре 1990 года он женился на Марии Соццани, итальянской аристократке (по материнской линии русского происхождения). Радовался незнакомой семейной жизни. В 1993 году у них родилась дочь Анна. Этот период был и самым литературно продуктивным в его жизни со времен юности. В девяностые годы он написал и перевел более ста стихотворений, пьесу, десяток больших эссе. При этом состояние здоровья ухудшалось катастрофически, и он знал, что скоро умрет.
Болезнь
Сердце начало беспокоить Бродского рано, когда он казался окружающим здоровенным парнем да и вел себя соответственно. Молодые врачи, посетившие его в Норенской в начале ссылки, обнаружили у него «признаки декомпенсации порока сердца – боли, кровохарканье»
[552]. Склонность к сердечно-сосудистым заболеваниям, вероятно, была наследственной: отец перенес несколько инфарктов (что не помешало ему дожить до восьмидесяти). Сыграли свою роль «двадцать шесть лет непрерывной тряски, / рытья по карманам, судейской таски» – известна связь между ишемической болезнью и психологическими стрессами, хотя никогда не ясно – приступы стенокардии возникают в результате стрессов или психологическая неустойчивость обуславливается болезнью. Непосильный труд при скверном питании в деревне, а в годы эмиграции неустроенная холостая жизнь тоже подрывали здоровье. В Энн-Арборе Бродский завел велосипед, позднее недолго ходил в бассейн, но все это отнимало время и вскоре было заброшено. Что касается вредных привычек, то пил Бродский, по крайней мере по меркам соотечественников, умеренно, но злоупотреблял крепким кофе и, что было особенно пагубно, много курил. На мой вопрос, можно ли назвать одну главную причину смерти Бродского, лечивший его известный нью-йоркский кардиолог, не задумываясь, ответил: «Курение».
Когда Солженицын в заключение своего письма писал: «Желаю Вам здоровья и бодрости, постарайтесь не терять их», – это была не просто стандартная эпистолярная концовка. За пять месяцев до того, 13 декабря 1976 года, Бродский перенес обширный инфаркт. Ему предстояло прожить еще девятнадцать лет, но все эти годы состояние его здоровья постоянно ухудшалось. Через два года, почти день в день после инфаркта, 11 декабря 1978 года, ему понадобилась операция на сердце. Второй раз сердечные сосуды заменяли семь лет спустя, в декабре 1985 года. Этому предшествовало еще два инфаркта. В последнее десятилетие своей жизни Бродский периодически оказывался в больнице. Врачи поговаривали о третьей операции, а под конец и о трансплантации сердца, откровенно предупреждая пациента о том, что в этих случаях велик риск летального исхода. Бродский быстро старел, выглядел значительно старше своих лет. Под конец почти любые физические усилия стали непосильными. «Трудно стало одолеть расстояние этак с длину фасада...» – сказал он в декабре 1995 года Андрею Сергееву
[553].
Особенность ишемической болезни состоит в том, что приступы стенокардии приходят и уходят неожиданно. Они могут быть более или менее болезненными, но всегда сопровождаются ощущением смертельной опасности. Грудная жаба, или angina pectoris («angina dentata», как каламбурил Бродский – по созвучию с мифологическим мотивом «vagina dentata»), заставляет больного жить с ощущением, что смерть постоянно рядом – может прикончить, а может и пощадить. Это скорее сравнимо с ощущениями солдата на передовой, чем пациента, страдающего какой-нибудь другой тяжелой болезнью. Сравнение тем более правомерное, что солдату нельзя сосредоточиться на спасении себя от смерти, а нужно воевать.
На протяжении всей своей взрослой жизни Бродский писал стихи в ощутимом присутствии смерти. Он не был ипохондриком, обладал способностью жить полноценно, даже радостно, несмотря на болезнь – особенно, когда болезнь давала передышку. У него нет стихов, датированных 1979 годом, то есть годом вслед за первой операцией на сердце, но можно только гадать, было ли это вызвано послеоперационной депрессией, другими причинами личного характера или желанием писать не так, как прежде
[554]. Действительно, в поэтике «Урании» и последней книги стихов немало нового, но меняется и жизне– (смерте?) ощущение автора. Кажется, стоило Бродскому осознать, насколько ограничен его жизненный срок, как у него исчезли мотивы мрачной резиньяции, проявившиеся в таких написанных до 1979 года вещах, как «Темза в Челси» (1974; ЧP), «Квинтет» (1977; У), «Строфы» («Наподобье стакана...»; 1978; У). Напротив, появляются вещи, которые иначе, как жизнерадостными, не назовешь. Это – итальянские стихи в «Урании»: «Пьяцца Маттеи» (1981), «Римские элегии» (1981), «Венецианские строфы» (1982).
И позднее, среди стихов последнего, плодоносного семилетия, собранных в «Пейзаже с наводнением», наряду с вещами элегического или иронического характера имеются и весьма мажорные («Испанская танцовщица», «Облака», «Подражание Горацию», «Ritratto di donna»). В последней книге, по сравнению со всеми предыдущими, велика доля комического. Юмор доминирует в таких стихотворениях, как «Кентавры» (весь цикл), «Ландверканал, Берлин», «Ты не скажешь комару...», «Театральное», «Храм Мельпомены» и, конечно, почти буффонадное «Представление», но немало смешного и в других, более серьезных по общему тону вещах
[555]. Одно из последних стихотворений, «Корнелию Долабелле» (осень 1995 года), заканчивается трагической и торжественной строкой: «И мрамор сужает мою аорту», – склеротическое кальцинирование сосудов переосмысляется как приобщение к пантеону, где достойные обретают вечную жизнь мраморных статуй. Начинается стихотворение, однако, со сравнения мраморного римлянина в тоге с человеком, выскочившим из-под душа, наскоро обернувшись полотенцем.
«У пророков не принято быть здоровым», – писал Бродский еще в 1967 году («Прощайте, мадмуазель Вероника», ОВП). Болезнь он воспринимал не как аномалию, а как условие творчества, если не вообще человечности. Мысль о том, что постоянное осознание неизбежности смерти придает смысл жизни, не нова. Она с великолепной лапидарностью выражена у Шекспира в заключительном куплете Сонета CXLVI:
So shalt thou feed on Death, that feeds on men,And Death once dead, there\'s no more dying then.(Так питайся же, [душа], Смертью, которая питается людьми, / а когда Смерть умерщвлена, нет более умирания.)
О том, что душа питается смертью, писал в одном из лучших стихотворений своей ранней поры и ленинградский товарищ Бродского Александр Кушнер, сравнивая постоянную мысль о смерти с ядовитым зернышком:
Но без этого зерна,Вкус не тот, вино не пьется.
Эту же мысль еще более лапидарно выразил американский поэт Уоллес Стивенс в стихотворении «Воскресное утро» (1923): «Смерть – мать прекрасного...»
В первой части «Урании» есть маленькое стихотворение с концовкой, проясняющей отношение Бродского к физическому нездоровью:
Те, кто не умирают, живутдо шестидесяти, до семидесяти,педствуют, строчат мемуары,путаются в ногах.Я вглядываюсь в их чертыпристально, как МиклухаМаклай в татуировкуприближающихсядикарей.
В чем связь между здоровьем, позволяющим дожить до шестидесяти – семидесяти лет, и дикарством? Лучший ответ на этот вопрос мы находим в монологе одного из персонажей «Волшебной горы», хотя Бродский и недолюбливал Томаса Манна: «Болезнь в высшей степени человечна... ибо быть человеком значит быть больным. Человеку присуща болезнь, она-то и делает его человеком, а тот, кто хочет его оздоровить, заставить его пойти на мировую с природой, „вернуть к естественному состоянию“ (в котором, кстати, он никогда не пребывал), все эти подвизающиеся ныне обновители, апостолы сырой пищи
[556], проповедники воздушных и солнечных ванн, всякого рода руссоисты, добиваются лишь его обесчеловечивания и превращения в скота... Человечность? Благородство? Дух – вот что отличает от всей прочей органической жизни человека, это в большой степени оторвавшееся от природы, в большой степени противопоставляющее себя ей существо. Стало быть, в духе, в болезни заложены достоинство человека и его благородство; иными словами: в той мере, в какой он болен, в той мере он и человек; гений болезни неизмеримо человечней гения здоровья»
[557]. «Возвращение к естественному состоянию» – это «дикарство» пожилых здоровяков в стихотворении Бродского.
«Бытие-к-смерти» в стихах Бродского
Чуждый суеверного страха, Бродский мог в 1989 году начать стихотворение словами: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я» («Fin de siècle», ПСН). И в солнечных «Римских элегиях» он не забывает о скором конце, но эта мысль крепко связана с мотивом благодарности за радости жизни. «Римские элегии» заканчиваются единственным во всех шести книгах Бродского прямым обращением к Богу:
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: яблагодарен за все; за куриный хрящики за стрекот ножниц, уже кроящихмне темноту, раз она – Твоя.Ничего, что черна. Ничего, что в нейни руки, ни лица, ни его овала.Чем незримей вещь, тем оно верней,что она когда-то существовалана земле, и тем больше она – везде.Ты был первым, с кем это случилось, правда?Только то и держится на гвозде,что не делится без остатка на два.Я был в Риме. Был залит светом. Так,как только может мечтать обломок!На сетчатке моей – золотой пятак.Хватит на всю длину потёмок.
Даже в залихватских строфах «Пьяцца Маттеи» проскальзывает: «остаток плоти» и «под занавес глотнул свободы» (курсив добавлен. – Л. Л.). Здесь есть пушкинское упоение «мрачной бездны на краю», но того «прыжка веры», который совершают иные в безысходной экзистенциальной ситуации, Бродский все же не совершил. Вместо этого у него в поздних стихах наряду с благодарностью за богатство и разнообразие жизни звучит еще и мотив вызова судьбе, самоутверждения вопреки физическому концу («Корнелию Долабелле», «Aere perennius», ПСН). Верно, что большинство рождественских стихов написаны в последнее десятилетие жизни, перед лицом смерти
[558], но Солженицын хорошо говорит, что у Бродского «рождественская тема обрамлена как бы в стороне, как тепло освещенный квадрат»
[559]. Среди милых поэту элементов земного бытия – океан, реки, улицы, женская красота, стихи любимых поэтов – есть и христианская мифологема Святого семейства: рождение в пещере, космическая связь между младенцем и звездой, остановка в пустыне во время бегства в Египет. Однако любовь к евангельскому сюжету не связана у него с верой в личное спасение. Судя по другим стихам, единственная форма загробного существования, признаваемая Бродским, это – тексты, «часть речи», его горацианский памятник. Перо поэта надежнее, чем причиндалы святош: «От него в веках борозда длинней, чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней» («Aere perennius», ПСН).
Помимо «exegi monumentom» мы находим у Бродского и другие традиционные мотивы, связанные с медитациями поэтов по поводу смерти. Это – мотив памяти об ушедших: «Ушедшие оставляют нам часть себя, чтобы мы ее хранили, и нужно продолжать жить, чтобы и они продолжались. К чему, в конце концов, и сводится жизнь, осознаем мы это или нет»
[560]. Или, в другой раз, лапидарнее: «Мы – это они»
[561]. Вариации этого мотива находим в многочисленных стихотворениях «памяти...» («на смерть...»). Только в «Пейзаже с наводнением» их шесть: «На столетие Анны Ахматовой»
[562], «Памяти отца: Австралия», «Памяти Геннадия Шмакова», «Вертумн» (памяти Джанни Буттафавы), «Памяти Н. Н.» и «Памяти Клиффорда Брауна».
Еще один традиционный мотив из этой сферы – продолжение органической жизни после смерти автора. Вариации на эту пушкинскую тему («племя младое, незнакомое») встречаются у Бродского в стихотворениях «От окраины к центру» (ОВП), «1972 год» (ЧP), «Fin de siècle» (ПСН) и в последнем законченном стихотворении «Август» (ПСН). Имеется у него и более брутальный вариант этого мотива – продолжение жизни как разложение, распад: «падаль – свобода от клеток, свобода от / целого: апофеоз частиц» («Только пепел знает, что значит сгореть дотла...», ПСН). Несмотря на натурализм, в этом стихотворении речь идет не только об органике. Падаль, которую отроет будущий археолог, это и «зарытая в землю страсть». Этот посмертный дуализм разложения, когда разложению, то есть не исчезновению, а изменению формы существования, подвергается не только материальная, но и духовная ипостась человека, вероятно, навеян чтением Марка Аврелия: «Подобно тому как здесь тела, после некоторого пребывания в земле, изменяются и разлагаются и таким образом очищают место для других трупов, точно так же и души, нашедшие прибежище в воздухе, некоторое время остаются в прежнем виде, а затем начинают претерпевать изменения, растекаются и возгораются, возвращаясь обратно к семенообразному разуму Целого, и таким образом уступают место вновь прибывающим»
[563].
Помимо традиционных у Бродского есть и свой собственный мотив, связанный с темой смерти. Он-то и представлен в его поэзии наиболее широко, особенно в последний период, хотя впервые возникает еще в «Письмах римскому другу» (1972; ЧP). Это мотив «мира без меня».
«Римского друга», к которому обращены письма, зовут Постум. Как и в некоторых других стихотворениях Бродского (ср. Фортунатус в «Развивая Платона», У), имя адресата значащее: латинское имя Postumus— «тот, кто после», —давалось ребенку, родившемуся после смерти отца. Это значение имени обыгрывалось и Горацием в оде «К Постуму»: «О Постум, Постум! Как быстротечные мелькают годы...» (Оды, кн. 2)
[564]. Со знаменитой одой Горация «Письма римскому другу» роднит не только тема быстротечности жизни, но и то, что оба произведения кончаются картиной жизни, продолжающейся за вычетом автора (лирического героя). Сходство подчеркивается и тем, что Бродский, вслед за Горацием, упоминает в концовке кипарис – кладбищенское дерево у римлян. В предварительном наброске (РНБ. Ед. хр. 64. Л. 54) этого «посмертного» мотива не было:
Блещет море за черной изгородью пиний,чье-то судно с ветром борется у мыса,я в качалке, на коленях – Старший Плиний.Дрозд щебечет в шевелюре кипариса[565].
Кажется, что в окончательном варианте заключительное «письмо» мало отличается от черновика:
Зелень лавра, доходящая до дрожи.Дверь распахнутая, пыльное оконце.Стул покинутый, оставленное ложе.Ткань, впитавшая полуденное солнце.Понт шумит за черной изгородью пиний.Чье-то судно с ветром борется у мыса.На рассохшейся скамейке – Старший Плиний.Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
На самом деле разница между двумя концовками принципиальная. В окончательном варианте нет «я». Физические свойства мира, покинутого, оставленного (эти слова недаром сталкиваются в одной строке), остались прежними, он по-прежнему динамичен и предлагает себя живому чувственному восприятию: ярко сверкают глянцевитые листья лавра, ткань горяча от солнца, море шумит, парусник борется с ветром, дрозд щебечет. Но нет того, кто мог бы жмуриться от нестерпимого блеска, греться на солнцепеке, слушать шум моря и пение птицы, следить за парусником вдали и дочитать книгу. Кстати сказать, недочитанная книга – это тот же мир в литературном отражении, «Naturalis historia», попытка Плиния Старшего дать энциклопедическое описание всего природного мира.
В этом направлении воображение Бродского работает особенно продуктивно. Любое помещение для него характеризуется отсутствием тех, кто находился там прежде: «Наряду с отоплением в каждом доме / существует система отсутствия» («Наряду с отоплением в каждом доме...», ПСН), «пустое место, где мы любили» («Ты забыла деревню, затерянную в болотах...», ЧP). Описывая четыре комнаты ночного кошмара, он говорит:
В третьей – всюду лежала толстая пыль, как жирпустоты, так как в ней никто никогда не жил.И мне нравилось это лучше, чем отчий дом,потому что так будет везде потом.(«В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой...», У)
По поводу этих строк М. Ю. Лотман пишет: «Итак, для Бродского пустота, если и не трансцендентна, то во всяком случае потустороння, она и кодифицируется в образах, близких к сакральным („я верю в пустоту“ и т. п.). Она – основа всего вещного мира, она содержится в вещах, составляет их сущность или – точнее – их абсолютный остаток. Именно благодаря пустоте вещь и не конечна»
[566]. Это верное, но излишне осторожное замечание. У Бродского есть тексты, в которых пустота сознательно сакрализуется:
Пустота. Но при мысли о нейвидишь вдруг как бы свет ниоткуда.(«24 декабря 1971 года», ЧP)
Бродского смолоду весьма интересовали религиозные учения, в которых ничто, пустота ассоциируется с сущим, божественным: буддизм, каббала, мистическая доктрина Якоба Беме и др.
В написанной ранее статье Ю. М. и М. Ю. Лотманов о сборнике «Урания» тема пустоты рассматривается как центральная в «антиакмеистической» поэтике и неоплатонической философии Бродского. Авторы называют поэтику Бродского антиакмеистической, поскольку для акмеизма, как он описан Мандельштамом в статье 1919 года, «характерен приоритет пространства над временем (в основе – три измерения!) и представление о реальности как материально заполненном пространстве, отвоеванном у пустоты»
[567]. У Бродского же, по крайней мере начиная с «Урании», вещь «всегда находится в конфликте с пространством... [авторы цитируют из „Посвящается стулу“: „Вещь, помещенной будучи, как в Аш– / два-О, в пространство <...> / пространство жаждет вытеснить...“]... Материя, из которой состоят вещи, – конечна и временна; форма вещи – бесконечна и абсолютна; ср. заключительную формулировку стихотворения „Посвящается стулу“: „материя конечна. Но не вещь“... Из примата формы над материей следует, в частности, что основным признаком вещи становятся ее границы; реальность вещи – это дыра, которую она после себя оставляет в пространстве (курсив добавлен. – Л. Л.). Поэтому переход от материальной вещи к чистым структурам, потенциально могущим заполнить пустоту пространства, платоновское восхождение к абстрактной форме, к идее, есть не ослабление, а усиление реальности, не обеднение, а обогащение:
Чем незримее вещь, тем оно верней,что она когда-то существовалана земле, и тем больше она – везде.(«Римские элегии», XII)»[568]
Дыра в пространстве – эта формула, видимо, была подсказана критикам стихотворением «Пятая годовщина», хотя там речь идет лишь об отсутствии автора в родном городе, а не в физическом мире вообще («Отсутствие мое большой дыры в пейзаже / не сделало; пустяк: дыра, – но небольшая»). Так же и в стихотворении 1989 года «Fin de siècle» (ПСН) «камерной версией черных дыр» каламбурно именуется изъятие избыточных людей из жизни, но не путем умерщвления, а путем помещения в тюремную камеру (дистопический сюжет, развитый ранее в «Post aetatem nostram», а позднее в пьесе «Мрамор»). Интересно, однако, что образ дыры именно так, как он трактуется в статье Лотманов, то есть как образ перехода из физического в идеальное, метафизическое пространство, появляется в финале стихотворения «Меня упрекали во всем, окромя погоды...» (1994), которое Бродский, нарушая хронологию, сделал завершающим в своей последней книге. Он написал не так уж мало стихов и после, но хотел, чтобы именно это стихотворение воспринималось как его valediction (прощальное слово):
...общего, может, небытия броняценит попытки ее превращения в ситои за отверстие поблагодарит меня.
В прощальном стихотворении в одно сливаются дыра в пространстве и звезда, еще один постоянный сакральный образ в стихах Бродского, восходящий к Евангелию и Ветхому Завету, а также к Овидию (в книге XV «Метаморфоз» Овидия Юлий Цезарь после смерти становится звездой на небе). В другом стихотворении того же года, «В следующий век», о звездах говорится, что «поскольку для них скорость света – бедствие, / присутствие их суть отсутствие, а бытие – лишь следствие / небытия», то есть Бродский варьирует ту же, основанную на сведениях, почерпнутых из астрономии, метафору, которая в отрицательной форме дана у Маяковского в поэме «Во весь голос»: «Мой стих дойдет... <...> не как свет умерших звезд доходит»
[569]. Принципиальное различие, конечно, в том, что физическое отсутствие, небытие становится у Бродского идеальной формой бытия.
В начале статьи «Поэт и смерть» М. Ю. Лотман пишет, что у Бродского «особую значимость имеет вторжение слова в область безмолвия, пустоты, смерти – это борьба с противником на его собственной территории»
[570]. Конечно, «борьба с удушьем» («Я всегда твердил, что судьба – игра...», КПЭ), победа «части речи» над смертью – стержневая тема, пришедшая в стихи Бродского не только как пушкинская и горацианская, но и древнейшая индоевропейская традиция
[571]. Процитированное Лотманом «я верю в пустоту» – лишь тезис в контексте антитетического финала стихотворения «Похороны Бобо» (ЧP):
Идет четверг. Я верю в пустоту.В ней, как в Аду, но более херово.И новый Дант склоняется к листуи на пустое место ставит слово.
Антитезис – пустота заполняется словом, белое черным
[572], ничто уничтожается.
Мы не забываем, конечно, что интерес Бродского к теме пустоты, к сюжету отсутствия все же в первую очередь не доктринерско-философский, а художественный.
В конечном счете, чувстволюбопытства к этим пустым местам,к их беспредметным ландшафтам и есть искусство.(«Новая жизнь», ПСН)
Хотя Бродский и остраняет творческий процесс, сводя его то к написанию на бумаге абстрактного «слова», то даже просто к заполнению белого пространства черным (он всегда предпочитал писать не шариковой ручкой, а вечным пером с чернилами, причем именно черными), но читатель, конечно, имеет дело не с «чем-то черным на чем-то белом» («Письмо генералу Z.», КПЭ), а с воображением поэта, запечатленным в знаках письма. Идеальным знаковым выражением веры в пустоту была бы пустая страница, что и встречается в экспериментах авангардистов. Такова, например, «Поэма конца» (1913) эго-футуриста Василиска Гнедова: за названием следует пустая страница. Когда Гнедов выступал перед публикой, его неизменно просили прочитать «Поэму конца»
[573]. Но с Бродским такая шутка не прошла бы – его воображение поистине не терпит пустоты. Во всяком случае, ни глобальный апокалипсис, ни личная смерть не опустошают мир. У Чеслава Милоша есть стихотворение «Песенка о конце света», суть которого в том, что в Судный день и после продолжается рутина жизни: «А другого конца света и не будет!» Это очень близко к тому, что имеет место в «Post aetatem nostram» и пьесе «Мрамор»
[574]. «Мрамор» начинается с ремарки: «Второй век после нашей эры», – но в целом ряде других стихотворений Бродский ограничивается какой-то одной футурологической деталью или замечанием вскользь: дамба в «Пророчестве» (ОВП), боевые ракеты, замаскированные под колоннаду, в «Резиденции» (У), вводное уточнение – «сохранить / даже здесь, в наступившем будущем, статус гостьи» в конце первой строфы «Примечаний к прогнозам погоды» (ПСН; курсив добавлен. – Л. Л.). История у Бродского не однонаправленный процесс, как она понимается в монотеистических религиях, у Гегеля или в марксизме, но и не вполне циклична, а скорее зеркальна: в будущем отражается прошлое. Об этом все стихотворение «Полдень в комнате» (У): «в будущем, суть в амальгаме, суть / в отраженном вчера... » – и далее:
Мы не умрем, когда час придет!Но посредством ногтяс амальгамы нас соскребеткакое-нибудь дитя!
Поэтому будущее так конкретно и разнообразно. Оно имеет черты то классической античности, то сегодняшнего дня («Новая жизнь», ПСН), то первобытно-общинной жизни («Робинзонада», ПСН). Меньше всего Бродский склонен к солипсизму: «Жизнь без нас, дорогая, мыслима...»
Это – строка из стихотворения «Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне...» (ПСН). Как рассказывала мне римская приятельница Бродского Сильвана да Видович, «кофейня» в стихотворении – это затрапезный бар «Яникул» («Gianicolo») на вершине одноименного римского холма и по соседству с Американской академией, где Бродский был резидентом в первый раз зимой 1980/81 года. Он любил посиживать в «Яникуле» с чашкой кофе, наблюдая за молодежью, которая там собиралась. Приехав в академию второй раз в 1989 году, он застал знакомый бар не изменившимся, только поколение молодежи было уже другим. И в «жизни без нас» все останется неизменным: «бар, холмы, кучевое / облако в чистом небе». Вслед за коротким рождественским стихотворением, открывающим последний сборник, идут три длинных, в каждом из которых «жизнь без нас» разворачивается в изобилии конкретных реалистических и сюрреалистических деталей.
Диптих «Венецианские строфы» (У) — это, как сказано в финале, «пейзаж, способный / обойтись без меня». Из чего складывается этот пейзаж? Вот, к примеру, как изображается восход солнца в Венеции в первой строфе второй части:
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус.От пощечины булочника матовая щекаприобретает румянец, и вспыхивает стеклярусв лавке ростовщика.Мусорщики плывут. Как прутьями по оградешкольники на бегу, утренние лучиперебирают колонны, аркады, прядиводорослей, кирпичи.
Вне тропов здесь дана в середине строфы одна прозаическая примета венецианского утра: «Мусорщики плывут». Все остальное, то есть собственно описание восхода, дано в метафорах и сравнении: облако – парус, розовый свет – «румянец» свежевыпеченного (подрумянившегося) хлеба, утренние лучи пробегают по зданиям и водорослям в каналах, как прутья, которыми школьники тарахтят по ограде. Румянец утреннего неба – традиционная метафора, клише. Здесь она приобретает свежесть, поскольку средство сравнения (то, с чем сравнивается утренний свет) не уводит за пределы описываемого утреннего города, а возвращает в него, обогащая городскую картину конкретными, вещными деталями: свежевыпеченный спозаранку хлеб, сочный звук шлепка рукой по тесту. То же и с шалящими по дороге в школу школьниками: средство сравнения добавляет динамичную реальную сцену к общей картине городского утра.
Так же реальны, конкретны, характерны своим сочетанием именно в Венеции стеклярус, водоросли и кирпичи. Когда Лотманы говорят, что поэзия Бродского «есть отрицание акмеизма Ахматовой и Мандельштама на языке акмеизма Ахматовой и Мандельштама», то под «языком акмеизма» имеется в виду именно это – текст Бродского стремится быть как можно более материальным, конкретно-вещественным, даже если содержание этого текста пейзаж, способный обойтись без наблюдателя, и даже в тех случаях, когда это пейзаж, из которого наблюдатель уже устранен.
Мир, в котором не будет автора, подчеркнуто не-экзотичен и подчеркнуто материален. В стихотворении «После нас, разумеется, не потоп...» (ПСН) политическая система в мире будущего гротескно основана на особенностях климата, но климат этот умеренный, и в центре стихотворения внимательное перечисление вещей:
...бог торговлитолько радуется спросу на шерстяныевещи, английские зонтики, драповые пальто.Его злейшие недруги – штопаные носкии перелицованные жакеты.
В конечном счете устранение автора из пейзажа
[575] должно логически привести и к исчезновению категорий времени и пространства вообще, так как они, по Канту, являются лишь рассудочными формами, вне сознания мыслящего субъекта их нет. Так останавливают часы в доме умершего. «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...» – начинается цикл «Часть речи» и, девятнадцать лет спустя, на это откликается: «Вчера наступило завтра, в три часа пополудни. / Сегодня уже „никогда“, будущее вообще» (ПСН).
В личном поэтическом каноне Бродского почетное место занимало стихотворение Державина «На смерть князя Мещерского». Стихотворение отнюдь не элегического тона, его главная тема – ужас бега времени, ужас смерти: «Глагол времен! металла звон! / Твой страшный глас меня смущает... Смерть, трепет естества и страх!» Так же высоко в литературе двадцатого века Бродский ценил роман-монолог Беккета «Мэлон умирает». Только эти две вещи и кое-что у Джона Донна, Кафки и Фолкнера он считал адекватным литературным выражением первичного инстинкта, заставляющего человека страшиться смерти. Испытывая в силу разных причин отталкивание от Толстого, он тем не менее в небольшой ранней поэме «Холмы» (1962; ОВП) описал ужас смерти экстравагантным приемом, если не заимствованным из шедевра Толстого на эту тему, то изоморфным ему. «Холмы» обманчиво начинаются как криминальная баллада, но автора не интересует, кто, кого и почему убил, – он пишет только о всепроникающем ужасе смерти, «трепете естества». Кульминации сюжет достигает в пятнадцатой строфе. На выступлениях самозабвенное чтение Бродского к этому моменту достигало экстатических вершин:
Смерть в погоне напрасной(будто ищут воров).Будет отныне красныммлеко этих коров.В красном, красном вагоне,с красных, красных путей,в красном, красном бидоне —красных поить детей[576].
Этот кинематографический, в духе, ante factum, Параджанова прием, когда все вокруг приобретает кровавый цвет в глазах ужаснувшегося человека, встречается у Толстого. Это то, что историки русской литературы называют «арзамасским ужасом» Толстого – острый приступ смертельной тоски и страха, действительно пережитый Толстым в сентябре 1869 года и позднее описанный в неоконченных «Записках сумасшедшего»
[577]. Повествователь называет свой ужас «красным, белым, квадратным», и эти абсурдные эпитеты возникают из того, как была описана, страницей раньше, комната провинциальной гостиницы, где случился припадок: «Чисто выбеленная квадратная комнатка. <...> Окно было одно, с гардинкой – красной». Другая, тоже, скорее всего, невольная, перекличка с Толстым – в значительно более спокойном, даже рассудочном стихотворении о смерти – «Памяти Т. Б.» (1968; КПЭ), в афористической сентенции «Смерть – это то, что бывает с другими». Это буквально реакция сослуживцев покойного в «Смерти Ивана Ильича»: «\"Каково, умер; а я вот нет\", – подумал или почувствовал каждый», – позднее отраженная в некорректной попытке Ивана Ильича исправить силлогизм «Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен»: «То был Кай-человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай и не вообще человек, а он был всегда совсем, совсем особенное от всех других существо...» То, над чем Толстой иронизирует как над трусливым себялюбием Ивана Ильича и его сослуживцев, философски переосмысляется Бродским. Мысль Бродского верна, поскольку своя смерть, в отличие от всего остального, что происходит с человеком, не может быть личным опытом
[578]. У зрелого Бродского, после 1965 года, мотив страха смерти из стихов исчезает. Если для его любимых стоиков философия была упражнением в умирании, то для него таким упражнением была поэзия. Ужас перед смертью уступил место пристальному и даже веселому вниманию к богатству и разнообразию быстротекущей жизни, воображаемым экскурсам в «мир после нас», медитациям на темы пустоты (отсутствия-присутствия) и стоицизму, иногда проявленному в дерзкой, едва ли не хулиганской, форме. Я имею в виду стихотворение «Портрет трагедии» (ПСН).
С этим стихотворением произошла странная история – Бродский забыл о нем, составляя «Пейзаж с наводнением». Составитель внес его в книгу при переиздании в 2000 году. Оно датировано июлем 1991 года и открывает своего рода «театральный цикл» из четырех частей. За «Портретом трагедии» в книге следуют стихи для постановки «Медеи» Еврипида – «Театральное» и «Храм Мельпомены». Соблазнительно спекулировать относительно причин, по которым Бродский вытеснил это немаленькое и, несомненно, принципиально значительное стихотворение из памяти. Потому что наступил счастливый период в личной жизни? Потому что окончательно разделался с темой? Но на самом деле мы ничего об этом не знаем.
«Портрет трагедии» – стихотворение в не меньшей степени итоговое, чем «Aere perennius» и «Меня упрекали во всем, окромя погоды...». В нем можно обнаружить рекапитуляцию всех основных мотивов поэзии Бродского за предшествующие тридцать лет. Например, тот же мотив звезды:
Прижаться к щеке трагедии! К черным кудрям Горгоны,к грубой доске с той стороны иконы,с катящейся по скуле, как на Восток вагоны,звездою...
Звезда бывала в стихах Бродского и местом встречи разлученных любовников в космосе («Пенье без музыки», КПЭ), и отеческим взглядом Бога («Рождественская звезда», ПСН), и слезой отчаяния («В Озерном краю», ЧP), и лодкой, набитой обездоленными беженцами («Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве...», У). Звезда – точка встречи человеческого страдания и космической любви. Здесь она и катящаяся по скуле слеза, и, во второй части сравнения, катящиеся на Восток вагоны, то есть те, что увозили на муки и смерть Мандельштама и сотни тысяч других мучеников ГУЛАГа.
И рифма, звучащая в этом отрывке, встречалась прежде. В «Пятой годовщине» (У) Бродский говорил:
...я не любил жлобства, не целовал иконы,и на одном мосту чугунный лик Горгоныказался в тех краях мне самым честным ликом.
Выясняется, что рифма эта действительно значимая, о чем можно было только догадываться в «Пятой годовщине»: оборотная сторона иконы – щит Персея. Из иконы на верующего смотрит горний мир, а с обратной стороны – хтоническое чудовище, воплощение шевелящегося хаоса, его взгляд смертелен.
Щит Персея – зеркало. Приглашая в начале стихотворения вглядеться в лицо трагедии, Бродский сперва видит самого себя:
Заглянем в лицо трагедии. Увидим ее морщины,ее горбоносый профиль, подбородок мужчины.
Первое, что бросается в глаза, это морщины. И далее в стихотворении даны возрастающе отталкивающие детали болезни и разложения плоти. Соответствует деталям и лексика стихотворения: «по морде», «блюя», «с дрыном», «махала ксивой». Это в прежние времена трагедия «была красивой». В мире Софокла и Расина трагическим было восстание человека против божественного предопределения, сил судьбы. В мире Беккета и Бродского трагична сама телесность человека на ее неизбежном пути к смерти и разложению. Аристотель описывает трагедию как самый благопристойный из жанров. Она должна быть разумной («Поэтика», глава 6) и избегать низкого словесного выражения («Поэтика», глава 22). «Портрет трагедии», с его геронто-, если не некрофильными арабесками, непристоен:
Рухнем в объятья трагедии с готовностью ловеласа!Погрузимся в ее немолодое мясо.Прободаем ее насквозь, до пружин матраса.
Вместо «достойного словесного выражения» трагедия у Бродского должна непристойно мычать:
Из гласных, идущих горлом,выбери «ы», придуманное монголом[579],сделай его существительным, сделай его глаголом,наречьем и междометием. «Ы» – общий вдох и выдох!«Ы» мы хрипим, блюя от потерь и выгод,либо кидаясь к двери с табличкой «выход».Но там стоишь ты, с дрыном, глаза навыкат.
Гнусное соитие с воющей «ы» трагедией намекает на русскую похабщину – «Гусарскую азбуку» Лонгинова: «Ы-буква слов не начинает. / „Ы!“ – блядь кричит, когда кончает»
[580]. Вот к чему (кому) приравнивается трагедия у Бродского, и все стихотворение есть вызов хаосу, распаду материи. Это развернутая метафора того, что в кратчайшем варианте звучит как сказанное в лицо смерти: «Fuck you!»
Смерть
Было весьма вероятно, что болезнь постепенно сделает Бродского не способным к работе инвалидом и что он умрет на больничной койке или операционном столе. Но «приходит смерть к нему, как тать, / И жизнь внезапу похищает» (Державин). Вечером в субботу 27 января 1996 года он набил свой видавший виды портфель рукописями и книгами, чтобы завтра взять с собой в Саут-Хедли. В понедельник начинался весенний семестр. Пожелав жене спокойной ночи, он сказал, что ему нужно еще поработать, и поднялся к себе в кабинет. Там она и обнаружила его утром – на полу. Он был полностью одет. На письменном столе рядом с очками лежала раскрытая книга – двуязычное издание греческих эпиграмм. В вестернах, любимых им за «мгновенную справедливость», о такой смерти говорят одобрительно: «Не died with his boots on» («Умер в сапогах»). Сердце, по мнению медиков, остановилось внезапно.
Первоначально планировалось похоронить Бродского в Саут-Хедли. Он сам полагал, что там будет его могила. Но этот план по разным причинам пришлось отвергнуть. Из России от депутата Государственной думы Галины Старовойтовой пришла телеграмма с предложением перевезти тело поэта в Петербург и похоронить его на Васильевском острове, но это означало бы решить за Бродского вопрос о возвращении на родину. К тому же могила в Петербурге была бы труднодоступной для семьи. Да и не любил Бродский, возможно, как раз из-за его популярности, свое юношеское стихотворение со строками «На Васильевский остров / я приду умирать...». Вероника Шильц, многолетний ближайший друг и адресат нескольких стихотворений, и Бенедетта Кравери, которой посвящены «Римские элегии», договорились с властями Венеции о месте на старинном кладбище Сан-Микеле
[581].
Бродского похоронили на протестантском участке кладбища, поскольку на католическом и православном не разрешается хоронить людей без вероисповедания. Небольшой участок напоминает сельский погост, но за кирпичной стеной плещутся волны венецианской лагуны. На скромном мраморном надгробии слова из элегии Проперция: Letum поп omnia finit
[582].
Сюзан Зонтаг заметила, что Венеция – идеальное место для могилы Бродского, поскольку Венеция нигде. «Нигде» – это тот же обратный адрес, который Бродский дает в начале одного из своих самых прекрасных лирических стихотворений: «Ниоткуда с любовью...».
От автора
Щедрую поддержку в работе над литературной биографией Иосифа Бродского я получил от колледжа, где работаю (Dartmouth Senior Faculty Grant, 1997), а также от фонда Уайтинга (Whiting Travel Grant, 1997) и Мемориального фонда Гуггенхейма (Guggenheim Fellowship, 2000).
Довести до конца этот проект было бы невозможно без постоянного дружеского сотрудничества вдовы поэта Марии Бродской и Энн Шеллберг, которым Бродский доверил распоряжение своим литературным наследием.
Я глубоко благодарен Дэвиду Макфадиену, который позволил мне воспользоваться результатами его изысканий в архиве Бродского, хранящемся в Российской национальной библиотеке (Санкт-Петербург), а также Якову Гордину, Михаилу Мильчику, Евгению и Надежде Рейнам, Людмиле Штерн, Эре Коробовой, Борису Шварцману за предоставленные ими фотографии и рисунки.
Внимательными и строгими читателями этой книги в рукописи были А. Ю. Арьев, Д. Л. Быков, П. Л. Вайль, Томас Венцлова, Г. И. Гинзбург-Восков, Я. А. Гордин, М. В. Гронас, А. С. Кушнер, Н. П. Лосева, В. Р. Марамзин, В. П. Полухина, Джеральд Смит и Барри Шерр. Им всем – моя сердечная признательность. Благодарю издательство «Молодая гвардия» за кропотливую и профессиональную работу над книгой.
Лев Лосев
Хронология жизни и творчества И. А. Бродского
(Составлена В. П. Полухиной при участии Л. В. Лосева)
1903, 7 ноября — в Петербурге в семье владельца типографии родился Александр Иванович Бродский, отец поэта.
1905, 17 июня — в Двинске (ныне Даугавпилс, Латвия) в семье агента по продаже американских швейных машин «Зингер» родилась Мария Моисеевна Вольперт, мать поэта.
1940, 24 мая — в Ленинграде, в клинике профессора Тура на Выборгской стороне родился Иосиф Александрович Бродский.
В Европе уже почти девять месяцев идет Вторая мировая война. Немцы оккупировали Польшу, Бельгию, Францию и бомбят Лондон. Советский Союз заключает мир с Финляндией и присоединяет Карельский перешеек к северу от Ленинграда. В результате пакта с нацистской Германией СССР оккупирует прибалтийские страны, Западную Украину и Бессарабию. Внутри страны волна террора 1937—1938 годов пошла на спад, хотя НКВД под руководством своего нового наркома Л. П. Берии расширяет систему лагерей (ГУЛАГ). В Москве расстреляны И. Э. Бабель и В. Э. Мейерхольд, умер М. А. Булгаков. Отбыв срок заключения и ссылки в Караганде, художник В. В. Стерлигов поселяется в подмосковном городе Петушки. Арестованный вместе с ним, но освобожденный раньше П. И. Басманов выставляет свои работы в Ленинградском союзе художников. Б. Л. Пастернак переводит «Гамлета». М. И. Цветаева зарабатывает 770 рублей в месяц переводами и литературными консультациями; за комнату и питание в дачном поселке, в котором она живет с сыном-подростком, надо платить 1080 рублей в месяц. Летом выходит первый после 1922 года сборник стихов А. А. Ахматовой «Из шести книг», который той же осенью изымается из магазинов и библиотек; Ахматова начинает работу над «Поэмой без героя», в октябре переносит первый инфаркт.
Роберт Музиль в Швейцарии продолжает работу над романом «Человек без свойств». Выходит первая после переселения в США книга У. X. Одена «Как-нибудь в другой раз» («Another Time»), включающая в себя стихи, которым предстоит стать классическими, в том числе «1 сентября 1939». Выходят романы Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол» и Уильяма Фолкнера «Деревушка». Нобелевская премия по литературе в 1940 году впервые с ее основания не присуждается из-за войны в Европе. В американском джазе расцвет эры свинга – стиля, для которого характерно сочетание сложной аранжировки с виртуозными импровизациями.
1941, август — отец уходит в армию. Иосиф с матерью переселились на ул. Рылеева, д. 2, кв. 10 (дом на Обводном был разбомблен в том же 1941-м).
22 июня гитлеровские войска вторгаются в СССР. В сентябре начинается блокада Ленинграда. 29 сентября немцы расстреливают в киевском Бабьем Яру тридцать тысяч евреев. 7 декабря 1941 года японская авиация бомбит Перл-Харбор, США вступают во Вторую мировую войну.
Объявлены первые лауреаты новой Сталинской премии по литературе: А. Н. Толстой, М. А. Шолохов, Н. Н. Асеев, Н. С. Тихонов, К. М. Симонов и др. 23 августа арестован Д. И. Хармс. 31 августа в Елабуге повесилась М. И. Цветаева. 20 декабря расстрелян (по другим сведениям, умер в заключении от дизентерии) А. И. Введенский. Б. Л. Пастернак заканчивает перевод «Ромео и Джульетты», участвует в противовоздушной обороне Москвы. Уходят в армию со студенческой скамьи Б. А. Слуцкий и А. И. Солженицын.
1942, 21 апреля — после блокадной зимы Мария Моисеевна с сыном уехала в эвакуацию в Череповец. По рассказам Натальи Грудининой (в передаче Виктора Кривулина) Мария Моисеевна доверительно сказала ей, что женщина, которая присматривала за маленьким Иосифом в Череповце, крестила его.
В оккупированной Франции Альбер Камю публикует роман «Чужой» и философское эссе «Миф о Сизифе» – один из фундаментальных текстов французского экзистенциализма. Т. С. Элиот заканчивает «Четыре квартета». Роберт Музиль умирает в Швейцарии, не закончив работу над «Человеком без свойств».
1943 – в феврале завершен разгром немецких войск под Сталинградом; в одной из решающих битв Второй мировой войны погибло более миллиона человек с обеих сторон. Выходит первая с 1934 года книга стихов Б. Л. Пастернака «На ранних поездах». Выходит трактат Жана Поля Сартра «Бытие и ничто».
1944 — возвращение семьи в Ленинград. Иосиф выучил наизусть первое стихотворение Пушкина.
31 июля во время разведывательного полета над Средиземным морем погибает Антуан де Сент-Экзюпери. Выходит сборник стихов Уистана Одена «На время» («For the Time Being»).
1945, 9 мая – капитуляция Германии, окончание Второй мировой войны в Европе. В феврале на фронте арестован А. И. Солженицын. Осенью Ахматову навещает в Ленинграде первый секретарь британского посольства Исайя Берлин.
1946 – в речи, произнесенной перед студентами и преподавателями Фул-тонского колледжа в США, Уинстон Черчилль говорит о том, что между востоком и западом Европы опустился «железный занавес». 14 августа выходит постановление ПК ВКП(б) «О журналах \"Звезда \" и „Ленинград“», до предела ужесточившее идеологический контроль над культурой. Уничтожен тираж книги стихов Ахматовой. Герой войны маршал Г. К. Жуков подвергается опале.
1947, сентябрь — Иосиф пошел в школу № 203 на ул. Салтыкова-Щедрина (Кирочной), бывшую Анненшуле.
Вышел роман Альбера Камю «Чума».
1948 — отец вернулся из армии (из Китая) и поступил на работу в Военно-морской музей, где заведовал фотолабораторией.
Начало кампании по «борьбе с космополитизмом» (гонения на евреев), продолжавшейся до смерти Сталина в 1953 году. 30 января Б. Л. Пастернак читает группе московских актеров стихи из романа, над которым работает: «Зимняя ночь», «Гамлет», «Рождественская звезда» и др.
Т. С. Элиот публикует «Заметки к определению культуры»; в этом же году он получает Нобелевскую премию по литературе. Роман Уильяма Фолкнера «Осквернитель праха».
1949 – в ходе «Ленинградского дела» подверглась репрессиям партийная верхушка города. 6 октября арестована возлюбленная Б. Л. Пастернака Ольга Ивинская. 6 ноября арестован (в третий раз) сын Ахматовой Л. П. Гумилев.
Нобелевскую премию по литературе получает Уильям Фолкнер.
Джазовый трубач Майлз Дэвис выпускает альбом «Birth of the Cool», знаменующий наступление эры изысканного «нового джаза». Другие выдающиеся представители этого направления – Кенни Кларк, Диззи Гиллеспи, Чарли Паркер и Телониус Монк.
1950 — в рамках чистки офицерского корпуса от лиц еврейской национальности А. И. Бродский был демобилизован, после чего перебивался мелкими заметками в ленинградских газетах, фотографировал для ведомственных многотиражек. После 3-го класса Бродский перешел в школу № 196 на Моховой улице.
В течение года Б. Л. Пастернак переносит два инфаркта, работа над романом прерывается.
1951 – 5 января в Москве умер Андрей Платонов.
Вышли трактат Альбера Камю «Человек бунтующий», роман Сэмюела Беккета «Малон умирает», роман Уильяма Фолкнера «Реквием по монахине», сборник стихов Уистана Одена «Ноны».
1952 – арест группы известных медиков еврейского происхождения, названных «врачами-убийцами»; официальный антисемитизм достигает высшей стадии, циркулируют слухи о насильственной депортации всех евреев в Сибирь. Во Франции опубликована пьеса Сэмюела Беккета «В ожидании Годо».
1953, сентябрь — Иосиф пошел в 7-й класс в школу № 181 в Соляном переулке.
5 марта умирает Сталин. В июне арестован Л. П. Берия, расстрелянный в декабре по приговору суда. В январе у Б. Л. Пастернака обширный инфаркт, в марте он возобновляет работу над «Доктором Живаго».
1954 — остался на второй год в 7-м классе. Подал заявление в морское училище, куда его не приняли. Перешел в школу № 289 на Нарвском пр., где продолжил учебу в 7-м классе.
В журнале «Знамя» опубликованы стихи Б. Л. Пастернака из «Доктора Живаго». Выходит повесть И. Г. Эренбурга «Оттепель», критикующая некоторые черты сталинского общества; названием повести начинают обозначать последующие годы относительной либерализации.
Вышел роман Уильяма Фолкнера «Притча». Нобелевскую премию по литературе получает Эрнест Хемингуэй.
1955, сентябрь — семья Бродских переехала в дом Мурузи (ул. Пестеля, бывшая Пантелеймоновская, д. 27, кв. 28), где они получили «полторы комнаты» в коммунальной квартире на 2-м этаже. 5 ноября Бродский уходит из 8-го класса.
Сборник стихов Уистана Одена «Щит Ахилла». 12 марта в возрасте 34 лет умер великий саксофонист Чарли Паркер.
1956 — работает фрезеровщиком на заводе № 671 (старое название – «Арсенал»). После этого работал в больнице, в морге, кочегаром в бане, матросом на маяке и др. Первые поэтические опыты.
25 февраля на XX съезде КПСС Н. С. Хрущев произносит «секретную» речь, разоблачающую злодеяния Сталина. 13 мая многолетний руководитель Союза советских писателей А. А. Фадеев кончает жизнь самоубийством. Выходит первый выпуск альманаха «Литературная Москва». В октябре восстание против коммунистического режима в Венгрии жестоко подавлено советскими войсками. 29 октября начался Суэцкий кризис – война между Израилем и Египтом, приведшая страны Запада и Советский Союз на грань вооруженного конфликта. В октябре студенты Ленинградского технологического института Е. Б. Рейн, А. Г. Найман, Д. В. Бобышев и другие выпускают стенгазету «Культура». 7 ноября в Ленинграде арестовывают за выкрикивание антисоветских лозунгов студента университета М. М. Красильникова, харизматического лидера группы молодых поэтов, впоследствии получившей название «филологическая школа» (Л. А. Виноградов, В. В. Герасимов, М. Ф. Еремин, A. М. Кондратов, С. Л. Куллэ, Л. В. Лифшиц (Лосев), Ю. Л. Михайлов и В. И. Уфлянд).
26 июня в возрасте 35 лет в автомобильной катастрофе погиб Клиффорд Браун, джазовый трубач-виртуоз (см. стихотворение Бродского «Памяти Клиффорда Брауна»). Вышел роман Альбера Камю «Падение».
1957, лето — работа в геологической экспедиции на севере Архангельской области, в районе Белого моря.
Осень — знакомство с Я. А. Гординым в студии при газете «Смена». По словам Бродского, «одно из первых литературных знакомств». Познакомился с Олегом Шахматовым, Александром Уманским и Георгием Гинзбургом-Восковым.
Первые «геологические» стихи: «Прощай, позабудь...» (СИБ-2. Т. 1), «Работа», «Тост» (MC. Т. 1).
Неопубликованные стихи (MC): «Кот» («Он был тощим, облезлым, рыжим...»); «Я очень часто несу чепуху...»; «Снова по небу плывут облака...»; «Ты погасила свет...» (MC. Т. 1).
Не вошедшее в MC: «Шопен».
На июньском пленуме ЦК КПСС Н. С. Хрущев одерживает победу над своими соперниками – В. М. Молотовым, Г. М. Маленковым, Н. А. Булганиным. 4 октября в СССР запущен первый в мире искусственный спутник Земли. Гонка вооружений между СССР и США вступает в новую стадию. На Западе, в особенности в США, отмечается всплеск интереса к России, в том числе к изучению руского языка и литературы.
Официальная кампания против либерально-критического романа B. Дудинцева «Не хлебом единым» знаменует начало нового ужесточения идеологической политики. Советские издательства отказываются выпускать «Доктора Живаго»; 22 ноября роман выходит в Милане на итальянском языке. Нобелевскую премию по литературе получает Альбер Камю. Вышел роман Уильяма Фолкнера «Городок» (вторая часть трилогии о семействе Сноупсов).
1958, лето – осень — работа в экспедиции в Архангельской области (село Малошуйка на Белом море и поселок Перша-озеро). Получает отсрочку от военной службы в связи с болезнью отца (инфаркт). Осень — посещает вольнослушателем лекции в Ленинградском университете.
Октябрь — «Гладиаторы» («Простимся. До встречи в могиле...»). Ноябрь — выступление Бродского на заседании студенческого научного общества филологического факультета ЛГУ. Обсуждая доклад Я. А. Гордина, Бродский процитировал книгу Льва Троцкого «Литература и революция», что привело к скандалу с руководителем СНО профессором Е. И. Наумовым. Предположительно после этого эпизода Бродский попадает в поле зрения КГБ.
2 декабря — вечер в гостях у Елены Валихан на Васильевском острове – см. «Стансы» («Ни страны, ни погоста...»).
3 декабря — «Стихи о принятии мира» («Все это было, было...»).
Другие стихи 1958 года: «Художник» («Он верил в свой череп...»); «Еврейское кладбище около Ленинграда...»; «Петухи» («Звезды еще не гасли...»); «И вечный бой...»; «Памятник Пушкину» («...И тишина. И более ни слова...»); «Стихи под эпиграфом» («Каждый пред Богом наг...»).
Неопубликованные стихи (MC): «Вешалка» («Вы оставляете на вешалке пальто...»).
Не вошедшее в MC: «До свидания» («Мы бродили разными путями...»).
22 июля в Ленинграде умер М. М. Зощенко. Роман Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго» становится международным бестселлером, он выходит в переводах в Англии, США, Германии, Франции, Португалии, Бразилии, Швеции, Дании, Норвегии, Финляндии, Израиле, Турции и Иране. 14 октября умер Н. А. Заболоцкий. 23 октября Пастернаку присуждена Нобелевская премия, с этого момента начинается беспрецедентная в послесталинские времена травля писателя. 31 октября на собрании московских писателей среди других с речью, осуждающей Пастернака, выступает Б. А. Слуцкий.
1959, лето — работа в экспедиции в Восточной Сибири (Алданский шит). Сентябрь — выступление вместе с Я. А. Гординым в Ленинградской консерватории перед группой студентов-композиторов. С этого времени – дружба Бродского с композитором Борисом Тищенко, учеником Д. Д. Шостаковича.
Октябрь — на квартире у Ефима Славинского состоялось знакомство с Евгением Рейном. Чуть позже Бродский познакомился с Анатолием Найманом.
Ноябрь — знакомство с Владимиром Уфляндом и Булатом Окуджавой на устроенных Глебом Семеновым чтениях во Дворце культуры работников промкооперации.
Весь год — выступления перед молодежной аудиторией.
Другие стихи 1959 года: «Лирика» («Через два года...»); «Одиночество» («Когда теряет равновесие...»); «Рыбы зимой» («Рыбы зимой живут...»); «Стихи об испанце Мигуэле Сервете, еретике, сожженном кальвинистами» («Истинные случаи иногда становятся притчами...»); «Стихи о слепых музыкантах» («Слепые блуждают ночью...»); «Пилигримы» («Мимо ристалищ, капищ...»).
Неопубликованные стихи (MC): «...Может быть, я нетленный...»; «Мелкотемье» («Привыкать к чудесам...»), посвящено В. Верховскому; «Время» («Секунды, минуты...»); «Он вернется...»; «Стихи о Сереже Вольфе, который, ходят слухи, пишет для Акимова» («Проходя мимо..»); «Земля» («Не проклятая, не грешная...»); «Декларативные стихи» («Дойти не томом, не домом...»); «Наша вера останется...»; «Стихи о зеркале, висящем над кухонной раковиной» («Над рыжими талмудистами...»); «Маленькая баллада о куске хлеба» («Пишутся баллады...»); «Сонет к зеркалу» («Не осуждаем позднего раскаянья...»); «Критерии» («Маленькая смерть собаки...»); «Умывание» («Ноги офицера...»); «Белые стихи в память о жене соседа» («Трамваи, которые бывают переполненными...»); «Воспоминание о полевом сезоне 1958 года» («Солнце опускается на край...»); «Июльское послесловие» («Прощай, прощай, мое творенье...»); «Колыбельная всем» («Любовь моя, на улицах ночь, ночь...»); «Лишь спустится полуночная мгла...»; «Стихи о пространстве» («Земные пути короче...»); «Белый лист предо мною...».
Не вошедшее в MC: «Индустриальное утро».
Нобелевскую премию получает итальянский поэт Сальваторе Квазимодо. Вышел роман Уильяма Фолкнера «Особняк» – заключительная часть трилогии о Сноупсах.
1960, 7 января — Бродский вместе с Рейном встречают Рождество у Бориса Понизовского, которому привезли из Москвы машинописные копии «Крысолова», «Поэмы горы» и «Поэмы воздуха» Цветаевой. Весь вечер они читают эти поэмы вслух.
14 февраля — первое крупное публичное выступление на «турнире поэтов» в ленинградском Дворце культуры им. Горького с участием А. С. Кушнера, Г. Я. Горбовского, В. А. Сосноры и др. Чтение «Еврейского кладбища» вызывает скандал.
Февраль — «Камни на земле» («Это стихи о том, как лежат на земле камни...») (MC).
Март — «Определение поэзии» («Запоминать пейзажи...»).
Апрель — поездка в Москву, к Борису Слуцкому (см. стихотворение «Лучше всего спалось на Савеловском...»). «Птица (скульптура)» («Все, как полагается...») (MC).
Весна — публикация Бродского в самиздатском журнале Александра Гинзбурга «Синтаксис» (№ 3). КГБ всерьез заинтересовался Бродским.
Лето — путешествие с Г. И. Гинзбургом-Восковым на Тянь-Шань, где Бродский дважды тонул: один раз переходя горную реку, второй – пытаясь пройти под скалой, которая находилась в воде.
22 августа — «Книга» («Путешественник, наконец, обретает ночлег...»).
Лето – осень — знакомство с Д. В. Бобышевым.
Осень — первый вызов в КГБ и недолгое задержание в связи с участием в альманахе «Синтаксис».
Ноябрь — поездка в Москву. Знакомство с Н. Е. Горбаневской.
Декабрь — знакомство со студенткой из Польши Зофьей Капустинской. Чтение польской поэзии.
9 декабря — «Сонет к Глебу Горбовскому» («Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы...»).
10 декабря — «Элегия» («Издержки духа – выкрики ума...»), включено в Стихотворения и поэмы (1965).
11 декабря — «Теперь все чаще чувствую усталость...».
Середина декабря — поездка к Олегу Шахматову в Самарканд, план побега в Афганистан (или Иран) на самолете. По возвращении Бродский написал об этом рассказ, изъятый при обыске и по сей день не найденный. У него обнаружен порок сердца.
28 декабря — «Сонет» («Переживи всех...»).
Другие стихи 1960 года: «Песенка о Феде Добровольском» («Желтый ветер маньчжурский...»); «Памяти Феди Добровольского» («Мы продолжаем жить...»); «Глаголы» («Меня окружают молчаливые глаголы...»); «Сад» («О, как ты пуст и нем! В осенней полумгле...»); «Стрельнинская элегия» («Дворцов и замков свет, дворцов и замков...»); «Через два года» («Нет, мы не стали глуше или старше...»); «Песенка» («По холмам поднебесья...»); «Памятник» («Поставим памятник...»); «Слава» («Над утлой мглой столь ранних поколений...»); «Вальсок» («Проснулся я, и нет руки...»); «Описание утра» («Когда вагоны раскачиваются...»).
Неопубликованные стихи (MC): «Хроника» («Умер президент Пик...»); «Романс о мертвом Париже» («Женщины Дос Пассоса в Париже мертвы...»); «Описание утра» («Как вагоны раскачиваются...»); «Тебя, любовником внизу...»; «М. Глинка» («Над столетьем скудости и спешки...»); «Велосипедиста, съезжающего с моста...»; «Гвоздики твои умирают...»; «Где же эта ограда, из-за которой свист...»; «Миновала пора...»; «Мы приходим в мир...»; «Ночь. Грязные тучи...»; «Плохое стихотворение» («Мой милый друг...»); «Помню рабочих бледных...»; «Река» («Как подобает поэту...»); «Россия» («Сына взяли. И мать больна...»); «Теперь прощай...»; «Четырнадцать домиков на равнине...»; «Эпитафия» («Помяни меня...»). «Баллада о Лермонтове» («Поговорим о человеке...»), 1959—1960 (?), опубликована в книге Я.А.Гордина «Перекличка во мраке. Иосиф Бродский и его собеседники» (СПб., 2000).
Стихи, не вошедшие в MC: «Каин» (1959—1960); «Осенний туман, окаменевший, сонный...» (1959—1960). Из книги «Стихотворения и поэмы»: «Воспоминания» («Белое небо крутится надо мною...»).
4 января в автокатастрофе погиб Альбер Камю. 30 мая умер Борис Пастернак. Вышел сборник стихов Уистана Одена «Посвящается Клио».
1961, январь – стихи «Зачем опять меняемся местами...»; «Теперь я уезжаю из Москвы...»; «Наступает весна» («Пресловутая иголка в не менее достославном стоге...»).
Февраль-март – «Упражнение в конформизме» («Теперь чем заняты друзья...»); «Приходит время сожалений...» (MC).
Март – во Всесоюзном научно-исследовательском геолого-разведочном институте (ВНИГРИ) в зале Ученого совета Бродский принимал участие в вечере поэтов-геологов (вместе с Леонидом Агеевым, Яковом Гординым, Александром Городницким, Сергеем Шульцем и др.). Сборник стихов участников этого вечера был размножен на ротаторе ВНИГРИ 27 февраля. Поэт Лев Куклин устроил скандал по поводу стихов Бродского.
17 марта – стихи «Приходит март. Я сызнова служу...».
Апрель – поэма «Три главы» («Когда-нибудь, болтливый умник...»); «Богоматери предместья, святые отцы предместья, святые младенцы предместья...» (MC).
Май – поэма «Гость» («Друзья мои, ко мне на этот раз...»).
Первая половина года – «Петербургский роман» (поэма в трех частях) («Забудь себя и ненадолго...»); закончен в 1962 году.
1 июня – «В письме на Юг» из цикла «Июльское интермеццо» («Ты уехал на Юг, а здесь настали теплые дни...»).
Июнь – в Якутской экспедиции, из которой Бродский уехал до начала полевого сезона по причине конфликта с начальником геологической партии. В Якутске купил книгу стихов Евгения Баратынского, который стал одним из его любимейших поэтов.
19 июня – в Якутске написаны «Памяти Баратынского» («Поэты пушкинской поры...»); «Стук» («Свивает осень в листьях этих гнезда...») и «Чульман, Чульман деревянный...» (MC).
28 июня – «Затем, чтоб пустым разговорцем...».
29 июня – «Витезслав Незвал» («На Карловом мосту ты улыбнешься...»); «Голос» («На белокаменной – кирпичной...»); «Уезжай, уезжай, уезжай...» (MC).
30 июня — «Песенка для геологов» («Солнца луч под сопками погас...»), написано в Усть-Мае, Якутия (MC).
7 августа — в Комарове Е. Б. Рейн знакомит Бродского с А. А. Ахматовой.
Осень — устроился лаборантом на кафедру кристаллографии Ленинградского университета. Прочитал «Камень» и «Tristia» Мандельштама. Первое знакомство с прозой Кафки и Набокова, пьесами Беккета. В журнале русской эмиграции «Современные записки» читает стихи Цветаевой, Ходасевича, Георгия Иванова.
4 сентября — «Посвящение Глебу Горбовскому» («Уходить из любви, в яркий солнечный день безвозвратно...»).
Сентябрь – ноябрь — работа над поэмой-мистерией «Шествие». Написаны стихи «По выпуклости-гладкости асфальта...» и «Нет ничего томительней и хуже...».
Ноябрь — «Сонет» («Мы снова проживаем у залива...»).
28 декабря — «Рождественский романс» («Плывет в тоске необъяснимой...»), посвященный Е. Рейну.
Другие стихи 1961 года: «Мне говорят, что нужно уезжать...»; «Воротишься на родину. Ну что ж...»; «Да, мы не стали глуше или старше...»; «Я как Улисс» («Зима, зима, я еду по зиме...»); «Бессмертия у смерти не прошу...»; «В темноте у окна» («В темноте у окна...»); «Люби проездом родину друзей...»; «Воротишься на родину. Ну что ж...»; «Пьеса с двумя паузами для сакс-баритона» («Металлический зов в полночь...»); «Романс» («Ах, улыбнись, ах, улыбнись вослед, взмахни рукой...»); «Современная песня»; «Июльское интермеццо» («Девушки, которых мы обнимаем...»); «Августовские любовники» («Августовские любовники проходят с цветами...»); «Проплывают облака» («Слышишь ли слышишь ли ты в роще детское пение...»); «Приходит время сожалений...».
Неопубликованные стихи (MC): «Самому себе» («Рядом вечно шумит...»); «Русская готика. Стихи для голоса и кларнета» («Я – сын предместья, сын предместья, сын предместья...»); «Сонет» («Остались на окраинах дома...»); «Живу без любви к вокзалам...»; «Васильевский остров...»; «Одинокий проходит в переулке притихшем...»; «Песня нерешительного лунатика» («Отдай моим глазам обычный подоконник...» (глава, не включенная в поэму «Шествие»); «Полночный вальс» («Туман с Моховой...»); «Прощание с коллекторами» («Геофизики и коллекторы...»).
Не вошедшие в MC стихи 1960-х годов: «Меланхолическая баллада» («Жил-был средь нас один чудак...»); «Если только дано еще раз...»; «Закат в последних этажах...»; «Заветной же становясь чашей...»; «И в наше время можно человека...»; «И фургоны катятся по плохим автострадам...»; «Когда видят только уста, пальцы твои и уста...»; «Мы сделаем лунатика героем...»; «Кошачьи стихи»; «В последнюю минуту ты...»; «Мы посещаем время от времени крупные города...»; «Наши вещи всюду, но где же мы?..»; «Ночью к кладбищенской церкви...»; «Продолжается жизнь, продолжается жизнь...».
Проза из неопубликованного (конец 1950-х или начало 60-х): «Последний волшебник», рассказ; «Сегодня мы хороним Сашу Лучанского», рассказ; «То, что мы любим...», рассказ; «Вспаханное поле», рассказ; «Все время кажется, что он не влезет и заденет...», отрывок из мемуаров.
12 апреля – полет Юрия Гагарина в космос. 4 мая – издан указ о борьбе с тунеядством. 30 октября – на XXII съезде КПСС принято решение о выносе тела Сталина из мавзолея. Вышли «Избранное» Марины Цветаевой и сборник Анны Ахматовой «Стихотворения, 1909-1960».
1962, 2 января — Борис Тищенко знакомит Бродского с Мариной Басмановой.
7 января — «К С. Шульцу (Свадебные стихи)» («Благословенный перелом...») (MC).
10 января — «Дни равнодушья в розе похвалы...» (MC).
23 января — «...Мой голос, торопливый и неясный...».
27 января — стихотворение «Письмо к А. Д.» («Все равно ты не слышишь, все равно не услышишь ни слова...»).
29—31 января — Бродского вызывали в ленинградский КГБ в связи с делом Уманского и Шахматова и два дня держали во внутренней тюрьме.
Февраль — «Сонет» («Прошел январь за окнами тюрьмы...»).