Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В свое время был создан Совет ученых учреждений и высших учебных заведений. 24 апреля 1919 года академия обращается в Правление этого Совета с письмом «о принятии срочных мер к улучшению питания и существования наиболее слабых научных работников». 6 ноября 1920 года на заседании президиума академии вновь разговор о том же. «Предложено обратиться от имени Академии в Совнарком с запиской, в которой было бы указано на катастрофическое положение научных работников в России и были бы предложены меры к облегчению этого положения». 1 октября 1921 года В.И.Вернадский предлагает внести на рассмотрение общего собрания академиков «заявление о том, что необходимо обратиться к правительству с указанием на то тягчайшее положение, в какое вновь поставлены ученые, не получающие содержания в срок именно в то время, когда при переходе к денежному хозяйству деньги приобретают большое значение. В тягчайшем положении по той же причине находятся и ученые учреждения».

Не под всеми из перечисленных документов подпись Карпинского, но за всеми проглядывает он, ощущается его присутствие, его направляющее участие.

Он часто выступает теперь перед коллегами, но мы сильно ошиблись бы, предположив, что о том только и говорит: о трудностях и о мерах по их устранению.

Он рассуждает о науке. «Настоящие ученые являются свободными рабами истины. Они принадлежат к наиболее необходимым работникам для каждой страны, для всего человечества».

Он говорит о социальном переустройстве России. «Современникам такой перестройки неизбежно приходится нести тяжелые испытания. Но будем терпеливы, тверды и выносливы».

И эти слова ободряли ученых, прибавляли им силы.

Глава 10

О ремонте и реформах

За годы войны пришли в ветхость академические здания. Они нуждались в основательном и неотложном ремонте. И хотя деньги на то у академии теперь были, все равно без поддержки правительственных органов трем старцам с ремонтом было не управиться. Об этом писал в 1922 году в Наркомпрос Владимир Андреевич Стеклов, попутно касаясь и других вопросов, — он иначе не умел. Записка и тем любопытна, что проникнута своеобразным стекловским юмором, то горьковатым, то хлестким, несмотря на то, что это вполне официальное обращение во вполне официальные инстанции. А юмор — свидетельство жизнерадостности, и пусть говорится о предмете вовсе не веселом, но впечатление остается такое, что автора ни на минуту не покидала надежда: все исправится и наладится к лучшему.

«Российская Академия наук, — начинает Владимир Андреевич, — сосредоточившая в своем составе все лучшие ученые силы, приобретшая всемирную славу, не прерывает свою научную работу при почти невыносимых физических условиях». Считает долгом напомнить, что к помощи академии «всегда прибегала и постоянно должна прибегать правительственная власть».

Приводит забавные выдержки из писем Ломоносова, в которых тот жалуется на различные неустройства. «Но Ломоносов еще от отсутствия воды, света и топлива не страдал, здания Академии были еще новые, крыши не протекали, выгребные ямы вычищались без задержки, типография печатала не только все, что нужно, но и что не нужно».

«Жене академика пришлось, — случай этот никак не мог быть забыт, — перед Пасхой продавать сапоги на базаре и за это претерпеть большие неприятности, но в остальном положение Академии становится хуже, чем при Ломоносове».

«Приходится жить под непрестанно давящим чувством, что не сегодня-завтра все здание разлезется по швам, так что кусков не собрать... В Зоологическом музее (второй за Британским музеем, а по необработанным материалам его превосходящий) коллекции портятся, работа ученая и по разработке материала становится невозможной; в Азиатском музее ценнейшие манускрипты покрываются плесенью, тлеют, то же в Музее этнографии и антропологии... Водопроводные трубы лопаются, заливают помещения (в математическом кабинете, например, вода проникла через два этажа и залила часть книг и рукописей, и полтора года назад такой же потоп был дважды в физической лаборатории и других помещениях)...

Как ни печально, — продолжает Владимир Андреевич, и так и видишь изящный жест руками и лукавую тонко-саркастическую улыбку на его лице, — но приходится перейти от мысли о науке к вопросу о нечистотах».

Тем, кто знаком с периодической и эпистолярной литературой тех лет, сия тема вовсе не покажется удивительной или экстравагантной. О вывозе нечистот с Невского проспекта писал в письме В.И.Ленину Горький. Что поделаешь: разруха, и писателям, и «лучшим ученым силам» бывает необходимо от высших размышлений спуститься к самым низшим потребностям быта.

«За 4 года РАН не имела возможности ни разу вычистить выгребные ямы (люки). Удавалось раздобыть всего несколько десятков бочек, лишь слегка вычерпав содержимое 36 люков. Люки засорялись... Несколько раз нечистоты выступали и подмачивали имущество книжного склада. Очистители требуют один миллиард рублей... Отложить невозможно, а средств нет».

Вот такими заботами, и «низшими» и «высшими», жило руководство академии в эти незабываемые годы.

Да не отвернется молодой читатель с брезгливою миною от этих страниц — это Стеклов пишет Луначарскому: выдающийся математик выдающемуся партийному публицисту.

Чрезвычайно нервировали «трех старцев» постоянно фигурировавшие слухи о «закрытии» академии, реорганизации ее, слиянии с чем-то и разделении на что-то... В наше время роль академии в культурной жизни страны и мира столь велика, ее положение кажется столь незыблемым, что трудно представить, чтобы кто-нибудь отважился потребовать «ликвидации» академии. Но тогда такие безумцы (из числа левацки настроенных) находились; мы сейчас приведем документ, в этом смысле показательный.

Это записка (вернее, отрывок из нее) «О реформе деятельности ученых учреждений и школ высших ступеней в Российской Социалистической Федеративной Республике». Создана в Научном отделе Комиссариата по просвещению Союза коммун Северной области. А Академия наук как раз и входила в Союз коммун Северной области.

«Что же касается разновидности, — язвительно и беспощадно замечали творцы записки, — именуемой высшим ученым учреждением типа Академии наук, то таковые подлежат немедленному упразднению как совершенно ненужные пережитки ложноклассической эпохи развития классового общества. Коммунистическая наука мыслима лишь как общенародное, коллективное трудовое жизненное дело, а не как волхование в недоступных святилищах, ведущее к синекурам, развитию кастовой психологии жречества и сознательного или добросовестного шарлатанства».

Красиво сказано! Вероятно, текст составляло бойкое журналистское перо, уверенное в своей лихой правоте. Конечно, мы видим перед собой то, что сейчас принято называть «типичным левацким загибом», однако старикам-то академикам от этого было не легче!

Они и слов таких не разумели: левацкий загиб... Записка рассматривалась на заседании коллегии Наркомпроса. Постановили опубликовать ее. Передать на рассмотрение Государственной комиссии по просвещению с последующим претворением в жизнь.

«Волхование...» «Пережиток ложноклассической эпохи...» Обсуждался план слияния академии и других научных учреждений в Ассоциацию наук (что, конечно, означало исчезновение академии). Были и другие проекты.

26 ноября 1918 года Ольденбург ездил объясняться по этому поводу в Наркомпрос. Он напомнил «о тех крупнейших переменах, какие произошли и во внутреннем строе Академии, и в характере ее работы...». Все же, вернувшись, он сообщил, что «настроение Комиссариата по отношению к Академии не может считаться особенно благоприятным».

Летом следующего, 1919 года опять дебаты по тому же поводу. «Комиссариат не находит удовлетворительным произведенную Академий наук реорганизацию... Хотя Академия именует себя Российской, однако остается несвязанной со многими весьма важными из существующих научных учреждений, выборы академиков остаются прерогативой Конференции Академии наук...»

Тут содержатся уже конкретные указания, и академики принялись их обсуждать (конечно, не торопясь, потому что торопливости президент вообще не любил) — вдруг через месяц возобновляются тревожные слухи...



Ольденбург — академику П.П.Лазареву, 15 августа 1919 г.


«На Академию из Москвы, говорят, надвигается черная туча: Артемьев и Тер-Оганесов имеют какие-то планы полного уничтожения в просто декретном порядке. Науку, конечно, никто и ничто никогда не уничтожит, пока жив будет хоть один человек, но расстроить легко. Поговорите с Красиным, пусть он поговорит с Лениным, тот человек умный и поймет, что уничтожение Академии наук опозорит любую власть. Мы здесь заняты разными проектами реорганизаций для спасения дела, но упорно встает вопрос топлива, и смерть косит: умер М.А.Дьяконов, схороним его в среду — ушла очень крупная научная сила! Гибнет и ученый персонал, умирают и стареют...»




Можно с полным основанием утверждать, что реорганизация академии (в той или иной степени), несомненно, была бы произведена, если бы не В.И.Ленин. Позднее Луначарский вспоминал:

«Наркомпрос имел прямые директивы В.И.Ленина: относиться к Академии бережно и осторожно, не раня ее органов, ввести ее более прочно и органично в новое, коммунистическое строительство».

Прямые указания!

«...Я прекрасно помню, — рассказывал Анатолий Васильевич, — две-три беседы, в которых он буквально предостерегал меня, чтобы кто-нибудь не «озорничал» вокруг Академии. Один очень уважаемый молодой коммунист и астроном придумал чудесный план реорганизации Академии. На бумаге выходило очень красиво. Предварительным условием являлось, конечно, сломать существующее здание на предмет сооружения образцового академического града. В.И.Ленин очень обеспокоился, вызвал меня и спросил: «Вы хотите реформировать Академию? У вас там какие-то планы на этот счет пишут?»

Я ответил: «Академию необходимо приспособить к общегосударственной и общественной жизни, нельзя оставить ее каким-то государством в государстве. Мы должны ее ближе подтянуть к себе, знать, что она делает, и давать ей некоторые директивы. Но, конечно, планы коренной реформы несвоевременны, и серьезного значения мы им не придаем».

Несколько успокоенный Ильич ответил: «Нам сейчас вплотную Академией заняться некогда, а это важный общегосударственный вопрос. Тут нужны осторожность, такт и большие знания, а пока мы заняты более проклятыми вопросами. Найдется у вас какой-нибудь смельчак, наскочит на Академию и перебьет там столько посуды, что потом придется строго взыскивать».

Это исключительной важности заявление, в которое должен вчитаться каждый, кто желает объективно разобраться в тех событиях. Тут не только недвусмысленно высказанное отношение главы государства («...нужны осторожность, такт и большие знания...»), но и признание с его стороны той действительной опасности, которой подвергается академия («...какой-нибудь смельчак наскочит на Академию...»).

Во Владимире Ильиче академики всегда видели защитника своего и доброго опекуна. Осенью 1920 года, когда и голод, и топливный кризис вновь надвинулись на академию, решено было обратиться в Совет Народных Комиссаров с запиской. Текст ее составлялся с большой тщательностью. Варианты обсуждались в кабинете президента. Один из вариантов Александр Евгеньевич Ферсман показал Алексею Максимовичу Горькому, тот дал несколько советов.

Окончательный вариант, подготовленный «тремя старцами» и Ферсманом, представлен был общему собранию 22 ноября 1920 года, обсужден им и одобрен. Вот какое значение придавалось прямому обращению в Совнарком.

В Москву для встречи с Лениным отправилась делегация ученых: Ольденбург, Стеклов, начальник Военно-медицинской академии В.Н.Тонков и Алексей Максимович Горький. Беседа с Владимиром Ильичем состоялась 27 января 1921 года.

Стеклов вез в портфеле перечень дел, который три старца подготовили для обсуждения с главой правительства. О новых ассигнованиях, об улучшении материального положения ученых, о национализации имения покойного академика А.А.Шахматова в Саратовской губернии, чтобы создать там дом отдыха для научных работников (имение было большое: около 30 десятин пашни и 130 леса), о возобновлении международных научных связей и другие.

Все просьбы, обращенные к главе правительства, были удовлетворены. В мемуарах Ольденбурга и Горького встреча с Лениным нашла яркое отражение.

«— Пусть ученые поймут, — пересказывает Сергей Федорович слова Владимира Ильича, — что мы хотели бы сделать для них гораздо больше того, что можем пока сделать. Но когда голодают все, мы не можем даже для самых ценных и нужных нам людей сделать сколько-нибудь значительно более, чем для других.

...Необходимо, чтобы вы, старые работники, идущие с нами, пожили подольше, — Владимир Ильич при этом улыбнулся, — и затем необходимо, чтобы вы не жалели сил и времени на подготовку смены себе, новых научных кадров».

«Помню, я был у него с тремя членами Академии наук, — писал А.М.Горький. — Шел разговор о необходимости реорганизации одного из высших научных учреждений Петербурга. Проводив ученых, Ленин удовлетворенно сказал:

— Это я понимаю. Это — умники. Все у них просто, все сформулировано строго, сразу видишь, что хорошо знают, чего хотят. С такими работать — одно удовольствие. Особенно понравился мне этот...

Он назвал одно из крупных имен русской науки...»

Это было имя Владимира Андреевича Стеклова.

Глава 11

Ca Ira! Дело пойдет!

Как ни тяжелы были трудности и как ни казались нескончаемы страдания от голода, холода и болезней, неутомимая, упорная, ежедневная работа «трех старцев» приносила плоды, и постепенно бытовая сторона жизни академиков начинала налаживаться. Конечно, под бытовой стороной они понимали не только ботинки, пиджаки, плащи и обеды, но и оборудование для лабораторий, журналы и книги иностранных научных изданий, налаженное библиотечное хозяйство. И как же они радовались каждому успеху!

Когда-то, еще до войны, началось строительство нового здания библиотеки, оно было почти готово, оставалось отделать изнутри и перевезти книги, но в 1914 году здание было отобрано для госпиталя. Потом в нем разместились какие-то военные склады, эвакопункты, в 1917 году снова разбит госпиталь; после революции он стал называться Сводным полевым запасным госпиталем № 763. Поскольку принадлежал он к военному ведомству, руководство академии и обратилось к нему с просьбой вернуть здание по назначению. После долгих мытарств согласие было получено — 1 мая 1918 года был отдан приказ очистить помещение. «Старцы» ликовали, но оказалось — рано. Госпитальное начальство тянуло и, похоже было, вовсе не собиралось выполнять приказ. «Все попытки возвратить это здание Академии, — писал впоследствии Стеклов, — в течение 1,5 лет были бесплодны (до 1921 г.)...»

Во время памятной встречи с Лениным 27 января 1921 года Стеклов заговорил об этом. Владимир Ильич «распорядился немедленно передать здание Академии, а виновных в неисполнении предписаний привлечь к ответственности».

Когда Карпинский, Стеклов и Ольденбург поехали осматривать возвращенное здание, они пришли в ужас. Оно было страшно захламлено, а изнутри так перегорожено какими-то наспех сколоченными перегородками, что узнать, где залы, где хранилища, коридоры и служебные кабинеты, никакой не было возможности. Впрочем, опыт по этой части уже был, некоторое время назад были в не менее живописном состоянии возвращены здания Геологического и Минералогического музеев, отобранные Губкоммунотделом для каких-то своих нужд. Пригласили архитекторов, те изучили старые проекты, и по ним начались реконструкция и ремонт.

Теперь можно было в должном научном порядке расставить книжные богатства и разложить рукописные сокровища.

С ними тоже связана история, полная приключений и треволнений. Дело в том, что рукописи и часть академического имущества были эвакуированы в Саратов во время мировой войны, когда немцы угрожали Петрограду. Судьба рукописей внушала опасение, о них говорили почти на каждом заседании президиума. Известно было, что в Саратове неспокойно, бесчинствуют анархиствующие банды, нередки пожары. Брошенного окурка довольно было бы, чтобы лишить Россию несметных богатств, о ценности которых анархисты и бандиты, конечно, не имели представления. Словом, нужно было во что бы то ни стало вернуть рукописи.

Обратились с просьбой к Ленину.

Владимир Ильич дал ясные и конкретные указания, как спасти «достояние республики». Не откладывая, связались с саратовскими городскими и железнодорожными властями, был отдан приказ сформировать особый состав и экспедицию, во главе которой назначили В.И.Срезневского, ученого, хранителя Рукописною отдела (он однажды водил Владимира Ильича по отделу, был экскурсоводом). Эшелон состоял из теплушек и служебного вагона, для отдыха вооруженной охраны. Срезневскому предоставлено было право с любой станции связываться лично с Лениным и выдано удостоверение, подписанное Председателем Совнаркома, наркомом по военным делам, наркомом путей сообщения, наркомом по просвещению, наркомом внутренних дел и управляющим делами Совнаркома. Кажется, уж более «весомого» документа трудно и представить.

«Предлагаем всем местным, железнодорожным, военным и иным представителям властей Советской России оказывать т.В.И.Срезневскому и другим служащим Академии, едущим вместе с т.Срезневским, всяческое содействие в погрузке и охране этих рукописей, а также в пути следования... Ни в г.Саратове, ни в пути следования, ни в Петрограде на ж.-д. дороге этот груз не подлежит ни вскрытию, ни конфискации, ни реквизиции и никакой иной проверке, а должен быть доставлен непосредственно в Рукописное отделение Академии наук в Петрограде».

Не удовольствовавшись всем этим, Владимир Ильич попросил Дзержинского проконтролировать движение поезда. Словом, когда поезд прибыл в Москву, то Срезневский, как пишет Бонч-Бруевич, «был в восторге от четкой организации дела», поспешил в Кремль и «трогательно благодарил Владимира Ильича за его внимание к перевозке этих важных культурных ценностей». Теперь они заняли свое место на стеллажах в хранилище, и библиотечное хозяйство можно было бы считать налаженным... если бы удалось договориться о книгообмене с заграницей (без чего ученые считали себя оторванными от животворных споров, от обмена мыслями и идеями) и протопить читальные залы.

«Стеклов занят дровами» — такую фразу можно часто встретить в письмах Ольденбурга.

Владимир Андреевич добивался от Петросовета выделить для академии делянку на берегу Ладожского озера.

Но кому рубить? Дров надо много. Владимир Андреевич подсчитал, что для сносного отопления всех академических зданий нужно 2 тысячи кубов.

Когда он на совещании в Петросовете назвал эту цифру, на него замахали руками и зашикали. С ума сошел! Это где же столько взять? Владимир Андреевич был математиком, и у него все было подсчитано. Столько-то кубических метров воздуха, столько-то печей, минимальная температура, при которой можно работать, то есть водить пером по бумаге, время от времени дуя на пальцы, такая-то и прочее и прочее. Цифры не опровергнешь. Сошлись на 1600 кубах. Стеклов считал ее «голодной нормой».

Однако деваться некуда. Отправился искать «дровянников», как он их называл. Нашел. Те тоже оказались доки по части математики. Водили заскорузлыми пальцами в воздухе, шевелили губами, сморкались, щурились, наконец, вывели:

— Сто тридцать четыре миллиарда!

— Помилосердствуйте, братцы! — взвизгнул, схватившись за сердце, Владимир Андреевич. — Да весь наш бюджет десять миллиардов!

— Мы ентова не понимаем... не обучены. А порешим этак. Четверть сразу клади, четверть, как начнем возить, остальное — против дров.

Почти невозможно представить, но высокие договаривающиеся стороны не только сговорились, но скрепили свое согласие на бумаге. Делянку свели, бревна сложили на берегу. В одну ненастную ночь разыгралась буря и разметала бревна... Впрочем, прервемся и не станем нагромождать подробностей. Мы хотим лишь, чтобы читатель понял, что та великая борьба за академию, которую вели «старцы», была наполнена ежедневными мелкими изматывающими делами, а они требовали нервов, времени, здоровья. В самых экстренных критических ситуациях шли на крайнюю меру — обращались непосредственно к Ленину. Особенно тяжелой выдалась зима 1919/20 года — весна запоздала, топить надо было и в мае, а на складе ни полешка. Попытка разжиться хоть возом-двумя дров не дала результата. И тогда «три старца» отбили телеграмму в Совнарком.

«11 мая 1920. Председателю Совета Народных Комиссаров Владимиру Ильичу Ленину. Кремль, Москва. Запасов дров Российской Академии осталось не более как на две недели, все попытки Академии достать дрова кончаются неудачей. Драгоценнейшим научным коллекциям и немногим уцелевшим еще ученым грозит гибель, так как не будет возможности ни протопить отсыревшие помещения ученых и учреждений Академии, ни даже готовить пищу ученым и служащим. Необходимо ничтожное количество дров, хотя бы триста (300) кубов. Просим о чрезвычайном срочном распоряжении. Вице-президент Стеклов. Президент Карпинский. Непременный секретарь Ольденбург».

Телеграмма возымела действие: из Совнаркома получено было распоряжение обеспечить топливом. Но незамедлительно надо было приступить к хлопотам о дровах на зиму 1920/21 года — наученные горьким опытом, ученые знали, что если летом не позаботиться, то осенью не наверстаешь, а зимой будешь мерзнуть. Между тем Стеклову надо было ехать в Кисловодск — это предписание врачей, — коллеги не позволили его нарушить. Владимир Андреевич уехал крайне встревоженный; к счастью, вопрос благополучно разрешился и без него. Карпинский сразу же дал ему телеграмму:

«16 июня 1920 г. Вопрос о дровах, поставляемых Акцентрам, урегулирован. Карпинский».

Ныне эта телеграмма в одну строчку украшает сборник «Ленин и Академия наук». И по праву! Какая еще академия может похвастать такой депешой, посланной президентом вице-президенту?

После долгих споров благополучно разрешился также вопрос и с закупкой книг за границей. 14 июня 1921 года был принят специальный декрет Совнаркома. Учреждена Комиссия по закупке и распределению заграничной литературы (сокращенно Коминолит, привыкнуть к аббревиатурам старики академики никак не могли и вечно потешались над этим Коминолитом, именуя его «каменнолитным», «камнелитом» и так далее). В зарубежных странах создавались агентства и конторы, которые, получая заявки от ученых, должны были закупать и посылать им требуемую литературу. Таким образом, довольно скоро академия вошла в курс обсуждаемых мировых научных проблем.

Много помогал ученым Горький.

Собирал пожертвования, книги, лекарства, следил, чтобы провизия, топливо и медицинские средства распределялись среди нуждающихся, привлекал доброхотов и энергичных людей. Была устроена столовая, организована ячейка добровольных сестер милосердия, которые обходили квартиры тех ученых, которые находились в преклонном возрасте и ничем сами себе не могли помочь.

И все же возможности Горького и его помощников были ограниченными.

Он поехал в Москву, в Кремль.

Свидетелем его разговора с Владимиром Ильичем был В.Д.Бонч-Бруевич.

Алексей Максимович не скрывал ничего.

«Он перечислил десятки фамилий людей, которых уже нет, которые в этих ужасных условиях, сложившихся в Петрограде, погибли, умерли, перечислил всех тех, кто накануне того, чтобы умереть. Говорил о тех, кого еще можно спасти, подкормивши, позаботившись о них, и Владимир Ильич выслушал все это с большим вниманием и напряжением. Он сказал Алексею Максимовичу, что надо сделать решительно все, чтобы помочь этим специалистам литераторам и ученым пережить лихолетье нашего времени и что он надеется, что Алексей Максимович, став во главе этого дела, сумеет со своими друзьями организовать все, как будет нужно, причем эту помощь, постоянную и упорную, он твердо обеспечивает своей поддержкой. И тут же Владимир Ильич сделал мне распоряжение сообщить об этом председателю Исполкома в Петроград...»

Так возникла Комиссия улучшения быта ученых — КУБУ — аббревиатура, к которой академики привыкли гораздо быстрей, чем к Коминолиту, вероятно, потому что десятки раз на дню повторяли:

— Не забыть сообщить в КУБУ... заглянуть в КУБУ... провернуть через КУБУ...

Возникли соответственно ЦентроКУБУ (или ЦеКУБУ) и ПетроКУБУ.

Алексей Максимович и возглавил ПетроКУБУ; деятельно помогала ему в работе М.Ф.Андреева. В комиссию вошли от академии С.Ф.Ольденбург, А.Е.Ферсман, начальник Военно-медицинской академии В.И.Тонков, партийные работники А.И.Пинкевич, Э.И.Лилина, 3.Т.Гринберг и другие.

Работа этой комиссии, не имевшей прямого отношения ни к проблемам культуры, ни науки, ни литературы, сыграла существенную роль в истории культуры, науки и литературы и заслуживает признательного отношения и внимательного изучения.

Был составлен обстоятельный план, за городом отыскали участок, засадили картошкой. Копали, окучивали ученые и их дети и, конечно, «кубисты», как в шутку стали называть членов КУБУ. Договорились с милицией о разрешении менять вещи на продукты — дабы не получилось как с той незадачливой женой академика. Собирали по домам простыни, хрусталь, штиблеты, шубы, золотые кольца, занавесы, перчатки, сложив в чемоданы и переписав, отправлялись в деревни. Оттуда привозили пшено, репу, чеснок, масло, тыкву — что удавалось выменять. Раздавали по списку. Немощных, заболевших брали на учет, к каждому прикрепляли «кубиста», тот привозил доктора и провизию, добывал лекарства.

31 января 1920 года произошло важное событие: открытие Дома ученых. Сему предшествовала большая работа. Нужно было найти подходящее здание, добиться от властей разрешения занять его и «выколотить» деньги на ремонт, найти строителей-ремонтников и договориться с ними, написать устав Дома ученых и сделать многое другое.

На открытии выступили Горький, Ферсман, Ольденбург. Были накрыты столы. Зажгли люстры. Меню было скудным, но настроение приподнятым.

Объявили состав совета старейшин; полагался таковой по уставу. Во главе его стал профессор М.Я.Пергамент. Профессор Пергамент поднялся и произнес тост, который в то же время являл собою в некотором роде и деловой отчет. Он рассказал, что выросло и какой урожай собрали на артельном академическом огороде. Рассказал, как удалось раздобыть две тысячи пайков для ученых, и поспешил заверить, что на этом никто не собирается успокаиваться, поскольку это ровно половина того, что нужно, ибо в Петрограде четыре тысячи профессоров и преподавателей. (И действительно, потом шла упорная борьба за каждый паек.) Но что же будут получать на паек? Профессор Пергамент достал бумажку (а может быть, он помнил эти цифры наизусть, настолько они взволновали и врезались в память) и произнес:

— Муки ржаной 36 фунтов! Крупы 12 фунтов! Сахару два с половиной фунта! Рыбы 5 фунтов, жиров 4, соли 2, мыла фунт! Табаку полфунта, спичек 5 коробок!

Спич, а если угодно речь, был выслушан с огромным вниманием и, весьма возможно, неоднократно прерывался аплодисментами. И разумеется, никто с места не спросил, а на сколько же выдаются эти пять фунтов рыбы и полфунта табаку; все отлично знали, что это месячная норма. Профессор Пергамент, кроме того, сообщал, что образована пайковая комиссия (Тонков, Осипов, Пергамент) и проектируется семейный паек, «размеры которого установлены на основании научных показаний о минимальном количестве калорий, необходимом для поддержания жизни». Вызвано это тем (это тоже не было сказано, потому что все и без того понимали), что ученые делятся своим месячным пайком с домашними и им самим подчас ничего не остается, а как-никак науку прежде всего интересует их здоровье, а здоровье домашних для науки все-таки не столь драгоценно.

Дом ученых, первый в нашей стране (а с таким назначением и первый в мире), начал работать. «Освобожденные от хозяйственных забот, — писалось в отчете, — окруженные уходом, обеспеченные теплом, продуктами и светом ученые находят здесь то, чего они лишены у себя дома и что создает им возможность работать».

Это не были пустые слова, постепенно — правда, гораздо медленнее, чем всем хотелось бы, — жизнь начала выправляться, болезни, голод и ненастья стали собирать все меньшую жатву, стали отступать, и все поняли, сколь благодетельны заботы КУБУ и Дома ученых. Тотчас продукция научная выросла, что и дает право считать возникновение этих организаций заметной вехой в научной и культурной жизни тех лет. Вскоре при Доме ученых возникли мастерские — сапожная, портняжная, а еще через некоторое время оборудовали парикмахерскую, баню и прачечную...

Теперь, когда читатель близко познакомился с пайками и нормами, он, надеемся, по достоинству оцепит роскошный подарок, преподнесенный Александру Петровичу Карпинскому 15 декабря 1921 года коллегией Наркомпроса.

Из протокола заседания:


«Слушали: Об ознаменовании юбилея президента Российской Академии наук А.П.Карпинского.
Постановили: Ввиду мировых заслуг президента Российской Академии наук А.П.Карпинского и в ознаменование исполняющегося 75-летия его жизни считать необходимым:
1) просить ЦеКУБУ установить для него обеспечение в возможно высокой норме».


Вот что самое щедрое и от всей души смогла преподнести коллегия. И это выдвинуто первым пунктом. Были и другие пункты. Один из них — издать сборник «имени Карпинского».

Увы, этот пункт так и не был никогда осуществлен.

Пытались, видно: в архиве академии сохранился изготовленный в типографии титульный лист сборника. Но подоспели, наверное, другие срочные дела — о сборнике забыли...

Мы не знаем, получил ли к 26 декабря Александр Петрович «обеспечение в возможно высокой норме», но доподлинно известно, что в этот день — день его рождения — был накрыт стол в его квартире, собрались друзья, и Владимир Андреевич Стеклов произнес спич, который присутствующие нашли блестящим. Как известно, спич — это импровизированный тост, но импровизация — тоже давно известно — лишь тогда удается, когда она хорошо подготовлена. Поэтому ничего удивительного нет в том, что в архиве Стеклова отыскался черновик его застольной речи.

«...Редкая исключительная гармония, — произнес Владимир Андреевич после вступительных фраз и напоминания присутствующим, что юбиляр первый выборный президент и первый, которого «не место красит» на этом посту, а «он место», — как ученый, Вы приобрели мировую известность. Ваши труды по геологии почитаются классическими. Вы стоите во главе современных геологов. Как человек, Вы вызываете всеобщие симпатии по необычайной доброте, деликатности и мягкости Вашего характера и вместе с тем непрестанно проявляете те самые чувства чести и внутреннего достоинства, которые так высоко ценил наш Коперник геометрии — гениальный Лобачевский. Наконец, Ваша физическая, так сказать, энергия и бодрость поистине удивительны. Я решительно затрудняюсь, чего Вам пожелать, когда Вы, кажется, достигли уже всего, чего пожелать можно. Всякое пожелание выйдет плоским и банальным. Для Вас надо придумать что-то особенное, но что? Разве пожелать бессмертия... Так физического бессмертия желать нелепо, а духовное бессмертие Вы уже обеспечили как своими выдающимися учеными трудами, так и своими личными качествами как человека».

Воистину, старая гвардия академиков знала толк в красноречии!

Глава 12

«...Тем любезен я народу...»

В этом вздыбленном мире, в разворошенном и взвеянном быту, в котором только-только начало все оседать и укладываться, взвалил на свои плечи Александр Петрович еще одно дело, которое званием президента не понуждалось, но таинственно с ним сопрягалось; понуждалось же оно милостью сердца и было делом милосердия. Александр Петрович не стыдился старомодного слова — чаял же и Пушкин найти бессмертие в памяти людской не красотой стихов своих, а тем, что милость к падшим призывал... Падшим — не значит опустившимся, сбитым с жизненной тропы и придавленным несчастьем, но и к таким! И ко всем, кто молит о помощи. И кто молчит в своей беде...

И как когда-то академики почувствовали, что им есть вокруг кого объединиться и поручить важнейшую заботу о науке, так и теперь те, кого корябнуло горе, потянулись к Александру Петровичу.

Имя Пушкина не случайно соскользнуло здесь с пера, потому что опять-таки загадочно (но если вдуматься — правомерно) все сплетается: милосердие с собиранием культурных сил, разбросанных войной и несчастьями, а собирание — с бережением традиций вековой культуры народа, а сохранение традиций как же оторвать от имени Пушкина? Да этим именем оно и должно освящаться! И вот в 1918 году (а каков он был, не стоит напоминать), 20 апреля, то есть еще до того, как Советская власть предоставила академии ассигнования и, следовательно, выкроив деньги из нищенского своего бюджета, академия открывает Пушкинский Дом, ныне всемирно знаменитый своими коллекциями и трудами. Основан он был в 1905 году и тогда же начал принимать пожертвования: автографы, картины, книги пушкинской эпохи, мебель, предметы одежды. Теперь академия включала его в число своих институтов. Надо было подыскать здание. По соседству с новой библиотекой академии, по поводу которой столько споров было с военным ведомством, находилось здание бывшего Таможенного департамента; «три старца» (среди которых особенно рьяно по делам Пушкинского Дома ходатайствовал Ольденбург) отвоевали его.

Честь открытия Дома предоставлена была президенту.

«Благодарная память величайшего нашего поэта не померкла, несмотря на проявлявшееся иногда отрицательное к нему отношение, — намек на нигилистические высказывания футуристов и иных литературных группировок; дальше Александр Петрович вспоминает, как оценил Пушкина Достоевский в своей знаменитой речи. — Пусть культурное значение Пушкина и его мысли все более и более выясняется с развитием нашей народной культуры. Я прошу вас почтить память гениального поэта вставанием».

Тут культурное значение Пушкина поставлено в связь с развитием народной культуры — это удивительно верно: чем шире она развивается, тем глубже раскрытие пушкинской мысли. Без всяких скидок нужно сказать, что пушкиноведение так и эволюционировало с развитием и углублением народной культуры — истинное пушкиноведение, не накопление автографов, а постижение культурного феномена, заключенного в творчестве поэта. И, поняв так Пушкина, узрев в его духовном наследии перевал русской культуры, переход из прошлого в будущее, приобретший такое жизненно важное значение в восемнадцатом и в последующие пореволюционные годы, мог ли Александр Петрович не сознавать, что Пушкин всегда «в минуты роковые мира сего» будет служить опорой для истинно культурных сил страны?

Он посвящает памяти его несколько речей.

В одной из них касается такой, казалось бы, специфической темы, как отношения поэта с «властью предержащей». Александр Петрович выступает против вульгаризаторских и примитивных представлений на сей счет, которые были так распространены в те годы.

В 1924 году, когда отмечалось 125-летие со дня рождения поэта, Александр Петрович совершает поездку в Святогорский монастырь: места, связанные с именем Пушкина, академия берет под опеку, и благодаря ей удастся многое спасти от разрушения.

«Посещение Святых Гор произвело глубокое впечатление — прежде всего под обаянием личности поэта и написанных им здесь произведений...» Едва успел появиться президент — к нему обратилась депутация местных жителей с жалобой на закрытие училища, которое сам он, ознакомившись, назвал «выдающимся, с очень вдумчивыми и изобретательными преподавателями и привязанными к ним и училищу учениками и ученицами».

«Это дело поправимое, — обещает Александр Петрович. — Труднее поправить другое горе — разрушение дома Пушкина в Михайловском и Тригорского имения... Мы должны с особой заботливостью и любовью стремиться немедля к восстановлению, по возможности, утраченного...»

Он едет в Псков. Интеллигенция города собирается на встречу с ним.

«Псковская земля исстари была вольницей... городом шумливым, торговым и подвижным...» И вероятно, неожиданно для многих Карпинский увязывает творчество Пушкина с вольнолюбивым духом древнего Пскова, напоминая то, о чем нередко забывают: с псковской землей связано так много в биографии и поэзии Пушкина.

Пушкинский Дом скоро становится своеобразным культурным центром, и уже в 1921 году Александр Блок имел право произнести:



Имя Пушкинского Дома
В Академии наук -
Звук понятный и знакомый,
Не пустой для сердца звук...



По складу научного мышления Александр Петрович склонен к обобщениям: и как глава академии он тоже далеко не во все мелочи хозяйства входил — от чего его уберегали, кстати, и умные помощники. Но вот в работе милосердия он не только не чурается мелочей — она вся у него и состоит из мелочей! Ведь милосердие направлено к людям и потому никак не может быть общим, иначе выливается в сладкую болтовню — это уже не милосердие.

Тут не знаешь, с чего начать рассказывать.

Взять хотя бы письма в КУБУ, которые десятками, а может, и сотнями полетели в адрес Александра Петровича (десятки сохранились в его архиве, но явно ведь не все). Он не состоял членом правления КУБУ, но с просьбой принять в эту организацию (от чего впрямую зависела жизнь просителей!) к нему обращались многие, уповая на его авторитет президента.

Вот письмо Варвары Васильевны Тимофеевой, старой писательницы. Когда-то знакома была с Достоевским, оставила о нем воспоминания. Теперь в колонии для престарелых литераторов. Пишет — голодно там. Нельзя ли и ей получать пайки. Вот письмо Надежды Константиновны Вальденберг, литератора и переводчицы: «Единственный мой заработок — уроки в школе, где я получаю около 14000 рублей, вот все, что я имею. У меня расширение вен, постоянно открываются раны. Я обращалась в КУБУ. Меня зачислили кандидаткой. Но уже целый год дело не подвигается. Силы истощены... Не найдете ли вы возможным замолвить словечко перед пайковой комиссией?»

А вот письма, которые сам он, Александр Петрович, посылал в разные инстанции и к разным лицам, хлопоча за людей, большей частью ему даже незнакомых (иногда достаточно было знакомому Александра Петровича попросить за своего знакомого). Некто В.В.Николаев, сотрудник библиотеки академии, уволен. Президент с недоумением обращается к Ольденбургу: «Говорят, что мала так называемая общественная работа... Но что же может быть более общественным, чем обслуживание по большому числу языков... первой научной библиотеки страны? Не будет ли ему места для занятий в Вашем институте?»

Просит за учительницу по фамилии Лермонтова. «Она очень бедствует. Жалование учительницы вовремя не получают. В ее жилой комнате 20 человек. Крайне нуждается в обуви, и если бы нашлась лишняя пара чешских ботинок, то это было бы для нее божьим благодеянием. Я виделся несколько раз с Лермонтовой, слишком робкой, чтобы добиваться чего-нибудь самостоятельно».

Несколько раз виделся президент с учительницей Лермонтовой... Кто ему о ней сказал — или знаком он с ней был и раньше? В школу к ней ездил или в комнату, где, кроме нее, обитало девятнадцать родственников (уплотнителей?)... Пару чешских ботинок... Кто осмелится сказать: мелочь — от нее жизнь зависела.

«Обращаюсь к Вам, как к президенту, прошу о спасении труда моего лучшего друга Ивана Ивановича Попова. В 1919 году, уезжая из Новочеркасска, оставил мне на хранение богатейшую библиотеку по монголоведению. Громадное число рукописей: монгольских, калмыцких, на русском и немецком языках. Списки духовных и светских книг, грамматика и основания словаря донских калмыков, сказки, пословицы, анекдоты, каламбуры, песни... В.В.Богачев из Баку».

Надо было спасать библиотеку по монголоведению: она достояние культуры.



Н.И.Андрусов — Карпинскому, 22 мая 1919 г.


«После долгих мытарств удалось добраться до Крыма, где я, обнаружив невозможность скоро вернуться в Петроград и скорое истощение моих денежных ресурсов, принял предложение читать лекции в Таврическом университете. Начавшиеся вскоре события сделали окончательно невозможным сообщение с Петроградом... Продолжаю ли я, хотя бы номинально, считаться академиком?.. Очень страдаю вдали от музея, без научной работы, без моих материалов и без книг...»




О, как понятны были Карпинскому эти страдания! Числится ли Николай Иванович академиком? Боже мой, может ли академия отказаться от своего сына? Андрусову летит телеграмма за телеграммой, его обеспечивают пропускным удостоверением и железнодорожным свидетельством, и он возвращается к музею и книгам.

Взывает о помощи А.А.Марков, математик. Застрял в Зарайске под Рязанью. «...Я потерял полпуда веса, но пока не голодали. Ехать нам некуда... Участвую в огородных предприятиях... Учрежден совет ученических депутатов, в котором мой сын. Таким образом, в Зарайске он стал более важным лицом, чем я...»

Снова хлопоты, удостоверения и свидетельства — и через недолгое время Марков, живой и невредимый, стоял, раскинув руки для объятия, в дверях кабинета Александра Петровича.

...В один из ненастных дней конца 1918 года в заиндевевшую дверь квартиры профессора Евграфа Степановича Федорова раздался негромкий стук. Людмила Васильевна, запахнувшись в пальто и поправив шерстяной платок на голове, поплелась открывать. Сам Евграф Степанович почти не вставал с постели; он угасал, и врачи называли диагноз болезни коротким словом — голод. Людмила Васильевна приоткрыла дверь. На пороге стоял, постукивая нога об ногу и ежась, Карпинский.

Груз недоразумений и обид накопился в отношениях между этими двумя людьми за тридцать лет знакомства. Федоров вышел из состава академии, и после этого их личные встречи прервались: не исключено, что Александр Петрович счел себя лично задетым, ведь это он рекомендовал к баллотировке Евграфа Степановича. Но какое это имело значение теперь? Он пришел просить Федорова вернуться в академию.

Мы знаем из записок Людмилы Васильевны, что он приходил несколько раз, убеждал Евграфа Степановича в том, что многое в академических порядках, вызывавшее прежде недовольство Федорова, устранено, да и тот аргумент приводил, что без формального членства невозможно назначить Евграфу Степановичу дополнительного пайка. А Александр Петрович понимал, что без пайка Евграфу Степановичу не выдюжить. Тот дает согласие, и Александр Петрович снова пишет рекомендацию — много ли наберем мы в истории науки подобных примеров рыцарского благородства и возвышенной кротости характера?! Федоров возвращается в ряды академиков — увы, ненадолго; весной 1919 года его не стало.

Так, сердечным участием пропитанное, складывалось насущное и жизненно необходимое дело собирания ученых, из которых каждый был на свой лад страдающим, обеспокоенным или заблуждающимся человеком.

Глава 13

Академики за рубежом

Приблизительно в это же время (с 1920 года) возобновляются международные связи академии, прерванные войной. Когда-то русская академия слыла одной из самых «общительных», охотно принимала у себя иностранных гостей и посылала свои делегации за рубеж. Она содержала Зоологическую станцию в Вилла-Франке, лабораторию на известной Зоологической станции в Неаполе, в институте Марея в Париже, в Бейтензорге на Яве, вместе со Швецией и Германией издавала сочинения Эйлера, помогала Швеции вести градусные измерения на Шпицбергене; русский комитет для изучения Средней и Восточной Азии являлся Центральным комитетом международного объединения подобных же комитетов в разных странах. Широкой известностью пользовался Русский археологический институт в Константинополе и так далее. Во время войны и последовавшей за ней революции работа русских зарубежных лабораторий и станций прекратилась, прервались и переписка и встречи ученых. Теперь надо было все это налаживать, надо было входить в международную научную жизнь. Однако эта международная научная жизнь чрезвычайно осложнилась после войны и была совсем непохожа на довоенную. Натянутые отношения сохранялись между некоторыми учеными и целыми академиями Италии, Германии, Франции, Англии и Соединенных Штатов Америки; некоторые ученые и академии с предвзятостью и настороженностью относились к Российской академии, принявшей Советскую власть.

Словом, предстояла работа, во многом напоминавшая дипломатическую. Александр Петрович был лично знаком и на протяжении десятилетий переписывался почти со всеми виднейшими естествоиспытателями мира, и дня него возобновление личных связей было этим обстоятельством в значительной степени облегчено. Поскольку теперь он был и главой академии, личная переписка и вскоре последовавшие встречи носили уже и представительный характер, они облегчали академии вхождение в международную жизнь.

Сразу оговоримся: эта чрезвычайно интересная тема, составляющая яркую страницу биографии президента, в настоящее время может быть намечена лишь пунктирно, поскольку документы (в основном на иностранных языках) не разобраны и не обработаны. Хотелось бы верить, что со временем будет создана историко-биографическая монография «Карпинский и мировая наука», одна из глав которой будет посвящена его научным и, так сказать, научно-дипломатическим контактам послереволюционного периода.

Карпинский с коллегами включают специальный раздел о контактах с Западом в обращение в Совнарком от 22 ноября 1920 года. «Необходимо немедленно принять меры к восстановлению научного общения между Россией и Западом: а) путем систематических, а не случайных, как ныне, командировок русских ученых за границу, б) восстановлением доставки научных книг и материалов... Без этих мер работа русских ученых в значительной мере теряет свой смысл, ибо они при своих исследованиях не знают, что уже сделано за границей...»

В.И.Ленин понимал все значение международных научных контактов. 3 сентября 1921 года он писал Н.П.Горбунову: «...обязательно установить точно, кто будет отвечать за ознакомление вас с европейской и американской техникой толком, вовремя, практично, не по-казенному»4.

И постепенно налаживаются регулярные международные связи.

Сам Александр Петрович первую после перерыва поездку совершил в 1924 году — побывал в Мадриде и Париже и с этих нор выезжал за границу почти ежегодно до самой смерти. Он участвовал в разного рода научных симпозиумах, но, кроме этого, выступал с лекциями, давал интервью.

«Лекции, доклады, выступления, — говорится в новейшей «Истории Академии наук», — таких видных ученых, как А.П.Карпинский, С.Ф.Ольденбург, В.И.Вернадский, А.Н.Крылов, А.Е.Ферсман, В.Л.Комаров. И.П.Павлов, Е.В.Тарле и др., во многих странах мира встречались с глубоким интересом». Да, это действительно так. Советских ученых забрасывали вопросами. Почти везде их ожидал теплый прием. П.П.Лазарев прочел в Париже 15 марта 1923 года лекцию на такую, казалось бы, специальную тему, как разведка Курской магнитной аномалии. «Огромное большинство французских ученых настроено исключительно хорошо», — похвастал он в письме Стеклову.

Зарубежные поездки Александра Петровича послужили причиной некоторых изменений в семейной жизни Карпинских. Как уже упоминалось, Евгения Александровна Толмачева-Карпинская была необыкновенно одарена лингвистически и очень быстро усваивала иностранные языки. До поры до времени эта ее особенность не находила должного применения; но вот настал момент, когда отцу явно стало не по силам разбирать кипы писем из-за рубежа, и он все чаще звал на помощь дочь. Постепенно вся иностранная переписка перешла в ее руки; причем если ей был недостаточно знаком какой-нибудь язык, она садилась за учебники и через какие-нибудь две-три недели, к удивлению окружающих, которые никак не могли привыкнуть к этакому чуду, свободно разговаривала на этом языке, к тому же безупречно владея дикцией. Она стала секретарем отца, и, таким образом, семья Карпинских еще больше сблизилась с академией, и для самого Александра Петровича попросту исчезла та для него всегда тонкая перегородка, которая обычно разделяет работу и дом. Евгения Александровна сопровождала отца в заграничных поездках, и тут ее помощь была неоценима, потому что она не только брала на себя всю делопроизводительскую часть, не только переводила его статьи, лекции и беседы, но и заботилась о нем, оберегала и ухаживала, как не мог бы сделать чужой человек. А не забудем, он стар!

Представляется, что тщательное изучение документов должно показать отсутствие полной международной изоляции академии даже в разгар революционных событий, утверждение, которое можно прочесть в некоторых исторических исследованиях. Прогрессивные ученые всегда старались войти с ней в контакт, оказывать помощь. Для иллюстрации — письмо из Гельсингфорса от 12 июня 1921 года. Финские ученые сообщали Карпинскому: «Надеемся, что еще в течение этого месяца сможем послать по крайней мере один вагон с продовольствием. Что именно теперь нужнее всего? Жир, мука, картофель? Не можете ли вместе с академиками Ольденбургом и Ферсманом прислать еще кого-нибудь третьего, например, Платонова?»

Конечно, было бы неправильным представлять дело так, будто послереволюционное приобщение академии к международной жизни проходило гладко, без сучка и задоринки. Бывали и враждебные выступления, приходилось во время лекций сталкиваться с недружелюбно настроенной аудиторией, пресса иногда подавала перемены, происшедшие в академии, в искаженном свете.

Осенью 1923 года С.Ф.Ольденбург объехал несколько европейских стран. «В общем на Западе не весело, — резюмировал он свои впечатления в письме Стеклову. — Взаимное озлобление и счеты, размен денег. В Германии постоянные опасения внутренних осложнений, мрачные, усталые и отчаявшиеся люди; в Англии недовольны тем, что приходится сильно ограничивать себя. Во Франции несколько лучше... Очень интересно работается, уверен в своей правоте...» Вернувшись на Родину, Сергей Федорович выпустил книгу «В сумерках Европы», в основу ее положены суждения о европейских делах, которыми он поделился с Владимиром Андреевичем. Книга вызвала шумиху в западных газетах, была расценена как «большевистский выпад»; даже лояльно настроенные к Советам ученые выражали недовольство Ольденбургом, обвиняя его чуть ли не в «измене». Ответил им смело и остроумно В.И.Вернадский (статья его появилась в одной из немецких газет и, насколько нам известно, никогда не переводилась на русский и осталась неизвестна советскому читателю). Владимир Андреевич, со своей стороны, посетив Соединенные Штаты Америки, тоже взялся за перо, и его путевые очерки тоже вызвали недовольство за океаном.

Владимир Андреевич счел себя обязанным пресечь волну нелепых слухов и домыслов, распространяемую западными органами печати: его статья была опубликована в «Известиях» и касалась главным образом истории взаимоотношений академии с революционным правительством. В годину испытаний, вспоминал Владимир Андреевич, академия первая от лица ученых заявила о принятии срочных мер для спасения науки, «и веско сказанное слово Академии сейчас же нашло отклик в том самом правительстве, которое якобы убило ее авторитет и научное значение». В конце 1922 года академия «вновь открыто выступила в защиту науки с заявлением о необходимости прекращения тех эксцессов, которые неизбежно всегда и всюду сопровождали и сопровождают гражданскую войну и революцию». До 1923 года ассигновано 150 тысяч золотых рублей на ремонт, оборудование и приобретение приборов. С 1921 года возобновились экспедиции на Урал, в Сибирь, Туркестан, в район Курской магнитной аномалии. Химическая лаборатория превратилась в химический институт. Сильно разрослась библиотека. В Пулкове вместо сгоревшего в конце 1920 года здания построен новый корпус.

«Советское правительство, — пишет Стеклов, — проявило настоящий государственный такт, ибо вмешательством извне ничего не добиться в таком ученом учреждении, как Академия. Недочеты с развитием жизни сами собой устраняются без насильственного давления извне, никогда не достигавшего цели».

Задержать процесс установления и развития международных связей враждебные выпады, конечно, не могли.

Ученые продолжали ездить за кордон.

Конечно, в заграничных отелях их окружал комфорт, которого в Петрограде они были лишены. Президент не мог позволить себе снять шикарный номер, он ограничивался скромным номером, чаще однокомнатным, но «непременно с ванной», как оповещала своих заграничных знакомых Евгения Александровна, прося заранее уведомить хозяина гостиницы. Что делать, Александр Петрович не всегда мог позволить себе это удовольствие дома — понежиться в горячей ванне. И уж казалось бы, большого греха не будет и никто не упрекнет, если на денек-другой задержаться и, уж во всяком случае, не торопиться раньше времени в Петроград, где голодно, и холодно, и иной раз и листа писчей бумаги не сыщешь, чтобы засесть за статью, не говоря уж о дорогих блокнотах (их в особенности любил Стеклов), о новых книгах, автоматических ручках, «вечных перьях», вошедших в моду, и тому подобном. Какой там! Поразительней всего, что, не успев переехать границу, они (в первую очередь мы имеем в виду «великих старцев») принимались отчаянно тосковать по своей академии, волноваться пуще прежнего за ее судьбу, за пайки, получены они там или не получены, полностью, не полностью, за типографию, печатает или простаивает, и так далее, и тому подобное.

Зимой 1921 года Сергей Федорович был командирован в Ригу (Латвия не входила тогда в состав Советской России). Работа его продвигалась успешно, сверх того он проводил закупку и отправку литературы для академии, но...


«5 февраля 1921 г. Боюсь мои (члены семьи. — Я.К.) сидят без пайка и без денег. Е с л и  б  в ы  з н а л и,  д о  ч е г о  м е н я  т я н е т  н а з а д,  в  д о р о г у ю  А к а д е м и ю!» (подчеркнуто им. — Я.К.).


Проходит две недели. «Пишется здесь превосходно, но это как-то неприятно и тяжело, когда думаешь о своих и о всех вас и знаешь, как вы питаетесь, очень охотно перешел бы опять на картошку, не говоря о том, что так хочется назад».

Ему, что называется, кусок в горло не лезет, ему кощунственным кажется есть каждый день досыта и вкусно, когда в Петрограде сидят на одной картошке...

«21 февраля 1921 г. Ужасно тяжело ничего не знать об Академии и о своих».

И наконец, вопль измученной души: «3 марта 1921 г. Совсем одолела тоска по России и вас всех. На чужбине всегда плохо... Я совсем стосковался — сегодня просто как-то все себе места не нахожу...»

Они любили  с в о ю  академию беспокойной любовью, которая из дали времен кажется даже немножко суетливой: так любят дитя, убереженное от опасности, выхоженное после болезни и потому дорогое до щемящей дрожи в сердце.

Осенью 1924 года в заграничной командировке Стеклов; узнает из газет, что в Петрограде сильное наводнение. Разумеется, полон беспокойства. Евгения Александровна описывает ему подробности:

«Наводнение наделало много бед: в нашем доме подвальные этажи, которые были залиты до потолка, приведены в негодность.

Книги везде развешаны для сушки, как белье.

В квартире Сергея Федоровича вода стояла выше рояля. Сам он, зайдя в наш дом за Александром Евгеньевичем, чтобы ехать в заседание, должен был остаться до утра, а Александр Евгеньевич застрял в КЕПСе и всю ночь занимался спасением имущества и отгонял пиратов, плавая вокруг Академии на лодке».

Академик Ферсман в лодке с факелом на носу, вырывающем из кромешной темноты грязный отлив невской волны, гребет что есть мочи и покрикивает на хулиганов и грабителей, которые на плотах и досках подкрадываются к зданию в надежде поживиться.

— Прочь! Прочь, негодяи! — звонким фальцетом, которому он старается придать силу грозного баса.

Фантасмагорическая картина! Жаль, что не нашлось фотографа!

Глава 14

Премия имени Кювье

Среди этой круговерти дел: командировок, публицистических выступлений, мероприятий по заготовке дров, споров о реформе и постоянной непрерываемой научной и издательской деятельности — академики не разучились шутить и смеяться. И хотя бы помянуть о том нужно, чтобы не сложилось превратного представления о психологическом климате в стенах академии в эту пору.

Местком с некоторого времени стал играть видную роль в обыденной жизни ученых: на заседаниях его разбирались конфликты, распределялась жилплощадь и так далее. Но властвовал дух, насаждаемый, несомненно, Владимиром Андреевичем, насмешливой перебранки и взаимного подтрунивания. Члены месткома обменивались такими, например, поздравительными записками:


«Вице-президенту тов. Стеклову.
Сим разрешаем Вам в день Хибинской елки принять невозбранно три рюмки вина среднего размера за здоровье Месткома. Об исполнении оного Местком предлагает Вам уведомить его незамедлительно, отпустив одновременно в его распоряжение из имеющихся у Вас сумм 360 млрд. рублей на все необходимые нужды.
Председатель Месткома барон тов. Фиттенберг.
Секретарь Месткома тов. Бециевич».


Пикантность заключалась в том, что тов. Фиттенберг был действительно бароном, о чем не забывал напоминать, подписывая на бланке месткома деловые бумаги!

Из Москвы пришло известие, что неподалеку от столицы, в живописном селении Узком, открыт санаторий для ученых; приглашают питерских коллег приехать отдохнуть, полечиться. Владимир Андреевич принимает приглашение. Оттуда он посылает жене смешные письма в том пародийно-старославянском стиле, которым так блестяще владел.

«Жене моей, Олене Дмитревне здраствовати на многие лета.

И тебе бы обо мне не печаловаться: в Уском ем и пью готовое и винам не упиваюсь и в зернь и в карты не играю.

А бывает, выйдет музекийский игрец к страменту, а страмент тот — комод велик на трех ногах, и крышку вскроет, а там кость белая и учнет по костям руками бить, и весь комод загудит и канты разные заиграет. А как руки себе отшибет и крышку закроет, и все, его жалеючи, руками плещут, а игрец поклонився и челом побив, что его так жалеют, опять по костям бьет со всею силою, мало руки себе не обломает и кости не расколает.

...И выбежала девица-плясовица, на голове повойник камки рудо-желтой, одно плечо голо, руки голы же, телогрея гишпанская, юбка французская короткая. И учала плясовица плясать, ногами вскидывать и руками размахивать, а юбка кверху летит. Ола мне, грешному. Увы мне окаянному: аз то видев, плясовицу платом не прикрывал, а яко Ирод на Саломею смотрех и очами распалялся...

И тебе бы, жене моей Олене, видя мое такое сокрушение, меня не бити и кочергою не замахиваться, а быть здорову. А иного воровства никакого за мною не бывало.

Муж твой Огофон челом бьет».

В 1922 году произошли два важных события, о которых мы вправе сказать, что они оставили заметный след в жизни Александра Петровича, но, как и все единичные события, они тонут в широком потоке жизни, именуемом биографией Карпинского. События эти таковы: 1. Переизбрание на посту президента. 2. Присуждение Парижской академией премии имени Кювье. Последнее событие возвращает нас к временам более ранним, но сначала о первом. Оно вызвано было тем, что истек срок полномочий на президентском посту. В свое время, как читатель помнит, шел спор, избирать ли президента пожизненно или на определенный срок. Решили на пять лет. В двадцать втором году эти пять лет и истекли.

20 мая академики собрались в конференц-зале; предстояло выслушать отчет, посовещаться о кандидатах и опустить бюллетени в урну. Подсчет голосов и оформление документов заняли пять дней, и 25 мая непременный секретарь направил Карпинскому письмо:


«Глубокоуважаемый Александр Петрович!
20 сего мая Вы единогласно избраны Президентом Российской Академии наук сроком на 5 лет, о чем по постановлению Конференции имею честь Вас уведомить.
Примите уверения в совершенном моем уважении и таковой же преданности.
Глубоко Вас уважающий и непременно преданный Ольденбург».


Итак, как видим, деятельность президента, политика академии, постепенная реорганизация ее внутренней структуры и приспособление к новым условиям вызвали единодушное одобрение академиков.

Зачаток же второго события относится к далекому 1906 году.

Однажды Александру Петровичу доставили небольшую посылку — сколько его увлечений начиналось с этого!.. В посылке кусочек известняка. В изломах видны крохотные шарики. На листке бумаги, вложенном в посылку, горный инженер К.В.Марков рассказывал, как он нашел его в Лысьвенском горном округе на Урале и спрашивал: что это? Наивный вопрос! Будто можно на него так вот сразу взять и ответить...

Александру Петровичу было тогда очень некогда. Сам он в предисловии пишет: «Работа велась урывками, в редкие часы досуга, и не считается мною вполне законченной...» Это у него постоянный мотив; вечно он свои монографии начинает или заканчивает извинением: «Я далек от мысли считать, свои выводы окончательными».

Однако вопрос поставлен, нельзя же оставлять в неведении инженера Маркова! Он исхитряется выкраивать ежедневно полчасика, часок, изучает образец. Не составляет труда выяснить, что подобными же органическими остатками занимались русские палеонтологи X.И.Пандер и А.Ф.Фольборт в середине прошлого столетия. Трохилиски... Таково их название. «Маленькие круглые сетчатообразные зернышки».

«Приведенными попутно и совершенно недостаточными характеристиками Пандер и ограничился», — установил Александр Петрович. Что же это — трохилиски? Неизвестно? То есть опять-таки «проблематика»? Ах «проблематика»! А мы ведь так охочи разгадывать «проблематику»! И Александр Петрович погружается в пучину загадочного... Почему, в силу каких особенностей ума Карпинский склонен был задумываться над загадочными, необъяснимыми явлениями природы, почему испытывал удовольствие, ломая голову над их раскрытием? В его времена палеонтологами считалось куда более респектабельным дать обширное описание форм, характерных для какой-нибудь формации или местности, — так работал, например, его друг Фридрих Богданович Шмидт...

В загадке, в тайне, в неожиданности, не укладывающейся в рамки привычных представлений, есть что-то раздражающе-неподвластное, дразнящее и бунтующее, есть что-то как будто перечеркивающее самую суть науки с ее законами, коим все должно подчиняться. Мышление Карпинского — сама ясность, последовательность, основательность, способность организовать свою работу, без чего талантливость низводится или грозит остаться обыкновенной предрасположенностью к занятию чем-либо — или в более высоком смысле — природной одаренностью, и баста. Гений Карпинского — это терпение; мы уже имели случай указать на такую его особенность, припомнив афоризм Бюффона; в данном случае примат трудолюбия над природной одаренностью особенно показателен; вместе с тем это никак не снижает понятия гениальности — ни само по себе, ни в применении к Александру Петровичу. Профессор А.К.Болдырев выразил это так: «И мы все ясно понимаем, что нет и не будет человека, который может полностью заменить А.П.Карпинского, что вместе с ним умерла целая эпоха русской геолого-минералогической науки».

Его терпение — коли уж мы воздаем ему должное — вовсе не мучительно и не отдает потом; это ясное, последовательное, основательное и доброжелательное терпение. Да и в характере его нет ничего темного, необъяснимого, непоследовательного, странного, и мы осмелимся предположить, что все подобное в природе (да и в людях) должно было ему не нравиться, должно было ему мешать, и ему подсознательно хотелось одолеть  п о д о б н о е  — чем же? Методами ясной, последовательной и основательной науки. Он чувствовал зудящую потребность победить темноту, странность и загадочность — и на место ее поставить крепкое, всем видное и несокрушимое знание. И всякий раз, когда на его пути вставало  п о д о б н о е,  он уж не мог уклониться от боя! Не мог махнуть рукой и отвернуться. Э, нет! Это вызов! Честь затронута!

Подавайте-ка сюда ваших трохилисков!

Теперь, после этих попутных замечаний, легко перейти к самой монографии.

Александр Петрович доказывает, что трохилиски «являются представителями исчезнувших боковых ветвей... очень древней и своеобразной группы растений...». Своеобразное это ответвление «уцелело в совершенно изолированном виде до настоящего времени, утратив, можно сказать, всякую видимую родственную связь с остальным современным растительным миром».

Итак, найдено, что трохилиски — боковая ветвь группы харовых. Но спешим обратить внимание читателя, что Карпинский исследует древнее  р а с т е н и е. Палеонтолог он с огромным опытом, но ведь до сих пор занимался палеозоологией; и вот взялся за палеоботанику! Всякому, кто хоть сколько-нибудь знаком с тем, какая разница между зоологией и ботаникой, нетрудно представить и разницу между палеозоологией и палеоботаникой! Александру Петровичу пришлось просмотреть огромную литературу!

И он еще раз — и так и представляется, что с огромным внутренним удовольствием — демонстрирует, как логика, ясный ум, обширные знания и наблюдательность расправляются с загадкой и раскрывают очередную «проблематику».

Как это бывало и прежде, ученые разных стран после выхода в свет монографии Карпинского начали находить трохилиски. Но не все, и в этом нет ничего странного, согласились с тем, какое место в систематике растений отвел им Карпинский. Некоторые, например Шубер, отыскавший трохилиски в Бельгийском Конго, отнесли их к сифонниковым водорослям. А как пишет Р.Ф.Геккер, «А.П. считал одним из основных достижений проделанного им анализа трохилисков доказательство того, что они не являются сифонниковыми водорослями. Такой возврат к прошлому, к этапу, уже пройденному наукой, глубоко задевал А.П. Его волновало не то, что кто-то из зарубежных ученых высказывался против него, Карпинского, а то, что этот исследователь недостаточно внимательно отнесся к материалу, поспешил и потому погрешил против истины. А.П. вступал в переписку с такими авторами, «дедовски» их поучал, посылал специально изготовленные рисунки и, более того, старался лично повидаться с ними, чтобы убедить в своей правоте...

В моем распоряжении имеется интересный документ, любезно переданный мне для использования Е.А.Толмачевой-Карпинской. Это копия письма А.П. к вышеупомянутому Б.Шуберу... В начале письма А.П. обстоятельно разъясняет, что этот автор у него понял неправильно, советует давать такие иллюстрации (фототипические), чтобы каждый мог составить свое собственное мнение о природе изучаемых объектов. Далее А.П. переходит к рассмотрению взглядов некоторых новых авторов... Несмотря на корректный тон письма, чувствуется, что А.П. очень недоволен, что он негодует. Да, А.П. умел негодовать, восставая против попирателей истины. Образ А.П. в такие минуты очень правдиво запечатлел А.Н.Чураков. Он пишет: «Карпинский был поразительно скромен в своих отношениях к людям. Он был неизменно благожелателен к окружающим его сотрудникам. И только тогда, когда он видел легкомыслие в научной работе или недобросовестное обращение с научными фактами, он начинал дрожать, руки его тряслись, добрые, светлые глаза темнели и начинали метать молнии».

В письме же А.П. читаем: «...Авторы абсолютно не правы. Им неизвестны ни работы Пандера, открывателя и автора трохилисков, ни статьи Эренберга об этих ископаемых; и т.д. Познакомившись с моей работой о загадочных ископаемых, хорошо известные японские ученые прислали мне ископаемые... и просили меня проверить... Я их описал как остатки морских известковых водорослей...» Далее А.П. в двух строках характеризует свой — карпинский — метод работы: «Мой метод научных исследований совершенно иной. Я тщательно изучаю все детали, как макро-, так и микроскопические, хорошо сохраненных образцов».

Такова небольшая иллюстрация переписки А.П. с иностранными учеными о трохилисках. Но, как уже было отмечено, А.П. не упускал случая также во время своих поездок за границу распространять взгляды на природу ископаемых остатков, в частности трохилисков. Для этих целей он изготовил специальные «наглядные» таблицы по трохилискам и другим водорослям и возил с собою образцы».

Умилительная деталь, эти таблицы и коробочки с образцами, обложенными ватой, которые президент возил с собой по заграницам, чтобы при встречах, образно выражаясь, тыкать в них носом своих оппонентов. В 1922 году он получил дополнительное подтверждение своей правоты: в Шотландии были найдены споры с выраженными чертами, свидетельствующими об их принадлежности к той группе растений, к которой их отнес Карпинский.

В том же году, как уже известно читателю, Парижская академия присудила Александру Петровичу премию имени Кювье — почетнейшую палеонтологическую награду.

Глава 15

200-летний юбилей

200-летие можно условно считать датой окончательного становления  с о в е т с к о й  Академии наук, с того дня она и носит название Советской, но дело еще не только в названии, но и во внутреннем его наполнении. В сентябрьские дни 1925 года (торжественная сессия проходила 4 — 7 сентября) была продемонстрирована огромная  н а р о д н а я  любовь к академии, она получила множество приветствий, причем большая часть их от людей, к науке как будто бы отношения не имеющих: от красноармейцев, писателей, крестьян, артистов, рабочих — они считали академию  с в о е й,  гордились ею, внимательно следили за переменами, в ней происходящими; со стороны правительства академии были оказаны честь, внимание и забота, каких она и ожидать не могла; и, наконец, сама академия в отчетных докладах (а они были составлены по отраслям знаний) показала, сколь велик ее вклад в мировую цивилизацию и русскую культуру. 200-летие несколько даже неожиданно для самих организаторов вылилось во всенародный праздник Науки и Просвещения — праздник, почти лишенный оттенка официальщины и казенщины, всегда сопутствующих таким мероприятиям. Но подготовка к нему сопровождалась немалыми трудностями.

Необозримое количество дел нужно было переделать, готовясь к юбилею! Отремонтировать конференц-зал, обдумать, где и как разместить гостей, оборудовать стенды, составить программу экскурсий, договориться с превеликим множеством различных организаций и направить им превеликое множество бумажек с входящими и исходящими номерами (так что в различных архивах осталось несметное количество автографов Карпинского, Стеклова и Ольденбурга, о ценности которых получатели даже не догадывались); затеяно было также издание юбилейных сборников. В разгар суматохи Александр Петрович вспомнил, что на заре своей академической карьеры довелось ему видеть мозаичное панно работы Ломоносова...

Удалось его отыскать. Остальное для Александра Петровича труда не составило. Он поехал к художникам, с которыми у него сложилась давняя дружба. Он состоял почетным членом общества живописцев имени Чистякова, его приглашали открывать выставки, многолетние приятельские отношения связывали его с И.Е.Репиным — их, судя по воспоминаниям родных, обширную переписку, прервавшуюся лишь со смертью Александра Петровича, еще предстоит разыскать. Объяснил им свои замысел. Нашлись энтузиасты. Работа закипела.

Замысел же президента состоял в том, чтобы украсить мозаикой стену, в которую упирался марш лестницы, ведущей на второй этаж, в конференц-залы. Все, кто будет подниматься туда, будут видеть «Баталию», вначале охватывая глазом всю ее с маху, а по мере подъема — для пожилого человека весьма даже продолжительного — рассматривая детали: идеальное место для картины! Сам Михаил Васильевич не мог бы мечтать о лучшем. Промерили стенку — размеры достаточные. И вскоре на ней заголубело — еще не отмытое от пыли — вполоборота глядящее на зрителя, моложавое, разгоряченное схваткой и сосредоточенное лицо Петра...

Торжественное открытие «Полтавской баталии» состоялось накануне юбилейных торжеств — тогда же ее впервые запечатлели на кинопленке, и с тех пор, надо сказать, она стала излюбленным объектом киносъемок; в сознании широкого зрителя лестничный пролет и «Багалия», венчающая его, так слились с обликом академии, что немногие подозревают, что так было «не всегда»... Возвращение к жизни ломоносовской мозаики (и после революции!) в период, когда за рубежом еще бытовали представления о бесповоротном разрыве со всей дореволюционной культурной русской традицией, предало юбилейным торжествам особый колорит.

Юбилей — пора подведения итогов — тривиальная истина! Тем не менее потребность оглянуться на сделанное и пройденное владеет каждым, кто готовится отметить знаменательную дату. Вероятно, потребность такую испытывали и «три старца»; их переписку и публичные выступления в эти месяцы невольно пронизывает оглядка назад: для себя они перерешали то, что давно решила жизнь и доказала, но уж такова человеческая натура!

Ольденбург пишет жене из Москвы (он в командировке) 12 января 1925 года:

«Ты веришь, как и я, что революция, как тяжела она ни была для всех, дала великое, дала новую жизнь, которая всюду пробивается могучими ростками. Когда видишь такую массу людей с мест, то понимаешь, как растет эта жизнь... Там бедные русские люди, за рубежом, ничего этого не видят и им все мерещатся разложение и раздоры».

А вот что сказал Карпинский в одной из речей (сохранился беглый черновик):

— К а к  ж е  н е  л ю б и т ь  н а м  с в о е й  Р о д и н ы?  Д а,  м ы  г о р я ч о  л ю б и м  с в о ю  Р о д и н у  и  п е р е д а д и м  э т у  л ю б о в ь  п о д р а с т а ю щ и м  п о к о л е н и я м,  к о т о р ы е  в с т у п а ю т  в  ж и з н ь  в  н о в ы х  с ч а с т л и в ы х  у с л о в и я х  е е  с у щ е с т в о в а н и я.

Тут вся прелесть в вопросительной интонации: «Как же не любить нам своей Родины?»

Но вот и настал день юбилея!

6 сентября 1925 года.

Зал Ленинградской филармонии.

На трибуне М.И.Калинин.

— С сегодняшнего дня, — говорит он, — наша академия становится не только Российской, а общесоюзной, и она должна сконцентрировать в себе творчество всех народов, населяющих наш Союз. Я не сомневаюсь, что Академия наук Союза Советских Социалистических Республик займет подобающее ей место в строительстве нового общества, обеспечивающее действительное братство народов в строительстве коммунизма.

Почтить старейшую академию мира в день ее юбилея приехало из-за рубежа 130 ученых: из Австрии, Испании, США, Турции, Голландии, Индии, Германии, Франции, Венгрии, Италии и других стран.

С приветствиями выступают немецкий физик Макс Планк, индийский физик Раман и многие другие известные зарубежные ученые.

Слово предоставляется президенту.

Александр Петрович выступил с большой речью. Он рассказал, как возникла академия, как развивалась, над чем работает сейчас.

— Поднимается ли вопрос о точном определении распределения национальностей на территории страны, о выработке карт племенного состава, об изобретении способов против удушающих газов, введенных в употребление современною техникой войны, об устойчивости морских судов, о методах простейшего и верного способа определения полезных ископаемых, о добыче драгоценных камней... всевозможные вопросы краеведения, обычаев населяющих страну многочисленных народностей, влияния бактерий на произрастание злаков, правильной постановки рыболовного дела, лесного — академия всюду принимает видное и руководящее участие...

Два характерных нововведения революции — введение нового стиля и новое правописание — прошли при непосредственном участии академии...

Широка ее деятельность в изысканиях, которые могут иметь цепу и значение, если ведутся только в мировом масштабе. Достаточно упомянуть исследования в области астрономии о строении Солнца, собственном движении звезд, сейсмические явления, процессы поднятия и опускания материков, динамики, атмосферы, общие вопросы востоковедения, общие геофизические вопросы...

В один из юбилейных дней академия дала банкет в честь иностранных гостей.

Александр Петрович выступал с речью и на банкете.

Это была непринужденная встреча ученых, на которой слышалась многоязыкая речь; она запомнилась всем надолго. Мы расскажем о небольшом эпизоде, который там произошел, и им и закончим главу. Вряд ли он даже был замечен большинством присутствующих, этот эпизод, и лишь одному врезался в память и, возможно, многое определил в его дальнейшей научной жизни. Научной жизни... Он тогда еще только мечтал о ней, лелеял где-то в глубине души ростки научных замыслов, но дерзких и необычных! Представим его читателю: Александр Чижевский, юноша из Калуги.

Вместе с другим калужанином, который так и вошел в историю под именем «калужского мечтателя», сиживали они подолгу ночами на крылечке, глядя в небо, усеянное звездами, грезили — Циолковский о космических полетах, Чижевский о чем-то другом... Странные и неистовые догадки пронзали его мозг. В каморке, кое-как оборудованной под лабораторию, он ставил необычные опыты, рылся в толстых фолиантах, выискивая подтверждения своим гипотезам, — так рождалась наука о влиянии Солнца на ритмы биосферы Земли; даже название темы казалось дерзким, но ведь и время было дерзким! Юноша собрал чертежи и расчеты и подался в Ленинград.

«В июле 1925 года в Колонном зале Дома Союзов в честь двухсотлетия Академии наук... был дан банкет, — вспоминает А.Л.Чижевский в книге «Вся жизнь», — на который среди других ученых пригласили известного физика профессора Берлинского университета Макса Планка. Меня познакомил с ним президент Академии наук Александр Петрович Карпинский. Он подвел меня к сидевшему за столом Планку и сказал, что я прошу разрешить задать ему один научный вопрос. Планк встал и протянул мне руку...» Далее Александр Леонидович передает содержание научной беседы, которая состоялась у него с Планком, беседы, запомнившейся ему на «всю жизнь».

Он не пишет, как познакомился с Александром Петровичем. Вероятно, это было так просто — познакомиться с президентом, — что он не счел необходимым на этом остановиться. Также нисколько не вызывает у него удивления то, что в шумном, многолюдном зале престарелый президент отыскал его, никому не известного юношу, не имевшего еще никаких научных заслуг, и повел его к столику, за которым сидел Планк. Это тоже так обыкновенно...

Карпинский вел за руку будущее русской науки.

Глава 16

Уходят, уходят, уходят друзья

В июне 1926 года в Кисловодске внезапно скончался Стеклов.

Как всегда в начале лета, он поехал туда лечиться, был полон планов, захватил с собой панки с рукописями...



Лазарев — Крылову, 22 июня 1926 г.


«Вы представляете, какое огромное впечатление произвела не только на академиков, но и на всех близко его знавших смерть Стеклова. Правда, он был долго болен, но никто не думал, чтобы такой крепкий организм, какой был у Владимира Андреевича, не перенес слабую инфекцию, вызвавшую плеврит... Для Академии, конечно, смерть Владимира Андреевича страшная потеря, это сознают буквально все...»




А.Ф.Иоффе — А.Н.Крылову.


«Вы знаете уж, конечно, о смерти Владимира Андреевича. Для Академии это удар... Заменить его трудно, и единственный, кто мог бы это сделать, — Вы — таково единодушное мнение всех нас...»




Вот так: академики не успели еще пережить смерть вице-президента, а уже надо думать о замене...

Похоронили Владимира Андреевича на Волковском кладбище.

После похорон Александр Петрович зашел на квартиру Стеклова. Последние годы Владимир Андреевич жил с сестрой, жена его скончалась несколько лет назад. Идеальная чистота всегда поражала в комнатах. Множество книг содержалось в образцовом порядке на стеллажах. Дорогие картины в золоченых рамах. Растения в тяжелых кадках и горшках... Неприкаянные бродили и мяукали кошки. Владимир Андреевич их обожал, у него живало по десяти и более; мальчишки таскали к нему с окрестных улиц всех бесприютных котят. Любимцем был огромный серый с белым Васька. Только ему дозволялось входить в кабинет и валяться на бумагах и книгах. Когда Владимиру Андреевичу приходилось сдвигать его с места, Васька рычал и дергал задними лапами. Иногда он взбирался на загривок и лежал воротником... Владимир Андреевич любил поэзию, животных, музыку, детей...