Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Просто Гаусс не хочет брать на себя никаких обязательств. Он слишком стар, чтобы выступать в печати с поддержкой чужого учения, не желает ввязываться в полемику. А то, что полемика будет, он не сомневается. Он наслаждается творениями русского гения, как скупой рыцарь, и не хочет, чтобы «крики беотийцев» омрачали радость. А может быть, он просто не понимает, как нуждается в его поддержке Лобачевский. Для него русский геометр — чудовищный ум, гигант, гений первого ранга, творения которого не по зубам не только обыкновенным людям, но даже ему, «королю математики». Он искренне злится, впадает в раздражение, когда не может осилить «Воображаемую Геометрию». И виной не только слабое знание русского языка. Лобачевский чересчур лаконичен, он переходит всякие границы в своем стремлении выразить мысль в наиболее сжатой форме. Его теория лежит на грани человеческого понимания. Вот почему у Гаусса от его работ такое впечатление, будто очутился в тропическом лесу, через который трудно пройти, не изучив каждое дерево в отдельности. Лобачевский словно торопится, опускает промежуточные вычисления, дает уже готовые формулы. Он предельно краток. Книги написаны высшим существом для взрослых, бесконечно мудрых; и Гаусс, одолевший лишь ту, которая написана специально для маленьких, популярно, с картинками, чувствует себя в самом деле ребенком, заблудившимся в лесу.

Гундосый мясник осмотрел корову, поводил ее взад-вперед, похлопал по костистому хребту, пощупал зад и железы на шее и проделал все те проверки, которые делал сам Глоберман, когда покупал коров у нас в деревне.

— Сколько ты хочешь за эту доходягу? — спросил он наконец, и каждый из них обхватил ладонью запястье другого, обозначая этим начало торга.

И это удивительно. Можно подумать, что Лобачевский умышленно старается сделать свои творения трудными для понимания. Разговорный слог его не походит на письменный. В аудитории он заботится о четком, предельно ясном изложении своей мысли, втолковывает, не успокаивается до тех пор, пока не поймут все. Потому-то и любят его лекции. Каждый раз вместе со всеми он шаг за шагом как бы заново открывает математические истины, пространно рассказывает о том, как тот или иной великий математик доходил до высших абстракций. Он ценит труды Остроградского, Буняковского, физика из Дерпта Эмилия Ленца, «Теорию сравнений» крепнущего гиганта Чебышева.

— Семьдесят! — воскликнул Глоберман и со всей силой ударил по ладони мясника.

Он любит популярно излагать чужие мысли. Только не свои. Тут уж он возмутительно краток. Внутренняя работа мозга замаскирована. Он не желает вести читателя теми сложными, почти недоступными восприятию путями, какими шел сам. Сочинения получились бы слишком пространными и еще более непонятными. Богатство мысли, выражено ли оно словами или же формулами, в конце концов обнаружит себя, будет воспринято всеми. Ни одна гениальная работа еще не пропала бесследно для человечества. Гениальное творение начинено той взрывчатой силой, которая рано или поздно даст о себе знать: его так же нельзя утаить, как шило в мешке.

— Тридцать пять! — прогнусавил мясник, и его ладонь шлепнула по руке Глобермана.

Гаусса трудно ввести в заблуждение сложностью. Он знает, что за внешней сложностью кроется глубокая работа мысли. Есть, конечно, и такие, которые бедность мысли прикрывают обилием формул. Но казанский геометр не принадлежит к ним.

— Шестьдесят восемь! — отчаянно крикнул Глоберман, в свою очередь хлопнув по руке мясника.

Если «принцепс математикорум» не торопится вступать в перебранку с «беотийцами», то он делает все возможное, чтобы распространить труды Лобачевского среди своих друзей. Когда в Геттингене появляется молодой венгерский математик Ментович, Гаусс сразу же вспоминает Яноша Больяя. Вот кого следует порадовать! Он ведь тоже работает над теорией параллельных.

— Сорок! — воскликнул в ответ мясник, и его рука хлестнула по руке Глобермана.

17 октября 1848 года Янош Больяй получил «Геометрические исследования» Лобачевского. Это был удар ножом в сердце. Конечно же, Больяй не поверил в существование какого-то Лобачевского; он решил, что сам «геттингенский колосс», опасаясь скандала, скрылся под псевдонимом. Гаусс обокрал Яноша Больяя! Жадный старик не мог смириться с тем, что кто-то другой станет родоначальником новой геометрии.

— Шестьдесят пять! — ответил Глоберман столь же же звучным ударом.

— Гаусс сам обработал теорию и выпустил в свет под именем Лобачевского! — воскликнул Больяй.

Ладони били одна о другую тяжело и громко. Едва приметные гримасы боли пробегали по лицам торгующихся.

Однако вскоре он убедился, что Лобачевский — лицо не вымышленное, а вполне реальное. Значит, где-то в Казани живет великий геометр. Больяй пытается вникнуть в каждое слово. «Геометрических исследований». Он не может не восхищаться ходом мысли своего соперника, называет его выводы гениальными.

Военную службу Янош давно бросил. С отцом рассорился. Дело дошло до того, что он вызвал старого Фаркаша на дуэль. К счастью, дуэль не состоялась. С каждым годом Янош все больше впадал в тяжелую меланхолию. Он был болен. Нервное потрясение не могло пройти бесследно.

— Сорок три с половиной!

— Шестьдесят четыре!

Больяй ставит перед собой задачу превзойти Лобачевского и Гаусса. Он еще покажет миру!.. Он вызывает этих колоссов на своеобразную дуэль разума. Еще неизвестно, чем закончится поединок. Скорее всего поражением и Лобачевского и Гаусса. Ведь еще не было такой дуэли, когда бы Янош Больяй не выходил победителем! Дни заполнены лихорадочными поисками, вычислениями. Безумным взором смотрит он на брошюру казанского математика. Превзойти!.. Он ведь не знает, что Лобачевским созданы капитальные труды, законченная теория. Дуэлянт искусно владеет шпагами и пистолетами, но…

Наступила короткая пауза. Они стояли, уставившись друг на друга, и их побагровевшие руки явно хотели уже расстаться.

Запутавшись в вычислениях, он вдруг приходит к выводу, что неэвклидовой геометрии быть не может. Есть одна, незыблемая — эвклидова! Он доказал пятый постулат Эвклида!

– Ну да, я еще десяток расписок давал, – кивнул Шумахер.

— Бенемунес парнусе? — спросил Глоберман.

– Вот! В соответствии с последним пунктом этого приказа, я его уничтожил сразу после исполнения! Сжег в печи для уничтожения секретных документов…

— Бенемунес парнусе! — согласился мясник.

Он берет лист бумаги, выводит крупными буквами: «Доказательство XI эвклидовой аксиомы (пятого постулата), которая до сих пор на земле оставалась сомнительной, действительно в высшей степени важное, так как она служит основанием всего учения о пространстве и движении».

– Ну? – Шумахер ничего не понимал. При чем здесь давнишний приказ, если он уже выполнен? Какая разница, как его уничтожили? И если откомандированный уже вернулся в родную часть?

Они расцепили руки и потерли натруженные ладони.

Но дальше заглавия не пошло. Опять вкралась ошибка в вычислениях!

– Вот тебе и ну! И не просто «ну», а большая загогулина…

— Ладно, — сказал мясник. — Пусть тебе будет семь от меня, грабитель.

В своем стремлении превзойти Лобачевского он бросается из одной крайности в другую. Он берется за решение неразрешимых задач и терпит неудачи.

Гуськов вытаращил глаза и промокнул лоб большим клетчатым платком.

— Это получается пятьдесят девять, — сказал Глоберман.

Постепенно он приходит к мысли, что нужно создать науку наук — учение о всеобщем благе. Он хочет осчастливить весь род человеческий, построить государственную систему на математической основе.

– Согласно тому приказу, в распоряжение войсковой части номер 88606 был откомандирован старший лейтенант Михаил Забазнов!

Мясник уплатил, Глоберман снял с коровы свою веревку, уложил на ее постоянное место на своем плече и сказал:

Это уже была агония разума, сломленного неудачами.

– Так точно! – кивнул Шумахер.

— Как только он крикнул: «С половиной», — я уже знал, что дело кончится на бенемунес парнусе.

А Лобачевский так никогда и не узнает, что в Венгрии живет страдалец, его единомышленник Янош Больяй. Не узнает и того, что в веках их имена будут стоять рядом.

– Но назад-то ты вернулся с документами на имя Магомеда Асланова! Вот выписка из медицинской карты, вот предписание госпиталя, вот справка о годности к дальнейшему прохождению службы. – Полковник выложил на стол перед Шумахером медицинские документы.

И мы уехали.

– Как Асланов может занять место Забазнова, мне совершенно непонятно! – резюмировал полковник. – Нужно, чтобы из части 88606 вернулся продолжать службу именно старлей Забазнов!

— Ты понял, что ты видел? — продолжал он, когда мы отъехали. — Ты вообще знаешь, что это такое, бенемунес парнусе?

– Да, Аслановым я представлялся в госпитале, – подтвердил Шумахер. – И вообще везде. Но можно же, наверное, позвонить туда, куда меня откомандировывали, чтобы они подтвердили: это фамилия прикрытия. Пусть пришлют новый приказ…

— Нет.

– Я только что звонил по тем номерам, что мне тогда оставили, – ответил Гуськов. – Телефоны отключены. В госпитале никакими подробностями не располагают. А в Министерстве обороны никто не в курсе твоих перемещений и говорят, что войсковой части 88606 вообще не существует.

УГАСАЮЩИЙ ВУЛКАН

Он покачал головой.

– Ничего себе поворот! – встревожился Шумахер. – И что мне теперь делать?

Страдает ли Лобачевский от того, что в европейских научных журналах нет. положительных отзывов на его геометрию? Нет, не страдает. Не удивляет и молчание Гаусса. Ему от геттингенца ничего не нужно. Свое отношение Гаусс уже выразил, признав казанского коллегу одним из превосходнейших математиков Русского государства. Избрание членом-корреспондентом общества тоже кое о чем говорит.

— Тогда слушай. Бенемунес парнусе — это честный навар с продажи. Если мы с мясником не сходимся в цене, он называет, какой навар он мне дает на мою корову. И если я купил ее за пятьдесят два, а он сказал «бенемунес парнусе семь», то он должен мне уплатить пятьдесят девять.

— Почему же ты не сказал, что купил ее за пятьдесят пять?

– Вот и я говорю! Получается, что старший лейтенант Забазнов пропал без вести, а неизвестно откуда взявшийся Магомед Асланов не может поступить на службу без собственных документов и послужного списка. Тебя и из общежития теперь выселять нужно, раз ты в нашей части не служишь. Да что там – тебя даже на территорию нельзя пропускать! Тем более у нас комплексная проверка на носу… Как я буду объяснять эти заморочки?

— Нет. Набавлять не разрешается.

Другие заботы терзают Лобачевского: в самом ли деле новая геометрия не содержит в себе внутреннего противоречия? Если рано или поздно такое противоречие обнаружится, труд всей жизни пойдет прахом.

– Что же делать теперь? – повторил Шумахер.

— Не разрешается? Это что, твой отец так тебя научил, а теперь ты меня так учишь?

Гуськов развел руками:

Одержимый сомнениями, он снова и снова углубляет, проверяет геометрию в сумрачном опасении наткнуться на противоречие. Дело сделано. И все же оно может рухнуть, как карточный домик, от одного щелчка. Может быть, Гаусс уже обнаружил, великий Гаусс, но молчит, закрывшись в своей башне? Он не любчт приносить людям ни радостей, ни огорчений.

— А флейш-хендлер ун а фиш-хендлер ун а ферд-хендер, Зейде, все те, кто торгуют мясом, или рыбой, или лошадьми, — это люди таких профессий, которые не пользуются особым уважением у других, но передаются от отца к сыну, — сказал Глоберман. — И если ты хочешь быть настоящим торговцем, а сойхер, ты должен знать, что у нас, у перекупщиков, тоже есть свои принципы. Ты можешь обманывать во всем — какой вес у твоей коровы, и здорова ли она, и сколько ей лет, ты можешь налить ее водой, или накормить солью, или поморить голодом, или откормить, или сделать ей понос, или воткнуть ей гвоздь в ногу, даже сделать глат на собственном тухесе ты можешь. Но в бенемунес парнусе врать запрещено, точка.

– А что тут делать?! Нужно подлинные документы возвращать!

Да, да, Лобачевский, не построил ли ты дворец на песке? Теперь уж не других, а себя он старается уверить в истинности своей системы.

– Как?

То, что все европейские ученые познакомились с «Геометрическими исследованиями», он знает. Еще в 1840 году, за два месяца до смерти, Литтров сообщал Симонову: «Кнорре принес мне также работку г-на Лобачевского, за что я прошу сердечно поблагодарить его. Неоднократно приветствуйте его от меня и скажите ему, что я искренне радуюсь слышать, что он хорошо поживает. Мне делается тяжело думать о нем, как о влиятельном, взрослом человеке, с кучей детей, тогда как я все еще вижу его перед собой, как милого юношу. Так же обстоит дело с Вами, мой дорогой, добрый друг, который, в моем воспоминании по крайней мере, никогда не может состариться».

2

– Ну, как… Откуда я знаю?! Поезжай в Министерство обороны, в конце концов, пусть прижмут того, кто такой непорядок допустил! Хотя где он сейчас, порядок?! В общем, твои документы – твои проблемы! – Командир выталкивал слова будто через силу и смотрел в сторону.

Вот и Литтрова не стало. Он, по-видимому, даже не успел прочитать «Геометрические исследования».

Мне нравились эти его наставления, и его рассказы, и поездки с ним, но торговать скотом я не хотел.

– Я понял, товарищ полковник! Разрешите идти?

Ощущение такое, будто атмосфера постепенно сгущается, а впереди что-то темное, неизбежное.

Я читал книги и работал в хозяйстве вместе с Моше, возобновил свои наблюдения за воронами и завязал платонические отношения с одной девицей из соседней сельскохозяйственной школы, которая занималась откармливанием гусей у Деревенского Папиша и выглядела настолько опасной и готовой к немедленному материнству, что я не разрешал ей прикасаться ко мне ниже пояса.

– Да подожди, не психуй! Деньги хоть есть у тебя?

Позвал к себе больной Никольский. Он высох, пожелтел. Слабо прикоснулся к руке Николая Ивановича и неожиданно сказал:

– Откуда? Ранение, один госпиталь, другой… При выписке дали требование на проезд да тысячу на питание в дороге…

В те дни меня донимала бессонница. Я никак не мог понять, откуда она приходит — изнутри или снаружи, но помнил слова матери: «Ангел Смерти — очень аккуратный ангел, у него все разложено по полочкам, а вот Малах фон Шлоф, наш Ангел Сна, этот все забывает и всегда обманывает, и на его обещания нельзя полагаться». Я воспользовался своей бессонницей, чтобы подготовиться к университету, и много ночей провел, лежа, читая и заучивая, — желтая деревянная птичка неподвижно парит надо мной в вечном полете, маленькая лампа горит в изголовье кровати.

— Помираю… — И, лукаво улыбнувшись, добавил: — А все-таки, гипотенуза есть символ сретения горнего с дольним…

Полковник встал, порылся в карманах, протянул три тысячи.

А иногда, под утро, когда книга наконец падала мне на лицо и я засыпал, в комнату заходил Моше Рабинович и принимался что-то искать в темноте, рыться, высматривать и щупать. Я просыпался, но он не обращал на меня внимания и продолжал заглядывать в шкафы, копался в кухонных ящиках, открывал коробки и банки.

– На вот… Да пойдем в столовую, нормально пообедаешь.

И умер.

— Что ты там ищешь, Моше? — не выдерживал я наконец, хотя заранее знал, что он ответит.

– Спасибо, товарищ командир! Я уже баранками наелся…

Григорий Борисович приспосабливался всю жизнь, менял свои убеждения. В смертный час он на всякий случай решил обратиться к богу, чтобы и там, на небесах, не остаться в дураках.

— Дер цап, — отвечал он. — Мою косу.



И снова Николай Иванович испытал непритворную грусть. Сколько уж гробов переносил он на своих плечах за последние годы!.. Не успели похоронить Никольского, умер Карл Федорович Фукс. Почти бессмертный Фукс…

В его голосе грубая сила, сохранившаяся в жестких волокнах тела, была прошита тонкими нитями слабоумия, которое по-настоящему поразило его под старость, но уже и тогда вплеталось в произносимые им слова едва ощутимым предзнаменованием.

Чечня, Мохк-Мартановский район, село Мырмаши, 2005 г.

Прибежал расстроенный Галкин.

— Дер цап, — повторял он голосом, который был старше его тела на многие годы. — Где коса, которую отрезала мне мама? Моя Тонечка не сказала тебе, куда она ее спрятала?

— Поглядите, что эти подлецы пишут!

Трудно зимой лежать на одном месте под открытым небом. Очень трудно. Вдвойне труднее, когда лежишь долго и должен оставаться незаметным. Морозец хоть и небольшой, но, когда не двигаешься, быстро пробирает до самых костей. Хочется плюнуть на все и уйти домой, к теплу и уюту. Но нельзя. Надо доказать, что он достойный воин. Вот Шамсутдин вертолет сбил и доказал. А теперь и он должен показать, на что способен…

В «Северной пчеле» было напечатано, что доктор Николай Галкин скончался по службе во время плавания на шлюпе «Мирный».

Дрожь озноба пробежала по моей спине. Я знал, конечно, что живые тоскуют по своим умершим, говорят с ними и оплакивают утрату, но я не знал, что и мертвые ведут себя так же по отношению к своим любимым живым.

Адлан лежит на окраине села, на крыше бывшего консервного завода, напротив магазина. У него есть бинокль, термос с чаем, сушеное мясо и лепешка. Лежит третий день подряд, только ночевать уходит домой. Он уже изучил местную жизнь: утром мужчины уходят на работу, белая «Газель» привозит в магазин хлеб и молоко, потом улицы пустеют: из неказистых саманных домов выходят только женщины или подростки: принести воды из колодца, подкупить продуктов или по другим хозяйственным надобностям. К вечеру опять начинается движение – мужчины возвращаются с работы, покурят возле своих дворов, поговорят недолго и разойдутся. Сейчас тема разговоров одна: когда война закончится. И чем закончится – тоже. О чем тут долго говорить, если никто ничего не знает: такие вопросы наверху решаются. Разве что сплетни пересказывать… Да и не всякие соседи дружат, как раньше, – война всех разделила: у одного сын в горы ушел, а у другого брат в милиции… Сосед есть сосед, ссор с ним лучше избегать, только невидимая стена меж ними появилась: тепла нет, дружба закончилась, здороваться-то здороваются, но смотрят косо… Кафиры заезжают сюда редко, а вечерами вообще не появляются, поэтому, как начинает смеркаться, Адлан идет домой – отогреться, поесть горячего и поспать.

Лобачевский пишет опровержение, в котором указывает, что директор Первой гимназии Галкин до сих пор пользуется совершенным здоровьем и ежедневно присутствует при испытаниях учеников седьмого класса.

Даже сегодня, когда коса уже нашлась, он продолжает приходить ко мне по ночам и пугать своими словами. Ничего не изменилось: я по-прежнему лежу там и читаю, Малах фон Шлоф по-прежнему задерживается с приходом, и Моше Рабинович по-прежнему приходит ко мне, бормоча: «Дер цап… дер цап…» — и ищет косу, «которую отрезала мне мама».

Маленькая сценка навеяла воспоминания: на квартиру к попечителю пришел с просьбой о пенсии старенький латинист Гилярий Яковлевич. Николай Иванович напоил его чаем. Потом, улыбнувшись, спросил:



Но сейчас только середина дня, а холод уже пробирается сквозь черный волчий полушубок. Его пошил еще дедушка Исса – он сам заколол кинжалом напавшего на него волка! В его роду все мужчины были героями, хотя дядя Абдурахман говорил, что отец Адлана пошел не в своего отца… И действительно – Хуссейн не убивал ни волков, ни тем более людей. Он работал счетоводом в совхозе и отказался уходить в горы, как сыновья Абдурахмана. И его планы отец, конечно же, не одобрил бы…

— А помните, как вы пророчили мне: «Лобачевский, ты будешь разбойником»?!

Странно слышать, как такой старый человек произносит «мама». Но я не говорю ему ничего и не напоминаю, что совсем не знал его мать и родился спустя многие годы после смерти его Тонечки. Он уже старик, и зачем мне тревожить его напоследок всеми этими мелочами? Он так стар, что я больше не забочусь прятать от него ту косу. Вначале ее прятала его мать, потом жена, а сейчас, когда она лежит, открытая любому взгляду, ее прячет от него беспамятство слабоумия.

Молодой человек вздохнул и перевернулся на бок. Завод разрушен еще в первую войну, территория густо заросла деревьями и кустарником. Даже без зелени, эти заросли мешают точности прицела. К тому же со стороны дороги сохранились еще не разворованные остатки бетонного забора, который скроет его от кафиров, задержит возможную погоню и исключит прямые выстрелы… Дядя Абдурахман научил его, как быстро спуститься: вон надежно привязанная веревка, по которой можно за секунду съехать на землю. Пожалуй, он действительно успеет три раза добежать до дырки в задней части забора и нырнуть в овраг, как говорил умеющий все продумывать дядя. Он был уверен, что тоже успеет добежать, хотя не трижды, а только один раз, ибо на левой ноге у него были оторваны пальцы – хромота осталась на память о давнем неудачном опыте с самодельной миной.

Гилярий Яковлевич смешался, пролил чай. Чтобы успокоить его, Николай Иванович пообещал:

Яков уже умер, и Глоберман уже умер, и моя мама тоже умерла, а Моше все еще жив. Его память день ото дня слабеет, ноги отяжелели, но руки по-прежнему сильны, как стальные тиски.

— Будет вам пенсия.

От площади у магазина мимо забора идет гравийная дорога к асфальтированной трассе. Под рукой у Адлана аккумулятор от мотоцикла. До дороги не больше 100 метров, силы тока наверняка хватит, чтобы преодолеть сопротивление проводов, во всяком случае, дядя так сказал, а он хорошо знал взрывное дело, хотя когда-то и допустил ошибку. Провода идут к танковому снаряду, уложенному в дренажную трубу под дорогой, прямо на повороте. Здесь быстро не проскочишь, скорость в любом случае сбросить придется. Тут-то он и соединит провода…

Каждый день, как охотник, возвращающийся к останкам льва[27], он приходит к гигантскому пню того эвкалипта, что когда-то срубил во дворе, обходит его и тщательно осматривает, выдирая любой зеленый побег, который на нем появился.

И выхлопотал.

— Это твое наказание, убийца! — бормочет он, обращаясь к мертвому пню. — Умереть совсем ты не умрешь, но вырасти еще раз ты не вырастешь!

Только надо, чтобы шла одиночная машина. Вчера два уазика проезжали, но он их пропустил – опасно: из второй машины такой огонь откроют… И БТР пропустил – тоже опасно. А когда одиночная – другое дело! Правда, он и одиночный грузовик пропустил – кузов был набит солдатами, многие уцелеют, и ему не уйти… Надо, чтобы была одиночная, но с несколькими бойцами, а лучше всего – легковушка с офицерами. Тогда, даже если кто-то выживет, после контузии трудно сразу сообразить, жив ты или мертв, а уж определить место лежки подрывника – и подавно. Вот он и успеет уйти. Конечно, с дядей было бы спокойней, да они и собирались идти вдвоем, но дядю во вторник задержали на блокпосту. Может, конечно, и выпустят, если не опознают. А если разберутся, что он и есть Хромой Подрывник, – тогда все… Может, и без всякого суда пристрелят ночью да выбросят в лесу…

Он по-прежнему не терял чувства юмора.

А потом он усаживается на пень, кладет себе на колени деревянную доску, а на нее — кучку ржавых погнутых гвоздей, которые подобрал во дворе и на улице. И я, хоть и привык уже к этому зрелищу, снова не верю своим глазам, когда вижу, как старый Рабинович выравнивает эти гвозди толстыми пальцами и укладывает в другую кучку. Потом он драит их песком и отработанным машинным маслом, так что они начинают блестеть, как новые.

По гравийной дороге к магазину подъехала старая «Нива», молодой парень скрылся в магазине, потом вынес, погрузил в багажник мешок то ли муки, то ли сахара и поехал обратно. Женщина, закутанная поверх пальто в пуховой платок, проехала на груженной углем телеге. Адлан представил, как разгорится этот уголь, распространяя вокруг острый запах и блаженное тепло, вздохнул, снял перчатки, подышал на руки, потер их друг о друга. Но это не помогло – волчий полушубок с лохматой меховой шапкой не спасали от холода, а ноги, несмотря на валенки, стали мерзнуть. Он уже начал дрожать всем телом. Сейчас бы к горящей печке и поесть горячий, жирный жижиг галнаш…



Только к попам он, как и всегда, относился не с добродушной улыбкой, а с глубоким презрением. Сперва он не понимал, для чего попы. Над каждым стоял волосатый, бородатый поп. Он сопровождал человека от колыбели до могилы. Наставлял, поучал, гнусавил что-то о геенне огненной и прочем вздоре, лез в душу, изгонял из физического кабинета беса, служил панихиду над скелетами из анатомического театра, совал для поцелуя немытую пухлую руку адъюнктам и профессорам. Делал вид, что стоит над суетой людской, а сам доносил в тайную полицию на неблагонадежных, призывал к благочестию, а сам блудил с чужими женами. У каждого попа была своя обсерватория, посредством которой он общался с небом, — церковь. Только церквей в одной Казани было больше, чем астрономических обсерваторий во всей России. На церкви царь не жалел денег. Профессоров философии, права, естественных наук, словно мальчишек, загоняли к обедне, ко всенощным, и они должны были смиренно выслушивать несусветную чепуху, тратить дорогое время. Людей преднамеренно приучали к ханжеству. Попы пользовались почти неограниченной властью. Поп мог оскорбить вас, надругаться над всеми святынями вашей души, попрать ваши высокие порывы, и власти неизменно становились на сторону попа, а не потерпевшего. Николай Иванович всегда с накипающим гневом вспоминает, как сразу же после возвращения Симонова из кругосветного плавания в университет пожаловал самый жирный поп. Он задавал Симонову нелепые вопросы о южных странах, и если ответ Ивана Михайловича не совпадал с дикими представлениями попа, то грубо обрывал его, обвиняя в вольнодумстве и самомнении. Запинает бог премудрых в коварстве их… Человек должен быть блаженненьким, умственно убогим, безвольным фетюком — только таким обеспечен вход в царствие небесное. Хотелось спросить попа: «А что мне, с моей геометрией, делать в вашем раю в окружении подобных ничтожеств?» Но, по-видимому, обитатели рая обходятся без геометрии, как обходятся без нее коровы и свиньи. В нем всегда клокотало еле сдерживаемое бешенство против попов. Это была гнусная шайка обманщиков, растлителей, самых изощренных изуверов. Они нужны были для того, чтобы скручивать человека по рукам и ногам, делать из него послушного раба. Один случай, можно сказать, испортил Лобачевскому всю административную карьеру.

Но тут же мысли его приняли другое направление: от центра села к магазину подъехал военный тентованный «Урал», из кабины вылез прапорщик и исчез внутри. Солдат-водитель тоже выпрыгнул из кабины, закурил, прошелся взад-вперед, разминая ноги. Вот оно! Одиночная машина, и нет никаких поводов пропустить ее, если она поедет мимо заряда… Адлана бросило в жар, будто он уже сидел у хорошо разгоревшейся печки.

Я поднимаюсь с кровати, беру украшенную ракушками деревянную шкатулку, открыто стоящую на своем обычном месте на полке, и открываю ее.

Как-то он заглянул в большой актовый зал, где шли экзамены по богословию. За столом чинно сидел архиерей. Николай Иванович некоторое время слушал ответы студентов, нравоучения архиерея. На минуту Лобачевскому показалось, что вернулись времена Магницкого. «Горнее с дольним… волны лжемудрия…» Неужели так будет во веки веков?! Зачем было строить это прекрасное здание? Уж не за тем ли, чтобы попы здесь вот так безнаказанно несли ахинею, одурманивали молодежь?

«Что они собрались покупать? У них же централизованное снабжение», – пульсировала в голове ненужная и никчемная сейчас мысль. Сердце колотилось, как стреляющий автомат, под ложечкой ныло, волной подкатила тошнота. Голова вспотела, и он снял шапку, как будто внезапно наступило знойное лето.

— Вот твоя коса.

Разозленный Лобачевский резко поднялся и надел шапку. Все онемели. Это было святотатство. В присутствии архиерея, на экзаменах богословия, где все пропитано богобоязненностью, елейными речами, сам ректор и попечитель… А он постоял несколько минут, окинул взглядом студентов, саркастически улыбнулся и вышел, резко хлопнув дверью.

«Скорей всего, они поедут обратно тем же путем, и у меня вновь ничего не выйдет!» – эта мысль не огорчила его, а скорей обрадовала. Но он тут же устыдился этой предательской радости, радости труса. Трясущимися руками он прикрепил один провод к положительному контакту аккумулятора, теперь осталось приложить второй к отрицательному…

Волосы отливают золотом в сумеречном свете. Рабинович протягивает трясущуюся, толстую руку и говорит:

Этот случай вызвал много толков. Забывший о христианском всепрощении, кипящий от ярости архиерей сразу же написал донос в Петербург. В министерстве донос приняли к сведению. Поступок ректора расценили как безрассудный.

«Скорей бы уже, что он там возится…»

— А шейне мейделе,[28] а, Зейде? — И поглаживает пальцами свои детские пряди.

Зато студенты прониклись к ректору еще большей любовью, а поступок сделался легендой, стал символом бесстрашия и непримиримости (бывший студент университета писатель Боборыкин превратил его даже в эпизод в одном из своих романов).

Через некоторое время прапор вышел на крыльцо, что-то крикнул, из кузова грузовика выпрыгнули двое солдат и стали носить в магазин ящики с сухим пайком.

Потом он говорит мне:

До сих пор велся спор с архимандритом Гавриилом — проповедником самых реакционных сторон философии Шеллинга, его «сатанологии». Да, это целое учение о дьяволе и его слугах — революционерах. Лобачевского Гавриил причисляет к демонам-искусителям. Николай Иванович высмеивает архимандрита всякий раз, когда представляется возможность.

«Вот оно что! Оказывается, он не покупает, а продает! Казенное имущество налево пускает, шакал!» От этой мысли Адлан несколько успокоился. Взорвать кафира, если он вдобавок шакал, легче, чем просто кафира…

— Закрой коробочку, Зейде, и больше не прячь ее от меня.

Умерла дальняя родственница Варвары Алексеевны. Николаю Ивановичу пришлось присутствовать на похоронах. Надгробную речь произносил Гавриил. Он упомянул, что усопшей было шестьдесят лет от роду; затем задал вопрос: «Что была болярыня назад тому семьдесят лет?»

И Зейде закрывает, и Рабинович уходит, и снова наступает тишина.

Через несколько минут военные заняли свои места и «Урал» тронулся. Но разворачиваться, чтобы ехать обратно через все село, они не стали, а направились к гравийной дороге, ведущей к трассе, где их ждал фугас. И пропустить их у Адлана не было никаких оснований. Хотя как убить сразу четырех человек? Солдаты такого же возраста, как он сам, прапорщик немного постарше… И он видел их лица! Когда Шамсутдин пускал свою ракету, он метил в летящий вдалеке вертолет, словно в обычную мишень в тире. Вертолет упал, как в кино, а последствия в виде трупов они увидели уже потом, когда прибыли на место крушения и все было позади… Но сейчас обстановка совсем другая: вот они – четверо молодых мужчин, живых и здоровых, и именно он своими руками должен превратить их в куски окровавленного мяса!

О дальнейшем рассказывает студент Ильинский: «Архимандрит прочитал на лице Лобачевского изумление и лютую улыбку. У него мгновенно созрело решение поправить дело и вместе отпарировать Лобачевскому его же оружием, то есть математикой. Сообразив все это, Гавриил на свой вопрос отвечал: «Усопшая болярыня назад тому семьдесят лет была математической точкой, которая существовала только в воображении ее родителей, а потом, через десять лет, она явилась в этот свет…» Лобачевский после делал упреки архимандриту, что он в проповедях своих выходит из богословских рамок и залезает в математику, а Гавриил отвечал ему: «А ты думаешь, что я не заметил, как ты обрадовался моей ошибке и думал, что я нагорожу чепухи? Нет. Я вовремя спохватился и за злорадство, написанное на твоем лице, решился побить тебя твоим же математическим оружием».

Тошнота усилилась. Когда он представлял, как взорвет заряд, то не думал о таких подробностях. Думал о другом: как соединит провода, как его будут хвалить в джамаате, как Шамсутдин официально назначит его своим заместителем…

3

Вот уже год Николай Иванович совмещает должности ректора и попечителя. Он замучен. Сельское хозяйство заброшено, в Беловолжской слободке развал. В кабинете на столе — пустой листок; вверху аккуратно выведено — «Пангеометрия». Будет ли она написана когда-нибудь?..

«Урал» приближался к повороту. Руки дрожали еще сильнее, сердце колотилось так, будто хотело проломить ребра и вырваться наружу… Адлан пытался успокоить сам себя: ничего не поделаешь – так уж распорядился Аллах. Даже не Аллах, а прапорщик, решивший срубить бабла на продаже сухпайков… И конечно, таким шакалом распоряжался шайтан! Именно по его воле четверо молодых федералов оказались там, где никогда раньше не были, не должны быть и где делать им нечего – на окраине чужого села, в конце неизвестной им улицы.

Приглашение на второй ужин мне привез всегдашний таксист Якова, который возил его, куда ему захочется. Таксист подъехал ко двору Рабиновича, постучал в дверь бывшего коровника и вручил мне конверт.

У Лобачевского есть тайна, которую он тщательно скрывает от всех, даже от жены: он не может больше писать по ночам — появляется острая резь в глазах. Он понимает, что надвигается слепота. Зрение меркнет. Как у Эйлера… Очки уже не помогут. И врачи не помогут. Это угасание, идущее изнутри.

«Урал» проехал вдоль заводского забора почти до самого конца, притормозил перед поворотом…

В те дни Яков жил уже не в деревне, а на Лесной улице в соседнем Тивоне, в том большом доме, который сегодня принадлежит мне. Мы не раз видели, как такси ждет его в тени казуарин, что на главной дороге, пока он сидит на деревенской автобусной остановке и повторяет идущим мимо людям и машинам свое: «Заходите, заходите!» Но в деревню он больше не приходил.

Нужно не подавать виду, держаться, бороться. Лишь бы не заметила Варвара Алексеевна. Ее нельзя огорчать… Чем старше становится Николай Иванович, тем большую нежность испытывает к своей вечно беременной, истерзанной недугами жене. Он любит ее за самоотверженность. Тяжел ее жизненный крест… Сейчас, когда ему пятьдесят три, а ей тридцать три, разница в возрасте не так ощущается. Варвара Алексеевна постепенно научилась понимать мужа, угадывать настроение.

Адлан перестал думать о чем бы то ни было. Он действовал, как автомат, и видел себя со стороны, словно в тяжелом, болезненном сне. Плохо соображая, что делает, он омертвелой рукой соединил провод с отрицательным полюсом аккумулятора.

Я решил отправиться к нему пешком и вышел из дому утром, после дойки, чтобы идти не спеша, вволю останавливаться по дороге и прийти к нему еще до захода солнца.

В ноябре 1845 года его в шестой раз избирают ректором. Теперь единогласно. Даже Иван Михайлович Симонов смирился. Они оба уже свое выслужили. На будущий год, в июле, исполнится тридцать лет их неустанным трудам; кафедру согласно уставу придется оставить. Вот и жизнь промелькнула, как будто ее и не было… А Ивану Михайловичу так и не удалось выбиться ни в академики, ни в ректоры. Все чаще и чаще хватается Иван Михайлович за сердце. Лет пять назад он овдовел. Сразу как-то опустился, стал безразличен даже к чинам и званиям. Он сильно любил Марфу Павловну. Постарел… А Гаусс и Гумбольдт все еще живы! Корысть и страсти старят человека. Кто торопится, тот стареет быстрее.

Огненный столб подбросил грузовик, отбросил и опрокинул его на бок.

Было начало осени. На линиях электропередачи, тянувшихся вдоль дороги, чернели сотни ласточек, нанизанных на провода, точно нотные знаки на линейках музыкальной тетради. Дорожная пыль уже была перемолота тысячью летних колес, и в воздухе летали склеившиеся щетинки сжатых колосков.

У Лобачевского положение неопределенное. Он лишь исполняет обязанности попечителя. Министерство не торопится утверждать его в этой должности, не спешит и назначать нового попечителя. Оно словно задумало выжать из Николая Ивановича все до последней капли. За свое попечительство он не получает ни копейки. Вести от Мусина-Пушкина приходят редко. Он тоскует по Казани, по Николаю Ивановичу; в столице не прижился. В Петербургском университете встретили недружелюбно, с насмешками. Там, вырванный из казанской атмосферы, лишенный поддержки Лобачевского, он кажется просто солдафоном, мелким самодуром. Нет человека, который подсказывал бы, направлял, руководил… Много, много раз пожалел Михаил Николаевич о том, что оставил Казань!

– Гух! – звук взрыва разорвал сельскую тишину с такой силой, что на соседней улице заскулили собаки. Еще не улеглось эхо, как Адлан, по заранее спущенной вниз веревке, обжигая ладони, съехал на землю и понесся во весь опор к пролому в заборе на противоположной стороне двора, ловко маневрируя между деревьями. Но его никто не преследовал и не стрелял вслед. Контуженные солдаты с трудом выбирались из кузова искореженного и дымящегося грузовика, рядом с оторванным колесом корчился водитель – держась за кровоточащую культю правой ноги выше колена. Бездыханное тело прапорщика так и осталось в развороченной кабине.

Первые дожди еще не прошли, и вода в русле вади стояла так низко, что из высохшей грязи на берегах торчали рыбьи скелеты. Немногие выжившие рыбки теснились в нескольких оставшихся лужицах и были так заметны, что вороны и цапли выклевывали их из воды с ловкостью зимородков. Тут росла в изобилии малина, подмигивая мне темными спелыми глазами конца лета, и я, от жадности, даже порвал рубашку об ее колючки.

Настал роковой июль. Ровно тридцать лет тому назад экстраординарный профессор Лобачевский получил кафедру. Тридцать лет! Даже трудно вспомнить, с чего все началось. Каких только лекций не читал за тридцать лет!.. И статика, и динамика, и физика, и гидростатика, и гидравлика, и учение о газах, и физика, и астрономия, и, конечно же, все разделы математики. Он говорил, говорил, чертил, писал, говорил без устали, иногда по двенадцати часов в день. Распухал язык, с трудом ворочался во рту. А перед глазами проходили одно за другим поколения студентов. Он был прикован к науке, как каторжник к своей тачке. Он недосыпал ночей, не видел свежего воздуха, не наслаждался красотами природы, редко посещал театр, все поездки носили служебный характер. Он был рабом университета, его железным слугой. И всегда стремился лишь к одному: как можно лучше делать свое дело вопреки карьеристам, стяжателям, попам, всем этим пиявкам, присосавшимся к чистому телу университета.



Я прошел вдоль вади до экспериментальной фермы, неподалеку от нашей деревни — в ту пору агрономы занимались там выращиванием пряных трав, и оттуда постоянно доносились влекущие запахи еды, — потом пересек небольшую долину, что за фермой, поднялся на север, по тропе, шедшей меж больших дубов, которые остались от лесов, в давние времена покрывавших эти холмы, и под одним из этих дубов решил прилечь и заодно глотнуть воды из захваченной с собой фляги.

Даже трудно вообразить, что не он, а кто-то другой… Трудно это представить и совету профессоров. Лобачевский и университет — разве могут они существовать раздельно? Они уже давно слились в одно целое. В стенах университета царствует могучий дух Лобачевского. Сотворив все, что вокруг, он уже обрел бессмертие.

Москва, 2005 г.

Место это не было мне чужим. Два леска сопровождали все мое детство. Ближайшим была та эвкалиптовая роща, что отделяла нашу деревню от бойни. Там гнездились несколько вороньих пар, а перед восходом пела рыжая славка — я научился следовать за мельканьем ржавого хвоста и таким манером нашел ее гнездо, спрятанное среди старых эвкалиптовых пней. Новые побеги, которых никто не выдирал, поднялись здесь из-под среза, разрослись и образовали укромный зеленый шатер — лучшее прибежище для птиц, ищущих одиночества и укрытия. Орлы и стервятники парили в небе над этой рощей в поисках останков животных, которых оттаскивали сюда с бойни, и несколько раз я видел там дядю Менахема, когда он показывал свои весенние записки каким-то смеющимся женщинам, иногда знакомым мне, иногда незнакомым. Я думал, что это его знаменитые «курве», но приказ Номи был для меня нерушимым, и я ничего не рассказывал тете Батшеве.

И совет подает попечителю Лобачевскому пространную петицию, где сказано, что совет «не находит никаких причин освободить от преподавания гг. заслуженных профессоров Лобачевского и Симонова и приступить к избранию нового профессора, но, напротив, почитает за особенную честь иметь в числе профессоров Казанского университета столь отличных ученых и опытных преподавателей».

Отличное знание военной топографии в метро помогало слабо. Точнее, вообще никак не помогало. Шумахер помнил почти всю карту Чечни и свободно ориентировался там на местности, мог легко определить направления сторон света по солнцу, звездам и деревьям… Но здесь, под землей, все эти знания и навыки были бесполезны, а схема метрополитена мало походила на карту.

Второй лес, подальше, дубовый, лежал как раз на том пути, которым я шел сейчас к Якову. Сюда я тоже приходил в детстве, но этот лес был слишком далеко, чтобы тащить туда наблюдательный ящик. Здесь я просто лежал на сухих листьях и подолгу смотрел в небо.

Николай Иванович растроган. Он должен представить документ на утверждение министру. Его хотят оставить в университете «на столько лет, сколько силы и желание позволяют». Сил осталось не так уж много. А желание… Мусин-Пушкин хорошо осведомлен о том, что думают в министерстве. Против Лобачевского плетется интрига. Припомнили выходку на экзамене богословия. Времена опять изменились в худшую сторону. Ректор Лобачевский продолжает нарушать новый царский устав, жалует не дворянских детей, а выходцев из разночинцев, развращает молодежь своим свободомыслием, непризнанием догматов веры и церковных авторитетов. Ни в одном из его сочинений ни разу не помянуто имя творца. Министр народного образования Уваров чувствует себя неуверенно и, наверное, уйдет в отставку. На его место прочат обскуранта и мракобеса князя Ширинского-Шихматова. В Европе вот-вот вспыхнет революция…

Два милиционера с подозрением рассматривали Шумахера, одетого, как бандит девяностых годов, в длинный, изрядно потертый кожаный плащ, из-под которого выглядывали камуфляжные штаны. Теплым бушлатом от комплекта «Ночь» он расплатился с проводником за проезд в Москву, а тот ему дал этот измятый, с зашитыми прорехами раритет, валявшийся в рундуке под полкой. Если продолжать аналогию с «лихими девяностыми», то бандит, который его носил, был убит на «стрелке», а потом его вдобавок переехала машина. Грел бывший бандитский плащ плохо, но по крайней мере от ветра защищал… Милиционеры так и не подошли: сейчас многие носят камуфляж – и охотники с рыбаками, и охранники всякие, а отличать «спецуху» от обычного «комка» патрульные не умели… Поговорили между собой и отвернулись. То ли посчитали, что он недостаточно подозрителен для проверки документов, то ли поленились, то ли проявили осторожность – кто знает, что в карманах у этого небритого типа с угрюмым лицом, не располагающим к общению. Может, они и правильно сделали.

Тут жили сойки с принципами, раз и навсегда отказавшиеся подбирать объедки с человеческого стола. Они были такие же наглые и любопытные, как и их сородичи, давно перебравшиеся в окрестные деревни, но казались поменьше тех, и голубизна их крыльев выглядела не так нарядно, а птенцы были более жилистыми и дикими. Эти сойки прятали про запас желуди, меньше летали и предпочитали незаметно прыгать меж веток. Самцы, как я не раз видел, еще сохранили обычай, давно забытый их деревенскими братьями, — они строили сразу несколько гнезд и предоставляли самке выбрать одно из них.

Шумахер был вне себя. Его, как щенка, выбросили из привычного двора в чужой, незнакомый город. Он не знал, где в огромной столице искать тех людей, которые могут помочь ему восстановить свое настоящее имя. Деньги кончились еще в дороге, никаких перспектив он не видел. Документы прикрытия, без обеспечения этого самого прикрытия, ничего не значили: первая же серьезная проверка выявит, что это «липа», и что тогда? Во всяком случае, ничего хорошего ждать не приходится… И вряд ли он бы подчинился, если бы патрульные попытались доставить его в отдел. Так что хорошо, что они «разошлись краями».

Поразмыслив, Лобачевский пишет министру народного просвещения:

Мои старые друзья-вороны здесь не жили, но черных дроздов я видел и слышал, — франтоватых самцов, что кичились своим черным опереньем и оранжевыми клювами, и скромных самок, маскировавшихся в серое и коричневое.

Так и не разобравшись в переплетении разноцветных линий, Забазнов безошибочно выбрал из нескольких стоящих на перроне военных «паркетного» офицера и подошел к нему.

«Мальчик опять ушел в лес!» — кричал Моше Рабинович.

– Товарищ подполковник, не подскажите, как проехать к Министерству обороны?

«В отношении к г-ну заслуженному профессор астрономии действительному статскому советнику Симонову, со своей стороны, подтверждая во всей силе заключение совета, честь имею покорнейше просить разрешения в-го в-ва оставить г. Симонова еще пять лет на службе в звании заслуженного профессора…

«Там опасные звери», — приходил ему на помощь Яков Шейнфельд, в душе которого еще текла река его детства и не исчезли страхи северных лесов и вой голодной волчьей стаи.

– Вам третий дом нужен? – уточнил тот.

«А ну, хватай побыстрее свой пикап и отправляйся искать парня!» — торопил Глоберман Одеда.

– Ну… Я точно не знаю… Мне по серьезному вопросу.

А мама смеялась. «Если Ангел Смерти придет в лес и увидит маленького мальчика, которого зовут Зейде, — напоминала она моим трем обеспокоенным отцам, — он тут же поймет, что произошла ошибка, и отправится в другое место».

Что же касается до меня, то со всей признательностью к заключению университетского совета об оставлении меня на службе в должности преподавателя, честь имею представить на благоусмотрение в-го в-ва, что кафедру чистой математики более с пользой, вероятно, может занять учитель 1-й Казанской гимназии Попов, получивший степень доктора в прошедшем году и для которого такое повышение не только будет совершенно заслуженное, но даже должное, с тою целью, чтобы поощрить далее к занятиям при несомненных его хороших способностях. В силах еще первой молодости, неотвлекаемый, подобно мне, другого рода занятиями по службе и обязанностями семейственными, он не замедлит показать себя достойным профессором и встать в кругу самых известных европейских ученых.

Подполковник критически осмотрел его с головы до ног, хмыкнул.



– По Сокольнической линии до станции «Фрунзенская». Сейчас подойдет состав и садитесь. Только приведите себя в порядок! На кого вы похожи?

При таких обстоятельствах желание с моей стороны оставаться в должности профессора не могло бы почитаться справедливым…»

Тихий, деятельный шорох непрестанно стоял в лесу — шуршание листьев и голоса птиц, торопливые шажки мелких животных и посвист ветра. Но стоило мне приблизиться к опушке, как тотчас послышались звонкие предупреждения дятла, и все звуки разом смолкли, будто по приказу. Я лег на землю и растянулся на спине. Огромный полог тишины спустился с вершин дубов и укрыл мое тело.

– На бойца, который после ранения никому не нужен! – дерзко и не по-уставному ответил Шумахер и повернулся к подходящему поезду. Толпа внесла его в открывшиеся двери, чтобы не упасть, он ухватился за поручень и тут же скривился от боли – рана еще давала о себе знать.

Лобачевский сознательно уступает дорогу молодому. Да и Симонову желает только добра. О ректорстве ни слова. Срок ректорства только начался. Но в министерстве вздохнули с облегчением. Благородный чудак сам отдает то, за что другой должен был бы держаться зубами и когтями.

Милиционеры, очевидно передумав, направились к вагону, но не успели, дверь закрылась прямо перед ними.

Нити паутины сверкали на солнце, жучки волочили по земле свою добычу, из-под настила листьев парило сырым теплом — верный признак медленного брожения гнили. Мало-помалу мои уши освоились с тишиной, и вот я уже начал различать тончайшие прослойки меж ее пластами: неумолчное шуршание высохшей дубовой листвы, неутомимый жор червя, вгрызающегося в древесный ствол, скрип перетираемых зерен в зобах горлиц, отъедавшихся перед перелетом в Африку.

И все же устранить намозолившего всем глаза Лобачевского просто так невозможно. А отделить от молодежи необходимо. Министерские головы изыскивают почетную, ни к чему не обязывающую должность.

«Обломались! – довольно подумал Шумахер. – Значит, удача пока не отвернулась!» От такой мелочи у него почему-то улучшилось настроение.

14 августа 1846 года его назначают помощником попечителя Казанского учебного округа с увольнением от профессорской и ректорской должностей и с производством сверх пенсии по восемьсот рублей серебром в год столовых денег. Уведомление подписано управляющим министерства князем Ширинским-Шихматовым.

Прошло несколько минут настороженности и приглядывания, прежде чем лесные твари привыкли к моему присутствию и успокоились. Дятел снова взял на себя роль герольда, быстрым барабанным боем распоров тишину. Вслед за его перестуком раздался раздраженный металлический голос синиц, и их тут же поддержали и усилили все прочие лесные жители. Мир распался на тысячи тонких звуков, словно вывалившихся из разодранного нараспашку мешка. Все колесики природы разом затикали вокруг меня, как в часовом магазине. Маленькие стрелки сезонов показывали конец лета — криком последних цикад, сухим пыльным запахом вспаханных полей, громким хлопаньем крыльев каменной куропатки, чья расцветка, смелость и величина отмеряли те несколько дней, что прошли с момента ее вылупления. А большие стрелки показывали время дня — солнцем, которое уже начало опускаться, да западным ветром, который нашептывал: «уже-четыре-часа-после-обеда-и-сейчас-я-усиливаюсь», да громким криком стрижей, ищущих добычи и объявляющих о приближении вечера.

Доехав до нужной станции, он поднялся на поверхность, прошел немного пешком и оказался у величественного здания сталинского стиля, огороженного кованым забором. Недолго думая, Шумахер направился прямо к КПП главного входа.

Все поражены. Не верят. Лобачевского не будет в университете!.. Ему и самому тяжело, невыносимо тяжело. Ведь он и не собирался сразу отказываться от ректорства. Дотянул бы до следующих выборов. Очень чуткие и отзывчивые люди там, в министерстве… Могли бы хотя бы для приличия повременить немного. Нет, все оформили за неделю. Удивительная поспешность. А кто же будет попечителем? О попечителе ни слуху ни духу. И ректора нет. Университет без хозяина.



– Гражданин! – окликнул его непонятно откуда возникший и загородивший дорогу прапорщик. – Сюда нельзя!

Лобачевский пока недоумевает. Все еще не понимает до конца, что же произошло. Мелкие людишки, равнодушные к судьбам университета, обошлись с ним, как с мальчишкой, выставили за дверь — и все! Кому-то он не понравился. С ним не сочли нужным даже поговорить. Назначили помощником попечителя. Кое-кому может показаться, что это даже повышение. А на самом деле — миф! Профессорского и ректорского жалованья лишили, за новую должность не назначили ни полушки и не думают назначать.

Я помню, как мама впервые учила меня читать по этим стрелкам. Я был тогда шести лет от роду и попросил купить мне часы.

– Почему это мне сюда нельзя?! – возмутился Шумахер. – Мне как раз сюда и нужно!

«У меня нет денег на часы», — сказала она.

Живи, как знаешь. Да в деньгах ли дело?! Удивляет поспешность расправы. Пренебрегли просьбой совета, ничего не объяснили да и не захотели объяснять. Просто отстранили, отняли самое дорогое — университет. Разве так мыслился ему уход из университета?.. Ведь это его детище. Он мог бы не найти общего языка с новым начальством, мог бы подать в отставку… Все могло бы быть. Но тогда он ушел бы победителем, его совесть была бы чиста, он боролся до конца с новым уставом. Студенты поняли бы, что он боролся за них, отстаивал их права. На него всегда смотрят, как на высшего судию. Однажды осмелились пригласить на студенческую пирушку по случаю очередного выпуска. Он не отказался. Он для них прежде всего старший, умудренный опытом друг, товарищ. И он веселился в кругу молодежи, танцевал, пел песни, дурачился, рассказывал анекдоты, потешался над выходками студентов. Потом даже стишки сочинили:

– Зачем? Вы знаете, куда идете?

«Тогда я попрошу Глобермана, и он мне купит. Он мой отец, и у него куча денег».



А наш ректор Лобачевский
Над компанией студентской
Громко хохотал…



– Конечно, знаю! Я офицер, старший лейтенант.

Несмотря на малолетство, я уже хорошо понимал статус трех мужчин, которые заботились обо мне, приносили мне подарки и играли со мной в разные игры.

Прапорщик недоверчиво покосился на его плащ, но смягчил тон.

Он был их воспитателем, педагогом. Он вел их через жизнь, был чутким поводырем, кормчим, защитником. А там, наверху, с ним обошлись, как с чиновником: переместили! Убрали заранее, еще до назначения Ширинского-Шихматова министром. Он не сошелся во взглядах с попами. Как будто хозяева здесь попы! Христианское благочестие, дым кладезя бездны и надменные волны лжемудрия… Ширинский-Шихматов заранее убирает неугодных ему людей. Он числится пока управляющим, но распоряжается уже за министра. А университет без хозяина.

«Ты никого ни о чем не будешь просить, — тихо и жестко сказала мама. — У тебя нет отца, Зейде, у тебя есть только мать, и то, что я смогу, я куплю тебе сама. У тебя есть еда, чтобы поесть, и одежда, чтобы носить, и ты не ходишь босиком, без обуви».

– Вас вызывали?

Но потом, чуть смягчившись, взяла меня за руку, вывела во двор и сказала: «Тебе не нужны специальные часы, Зейде. Посмотри, сколько часов есть в мире».

И все-таки хозяин есть! На него по-прежнему смотрят, как на хозяина. Он распоряжается, присутствует на экзаменах, открывает памятник Державину, затевает постройку нового здания физического кабинета и метеорологической обсерватории. Обсерватория нужна для того, чтобы успешнее шло преподавание сельскохозяйственных дисциплин. Она будет оформлена в виде башни с флюгерами. Ее следует снабдить термометрами, барометрами, плювиометром. Он изобретает специальные металлические термометры для измерения температуры почвы в двух колодцах. За новую должность ему все еще не платят, а у него не поворачивается язык потребовать. (За девять лет службы в должности помощника попечителя он не получит ни единого грошика.)

– Нет. Я по своей инициативе.

Она показала на тень эвкалипта, которая своей длиной, направлением и прохладой говорила: «Девять утра», на красные листики граната, которые говорили: «Середина марта», на зуб, который шатался у меня во рту и говорил: «Шесть лет», и на маленькие морщинки в углу ее глаз, которые разбегались с криками: «Сорок!»

Он сам назначает день избрания нового ректора, предлагает кандидатуру Симонова. Николай Иванович голосовать уже не имеет права: он больше не член профессорской корпорации. Но его пожелания священны для всех: Симонов избран ректором. Он со слезами на глазах бросается на шею Николаю Ивановичу.

– Тогда пройдите в бюро пропусков, наберете по внутренней связи того, кто вам нужен, он закажет пропуск.

«Видишь, Зейде, вот так ты весь внутри времени. А если у тебя будут часы, ты всегда будешь только рядом с ним».

– Но я не знаю, кто мне нужен!

Но пигмей не может заменить великана. И все это понимают, даже сам Иван Михайлович. Он аккуратно посещает церковь, пытается сеять добро. Но нет-нет да и долетит до ушей Симонова обидное, произнесенное по укоренившейся привычке: «Вон наш ректор Лобачевский показался!» Как будто здесь нет нового ректора. «Ректора Симонова никто не боялся. Он никогда не показывался в аудиториях, ничего сам не читал, являлся только в церковь и на экзамены», — вспоминает писатель Боборыкин.



Прапорщик снова посуровел.

Всю жизнь рвался Иван Михайлович в ректоры — и вот результат. Он не может шагу ступить без Лобачевского, чувствует себя за ним, как за каменной стеной. По всем вопросам, большим и маленьким, как и в старое доброе время, идут к Николаю Ивановичу, потому что Иван Михайлович все равно ничего сам не решит, а отошлет опять же к Николаю Ивановичу. Так лучше уж сразу идти к Лобачевскому!

Я услышал странный шорох. Он вполз в мои уши и как будто открыл мне глаза изнутри. То был кот. Сбежавший из дома, он важно прошествовал мимо меня — один из тех котов, которые время от времени покидают человеческое общество, чтобы испытать свои силы в лесу и в поле. Это был огромный котище, настоящий гигант, с черно-белой шерстью. Лесная жизнь уже успела вернуть его хребту древний разбойный изгиб, но в нем все еще ощущались былая грациозность, томная лень и сытое барство тысячелетий одомашнивания.

– Предъявите тогда документы!

Так уж было заведено: каждый из студентов представляется новому профессору. Лобачевский нарушил традицию: он сам представил аудитории своего преемника на кафедре Александра Попова: «Прошу любить и жаловать…»

Я, умевший беззвучно подкрасться даже к строящим гнездо воронам, не шелохнулся, и кот не заметил меня, пока я не позвал его искушающим «ксс-ксс-ксс».

– Вот как раз документы я приехал искать! Мне в госпитале после ранения выдали справки на другую фамилию…

Отныне на Попова возложено воспитание Казанской математической школы. У него неказистая внешность, но Лобачевский ценит людей не за красивую внешность, а за ум. Какой прок от того, что философ Хламов красавец мужчина! Все провинциальные барышни без ума от его роскошной бороды. Но в историю университета Андрей Хламов войдет как ярый любитель кваса, бурсак, вечный холостяк. И больше ничего не останется в памяти людей от Хламова и его деятельности. Может быть, вспомнят, как крепко спалось на его лекциях…

Он застыл на месте, повернул ко мне узкие зеленые глаза и с трудом сдержался, чтобы не подойти и не отдаться моей ласкающей руке.

– Ну, так поезжайте в госпиталь и там разбирайтесь!

Наконец появляется и новый попечитель. Ба, ба, знакомые все лица! Владимир Порфирьевич Молоствов, которого в давние времена студент Лобачевский готовил к экзаменам на чиновничье звание. Оба рады, встрече, смеются и даже не против выпить по рюмке мадеры.

«Ксс… Ксс… Ксс…» — шепотом пропел я, но кот опознал мой человеческий голос, пришел в себя, отпрыгнул и исчез.

– Понимаете… – замялся Шумахер. – Это не ошибка, так нужно было. Я под легендой работал. В общем, мне нужны те, кто занимается такими делами…

— Я просто безмерно счастлив, что будем вместе с вами управлять округом! — говорит Молоствов. — Вот вперли меня! А я в науке дальше четырех правил не пошел. У нас почему-то во главе учебных округов принято ставить фельдфебелей наподобие вашего покорного слуги. По-видимому, считают, что ученый люд нужно держать в кулаке, а то, чего доброго, революцию придумают…

Я тоже поднялся и пошел дальше.

Прапорщик подумал.

Молоствов — генерал. Он некоторое время жил в Германии, где близко сошелся с великим немецким поэтом Гёте. На Молоствова сильное впечатление произвела драма Гёте «Торквато Тассо». Поэт Торквато Тассо, пользуясь милостями феррарского герцога, вынужден смирять свой мятежный дух. Это приводит его к сумасшествию.

– Сейчас вызову дежурного, попробуйте объяснить все ему.

4

– Спасибо и на этом! – ответил Шумахер.

Николаю Ивановичу везет на начальников. Салтыков почитал Вольтера, Мусин-Пушкин почитал Лобачевского, Молоствов переполнен воспоминаниями о Гёте, умершем пятнадцать лет назад. При первой же встрече Владимир Порфирьевич всучил геометру «Фауста».

— Ты вырос. Яков распахнул дверь.

Прапорщик отошел, сказал что-то в портативную рацию, и через десяток долгих минут из КПП вышел высокий худощавый майор с кобурой на ремне.

— Занятная книжка.

За время моей армейской службы мы обменялись несколькими письмами, но лицом к лицу не встречались уже больше трех лет.

– Чем могу помочь? – не представившись, настороженно спросил он.

— Ты тоже вырос, Яков, — сказал я.

У обоих симпатия к Германии. Но в Германии сейчас революция. Революция и в Италии. Римский папа бежал. Рим провозгласил республику. Говорят, особенно отличился командир добровольцев некто Джузеппе Гарибальди. Однако о революциях Молоствов говорить не любит. Гёте — другое дело. Гёте — «веймарский колосс». Ученый, поэт, мыслитель.

Шумахер показал медицинские документы и снова объяснил цель своего визита, но дежурный лишь развел руками.

— Я постарел, — с улыбкой поправил он меня и тут же сказал свое постоянное: — Ну, заходите, заходите…

Книга немецкого поэта сперва не произвела на Николая Ивановича должного впечатления. Какая-то мистика… А он терпеть не мог ничего мистического. Но чем больше вчитывался, тем сильнее захватывала огромная философия «веймарского колосса». Поэт словно читал мысли Лобачевского.

– «Под легендой, документы прикрытия…» – повторил он. – Такими делами госбезопасность занимается… Вы бы к ним и обращались!

Его новый дом был красив — огромный и просторный, большая лужайка впереди и маленькая за домом. Больше всего мне понравилась кухня. В центре стоял внушительных размеров обеденный стол, кастрюли и сковородки висели на стенке под полками, а не прятались в шкафчиках. Тут я и расположился. Я из тех людей, которые любят сидеть на кухне — и у себя дома, и у других.

Вторая часть «Фауста» стала излюбленной; особенно то место, где Фауст, глубокий старик, задумчиво прогуливается по саду. Осуществив свои грандиозные замыслы, он все еще не удовлетворен, ропщет на непонимание, глупое упрямство людей, которым хотел только добра.

– При чем здесь госбезопасность? Я армейский офицер! Отведите меня в отдел, где организуют секретные операции!

— Я беспокоился за тебя, когда ты был в армии. Ты не отвечал на мои письма.



Упорством глупым и строптивым
Испорчен плод моих побед;
Измучен я, терпенья нет;
Я устаю быть справедливым!



Видно было, что майор и хочет ему помочь, но совершенно не знает, как это сделать.

— Обо мне не надо беспокоиться. Я маленький мальчик по имени Зейде, разве ты забыл, Яков?

Молоствов — человек безвольный, болезненный. Он часто хворает и передает свои полномочия Николаю Ивановичу. К сожалению, это случается слишком уж часто. То и дело Николай Иванович получает официальные уведомления: «Господину действительному статскому советнику Лобачевскому. Чувствуя особенное расстройство своего здоровья, препятствующее мне заниматься делами, я покорнейше прошу Ваше превосходительство вступить ныне в управление вверенным мне округом впредь до моего выздоровления. Попечитель Казанского учебного округа генерал-майор Молоствов».

Он заметил порванную рубаху.