Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Если не считать скоропалительного романа Менделеева с Агнессой Фойхтман, молодые люди из русской колонии чаще всего находили себе пару из соотечественниц. После Боткина свою судьбу здесь встретил Бородин, познакомившийся в Гейдельберге с будущей супругой, пианисткой Екатериной Сергеевной Протопоповой. На свои первые гонорары она путешествовала по Европе и никак не могла проехать мимо пансиона Гофманов. Благодаря ей, профессиональной исполнительнице, Бородин познакомился с музыкой Шопена и Шумана, что сыграло огромную роль в становлении его композиторского дарования. В салоне Пассек произошло знакомство приятеля Менделеева, талантливого офтальмолога и отважного путешественника Э. А. Юнге[16] и приехавшей в гости к Татьяне Петровне художницы Е. Ф. Толстой, дочери вице-президента Академии художеств, будущей медалистки Всероссийской и Парижской всемирной выставок, автора исследования «Русские женщины в искусстве» и воспоминаний, которыми зачитывался ее родственник Лев Толстой.

Однако не для всех сердечные волнения заканчивались благополучно. Трагическим финалом обернулись они для близкого друга Менделеева В. И. Олевинского, бывшего младшего ординатора Николаевского морского госпиталя. Олевинский, по воспоминаниям его друзей, был человеком доверчивым, увлекающимся и мечтательным. По некоторым данным, он был довольно тесно связан с русской революционной эмиграцией и лично знаком с Герценом. В силу этой или иных причин он маниакально боялся преследований со стороны царского правительства. В нем было много неясного, темного — например, по какой-то причине его польские соотечественники отказывались садиться вместе с ним за стол. Багаж знаний по химии у Олевинского был невелик, но он много работал, что очень импонировало Менделееву. «Он мне нравится по своей простоте, а голова у него светлая, хоть и не очень богата материалами, но он их забирает теперь пригоршнями». Его открытость, однако, соседствовала с болезненным самолюбием. Однажды он даже потребовал у Менделеева, чтобы в его присутствии разговор не касался чересчур высоких, пока не достижимых для него материй и чтобы Дмитрий Иванович не делал ему в компании замечаний, связанных с пробелами в знаниях. Менделеев был какое-то время просто взбешен: какие могут быть амбиции в научной дискуссии? Но потом их отношения восстановились.

Олевинский очень тяжело переживал непостоянство какой-то богатой светской барышни, которая измучила его в Николаеве и из-за которой он в отчаянии метался по Европе и даже Африке. В тот момент, когда эта «зубная боль в сердце» приутихла, его постигла новая несчастная любовь — на этот раз к украинской писательнице Марии Александровне Вилинской, по первому мужу Маркович, известной в литературе под псевдонимом Марко Вовчок, одаренной поистине магическим обаянием. В окружении Пассек о ней ходили очень противоречивые толки. Е. Ф. Толстая писала: «И что в этой женщине, что все ею так увлекаются? Наружностью — простая баба, отпечаток чего-то commun,[17] противные белые глаза с белыми бровями и ресницами, плоское лицо; в обществе молчит, никак не разговоришь, отвечает только «да» и «нет»… А все мужчины сходят по ней с ума: Тургенев лежит у ее ног, Герцен приехал к ней в Бельгию, где его чуть не схватили… М. умеет так сделать, что ее поклонники во всём заступаются за нее: она бросила мужа, прекрасного человека: «он ее недостоин», бросила ребенка, держала его, как собаку, на кухне — говорят: «ее душа слишком возвышенна, чтобы удовлетворяться мелочью жизни»…». Можно добавить, что Мария Александровна, по свидетельству одного из современников, также «злоупотребляла донельзя первою молодостью сына Герцена».

Олевинский был не единственной смертельной жертвой этой дамы. Из-за нее свел счеты с жизнью старший сын Г. П. Пассек, в нее болезненно влюбился и на ее глазах утонул страдавший эпилепсией Д. И. Писарев. Кажется, из всей нашей научной и литературной элиты против чар Вовчок устояли лишь Н. А. Некрасов да М. Е. Салтыков-Щедрин. Приятельствовавший с обоими крупный чиновник цензурного ведомства В. А. Лазаревский записал в дневнике их довольно брутальные высказывания по поводу поползновений Вовчок. Салтыков: «…она ездит так часто в Париж затем, чтобы употребляться с разными commis[18]». Некрасов: «…ее вряд ли удовлетворить может даже мой мастодонт кучер Иван». Одним словом, бедный Олевинский попал в переплет, по сравнению с которым его роман с николаевской барышней был историей двух влюбленных голубков.

«Мой товарищ, — вспоминал Менделеев, — был страстно влюблен в известную тогдашнюю чаровницу М. В. Она же с ним поступила нечестно, завлекла, довела до отчаяния и до решения покончить с собой. Но мой друг решил использовать свое самоубийство в интересах науки. В то время смертельная доза цианистого калия не была достаточно известна. Мой друг решил принять серию постепенно увеличивающихся доз и вел запись. Он несколько раз поправлялся после приемов и умер, лишь дойдя до определенной фиксированной дозы. Однако на этот раз чаровнице это не прошло даром. Друзья сумели жестоко отомстить за товарища…»

В те времена яд, чаще всего цианистый калий, держали под рукой многие молодые ученые. Идея путем самоубийства защитить свою честь, прекратить нравственные страдания была необычайно модной. К примеру, через год наложил на себя руки талантливый хирург и анатом Л. А. Беккерс. Наиболее преданные науке, подобно Олевинскому, стремились одновременно исследовать неизвестные особенности человеческого организма. И. И. Мечников таким образом травился дважды: после смерти первой жены принял огромную дозу морфия, а когда его вторая жена заразилась тифом, сделал себе инъекцию возбудителей возвратного тифа. Вторая попытка «экспериментального» самоубийства, после которой Мечникова еле спасли, дала удивительный результат: он лишился своего обычного пессимизма и весьма значительно поправил зрение. И. М. Сеченов без намерения умереть, с чисто исследовательскими целями выпил раствор с туберкулезными палочками. Почему лучших людей России манила и манит к себе бездна — задача для метафизиков. Менделеев, знававший в своей жизни самую черную депрессию, в более зрелые годы тоже часто думал о смерти, чувствовал ее близость и один раз даже планировал самоубийство, но в молодости эта мысль не приходила ему в голову. Все-таки он был совсем из другого теста… А что касается «жестокой мести», задуманной молодыми и рьяными магистрами, то тут остается только гадать, в чем она состояла. Как бы то ни было, эта скандальная история пошла «чаровнице» только на пользу. Вовчок вскоре явилась в Петербург мутить воду в редакциях прогрессивных журналов.



Начиная с ранней весны 1860 года Менделеев снова путешествует. В конце февраля он отправляется на несколько дней отдохнуть во Франкфурт-на-Майне, затем две недели любуется Висбаденом. В конце апреля Дмитрий Иванович вместе с Н. Житинским[19] и образованной русской дамой А. П. Бруггер[20] отправляется сначала в Мюнхен в лабораторию Ю. Либиха, в свое время учившего менделеевского учителя А. А. Воскресенского (именно тогда, по всей видимости, он и услышал из уст знаменитого немца, что у него никогда не было ученика тлантливее Александра Абрамовича), а потом посещает еще нескольких коллег. Дальше их путь лежал в Италию, вызвавшую у Менделеева такой восторг, что он твердо решает вернуться сюда в конце лета — в одиночку и надолго. В Милане он покидает своих спутников и через перевал Сен-Готард возвращается в Гейдельберг, где его ждет начатая статья «О сцеплении некоторых жидкостей и значении молекулярного сцепления при химическом взаимодействии тел» для Ж. Б. Дюма и всех заинтересованных лиц в Парижской академии наук.

Следующее путешествие состоялось в последнюю декаду августа в Швейцарию. На этот раз спутниками Менделеева стали Бородин и сам Николай Николаевич Зинин, нарочно приехавший за две недели до начала работы Международного химического конгресса в Карлсруэ. Они начинают с Базеля и посещают несколько городов Швейцарской Конфедерации. Для Менделеева самое главное впечатление этой поездки — не озера и не концерты, а мосты города Фрейбурга: «Местность дивно хорошая… Глубокий ров, дикие скалы, цветущие холмы… Сарина, текущая внизу… Часть города на берегу рва, на высоте, другая часть в самом рве. Ведь этот ров размеров от (сибирский синоним слова «очень». — М. Б.) громадных. С одного берега рва на другой висит над 30-саженной пропастью два проволочных моста, длиной каждый ¼ версты, и под ними никакой поддержки, никаких быков — всё висит на проволочных пучках. Вы идете, и мост качается, а между тем стоят они более 25 лет и по ним ездят без малейшей опасности…» Скорее всего, именно этот восхитивший его горный ландшафт, этот образ преодоления бездны, «пробрасывания» мостов в непознанную даль приведет его к озарению по поводу того, как и чем на самом деле прирастает наука. В предисловии к своим «Основам химии» он напишет: «Мне желательно было показать… что науки давно уже умеют, как висячие мосты, строить, опираясь на совокупность хорошо укрепленных тонких нитей, каждую из которых легко разорвать, общую же связь очень трудно, и этим способом стало возможным перебрасывать пути через пропасти, казавшиеся непроходимыми. На дно не опираясь, и в науках научились пересягать пропасти неизвестного, достигать твердых берегов действительности и охватывать весь видимый мир, цепляясь лишь за хорошо обследованные береговые устои…»

Третьего сентября они были уже в Карлсруэ на первом в истории Международном химическом конгрессе, представлявшем собой событие громадного научного значения, поскольку он был призван преодолеть разнобой в написании химических формул. А это, в свою очередь, требовало решить массу вопросов, касающихся самого понятия атома, молекулы, основности и эквивалента. Мировой науке это давало возможность нового, невиданного сотрудничества ученых разных школ и стран, а лично Менделееву, твердо ставшему на позиции унитарного учения, возможность подойти в довольно близкой перспективе к открытию Периодического закона, поскольку классификация элементов в его таблице начнется с их сравнения по признанным всеми атомным весам.

Мысль созвать подобный конгресс принадлежала неугомонному Августу Кекуле. Он заразил ею своего друга, директора Высшей технической школы в Карлсруэ профессора Карла Вельцина, впервые доказавшего возможность молекулярных соединений. В научных кругах эта идея вызвала не только энергичную поддержку, но и всплеск амбиций со стороны некоторых знаменитостей, уверенных в исключительной правоте именно своих воззрений. Поначалу не было единого мнения даже по вопросу о статусе президента и секретариата конгресса. Тем не менее в начале июня был разработан и разослан текст приглашения с повесткой дня будущего мероприятия. Среди участников инициативной группы, подписавших приглашение, рядом с европейскими светилами оказалось немало русских ученых — Бекетов, Энгельгардт, Фрицше, Соколов, Зинин… В этом же приглашении, полученном химическими знаменитостями, «имеющими право, благодаря своему положению и работам, на подачу голоса в нашей науке», содержалась деликатная просьба «способствовать скорейшему дальнейшему распространению его (приглашения, которое его авторы именовали циркуляром. — М. Б.) среди их ученых друзей для того, чтобы по возможности не обойти кого-либо из ученых, имеющих на то право, которого мы могли бы по недосмотру не пригласить».

Из России на конгресс прибыли Зинин и петербургский друг Менделеева Леон Шишков, из разных мест Европы подтянулись Бородин, Савич и варшавяне Т. Лисинский и Я. Натансон. Всего конгресс собрал 140 человек. Менделеев, избранный в его комитет, с этого времени вошел в круг общения самых видных деятелей химической науки. Особенно он сближается с уже знакомым Дюма, а также Вюрцем и Станислао Канниццаро. Последний, пламенный сторонник унитарного учения, навсегда остался в памяти молодого Менделеева: «Я живо помню впечатление его речей, в которых не было компромиссов, но слышалась сама истина, взявшая за исход понятия Авогадро, Жсрара и Реньо, тогда далеко не всеми признававшиеся. И хотя конкордат не удался, но цель съезда была достигнута, потому что не прошло нескольких лет, как идеи Канниццаро оказались единственными, могущими выдерживать критику и дать понятие об атомах как наименьшем количестве элементов, входящих в частицы их соединений. Только такие истинные, а не какие-либо условные атомные веса могли подлежать обобщению…»

Сразу же после окончания конгресса Менделеев пишет Воскресенскому пространный отчет о его работе и принятых на нем решениях. Это письмо, как и всё, что выходило из-под пера молодого ученого, было написано столь безупречно по стилю и содержанию, что Александр Абрамович передал его в редакцию «Санкт-Петербургских ведомостей», где оно было напечатано без правки и сокращений, со всеми формулами и выкладками.



Сентябрь и часть октября уходят на короткие путешествия по немецким городам и ожидание нового оборудования от Саллерона. Получив великолепно изготовленные трубки и приборы, он, конечно, не удержался от того, чтобы начать еще один цикл исследований расширения жидкостей. Но душа Менделеева рвется в Италию. И вот, наконец, он снова в стране своих мечтаний, и вот уже солнечная, несмотря на середину осени, Генуя, подобно дивному сну, заключает его в объятия. «Залив, красота местности, теплота воздуха и людей очаровали нас, мы решили ехать сколь возможно дальше, чтобы, по возможности, больше вдохнуть воздух этой страны, где и история, и искусство, и природа, и нравы — всё первостепенное, всё оригинальное, то, чему все мы, все народы, только стремимся подражать и чего, увы, не достигнет никто, потому что нигде не сочетались столь благоприятные условия в такое чудное целое, как в стране римлян…»

Справедливости ради стоит вспомнить, как в свое время, утолив интерес к природе и людям долины Рейна и пережив по этому поводу целую гамму чувств — от восхищения до разочарования, — он избрал предметом своей любви Францию, ее ученых и людей из парижской толпы, найдя живой французский характер не в пример привлекательнее апатичного немецкого, а французскую историю богаче. Но вот его пленяет новая страна, и Менделеев восторженно вопрошает: «Где в Европе, кроме разве Греции, море и горы, такой климат, такая давняя история, такая древняя образованность, такое ясное понимание свободы, такая деликатность во всём, кроме, конечно, попов и австрийцев, коих скоро всех побоку, где такая музыка во всём? Французы, вижу теперь, только тем и велики, что они наследовали из Италии. Погодите немного, дайте италианцам сбросить иго попов, мертвящих всё живое, австрийцев, бурбонов, дайте немного выродиться тем грязным свойствам, какие породили это долгое совокупное влияние папской темноты и инквизиции и полицейских преследований, — и вы увидите, что единая Италия — она теперь не пуф, она не слова, как единая Германия, и вы увидите, что единая Италия будет писать закон миру, не покоряя его мечом, а убеждая примером, гармонией слов и действий…» Этот восторг еще более подкреплялся впечатлением, которое произвела на него произошедшая в Неаполе уличная встреча с итальянским героем Гарибальди: «Он всех и каждого очаровывает, заставляет бросить личные цели для общих, его красноречие просто, как и он сам — моряк, генерал не по чину, а по природе, правитель, оратор. И этот человек, кому молятся простолюдины, как богу, кого уважает и знает весь мир, на кого надеется Италия, — он не берет ни почестей, ни денег, ходит в своей красной куртке и ездит в карацельке. Где примеры этого найдете в мире? Счастлива страна, которая может назвать, может производить таких людей, как Гарибальди…»



Теперь, когда до возвращения в Россию оставались считаные недели, как же ему хотелось еще поработать в райских гейдельбергских условиях, снова и снова насладиться этими легкими путешествиями в любую сторону, этими пейзажами, античными руинами, рыцарскими замками, конными статуями, этими потемневшими от почтенной старости картинами, а главное — невиданной и теперь уже несказанно сладкой свободой! Наверное, поэтому Италия в его последних письмах предстает каким-то фантастическим антиподом России — холодной, голодной, практически неосвоенной земли, с безграмотным забитым народом и начальниками по праву рождения, умеющими писать законы исключительно штыком и нагайкой. Что же до «ясного понимания свободы»… Во время пребывания в Симферополе Менделеев мог слышать передаваемую из уст в уста фразу, сказанную безымянным севастопольским солдатом под беспрерывной бомбардировкой. Его командир выказал огорчение по поводу огромных потерь. Солдатик его успокоил: дескать, не извольте беспокоиться, вашество, нас еще дня на два хватит.

«Неурядица на святой Руси страшная… — писал Менделееву возвратившийся раньше него Сеченов. — Хандре моей не дивитесь — посмотрю я, что сами запоете, когда вернетесь. И России привязанностей у меня нет; в профессорствовании счастья крайне мало: работать гораздо труднее, чем за границей, климат скверный. Жизнь дорогая. Вот почему меня тянет назад…» Столь же безрадостное впечатление от Петербурга получил после заграницы и Леон Шишков: «Здесь столько приходится терять времени, что, право, руки опускаются; и потом, наконец, эта уединенность: не с кем разменяться мнениями, нет ни малейшего стимула, везде служба, желчь, зависть, интриги и более ничего…» Похожие письма слали Менделееву Ильин, Скиндер и другие друзья-ученые.

В последних числах декабря Менделеев по совету Воскресенского пишет два прошения о продлении срока научной командировки — в совет физико-математического факультета и попечителю Санкт-Петербургского учебного округа. В них, несмотря на жанр, ученый высказывается «с последней прямотой»: в России тяжело заниматься наукой, все достижения известных русских химиков сделаны ими почти исключительно но время пребывания за границей (в списке примеров первым был указан Александр Абрамович Воскресенский, что свидетельствовало о полном отсутствии у автора дипломатических способностей). В числе проблем российской науки Менделеев называет также недостаток времени и пособий. Нет также хороших механиков — в Европе необходимый прибор изготавливается без промедления, а в России заказать его не у кого, а заказанное за границей годами не вырвешь у таможни. В России исследователь вынужден сам делать всю, даже самую грубую подготовительную работу; власть препятствует созданию домашних и частных лабораторий, принуждая ученых работать в неудобных казенных лабораториях. Какая, вопрошал Менделеев, будет польза от того, что он в разгар исследований бросит в Гейдельберге отличную лабораторию и запас высококачественных препаратов? Тем более что на факультет сейчас взят доцент Соколов, и вместе с профессором Воскресенским они вполне обеспечивают преподавание курса химии… Официального ответа от попечителя округа он так и не получил. Второе же прошение совет факультета поддержал, но ректор удовлетворить отказался. В связи с этим моральное состояние Менделеева было столь подавленным, что вызвало беспокойство его близких друзей. «Милый друг мой Менделеев! — писал из Парижа расстроенный Савич. — Неожиданно скорый отъезд ваш в Россию и грустное письмо Ваше произвело на обоих нас (на Бородина и на меня) тяжелое впечатление. Жалеем от души, что надежда остаться еще год за границей не сбылась; я, на основании того, что писал Вам Воскресенский, почти был уже уверен, что если и не на целый год последует Вам отсрочка, то, по крайней мере, на несколько месяцев. Естественно, что эта неудача, как и вообще всякая обманутая надежда, неприятно подействовала на Вас, но, мне кажется, Вы напрасно так унываете, помышляя о том, что предстоит Вам в России, друг мой. Конечно, могут быть, вероятно, и будут кое-какие неприятности, да уж верно не так, как Вы их себе рисуете при настоящем тяжелом настроении духа…»



Накануне нового, 1861 года Дмитрий Иванович решил вести дневник, для чего купил небольшую, в оливковом коленкоре, записную книжку. Книжка хотя и была предназначена для личных записей, предлагала их определенную направленность. На ней имелся печатный заголовок Badischer Geschäftskalender (Баденский деловой календарь). В начале и конце книжки был помещен справочный материал о гражданском устройстве Баденского герцогства и всей Германии, а ее основная часть представляла собой ежедневник. На внутреннюю сторону обложки, под маленьким табель-календарем, Менделеев поместил большую французскую цитату из «Вальведра» Жорж Санд о том, что объекты в науке не возникают неожиданно: они могут сверкнуть в открытиях в виде фактов, которые, прежде чем им довериться, должны быть основательнейшим образом установлены, либо в виде идей, выведенных из созерцательной логики. Еще ниже была сделана другая запись:

«Я должен чаще вспоминать:



Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты твои,
Пускай в душевной глубине
И всходят и взойдут от,
 Как звезды ясные в ночи…»



Отрывок из стихотворения Тютчева писался по памяти, поэтому был частично перефразирован. Дальше молодой Менделеев поместил несколько выведенных для себя жизненных правил и научных установок:


«Не умничать, когда ясно говорит внутренний голос воли.
Не предаваться желанию, когда ясно говорит против него ум.
Знакомых много не иметь.
От женщин подальше…
На шатком и бесплодном пути слепого опыта и наблюдения нет границы ошибкам. Так, если б доказали и не определили преломляемость — в атмосфере лучей, — не могли бы делать поправок в наблюдениях.
Наблюдение и опыты, направленные мыслью и охраненные знанием, — нет границы в достижении истины».


Из этого дневника мы узнаём, чем занимался Менделеев в оставшиеся до отъезда полтора месяца. Продолжал работать: перегонял бром, определял его капиллярность, приготавливал цинк-этил, запаивал трубки, занимался гликолем… Утром 10 января при кипячении лопнул дилатометр, потом пролился столько трудов стоивший гликоль и лопнула трубка с цинк-этилом. В довершение несчастий в тот же день от некоего Ферингера был получен отказ в займе. Теперь оставалась одна надежда на Ильина, который в Петербурге пытался получить от факультета деньги, причитавшиеся Менделееву за приват-доцентство. Вообще с финансами было плохо: «Беда, право, с деньгами — скуку они крепкую наводят мне». Разбирал бумаги, чистил приборы, хлопотал по поводу перевода своих статей, писал письма, встречался с друзьями. Разбирался в своих чувствах — кто из друзей ему более дорог. Разобрался: «Их троих, Савича, Бородина и Олевинского, от души люблю…» (не мог знать, что через короткое время вслед за Олевинским уйдет из жизни и Савич, придумавший для него ласковое имя Менделеюшка). Катался со знакомыми и какой-то княжной на санях, слушал, как княжна читала свой роман, принимал ее у себя, снова встречался с ней в гостях и уже думал, как бы от нее отделаться… Бывал в театре, по вечерам заходил к Агнессе, а чаще к Гофманам — там после пунша, бывало, пели народные песни. «Хлопче-молодче… будешь кулаками слезы утирати». Часто расстраивался, не спал ночами, плакал, пил чай. Снова и снова пытался понять: почему идет туда, куда ум не велит, почему подозрителен к чужим недостаткам и невнимателен к достоинствам, отчего не бежит от Фойхтман и зачем сближается с Олевинским? И какое место в жизни должна занимать личная драма? «Но что же и за жизнь была бы без этого? Слава Богу, это не раздробляет как порок, это создает внутреннюю крепость и простоту — кулисы падают понемногу. Странно только, а с жизнью нашего организма, верно, мелкий глупейший расчет живет рядом с огромными тратами, грязь с чистотой — не разберешь эту массу хаотическую». Начинал запаковывать лучшие трубки и термометры, менялся с коллегами — отдавал тяжелое оборудование взамен легких трубок и химикатов, потом снова бросался работать. Старался ни в чем себе не отказывать, пытался забыться с помощью карточной игры, но ничто не спасало от тяжелых раздумий. Временами он бывал очень раздражителен: «В театр пошел. Стоять пришлось в партере. Подле стоял немец, с которым играл раз в шахматы. Вопрос его, когда узнал, что я русский: «Скажите, пожалуйста, отчего русские не носят своей национальной шапки, как поляки?» Это занимает его давно, видите, — вот уроды-то». Встретился с проезжавшим через Гейдельберг Вышнеградским — тот с молодой женой только что прибыл в заграничную командировку…

Проводы его в Россию состоялись 18 февраля. У Гофманов собралось много народу — русских и немцев. Эрленмейер подарил на память порт-табак. Банкир Циммер выставил в честь Менделеева 18 бутылок отличного вина, а также пунш. Речи так и лились. Говорили об отношении немцев к русским, о том, что интересы науки выше всего и другим интересам не подчиняются, об Америке, Гарибальди и освобождении крестьян. Честные немцы признавали, что Менделеев ничего у них не перенял, а только получил возможность для раскрытия своего дарования. Сам виновник торжества провозгласил заключительный тост — естественно, за полное преобладание унитарной системы. «Что было со мной — не знаю — не пьян был, но что-то внутри холодило и подымало жар — распустился так — плакать хотелось. Я просто возвращаюсь к детству — часто уж плакать хочется. И проплакался, и со всеми мирно расстался…»

Минорное настроение возвращающегося на родину Менделеева было связано со многими причинами, но менее всего — с недостатком патриотизма. Даже в самых восторженных его письмах из-за границы находим строчки о том, как не хватает ему воздуха родной Сибири, или о том, как живо он продолжает ощущать свою неразрывную связь с университетским Петербургом. Во всех критических ситуациях — исследовательских, любовных, связанных с болезнью или душевным смятением, — у него один выход: погостил — пора и честь знать. Нужды, грозящей ему на родине, Менделеев не боялся, о чем также не раз писал друзьям и родственникам. Очевидно, что ни он, ни его друзья по Гейдельбергу не стремились остаться за границей навсегда (думается, за одно такое желание человек был бы лишен дружеской любви) — наоборот, их мысли были связаны с родиной и почти все они после возвращения верно ей служили, став видными деятелями отечественной науки и просвещения. Тут было другое. Для любого ученого невыносима сама мысль бросить начатые исследования без всякой перспективы их продолжения. Для Менделеева же, с его душой художника, было не менее тяжело по сухому распоряжению петербургского начальства расстаться и с недосмотренной, «недохоженной» землей великой культуры. Нельзя также забывать, что пребывание в Европе пришлось на время его молодости, когда он должен был многое в себе понять: каков он в науке, в дружбе, в отношениях с женщинами, что ему в жизни необходимо, а без чего можно обойтись… Он многого и не просил — еще год, полгода, несколько месяцев спокойной жизни. Но опять, в который раз, события застают его не вовремя, и конец командировки наступает раньше, чем созревает желание вернуться. Значит, так было надо.

Атмосфера служения науке, сложившаяся в русской колонии во времена Менделеева, оказалась недолговечной. Менее чем за год здесь всё переменится. Не успеют члены первого кружка разъехаться по своим кафедрам, как сюда хлынет совсем другая русская публика. Группа выпускников и молодых университетских преподавателей, прибывших под руководством Пирогова для «приуготовления», почти затеряется в потоке молодых людей, пожелавших после закрытия Петербургского университета учиться в Гейдельберге. Впрочем, их учеба будет мало похожа на занятия предшественников. Русская читальня сразу же заполнится запрещенной в России литературой социалистического толка. Начнет выходить русский журнал с залихватским названием «Бог не выдаст, свинья не съест» (его издателем станет русский студент Евгений де Роберти де Кастро де ла Серда, в будущем — автор концепции гиперпозитивизма). На первый план выйдут политические и литературные диспуты, общественная жизнь полностью захлестнет учебную и научную работу. Университетская гауптвахта, ранее «обслуживавшая» исключительно подгулявших буршей, теперь будет нередко заполняться буйными русскими студентами, о чем до сих пор свидетельствуют надписи на ее стенах (самый яркий автограф оставил здесь некто Protopopoff).

Русская разновозрастная публика бурно откликалась на любое мало-мальски значимое политическое событие. Здесь триумфально встречали сына Герцена, посылали приветствие Линкольну, поддерживали Польское восстание. Даже своего «дядьку» Пирогова стипендиаты убедили заняться лечением раненого Гарибальди (Николай Иванович поехал-таки, выставил из комнаты генерала дюжину европейских светил, запускавших по очереди пальцы в рану в поисках застрявшей пули, приказал переставить кровать Гарибальди поближе к свежему воздуху и солнечному свету и без всякой операции заставил пулю выйти). А заехавшему в Гейдельберг министру просвещения Путятину колонисты устроили ночной кошачий концерт, обернувшийся форменным скандалом и в России, и за рубежом. В 1862 году, сразу после выхода романа «Отцы и дети», члены колонии, обидевшись на замечание в его тексте в адрес бывших студентов Гейдельбергского университета, после возвращения в Россию якобы неспособных отличить кислород от азота, устроили публичный суд над романом и его автором. В новой русской колонии воцарилась мода на бесцеремонные выходки, безапелляционные суждения и абсолютную политическую нетерпимость. При этом «дикие русские юноши» (по выражению Тургенева) считали, что их должна слушать, раскрыв рот, не только Россия, но и вся Европа. Скандальная слава русских недоучек из Гейдельберга докатилась даже до Карла Маркса, внимательно наблюдавшего за всеми очагами революционного движения. Увы, классик диалектического материализма высказался по их поводу с пренебрежительной иронией… Ненастоящие революционеры. Так будет до 1866 года, когда после изменения политической ситуации в Германии русская революционная оппозиция потянется в Швейцарию. И вот там уже запахнет настоящей крамолой…

Глава пятая

ПРОФЕССОР

Возвращаться Менделеев решил не спеша, как бы совершая очередное путешествие. В Гисене заночевал и сделал несколько визитов. Потом задержался в Берлине — ходил по музеям и галереям, тешился Каульбахом, Тицианом, Корреджо и, конечно, Рубенсом — «Судом Париса». Полнота жизни на великих полотнах взрывала в молодой душе надежду. Всё будет хорошо, Европа. Я к тебе вернусь. Приеду и опять уеду. И снова вернусь. Потому что мысль к чувству не пришьешь и Европу к России не припаяешь. И не надо, и слава богу, что они сами по себе — гудящий русский простор и Рубенс с альпийскими мостами. И что можно путешествовать. Какое всё-таки счастье, что можно путешествовать! В Новом берлинском музее Менделеев забрел в Египетский двор и пришел в восторг от колонн с иероглифами, огромной статуи сфинкса и еще больше — от чýдной живописи, которой оформители украсили стены: «Особенно удивительны статуи две среди воды, солнце из-за одной — диво что такое, так и полетел бы».

В русском посольстве ему вручили пакет, который нужно было передать в Петербурге в канцелярию Министерства иностранных дел (была в России такая практика использовать путешественников из числа благонамеренных граждан в качестве дипкурьеров), и выдали по этому поводу курьерскую подорожную. И будто бы сразу Россия придвинулась. Выехал из Берлина третьим классом. В вагоне, где было всего четыре «чистых» скамьи, наряду с немецкой речью уже громко звучал простой русский говор. Всю дорогу до Кенигсберга он рассказывал двум русским купцам об Италии. Купцы восторженно крякали и временами забывали закрыть рот от восхищения. Потом еще три часа езды, пересадка, недолгий сон и вот она, русская граница. Поезд дальше не шел, границу пересекали на санях, Прусский шлагбаум был поднят, и никого возле него не было; русский — опущен, рядом два солдата проверяли паспорта и просили на водку. Далее таможня — там увидели, что едет курьер, и не стали досматривать. Опять же на санях (извозчики удивлялись, почему государев курьер мало того что не дерется и не ругается, так еще деньги платит и на водку дает) добрался до недостроенной железной дороги в Ковно — регулярного сообщения по ней еще не было, но поезда кое-как двигались.

Кондуктор с дорожными рабочими подсадил курьера с вещами в багажный вагон. Долго ждал отправления (благо в вагоне было натоплено), беседовал с кондуктором, дивился его «российскому духу». Тот жаловался на жизнь: французы, ведущие строительство, не разрешают брать хабар с пассажиров, к тому же всё больше поездов начинают ходить по расписанию, пассажиры садятся с билетами, да и вообще с немцев да поляков много не возьмешь — не понимают, бестии, порядка; другое дело — наши купцы: могут сразу трешку дать. Наконец поезд двинулся, но с частыми остановками из-за продолжавшихся дорожных работ. Кондуктор куда-то убегал, потом возвращался замерзший и снова начинал с тоской вспоминать времена, когда он имел по 25 рублей с поезда. Говорил тихо, с оглядкой на французского инженера, который сидел на специально принесенном для него стуле и всю дорогу молчал. Дальше Ковно составы еще не ходили, пришлось снова мчать на санях, чтобы поспеть в Динабург на последнюю пересадку. Дорога была вся в ухабах, дышло то ныряло вниз, то задирало лошадей вверх так, что они становились на дыбы. Часто рвались постромки. Наконец перемахнули через Двину и подкатили к поезду — как раз к третьему звонку. Менделеев уже привычно показал курьерскую подорожную, и его пустили в хороший, удобный вагон второго класса. Познакомился с попутчиками — офицером, следовавшим из служебной командировки, казанским помещиком, изучавшим сельское хозяйство в Саксонии, и немкой-гувернанткой. Потом подсел какой-то учитель из Одессы. Рассказывал им о немецких студентах. А что в России? Да так как-то всё. Крестьянский вопрос опять отложен. Для народа пооткрывали воскресные школы, да мало кто туда ходит. Потом заснул. В Царском Селе на вокзале вспомнил: забыл мальчишке-ямщику с последней станции на водку дать, спешил. Всем дал, а ему — нет.

Ранним утром Дмитрий Иванович завез пакет в министерство, бросил вещи у приятеля и, не сменив дорожного костюма, помчался к Воскресенскому. Александр Абрамович был с ним ласков, звал обедать — сегодня и каждый день, — но ничего конкретного в смысле заработка не предлагал. Звание университетского приват-доцента за Менделеевым всё еще сохранялось, но само место было занято Соколовым. О прочих возможностях — ведь Воскресенский руководил кафедрами в нескольких заведениях — старик пока помалкивал, возможно, был несколько уязвлен «физическим уклоном» своего ученика или успел ознакомиться с известным нам пассажем в послании попечителю. Дмитрий Иванович простился с Воскресенским и успел застать на квартире собиравшегося на работу Ильина. Тот тоже не мог посоветовать ничего дельного. Поговаривают, что Воскресенский вроде собирается оставить свое место в Корпусе инженеров путей сообщения. Такую новость хорошо бы услышать от самого Александра Абрамовича. Ильин рассказывал, что жизнь в Петербурге дорожает не по дням, а по часам. Начали тянуть водо- и газопровод, да контроль ча этим серьезным делом никудышный — уже был взрыв газа на Мещанской. Демидов, бывший менделеевский ученик, дрался на дуэли с бароном Мейендорфом и ранен в обе ноги. Янкевич, тот самый, что отдал Менделееву свою одесскую вакансию и так удачно начал карьеру в столице, оказался замешан в деле о закладе подложных документов… На прощание Ильин также потребовал, чтобы Менделеев ежедневно являлся к обеду. Это пришлось очень кстати — кроме долгов у Дмитрия Ивановича была разве что ассигнация, чтобы снять дешевое жилье, да мелочь в кармане. Он тут же подыскал себе квартиру — за Тучковым мостом, в доме с табачной лавкой (такой теперь у него и будет адрес: «Табачная лавочка за Тучковым мостом» — не очень серьезный, но письма будут доходить исправно). Дворник, сдававший квартиру в полуподвале, просил 15 рублей, сторговались на десяти. Вход был через кухню, сама комната хотя и невысока, но довольно велика и удобна. Поехал за вещами, по пути осмотрел новый памятник Николаю I— не понравился. Вечером надел фрак и отправился к Протопоповым. Дверь открыла Феозва, посмотрела на гостя и не узнала.

Потом все, конечно, обступили и радовались ему как родному. Он сидел допоздна и ушел совершенно обласканный и растроганный: «А относительно приема очень доволен — милые люди все — жить и любить их не только можно, но стыдно было бы не любить. Экая дичь написалась. Да, спать, спать».

В первые месяцы после возвращения ситуация со службой была просто аховая. Приходилось всерьез рассматривать любые возможности. Он был готов даже занять должность секретаря созданного купцами Мануфактурного общества, но туда не нашлось протекции. Ходил справляться по поводу места в сельскохозяйственном департаменте; что-то пообещали, да потерся в кабинетах — и противно стало: «…так и мутит меня, как вспомню… Не забуду чиновничка, бежал он к двери товарища министра, перед дверью выпрямился, спину даже назад выгнул, полуотворил дверь и так, изогнувшись, и взошел в дверь — срамно видеть-то, право, было — мертвечина какая». Собирался ехать в Могилевскую губернию преподавать в заштатном Горы-Горецком земледельческом институте — отказано. Хотел собственное фотографического дело завести, даже пробный снимок вполне удачно сделал, но ателье без денег не откроешь. Леон Шишков, успешно работавший в своей лаборатории, звал к себе — не на должность, а просто для занятий любимым делом; однако вчерашнему стипендиату было уже не до вольных исследований, надо было думать о хлебе насущном.

Конечно, Менделеев не был бы потомком славного рода Корнильевых, если бы, зная о своих перспективах в Петербурге, вернулся из-за границы без всяких практических заделов. У Дмитрия Ивановича имелось два замысла, способных дать средства к существованию. Первый был связан с изданием «Технической энциклопедии по Вагнеру», которым до того занимался профессор университета М. В. Скобликов (это он уступил Менделееву свое место приват-доцента и был вместе с Воскресенским оппонентом на обеих его защитах). Скобликов успел подготовить несколько переводов из этой энциклопедии и написать для нее три самостоятельные статьи, но вдруг тяжело захворал и был вынужден вместе с семьей выехать для лечения в Германию. Между ним и Менделеевым завязалась активная переписка. Совестливый Скобликов, страдавший от болезни и невозможности продолжить начатую работу, испытал значительное облегчение, когда Менделеев предложил взять издание энциклопедии на себя. Умиравший ученый подробнейшим образом описал молодому коллеге состояние дел, отчитался за каждый рубль из издательского фонда, проинструктировал, сколько и когда нужно платить переводчикам, описал даже место в питерской квартире, где хранились еще не отредактированные переводы: «Зайдите в мою квартиру, спросите там Александру Андреевну, от моего имени попросите ее пустить вас в шкафы с книгами и взять оттуда тетрадь бумаг; какая-то безделица осталась у Виктора Андреева (одного из переводчиков. — М. Б.); кроме того, у него, кажется, заготовлено несколько листов перевода, но за них еще ничего не заплачено ему. Я надеюсь, что ни одна страница перевода не затеряна. Что касается вашего предложения приплатить мне несколько к тому, что я получил, об этом не хлопочите — я ничего не приму, потому что мне ничего не следует. От этого вашего предложения — сохранить мое имя — я тоже отказываюсь — мне тяжело выговорить причину, но вы сами ее поймете…» Теперь Менделееву оставалось договориться с питерскими издателями «Энциклопедии» и на несколько лет впрячься в работу, которая станет для него неплохим материальным подспорьем. Кроме того, «Энциклопедия по Вагнеру» породит у Менделеева множество новых интересов, связанных с прикладным применением науки.

Второй замысел был связан с написанием учебника органической химии, который он решил представить на присуждение Демидовской премии. Выбором лауреатов, по уставу премии, занималась Санкт-Петербургская академия наук; ее члены, по всей видимости, допустили «утечку информации» о своей заинтересованности в появлении на свет такого русского учебника. Менделеев еще в конце последнего гейдельбергского лета обратился к Антону Скиндеру с просьбой прислать положение о премии. Тот немедленно сообщил все подробности. Наибольшее впечатление на Менделеева, не испытывавшего ни малейшего сомнения в своих силах, произвела сумма полной (была еще половинная) первой премии — 1428 рублей серебром! Это стало решающим фактором. По приезде в Петербург он сумел заинтересовать то же издательство, которое занималось «Энциклопедией» (рассматривались только печатные работы), даже получил небольшой аванс и засел за работу. Писал, не разгибаясь, оставляя совсем немного времени на сон, общение с друзьями и свои любимые шахматы. Настроение было неважное, от усталости часто болела грудь. Внимательный Беккерс (он на двоих с Сеченовым снимал квартиру на Захарьевской улице — их Менделеев посетил в числе первых) заметил, что у Дмитрия плохо действуют мышцы правого глаза. Призвали Юнге и постановили сделать операцию. Приказали другу явиться в Военно-хирургическую академию и всё сделали по правилам — тщательно, под хлороформом подрезали наружные мышцы. С глазом стало полегче, а может, он просто забыл о нем, полностью уйдя в работу. Менделеев писал, почти не отвлекаясь на новости, едва отмечая в сознании выход царского манифеста об освобождении крестьян, появление гарибальдийцев в славянских землях Турции, смуту в Варшаве… В какие-то мгновения казалось, что он уже и стук в дверь не слышит, и краткие перерывы в работе почти не запоминает — то ли были, то ли не были. Вроде бы примерял сшитое в долг пальто, вроде сапоги приносили — тоже в долг, а только дальше мерзнуть невозможно; вроде Феозве ручку целовал — это она «Обломова» в подарок принесла (хорошая девушка, хоть сейчас жениться, да жить на что?)… Или не было ничего — не примерял, не приносили, не целовал? Когда ему, в самом деле? Он же всё время пишет, пишет, пишет… Так устал, что стал видеть себя со стороны.

Учебник объемом в 34 печатных листа был написан и подготовлен к печати практически за три месяца. Мощный, с напряжением всех сил, рывок достиг намеченной цели. Менделеев успел к самому крайнему сроку. Сочинение было отрецензировано академиками Ю. Ф. Фрицше и Н. Н. Зининым, которые предложили его конкурсной комиссии: «Книга г. Менделеева «Органическая химия» представляет нам редкое явление самостоятельной обработки науки в краткое учебное руководство; обработки, по нашему мнению, весьма удачной и в высшей степени соответствующей назначению книги как учебника». На следующий год, 26 апреля, Менделеев получит извещение о присуждении полной Демидовской премии.

У этой книги, увидевшей свет накануне крупнейших химических открытий, в первую очередь бутлеровской теории химического строения органических элементов, будет яркая и непростая судьба. «Менделеев, — писал О. Н. Писаржевский, — дал как бы моментальную зарисовку состояния химической науки на этом переходном рубеже. И это была зарисовка, сделанная рукой выдающегося мастера и знатока предмета». Кроме того, в ней впервые приводились данные новой науки — биохимии — об отсутствии в животном теле некой таинственной «жизненной силы». Вслед за своим другом Сеченовым автор утверждал: «Каждое жизненное явление не есть следствие некой особой силы, каких-то особых причин, а совершается по общим законам природы». Более того, автор учебника энергично утверждал, что придет время, и все органические соединения можно будет добывать из неорганических тел. В то же время, показывая, как и в каких пределах могут изменяться молекулы, Менделеев использовал весьма неполные данные об их строении, и это мешало ему правильно уложить органические соединения в стройные гомологические ряды.

При всём сказанном работа Менделеева относилась к тому виду произведений, целостность которых совершенно отрицает любые дополнения и, тем более, переделку. «Превосходный учебник «Органической химии» Менделеева, — указывает Писаржевский, — должен был быть написан заново, с новых точек зрения, введенных в науку талантом Бутлерова». Если бы речь шла не о Менделееве, то можно было бы сказать, что казанский ученый перешел ему дорогу, обесценил плод тяжелого труда. У них действительно будут очень непростые отношения, но в конце концов Дмитрий Иванович в полной мере оценит своего талантливого коллегу. Одна из причин их научного «родства» приводится учеником Менделеева академиком Г. Г. Густавсоном: «Я слушал лекции Д. И. Менделеева по органической химии в 1862 и 1863 годах, по возвращении Д. И. из двухлетней заграничной командировки и тотчас после издания им книги «Органическая химия»… Книга проникнута широкой и сильной индукцией; это выразилось главным образом в том, что в ней приведена принадлежащая Менделееву теория пределов — предшественница теории строения. Фактическое содержание книги не только в общем, но и в частях ярко освещено выводами. В этой ее особенности, отличающей ее от других руководств, видится уже будущий автор «Основ химии». Но затем в книге до такой степени выдержана соразмерность частей, так ясно отсутствие лишнего, руководящие идеи проведены в ней с таким искусством, что она дает впечатление художественного произведения. Она так целостна, что, начав ее читать, трудно оторваться…»



В конце июня, сдав в печать книгу, Менделеев отправляется в десятидневное путешествие по Финляндии. Он пытается почерпнуть силы в том образе жизни, который сложился у него в Гейдельберге. Но безоблачной экскурсии уже не получается: отныне новые впечатления оказываются неотделимы от довольно тягостных воспоминаний и раздумий, а наслаждение природой уже не всегда может прогнать скуку, оно начинает перемежаться с раздражением и желанием поскорее вернуться к работе. Это новое состояние, судя по дневнику, переживалось Менделеевым довольно болезненно. И все-таки новое путешествие оздоровило и освежило его. Налегке, с небольшим запасом чая и табака (к качеству этих товаров он относился весьма придирчиво) и пятьюдесятью рублями в кармане Менделеев отплывает пароходом на Валаам, оттуда, через Сердоболь, в Рускеалу, из скал которой Куторга когда-то привез ему образец породы для первого исследования, потом от Иоенсу на лошадях и пароходах добирается в Лауритсалу, далее в Выборг и, наконец, возвращается в Петербург. Финская «кругосветка», гладь Ладожского озера немного напоминали безмятежное плавание по водам Швейцарии и Италии, но бескрайний северный пейзаж был спокойнее и холоднее, и состояние души молодого путешественника было уже иное.

Иногда он просто отмечал картинные места и заносил куда-то глубоко в память, как это, наверное, делают профессиональные художники: «Отличный вид. Холмы, вдали цепь гор, мимо холмов ближних просвечивает озеро, за ним и перед ним обработанные места, хороший лес — всё это вместе отлично. Много теней и планов, и плодородно». А то вдруг начинал ощущать пейзаж не только зрительно, а каким-то особым телесным образом: «Скатишься с горки и въедешь в туман — жутко. А с горы по бокам точно озёра эти туманы. Точно озёра — только разреженной, растворенной в воздухе воды». Купил за три копейки целый короб свежей земляники и ел ее, устроившись на палубе. Высаживался на берег, ночевал в местных гостиницах, где подавали очень вкусную простоквашу. Вокруг очень мало говорили по-русски, но ему не было скучно: он с удовольствием спал, гулял и валялся на траве после обеда. Любовался прекрасными вечерами, а ночью или утром вдруг вставал усталый и раздраженный, искал бумагу или хоть какую-нибудь книгу. Чая и табака на всё путешествие не хватило. Болели глаза.

Приближалась пойма Сайменского канала. Когда-то он жил здесь на мызе у Кашей. Теперь, накануне встречи с этим местом, Менделеев не спал всю ночь: «Стало крепко тяжело, когда вспомнил я то время, что провел здесь с Соничкой, когда еще и женихом не был. Помню, мы шли… к дамбе и там сидели вечером. Моряки хором и она пела. Помню, дал слово, любуясь этими местами, и исполнил, быть здесь… Поел немного и не мог не поехать в Моп Repos. Да и как было не поехать, когда с ним связано воспоминание о чудных днях. Нашел я ту китайскую беседку, куда ходил с ней, и эту березовую хижину, где надписали имена, — я их не нашел. «Желтые цветочки» — скажите. Да, и не стыжусь я их. Слава Аллаху, хоть брюхо требует бифштексу, хоть глаза слабеют, а еще не простыло понимание особого настроения тех времен. Это дорогое время — не забуду… Исходил математически весь сад…»

О чем еще он думал, бродя по живописным чухонским холмам и валяясь в свежей траве? Наверняка о родных. Несколько месяцев назад скончался Н. В. Басаргин — самый главный, после отца с матерью, наставник его детства. Сестра Ольга писала о тяжких хлопотах, которые выпали ей после смерти мужа: имение Новики, как и вообще всё наследство бывшего ссыльного, вполне могло отойти в казну. Между тем ей нужно было думать не только о себе, но и о больной падчерице Полиньке, выданной за их брата Павла. В этой семье было уже трое маленьких детей. «Если б я одна, я бы не думала, но за Полю и Павла страдаю». Ее письма навевали воспоминания о маменьке с ее беспрестанными хлопотами. Как только тяжба закончится, Ольга сразу же поедет к Поле и Павлику в Сибирь. Дмитрий недавно виделся с Ольгой — она приезжала в Москву проведать старых друзей и вызвала к себе брата. Он снова жил в доме тетушки Надежды Осиповны Корнильевой, где встречался с некоторыми старыми знакомцами из бывших тобольских ссыльных. Посмотреть на взрослых детей Менделеевых пришли Муравьева-Карская, Бибиковы, Матвей Иванович Муравьев-Апостол. Круг вчерашних ссыльных редел, по дружеские отношения не слабели. Говорили и о своем прошлом, и о его будущем. Сестра очень советовала жениться на Феозве. Он и сам уже склонялся к этому решению. Что с того, что милая Физа не была похожа ни на Соню, ни на Агнессу? Он чувствовал, что пора, пора ему обрести надежного друга. С остальными родственниками он не виделся уже десять лет. Маша с Поповым по-прежнему оставались в Тобольске, где Михаил Лонгинович учительствовал в гимназии. Когда Дмитрий уезжал из родного города, у них были две маленькие дочери — Настя и Анюта. Теперь они почти барышни, а в семье подрастают еще трое мальчиков и две девочки. У Ивана, хуже всех стоявшего на ногах из-за пристрастия к водке, было шестеро детей, и денег в семье вечно не хватало. Лучше всего обстояли дела у Капустиных. Оля и Евдокия уже были замужем, остальные дети — совместные и от первого брака Якова Семеновича, общим числом девять душ — жили в любви и достатке. Как и прежде, Яков Семенович считался главой рассыпавшегося менделеевского семейства, от него исходили совет, поддержка и доброе слово.

Без сомнения, Менделеев чувствовал уколы совести за то, что сам еще не подставил плечо родственникам. Поскорее бы раздать долги! Стыдно в его годы поддерживать родных одним и письмами, скромными подарками да еще обещаниями помочь племянникам с образованием. Что еще осталось за «ладожскими» страницами его дневника? Вспоминал, конечно, С. С. Куторгу, которого вместе с друзьями недавно проводил па Смоленское кладбище. Еще не старого профессора уморили безденежье и всё более захлестывавшие университет беспорядки. Дмитрий Иванович не мог не чувствовать, что ему тоже скоро придется искать свое место в начавшемся противостоянии. Беспокоили здоровье и по-прежнему неясное будущее. Много было в его душе такого, что не давало вполне успокоиться, выдохнуть накопившуюся усталость. Но если вернуться к его дневнику, то более всего поражает неожиданный поворот его мыслей. Как ни вчитывайся в пространные менделеевские записи, как ни представляй того, что еще могло занимать и тревожить его мысли, никак нельзя «вычислить» да и просто представить тот путь, которым Менделеев пришел к одной из последних «финских» записей. Она вдруг приоткрывает его тайные раздумья о ярме человеческой пошлости, ее принципиальной отделенности от высоких свершений: «Ничего нет в мире великого, поэтического, что бы могло выдержать не глупый, да и не умный взгляд, взгляд обыденной жизненной мудрости…»

Едва завершив «Органическую химию», Менделеев вместе с Ильиным берется переводить «Курс элементарной химии» Огюста Кагура, бывшего офицера французского Генштаба, расставшегося с военной карьерой ради изучения картофельного масла и ставшего впоследствии академиком химии, пробирером Монетного двора и профессором Центральной школы искусств и мануфактур в Париже. Книга, создававшаяся в таком же бешеном темпе, что и «Органическая химия», вышла в свет всего через несколько месяцев после нее. Этим же летом Менделеев принимает предложения от руководства Второго кадетского корпуса на чтение курса физической географии, Николаевского инженерного училища — на курс химии в старших кондукторских классах и от Института Корпуса инженеров путей сообщения, куда его, наконец, пригласили на место (и по рекомендации) Воскресенского читать лекции и заведовать химической лабораторией. А в сентябре для него нашлись лекции и в университете. Студенты-третьекурсники потребовали от Соколова, чтобы он вел занятия на основе лекций, читанных когда-то, еще до Гейдельберга, Менделеевым, — видимо, память о них крепко засела в студенческих головах. Соколов, только что избранный в Академию наук, гордо отказался. «Прихожу в профессорскую комнату — узнаю, что Соколов не будет читать. Студенты просят его читать, но хотят 3-й курс моих лекций слушать — я взял читать. Народу была куча страшная, читал в лаборатории, и не ладилось немного, но, говорят, остались довольны». Вскоре он будет приглашен преподавать химию и в Технологический институт (на место уехавшего учиться за границу Н. П. Ильина), где проработает без малого десять лет. И в это же время, казалось бы, полностью занятый преподавательской деятельностью, загруженный сверх всякой меры многочисленными подработками, Менделеев возвращается к науке. Как только появляются первые заработки (полностью и навсегда он рассчитается с кредиторами после прихода письма с ассигновкой на получение Демидовской премии и даже получит после уплаты всех долгов «остаток» в 400 рублей), он снова обращается к исследованиям.

Новые работы были посвящены попыткам сформулировать теории пределов, типов и замещения. Часть из них, например «Оптическая сахарометрия», вытекла из самостоятельно написанных разделов вагнеровской энциклопедии: «Занимает теперь меня эта технология Вагнера. Не могу я ничего делать, не привязавшись к делу…» Менделеев вдруг ловит себя на серьезном желании определить оптическую активность скипидара и отдается этому исследованию в лаборатории Леона Шишкова. У него появляется вкус к решению сугубо производственных вопросов.

Первое испытание сил в этой области произошло в имении Кошели, принадлежавшем семье его приятеля А. К. Рейхеля, на предприятии по сухой перегонке древесины. Производство там велось в сопровождении регулярных взрывов и сильных выбросов горячего дегтя, при этом количество и качество готового продукта были весьма низки. Неизвестно, насколько хозяева воспользовались советами Менделеева, но нет сомнений в том, что молодой ученый немедленно по приезде увидел все прорехи доморощенного производства и четко на них указал. Свидетельство тому — его подробные дневниковые записи, касающиеся не только самого предприятия, но и связанных с ним людей: помещиков, крестьян, конторщиков. (Из этих записей мы узнаём, что дальняя зимняя дорога вновь одарила нашего героя душевным покоем: «Моя жизнь — поездки».) Есть косвенное доказательство, что Рейхель все-таки не стал перестраивать производство в Кошелях: скипидар, который он вскоре повез демонстрировать на Всемирной выставке в Лондоне, был выгнан собственноручно Менделеевым в лаборатории Второго кадетского корпуса. Но как бы то ни было, отныне Дмитрий Иванович начинает всерьез думать об усовершенствовании мельниц, установок для перегонки нефти, смолы и прочего промышленного оборудования. Внутреннее ощущение подсказывало: он способен и, стало быть, должен работать, испытывая максимальную и разнонаправленную интеллектуальную нагрузку. Похоже, его мозг жаждал именно такой эксплуатации — почти вразнос, на грани возможностей. Поздней ночью, отводя душу над дневником, Менделеев иногда даже не мог вспомнить, кто сегодня к нему заходил в гости. В таких случаях он пишет: «Кто-то сидел». Но точность бытовой памяти Менделеева не волнует. Если ему что и важно в этот период, помимо преподавания, науки и технологии, так это объединение ученых разных школ и направлений в единое химическое общество. Дух Карлсруэ продолжал громко стучать в его сердце.

Бог знает, чего только не было на пути создания русского химического общества! Члены разных кружков смотрели друг на друга свысока, академики не вполне понимали университетских, старики побаивались молодых. Менделеев, который, несмотря на тяжелый характер, в силу очевидной неангажированности и душевной искренности вызывал доверие у представителей разных группировок, пытался вместе со своими друзьями «сшить» петербургское химическое сообщество, натыкаясь порой на удивительные препятствия и делая очень важные для себя открытия. Так, например, произошло, когда он вместе с Леоном Шишковым решил уговорить академика Фрицше выступить в качестве руководителя будущего общества. Фрицше казался им наиболее приемлемой фигурой: академик, но без академического снобизма, немец, но без спеси, молодым охотно помогает, душой болеет за русскую науку. На одном из приемов, которые Фрицше устраивал для коллег, они увлекли хозяина в библиотеку и изложили ему свой план. В ответ на это важный, всегда уверенный в себе Фрицше вдруг расчувствовался и поведал о том, как он завидует им, получившим настоящее систематическое образование. Одновременно потрясенный и польщенный таким доверием со стороны человека, обладавшего безусловным авторитетом среди всех химических «партий», Менделеев передает в своем дневнике его монолог: «Я получил мелкое образование — не то, что вы. Я тринадцати лет поступил учеником в аптеку. До тех пор учился я только у одного учителя, учившего нас всему, что проходилось в нашей школе. Это пребывание в аптеке научило меня приемам. Случай был мне помощником, что я попал ассистентом к Мичерлиху. Тогда я стал работать из побуждения, записался студентом. Узнавал, что мог. Что же вы хотите от меня? Я не в силах угнаться за вами… Я работал, сколько было сил, и собирал факты. Собирать вас в общество я боюсь, чтобы себя не компрометировать на последнее время…» Волнение, в которое был ввергнут Дмитрий Иванович, объяснялось не только тем, что эти слова исходили от человека, оказавшего ему важную жизненную поддержку. Менделеев вдруг увидел себя как бы со стороны, другими, заинтересованными глазами: Фрицше считал его по меньшей мере ровней себе! Это сильно встряхнуло молодого ученого, заставило поверить в искренность отношения к нему не только Фрицше, но и Зимина, представлявшего в академии его работы, Вюрца, восторженно пропагандировавшего в Европе его теорию пределов, других состоявшихся и даже прославленных ученых: «Давно не проносились над усталой головой моей такие радостные, отрадные дни, как сегодня, давно не поднимался дух высоко так и не определялись силы… Сегодня я вышел силен духом… Таков уж я — помесь свежести и гнилости. Вот мой сегодняшний день. Надо его не забыть…»

Подобное воодушевление посещало Менделеева в ту пору довольно редко. Постоянное, мучительное смятение было связано не только с сомнениями на свой счет, но и с тревогой по поводу массовых беспорядков, сотрясавших в это время университет и другие учебные заведения Петербурга. Он становится жертвой очередного обиднейшего «несовпадения» с внеш-




Мемориальная плита на месте церкви в Удомельском районе Тверской области, где служил священником дед Д. И. Менделеева П. М. Соколов



Мария Дмитриевна Менделеева, урожденная Корнильева, мать Д. И, Менделеева



Иван Павлович Менделеев (Соколов), отец Д. И. Менделеева.
 Копии А. И. Менделеевой с портретов неизвестного художника первой половины XIX в.



Сестры Д. И. Менделеева.


Слева — Екатерина Ивановна, в замужестве Капустина. А. И. Лещов.

Справа — Мария Ивановна, в замужестве Попова


Вид Тобольска. Конец XIX в.



Тобольская гимназия, в которой учился Д. И. Менделеев



Дмитрий Иванович Менделеев — выпускник Главного педагогического института. 1855 г.
Николай Васильевич Басаргин



Гимназия при Ришельевском лицее в Одессе, где Д. И. Менделеев преподавал в 1855–1856 годах. Середина XIX в.



Д. И. Менделеев в симферопольском госпитале на приеме у Н. И. Пирогова. И. Тихий.



Гейдельбергский университет, в котором Менделеев работал в 1859–1860 годах



С друзьями по Гейдельбергу. Слева направо: Н. Житинский, А. П. Бородин, Д. И. Менделеев, В. И. Олевинский. 1859–1860 гг.



Здание Двенадцати коллегий, где размещались Санкт-Петербургский университет и Главный педагогический институт. Вторая половина XIX в.



Александр Михайлович Бутлеров
Александр Абрамович Воскресенский



Д. И. Менделеев с женой Феозвой Никитичной, урожденной Лещевой. 1862 г.



Оля и Володя, дети Менделеевых



С Олей и Володей в имении Боблово. 1876 г.



Дом в Боблове, перестроенный по проекту Д. И. Менделеева



Комната университетской квартиры Менделеевых



Кабинет профессора Д. И. Менделеева



Д. И. Менделеев. Я. А. Ярошенко. 1886 г.



Алексей Петрович Зверев (Алеша), университетский лаборант



Д. И. Менделеев (в центре) среди профессоров и сотрудников Санкт-Петербургского университета. 1875 г.



Племянница Д. И. Менделеева Надежда Яковлевна Капустина, в замужестве Губкина
Вторая жена Д. И. Менделеева Анна Ивановна, урожденная Попова



Д. И. Менделеев. А. И. Менделеева 1886 г.



Д. И. Менделеев с дочерью Ольгой и ее женихом мичманом Л. В. Трироговым. Весна I889 г.



После развода. Слева направо: Ольга и Владимир Менделеевы с дядей П. Н. Лещовым и матерью на даче в деревне Ново-Сиверской



Подготовка к старту воздушного шара «Русский», на котором Д. И. Менделеев совершил одиночный полет из Клина в день полного солнечного затмения. 7 августа 1887 г.



Д. И. Менделеев. М. А. Врубель. Середина 1880-х гг.


ними обстоятельствами. Студенты требовали перемен, выламывали двери запертых аудиторий, ища место для многолюдных сходок, сотнями и тысячами выходили на демонстрации, дрались с жандармами, писали петиции, протестовали против режима, а Дмитрий Иванович именно в это время приближался к пику своего молодого преподавательского мастерства. На лекции Менделеева приходили люди с других факультетов и даже образованные горожане отнюдь не студенческого возраста, но университет-то уже находится на пороге закрытия. «Народу у меня много сидело… Читал я об законе кратных отношений, паев, законе гомологии… Записывали многие, даже дама одна. Не последняя ли это лекция моя? А первая-то по блеску из всех, которые я до сих пор читал, так несомненно первая. Чувствую, что не смущаюсь, что говорю свободно, только тороплюсь, спешу перейти к более интересному новому, к жераровой революции[21]…» А вокруг бушевала жажда совсем другой революции.

Менделеев, еще недавно восторгавшийся бурлящей Италией, конечно, не мог не сочувствовать одухотворенной студенческой толпе. Он тоже хотел верить, что в России наступает новая эпоха, он ее приветствовал, но одновременно точно знал, что сам витийствовать не должен и не будет. Противостояние приобретало всё более крайние, претящие ему формы. Правительство и не думало договариваться с бунтарями. Вскоре уже никто не помнил причин конфликта: студенты потребовали то ли побыстрее рассматривать жалобы, то ли снизить плату за обучение. Дело было совсем в другом, неизмеримо более значимом, но в чем же именно? Вечерами Менделеев лихорадочно, страница за страницей, исписывал свой когда-то мирный «гейдельбергский» дневник картинами тревожных событий, ища их суть и смысл, и с каждым днем всё более укреплялся в мысли о том, что необходимо успокоить горячих студентов, уберечь их от жертв и крови. Чего, в самом деле, можно было ждать от военного начальства, которому правительство полностью развязало руки? «Их не спросят, чего они хотят, их не будут слушать, им только велят, ударивши 3 раза в барабан, разойтись, и потом, по воле начальника военной силы, какое хотят оружие, то и употреблять, и ответственности нет никакой. Ужасные дела. Невероятно, как это прошло через руки министров и государя в наше время. Печаль, тоска, омерзение».

Он искал умеренную «партию» и не мог ее найти. Кто-то из профессоров поддерживал студентов, кто-то — правительство, кто-то равнодушно ждал развития событий. К Менделееву приходили с петициями об освобождении арестованных студентов. Он подписывал. Студентов всё равно не отпускали. Вскоре ими была заполнена вся Петропавловская крепость, на стенах которой какой-то смельчак вывел большими буквами: «Петербургский университет». Дмитрия Ивановича приглашали вместе с другими профессорами к министру. Он не ходил. Сделал попытку уйти в отставку — ректор Срезневский, слава богу, не принял заявление. Менделеев записал в дневнике: «Обуяет внутри мерзость какая-то. Видишь себя бессильным, слабым… отчаяние берет. Режут, топчут — сила физическая велика их, наша ничтожна, мало будет за них (студентов. — М. Б.), и чем больше будем толковать, тем больше делу прогресса повредишь. Надо молчать и дело делать, надо нравственную силу увеличивать, а не выбалтываться — на то много силы тратится. Жаль — России грозит опять надолго темень…» Манифестации и столкновения продолжались до середины декабря. 20-го числа университет закрыли, и Менделеев вместе с группой других профессоров был выведен за штат.

Сразу после этого события Дмитрий Иванович оказывается в числе самых энергичных организаторов свободного лектория в Таврическом дворце и училище Святого Петра (Petris-chule). Вместе с ним публичные лекции начали читать многие университетские профессора и ученые из других вузов. Несмотря на сугубо предметное содержание, лекции, безусловно, носили некий отпечаток фронды и воспринимались начальством без удовольствия. Министерство просвещения в это время вело двоякую политику в отношении университетских преподавателей: с одной стороны, стремилось выдавить из аудиторий и общественной жизни наиболее неприятных для себя профессоров (например, за одну лишь попытку высказаться по поводу происходивших событий был арестован один из активных участников лектория профессор П. В. Павлов), с другой — пыталось сохранить лояльность «тяглового» профессорского корпуса. Видимо, поэтому выведенным за штат преподавателям сохранили денежное содержание вплоть до пересмотра устава университета и вообще старались обращаться с ними поласковее, даже сняли препоны против длительных научных командировок в Европу. Что касается студентов, которым было предложено искать место в других университетах, то они уже валили из России толпами — только теперь не за наукой, а за политической свободой. Лекторий (иногда он именуется Вольным университетом) просуществовал всего месяц и был закрыт в знак протеста против ареста П. В. Павлова.

Всё это бурное время Менделеев продолжал упорно трудиться: читал лекции, ставил опыты, писал статьи, занимался переоснащением вверенной ему лаборатории Института Корпуса инженеров путей сообщения, горячо выступал на квартирных профессорских собраниях, где политические и научные новости обычно обсуждались с равным интересом. Его причудливо сбалансированная натура, несмотря ни на что, реализовывала себя во всём, включая личную жизнь. «Писать больше не могу и некогда, и мысли так врозь идут и тяжко, и свободно — всё так мешается — не разберешь, право. Надумал, наконец, — долго раздумье брало — 10-го поговорил с Физой, а 14-го был женихом. Страшно и за себя и за нее. Что это за человек я, право? Курьезный, да и только. Нерешительность, сомнения, любовь, страх и жажда свободы и деятельности уживаются во мне каким-то курьезным образом. Где всему этому решение, не знаю. 1862 год. 7 апреля. Суббота». Это последняя запись в его подробном, фантастически всеохватном «гейдельбергском» дневнике. Больше Менделеев в него ничего никогда не вписал, тем самым как бы давая своим будущим биографам сигнал отойти на более деликатное расстояние. И то правда: не всё же им спокойно и без сомнения заглядывать в его распахнутую душу.

Менделееву уже 28 лет, он достаточно известен как ученый, преподаватель и эксперт в области технологии. Его советы предпринимателям всегда точны и оборачиваются для них хорошими доходами, но сам он ни в коем случае не собирается становиться заводчиком — считает, что таким образом «ограбит свою душу». Менделеев предпочитает иное, интеллектуальное служение на ниве промышленности. Оно, конечно, менее прибыльно, но вкупе с доходами от публикаций и преподавательским жалованьем дает ему неплохие средства. Упорным трудом ученый значительно улучшил свое материальное положение — в 1861 и 1862 годах он заработал примерно по пять тысяч рублей. Значительная часть этих денег съедалась расходами, но оставалось достаточно для того, чтобы можно было всерьез думать о семейной жизни. В противостоянии студентов с правительством он, безусловно, ближе к студентам — до тех пор, пока они остаются студентами, то есть учащимся сословием. Что с того, что студенты всё дальше будут отходить от своей обязанности учиться, предпочитая ей желание бороться, что университетские волнения не закончатся до самой смерти Менделеева, что ситуация, при которой способные молодые люди, плюнув на прогресс, начнут мастерить бомбы, будет отныне точить и отравлять его душу? Всё равно студенчество — для него понятие родное и близкое. На них надежда. Одумаются. Услышат. Поймут. А вот чиновничество Дмитрию Ивановичу отвратительно: «Пусть их царство и цветет — не нам место там — унизительно, опошлеешь с ними — скверно, и плакать хочется, и злоба берет». К простому народу относится он с нежной любовью, но в то же время трезво и практично, как и следует стороннику учения Роберта Оуэна, считавшего, что «человеческая природа в основе своей является доброй и ее можно обучить, воспитать и, начиная с рождения, поставить в такое положение, что, в конечном счете (то есть как только наиболее значительные ошибки и искажения настоящей лживой и безнравственной системы будут преодолены и искоренены), она целиком должна стать внутренне единой, доброй, мудрой, богатой и счастливой».

Впрочем, весной 1862 года Дмитрий Иванович не думает ни о массовых беспорядках, ни об Оуэне. Нервно, взвинченно и отчаянно он ставит опыт над своим одиночеством. Это бросается в глаза всем и конечно же замечено Протопоповыми, у которых Менделеев просит руки их племянницы. Получив согласие, он немедленно приходит в ужас из-за неуверенности в своих чувствах. Что делать? Бежать из-под венца? Ситуацию спасает Ольга Дмитриевна. Ее письмо напоминает брату о мужском долге и семейной чести: «Вспомни еще, что великий Гёте говорил: «Нет больше греха, как обмануть девушку». Ты помолвлен, объявлен женихом, в каком положении будет она, если ты теперь откажешь?» Он смиряется и даже вновь ощущает нежные чувства к своей невесте. А Физа просто счастлива. Шьется приданое, Дмитрий подает прошение о новой командировке за границу. 25 апреля прошение удовлетворено, а 29-го в церкви Николаевского инженерного училища происходит венчание Дмитрия Ивановича Менделеева и Феозвы Никитичны Лещовой. Еще через неделю новобрачные отправляются в четырехмесячное путешествие по Европе.



Теперь не нужно было думать ни о ямщиках, ни о дилижансах. От Санкт-Петербурга до Берлина молодожены без всяких хлопот доехали поездом. У Феозвы, ни разу не бывавшей за границей, то и дело возникали вопросы по поводу заоконных видов. Супруг отвечал ей уверенно и обстоятельно, как и положено опытному путешественнику. Впрочем, у его жены наверняка были и другие вопросы. Скажем, зачем ты, Митя, в своих письмах из Гейдельберга так много места уделял окружающим тебя красивым дамам, зачем намекал на всякие романтические обстоятельства? Тебе, верно, нравилось дразнить меня? На что, можно не сомневаться, молодой супруг отвечал столь же спокойно, разве что на мгновение задумавшись, — а действительно, зачем? Всё было прекрасно, он вез жену по местам, где недавно был счастлив, и снова испытывал счастье — по уже другое, ранее незнакомое счастье твердо стоящего на ногах семейного человека.

Из Берлина они отправились в Геттинген, потом во Франкфурт-на-Майне и Гейдельберг, где абсолютно всё переменилось. Нет, сам город остался прежним, но русскую колонию было не узнать. В пансионате Гофманов жили совсем другие люди и слышались иные, далекие от науки речи, сама тональность которых напоминала о непрекращающихся беспорядках и Петербурге. И еще всё это напоминало об ушедших навсегда друзьях. Самой свежей потерей был безмерно душевный и талантливый Людвиг Беккерс, военный хирург, молодой сподвижник Пирогова в Крымскую кампанию, в 29 лет ставший адъюнкт-профессором и заведующим хирургической клиникой Медико-хирургической академии. Однажды рано утром он разбудил друга Сеченова и попросил поставить свидетельскую подпись на его собственноручно составленном завещании, потом объявил ему, что принял большую дозу цианида. Был бледен, но спокоен. Отчего, как произошла в нем страшная внутренняя работа, приведшая к роковому решению? Ничего не известно. Просто решил уйти.

Может быть, из-за памяти о потерях Менделеевы не задержались в Гейдельберге и вообще в Германии — через десять дней они были уже в Роттердаме, а еще спустя трое суток — в Лондоне, где уже месяц как открылась Всемирная торгово-промышленная выставка. Это была третья всемирная выставка, причем первая, состоявшаяся десять лет назад, также проходила в столице Британской империи. Для той, первой, в Гайд-парке по проекту Джорджа Пакстона, управляющего садами в имении герцога Девонширского, был выстроен чудо-павильон, который знатоки архитектуры ставили в один ряд с парижским Пантеоном и стамбульским храмом Святой Софии. Главной особенностью этого сооружения были стеклянные стены и перекрытия, что само по себе не могло не волновать Менделеева, выросшего на стекольном заводе. Не приходится сомневаться, что Хрустальный дворец, перекочевавший к тому времени из Южного Кенсингтона на Сайденхемский холм, был внимательно им осмотрен. Сооружение было восхитительно. Если бы только маменька могла это увидеть!

Новый павильон, спроектированный морским инженером Фоуком, был выполнен в компилятивном стиле — барокко и псевдоклассика — с множеством ворот, арок, пилястров и карнизов. Площадью он был значительно больше Хрустального дворца, но сама выставка оказалась несколько бледнее. Англия, на правах хозяйки представившая самую крупную экспозицию, переживала не лучшие времена. Америка, где шла гражданская война, перестала поставлять бывшей метрополии хлопок-сырец, и хлопчатобумажные производства терпели огромные убытки. На ротонде, поддерживавшей купол выставочного павильона, крупными буквами была выведена пышная фраза: «О Боже! От Тебя снисходят на землю богатства и слава. Ты царствуешь над всем, в деснице твоей заключается могущество и сила, и только Ты можешь сделать человека великим». Газеты же писали об открытии выставки без всякой помпы: «Дела очень плохи… Манчестер совсем в крайности. Ланкашир совсем изнемогает. Надо же так, чтобы праздник промышленности праздновался именно в тот самый час, когда промышленность выносит тяжкий кризис». И все-таки Дмитрий Иванович видел вокруг себя очень много любопытного. С русскими экспонатами, включая орудийный лафет новой конструкции и пушку, ствол которой выдерживал тысячу выстрелов без всякого урона для точности стрельбы, он наверняка познакомился раньше, на Петербургской торгово-промышленной выставке, и хорошо знал все — или почти все — выставленные товары. (Обозреватель «Московских ведомостей» в своем отчете о Лондонской выставке писал: «Россия… обращает на себя внимание химическими произведениями, замшею, кожами, которые выделывает в таком множестве и разнообразии, хлебом, одеялами и особенно носовыми платками. Если же в чем-то и можно упрекнуть ее, то в недостатке оригинальности… Все произведения русской мануфактуры отмечены неприятной печатью однообразия, словно они сработаны все по одному заданному образцу».) А вот западное технологическое оборудование весьма его интересовало.

Англия, в частности, представила воздухонагревательный аппарат Э. Каупера для горячего дутья в доменных печах, паровой молот конструкции Д. Несмита, двигатель на газовом топливе и универсальный фрезерный станок. Его поразила европейская техника для механизации сельскохозяйственных работ, при этом знатоки говорили, что американец по фамилии Маккормик, по понятной причине не приехавший на выставку, уже изобрел жатку и сенокосилку, на треть снижающие затраты труда… Всё это было удивительно в смысле силы изобретательского гения, а также той заинтересованности, с которой новинки выхватывались из рук создателей. Прогресс — светоч и кумир Менделеева — демонстрировал безотказные рычаги своего успеха, заставляя русских экскурсантов чуть ли не в голос рыдать о роковой развернутости русской цивилизации назад, внутрь себя самой. Всё, что они видели, было так разумно, понятно и необходимо, но всё это было не для них. Чем же провинилась их родина? За что, для чего и от чего хранит ее Господь?

Менделеевы пробыли на выставке десять дней и уехали за день до награждения победителей. 12 мая состоялась «великая публичная церемония», в которой приняли участие тогдашний премьер-министр Великобритании лорд Г. Пальмерстон, бывший и будущий премьер-министр граф Д. Рассел, будущие премьер-министры У. Гладстон и Б. Дизраэли и даже египетский паша. Было вручено семь тысяч медалей и 5300 почетных отзывов. Россию не обидели — ей достались 177 медалей и 128 почетных отзывов жюри и уважительные аплодисменты в адрес нескольких действительно классных образцов вооружения и моделей новых судов, особенно 111 — пушечного корабля «Николай I». Но из общего количества наград около ста было присуждено традиционным сырьевым продуктам, тканям, щетине, воску, стеарину, льну, пеньке и шерсти. Были отмечены также колоссальные куски графита весом до восьми пудов каждый, ваза шириной около метра, колонна коринфского ордера высотой более трех метров и огромный кусок нефрита из Иркутска… Надо сказать, что местные журналисты были значительно более благосклонны к русскому разделу, нежели корреспонденты российских газет. «Мы не видели ни одного предмета, — писал британский обозреватель о русском разделе, — каким бы маловажным он ни был, который не носил бы па себе печать высшей европейской цивилизации и высокого художественного вкуса, что много обещает в будущем российской промышленности при необъятных богатствах страны».

Менделеевы весь этот праздник пропустили — они в это время уже смотрели в небо, лежа на нежной брюссельской граве. Впрочем, долго задерживаться на одном, даже самом расчудесном, месте Менделеев не мог. Крохотная Бельгия, всего несколько десятков лет назад ставшая государством, тем не менее обладала самыми передовыми в Европе предприятиями мерной и цветной металлургии, о которых редактору русской версии «Энциклопедии по Вагнеру» нужно было знать всё. Металлургические комбинаты были расположены вокруг Льежа, Шарлеруа, а также в Брабанте, Зальзате и в окрестностях Антверпена. Неизвестно, какие именно заводы посетил Дмитрий Иванович, но ему на это хватило нескольких дней.

Через неделю они уже оказались в Париже. Феозва, до тех пор не покидавшая Петербурга, была в восторге от публики и модных лавок, а ее супруг, на сей раз рассматривая столицу мира спокойно и не спеша, уже не мог не заметить, что большинство зданий этого яркого города построены из сероватого местного камня. Лишь благодаря солнечному освещению городские стены окрашивались то в желтоватые, то в розовые, то в голубые тона. А устроен Париж был еще запутаннее Москвы — его округа-аррондисманы следовали друг за другом по часовой стрелке, разворачиваясь по спирали вокруг острова Сите. И поскольку каждый округ был местом жительства определенного сословия, приезжему любопытно было угадывать, где обитают встреченные на улице парижане: этот похож на состоятельного буржуа — значит, живет в шестнадцатом округе; а тот, скорее всего, художник и ночует где-то в мансарде в одиннадцатом округе; вот идет господин, смахивающий на университетского преподавателя, — такие селятся в шестом округе; а важный чиновник с ленточкой Почетного легиона в петлице может чувствовать себя уютно только в пятом округе. Что же касается его любимых «блузников» (мастеровых), то теперь, после петербургских бунтов, его восторг по поводу рабочей толпы поумерился. А вот мудрость городского префекта, барона Жоржа Османна, который в царствование Наполеона III покончил с кривыми, узкими улочками и ограничил городской бунт широкими, открытыми для необходимых (и отнюдь не крайних) мер бульварами, не могла не вызвать одобрения Менделеева. Действительно, зачем топтать людей лошадьми и сечь нагайками, если можно в случае угрозы беспорядков просто перекрыть движение любой толпы? Постоят и разойдутся по домам есть свою луковую похлебку. И на здоровье, господа, на здоровье! Скажите спасибо, что вы не в Питере, там улицы хоть и прямые, зато нагайки плетеные…

Среди знакомых, которых Менделеев посетил в Париже, был, конечно, мсье Саллерон, искренне обрадовавшийся русскому другу. Дела старого механика шли отлично, заказов поступало столько, что он начал готовить к печати тщательно проработанный каталог своих фирменных приборов с чертежами, указанием всех размеров, материалов, конструктивных характеристик и цены, которую он готов заплатить любому мастеру, который взялся бы за такую работу. А точность? Если всё сделают правильно, точность будет garantir. Мсье Менделеев, можете не сомневаться! Garantir!

Из Парижа молодожены отправились в Швейцарию, потом в Италию, где пробыли до конца июля. Когда возвращались обратно через Сен-Бернарский перевал, Феозва не могла не вспомнить испугавшую ее историю, описанную будущим мужем в пору его стипендиатской жизни. Дело было в конце ноября 1860 года, Менделеев с приятелем добирались из Италии в Гейдельберг. Альпийские перевалы уже завалило снегом, но другого пути не было, и они отправились сначала дилижансом, потом на возке и в конце концов наглухо застряли в деревушке Айроло на полпути к перевалу, где вместе с шестью другими путешественниками оказались запертыми в жалкой хижине. Рядом с ней сходили лавины тяжелого мокрого снега — одна накрыла и едва не погубила трех несчастных путников. На третий день закончился хлеб, ели жареных сурков; на четвертый решили выбираться, несмотря ни на что. До перевала часов пять карабкались по снегу и скалам, чуть не слетели в пропасть, но все-таки перетащили свой возок через Альпы и оказались в конце концов на отличной дороге, по которой и помчались вниз «с русской быстротой». Сейчас, путешествуя по летним Альпам, она снова, как тогда, читая письмо, растревожилась, искала глазами ту деревушку, думала об опасностях, которые грозили ее Мите, и, возможно, о том, о чем неизбежно подумал бы любой человек, знакомый с этой историей: откуда среди снежных завалов могли взяться жареные сурки? Не иначе как забежали из Италии, где продолжала стоять теплая, солнечная погода.



По возвращении в Петербург Менделеевы поселились в квартире у Симеоновского моста на Фонтанке, в доме 28, владении господина Оржевского. Вскоре после новоселья пришла плохая весть из Томска — умер брат Иван. Бедная вдова осталась с шестью детьми — старшему десять лет, младшей десять недель. Дмитрий и Феозва уже ждали своего ребенка, однако сразу же отозвались предложением взять к себе десятилетнего племянника Яшу. Так в семье появился тихий, уважительный и очень послушный мальчик.[22]

В марте 1863 года у Менделеевых рождается дочь Маша, которую Феозва Никитична, несмотря на уговоры, решает кормить сама. Дмитрий Иванович, осваивая новую для себя роль отца семейства, вдруг проявляет себя с довольно неожиданной стороны. Оказывается, он, сильно разбросанный в мыслях и чувствах, способен быть не просто заботливым, но практичным и хозяйственным отцом и мужем. И это было очень кстати, поскольку его добрейшая, любящая супруга оказалась на диво неприспособленной к жизни — более нерешительную и слабохарактерную женщину трудно было представить. К примеру, нанять, а тем более рассчитать прислугу было для нее делом совершенно невозможным. К тому же она сразу после родов стала прихварывать, и чем дальше, тем больше. Дмитрию Ивановичу, постоянно озабоченному здоровьем жены и дочери, приходилось не только бесконечно много работать, но и держать в голове абсолютно все крупные и мелкие семейные заботы. И все-таки ощущения влюбленности и «правильного» счастья его не оставляли.

Сил, слава богу, хватало на всё, в том числе и на начатые им в это время исследования плотности спиртов. Менделеев не пропускал собраний коллег в лаборатории у Фрицше, где наблюдал публичные опыты и не уставал ратовать за создание русского химического общества. Писал о проекте нового университетского устава, который, кажется, обещал бóльшую свободу ученому и учащемуся люду. Его теперешняя жизненная дорога была еще более нелегка, нежели прежняя, зато избавляла от изнурительного одиночества и связанных с ним сомнений. Главное, было ради чего жить, кроме своей науки. Только бы Физа выздоровела. И какое же чудо его маленькая Машура!

На лето Менделеевы сняли дачу в Дубровке, на берегу Невы, рядом с Протопоповыми, Радловым, Пузыревским и другими близкими людьми, но прожить до конца лета на вольном воздухе им не довелось. Болезнь жены и состояние новорожденной дочери заставили Менделеева с семьей вернуться в город. Там его вскоре отыскал очень известный по тем временам промышленник В. А. Кокорев. До этого они не были знакомы, но Дмитрий Иванович не мог не знать об «откупщицком царе»,[23] энергичном торговце, который к тому же был создателем первой в России художественной галереи. Знал он, конечно, и о слабостях и чудачествах этого воротилы, слухами о которых были полны столичные гостиные. Кто-то — например, отец и сын Аксаковы, Сергей Тимофеевич и Иван Сергеевич, — считал его русским чудом; кто-то, как Лев Толстой, открыто издевался над его страстью к организации банкетов и произнесению речей. Самый грандиозный банкет Кокорев закатил по случаю прибытия в столицу группы защитников Севастополя. Дело было после сдачи города неприятелю и заключения позорного мира, но Кокорев не удержался от слезливо-пафосной речи, в которой объявил израненных, насилу выживших солдат победителями. По словам Льва Николаевича, Кокорев обожал «сказывать речи, столь сильные, что блюстители порядка должны были вообще принять укротительные меры против красноречия целовальника». Однажды Кокорев сгоряча поднял тост за неких людей, которые будут содействовать выходу «из кривых и темных закоулков на открытый путь гражданственности», чем настолько перепугал власти, что те на какое-то время вообще запретили публичные обеды с речами. Впрочем, купец всё равно продолжал свои спичи до тех пор, пока московский военный генерал-губернатор А. А. Закревский не написал жалобу шефу жандармов князю В. А. Долгорукому, в которой назвал истового «экономического славянофила» «западником, демократом и возмутителем, желающим беспорядков». Не сдавшийся, а, наоборот, горящий желанием досадить Закревскому, откупщик в ответ перешел к сочинению памфлетов, чем навредил, похоже, больше всего себе: название его первого памфлета, «Миллиард в тумане», стало на долгие юды его собственным прозвищем. Однако неординарность поведения Кокорева никоим образом не умаляла его роли в русской промышленности — здесь он проявлял бесспорный коммерческий талант. Менделеев, знавший настоящую цену Кокореву, вряд ли мог предполагать, зачем тот его разыскивает. Василий Александрович предложил ему не просто решить судьбу недавно приобретенного им нефтяного месторождения около Баку, но и, по сути дела, дать заключение о рентабельности разработки закавказских нефтяных приисков.

Речь шла о предложении, от которого невозможно было отказаться. Начиналось время распространения осветительных ламп нового типа, в которых вместо жирных растительных масел сжигался фотоген (по-русски — светород), изготавливаемый из сапропелевого угля, торфа, сланца и, естественно, нефти. Чуткий к любым изменениям на товарном рынке Кокорев купил для пробы одно месторождение и устроил прямо посреди нефтяных луж (нефть вытекала из земли вместе с соленой водой) перегонный заводик. Чтобы решить вопрос о расширении промысла, купцу нужно было выяснить максимальный размер барыша. Поначалу Кокорев хотел, чтобы Менделеев взял управление делом на себя, и предложил хорошие деньги. Дмитрий Иванович отказался. Сошлись на том, что Менделеев обследует производство и пути доставки углеводорода в европейскую часть России, а также выберет оптимальное место для переработки нефти. 20 августа ученый отправляется в длительную поездку: Москва, Нижний Новгород, потом по Волге до Казани, Каспийским морем в Дербент и, наконец, Баку.

Всё это время он не устает писать жене длиннейшие письма. Ах, если бы не тревога о Физе и Машутке, как бы он был счастлив в своей стихии путешественника: «Пошел полюбоваться ночью на Волгу. Ясно, тепло, отлично, среди звезд тянется Млечный Путь, и труба нашего парохода выбрасывает кучу своих звезд. От горного берега тень, всходит луна и освещает левый тихий берег…» Он подробно описывает пейзажи берегов, богатство ярмарок, подарки и гостинцы, которые отправляет домой чуть ли не ежедневно: «Купил книг о Кавказе, купил тебе канаусу серого на платье (15 аршин, ширина 1 арш.), Машурке купил 2 игрушки, Яше цветной бумаги и бордюру, чаю купил 10 фунтов по 2 рубля и 2 по 3 рубля», «…взял тебе персидских гостинцев, 15 фунтов чудной фисташки, по 10 фунтов копсу (урюк или сушеные абрикосы) и 10 фунтов Али-Бухары (сушеные персики кисленькие)…» Но никак, ни на минуту не может он отделаться от тревоги. Почему жена так редко пишет? Что с дочерью? «Мне вспомнилась ты, моя душа, какая ты грустная стояла у перил вокзала. Не печалься, не грусти, вернусь встрепанный и освеженный морем и бездействием, виноградом и сном, вернусь как можно скорей, чтобы веселей пожить зиму, чтобы теплее было жить нам с нашим ангельчиком, как-то он барахтается? Поди-ка уже теперь кувыркается, вертится; занимает ли мой паяц и петух нашу крошку?»

В то же время дело, ради которого он прибыл, делалось им быстро и четко. «Лежачий» завод в Суруханах — так называлось это местечко рядом с храмом огнепоклонников — был по его рекомендации переведен на круглосуточную перегонку нефти. Тут же, на месте он спроектировал оборудование для увеличения выхода осветительного масла. Посоветовал Кокореву начать производство эмалированных емкостей для морской и речной перевозки нефти (по сути, речь шла о первых нефтеналивных судах) и проложить нефтепровод до берега моря. Менделеев предложил также перенести переработку сырья в Нижний Новгород. Проведенные ученым экономические расчеты свидетельствовали: производство пятисот тысяч пудов осветительного масла может дать полтора миллиона рублей прибыли.

Кокорев, до того подумывавший было «закрыть керосиновую лавочку», начал быстро ставить дело на широкую ногу. Через двадцать лет его нефтяная монополия будет насчитывать 200 нефтеперегонных заводов, по Волге поплывут пароходы, в топках которых будет гореть нефть, а керосиновые лампы появятся почти в каждой крестьянской избе. Что же касается завода в Нижнем Новгороде, то Кокорев сначала поручит его проектирование Менделееву, а потом раздумает и даже откажется заплатить обещанный гонорар. Менделеев, первым в России осмысливший масштаб народной и государственной в выгоды от использования закавказской нефти и всесторонне разрабатывавший эту тему в течение несколько десятилетий, заслужит себе, в конце концов, мало благодарности, зато наживет множество врагов. Всё это ждет его впереди. Пока же он занимается суруханским предприятием, не ведая, что в семью его пришла беда.

Феозва Никитична, которая ужасно страдала в разлуке с мужем, не смогла сама вести хозяйство и переехала с детьми к Протопоповым. Но и там она оказалась не в силах справиться паже с нянькой, нанятой Дмитрием Ивановичем для Маши. «Няня, как не стыдно бросать ребенка, — писала она записку нерадивой прислуге. — Я больная, что могу сделать! Именно только и порядок при Д. И., а нет его, и пошло всё вверх ином». Здоровье Маши быстро ухудшалось — приглашенные Менделеевым знакомые врачи давали толковые назначения, по девочке не хватало питания. Материнского молока было мало, следовало пригласить кормилицу, но мать только плакала… 1 сентября ребенок умер. Дочери уже не было, а Менделеев писал чуть ли не через строчку в каждом письме: «Машеньке, Машурочке шлю сотню поцелуев, обойми ее…»



Горе изживалось долго, трудно, да так и не изжилось. Но жизнь продолжалась. 1864 год принес Менделееву хорошие новости. Согласно новому университетскому уставу ему была предложена должность штатного доцента кафедры технической химии Санкт-Петербургского университета с окладом 1200 рублей в год. Тогда же он был избран профессором Технологического института и в качестве заведующего химической яабораторией получил там хорошую казенную квартиру. Впервые после возвращения из Гейдельберга Дмитрий Иванович смог почувствовать себя материально обеспеченным человеком и даже отказался от работы в некоторых учебных заведениях. Это дало ему возможность вплотную заняться докторской диссертацией, которую он посвятил спиртовым растворам.

Эта область научной деятельности Менделеева, являющаяся логическим продолжением его исследований механизмов межмолекулярного взаимодействия, зачастую воспринимается не очень адекватно. В массовом сознании Менделеев иногда оказывается прямым образом причастным к «изобретению» русской водки и вообще человеком, приятельствовавшим с этим в равной степени народным и государственным напитком. Всё это, конечно, чистейший, «дистиллированный», к тому же многократно опровергнутый вымысел. Тем не менее легенда о Менделееве — составителе и испытателе сорокаградусной — не только продолжает жить, но и обрастает «весомыми» подробностями. В последние годы эта история красочным образом «ожила» в книгах несомненного знатока русского застолья Вильяма Похлебкина. Представленный им образ Менделеева — «создателя русской «монопольной» водки» — настолько не соответствовал действительности, что заставил вступить в полемику директора Музея-архива Д. И. Менделеева при Санкт-Петербургском университете, доктора химических наук И. С. Дмитриева, прекрасно ориентирующегося не только в вехах жизненного пути ученого, но и в его научных рукописях.

В своей докторской диссертации Дмитрий Иванович изучал удельные веса спиртоводных растворов в зависимости от их концентрации и температуры. Главным образом его интересовали высокие концентрации. Он шел «сверху вниз» — от наиболее плотных растворов к менее плотным — и закончил опыты, едва достигнув верхней границы «водочной области». Тут, в частности, им было установлено, что наибольшему сжатию отвечает раствор с концентрацией спирта около 46 процентов (по весу). Таким образом, собственно водочные градусы и соотношения (оптимальные 33,4 процента по весу или 40 процентов по объему) фактически оказались за пределами его внимания, и он никак не мог быть автором «идеального соотношения объема и веса частей спирта и воды в водке». Важное признание тут делает сам Дмитрий Иванович: «Оставалось сделать определения в пространстве от 40 % до 0 %, здесь я сделал только немногие определения и притом довольно спешно (эти определения были сделаны в последних числах апреля и в первых числах мая перед самым моим отъездом за границу на лето 1864 года), поэтому для них не ручаюсь в той степени точности, какую имеют другие определения. Я ограничился немногими определениями по той причине, что данные Гильпина в этом пространстве должны иметь меньшую погрешность…» «Уж не англичанина ли Джорджа Гильпина следует объявить «отцом» русской водки?! — спрашивал в этой связи Дмитриев в то время еще здравствовавшего Похлебкина. — Кстати, его цифры в самом деле оказались довольно точными». Столь же бесспорно и неукоснительно И. С. Дмитриев снимает с повестки дня все прочие детали народного мифа об «изобретении» русской водки, в частности, утверждение, что Менделеев изучал биохимические свойства спиртоводных растворов различных концентраций и тем более их физиологическое действие. Что же касается одного из самых «ударных» аргументов Похлебкина — менделеевских статей о водке и винокурении в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, то выясняется, что перу Дмитрия Ивановича принадлежит множество статей, в том числе и общая статья о винокурении, статья же о водке написана русским ученым И. И. Канонниковым, а Менделеев, будучи одним из редакторов словаря, ее лишь обработал и дополнил, что подтверждает знак Δ (дельта) вместо подписи (таков был уговор с издателями).

Вот вроде бы и конец сказке про Менделеева и водку, тем более неправдоподобной, что сам Дмитрий Иванович пил только сухое красное вино, обычно грузинское. «Вкус алкоголя я таю лишь как химик, настолько же, как вкус остальных ядов», — говаривал он, а по поводу несчастной склонности русского народа испытывал исключительно негодование и печаль: «Неужели в самом деле положение наше таково, что в кабаке, казенном или частном, должно видеть спасение для экономического быта народа, то есть России, и в водке да в способах ее потребления искать исхода для улучшения современного состояния дел народных и государственных?» Усовершенствованные им для своей работы спиртометры могли быть использованы для борьбы с нечестными откупщиками и кабатчиками, но сведений о вышеназванной борьбе имеется мало. Стоит ли этому удивляться, если и по сей день русская водка, этот сакральный «проявитель сущности», всё еще остается торговым продуктом невыясненного происхождения? А рядом с великими тайнами всегда обитает дух великих людей. Один из них — Менделеев, мудрец и выпивоха, изобретатель водки и вообще прожженный химик, запросто фабриковавший для Елисеева любое драгоценное вино из колодезной воды и секретного порошка…



В начале мая, спешно завершив формальности, связанные с выходом в свет книги «Аналитическая химия Жерара и Шанселя. Качественный анализ (перевод, дополнения и редакция Д. И. Менделеева)», и, по сути, скомкав работу над одной из частей докторской диссертации, Дмитрий Иванович с женой выезжает на всё лето за границу. Яшу решено оставить у Протопоповых, где его любят и он чувствует себя совершенно как дома. Супруги, особенно Феозва Никитична, нуждаются в серьезном отдыхе и лечении. Но главное — Менделеевы снова ждут ребенка, поэтому глава семейства разве что пылинки с жены не сдувает. Питерские врачи посоветовали везти ее в австрийский Ишль на воды, и они отправились не спеша, получая, как привыкли, удовольствие от заграничных впечатлений. В Кёнигсберге купили чудные подарки из янтаря, в Дрездене приобрели копию Мадонны Рафаэля, в Праге Дмитрий Иванович посетил Карлов университет, в Вене познакомился с профессором Кнаппе, издававшим капитальную техническую энциклопедию… Из Вены поплыли по Дунаю до Линдена, потом снова поезд, пароход, дилижанс…

Неторопливое передвижение, остановки в уютных отелях, прогулки по спокойным европейским городам не только хранили от дорожной усталости, но и давали возможность успокоиться, отрешиться от забот. Даже непогода не могла испортить им настроения, «…по крайней мере не хлопочешь как угорелый», — пишет Дмитрий Иванович Протопоповым. В Ишле они близко сошлись с местным доктором, женатым на русской. Доктор и сам хорошо говорил по-русски, что давало ему возможность лучше понять состояние здоровья и причины недомогания своих новых друзей. Вместо воды он рекомендует им пить сыворотку из местного альпийского молока и оказывается прав. Такое незначительное на первый взгляд лечение очень быстро приносит положительные результаты. Феозва Никитична пьет сыворотку точно в указанное время и в предписанном количестве, Дмитрий Иванович — менее аккуратно (он часто сердится на курортную скуку и при любой возможности углубляется в вычисления, связанные с диссертацией), но оба свежеют и даже полнеют, что с удовольствием отмечают подъехавшие в середине июля Краевичи. Теперь компания имеет право полностью отдаться путешествию. Мюнхен (посещение лаборатории профессора Карла Августа Штейнгеля, создавшего первые в истории часы, работавшие от гальванического элемента, и в дальнейшем связавшего телеграфным проводом целую сеть мюнхенских часов с астрономической обсерваторией), Тирольские Альпы, Верона, дорога вдоль берега озера Комо, далее — уже знакомая Швейцария и снова Германия.

В Петербург вернулись в августе. Сразу, как водится, нахлынула куча дел и забот, но первая мысль была о том, что поездка удалась. Менделеевы отдохнули душой и телом. В конце ноября Дмитрий Иванович подал на факультет свою докторскую диссертацию «Рассуждение о соединении спирта с водою», которую защитил в конце января следующего, 1865 года. Через несколько недель его избирают экстраординарным профессором по кафедре технической химии университета. Теперь он член совета Петербургского университета, известный и уважаемый человек. Но главное — он снова стал отцом: 2 января у них с Феозвой родился сын Владимир.

Лето 1865 года было последним, которое Менделеевы провели на съемной даче. Вместе с Ильиными они обосновались и новгородском селе Морозовичи. Собственно, жили там чаще всего одни жены и дети, а сами профессора приводили в порядок купленное вскладчину имение Боблово возле Клина. Первую попытку стать сельским хозяином Дмитрий Иванович сделал еще три года назад, когда собирался купить у сестры Ольги басаргинские Новики. Он готов был заплатить за это именьице не глядя, полностью доверяя любимой сестре, будучи уверен, что та не запросит ни одного лишнего рубля. Но Ольга не могла смириться с таким его подходом к покупке. Доверие доверием, писала она брату, но ты должен внимательно осмотреть дом и усадьбу, да не зимой, а летом. Пока она уговаривала Менделеева отнестись к делу по-хозяйски, ситуация повернулась так, что ей надо было бросить всё и срочно ехать на помощь семье Паши и Полиньки. Новики были проданы другому человеку (после смерти Ольги Дмитриевны в том же 1865 году брат получит назначенную покойницей долю басаргинского наследства — 500 рублей).

По мере того как росли доходы профессора Менделеева (судя по записной книжке, в которой Дмитрий Иванович вел аккуратнейший подсчет доходов и расходов, в 1864–1865 годах он заработал уже 25 тысяч рублей), менялись и его представления о сельском семейном гнезде. После Новиков он был намерен приобрести землю на отцовской родине — в Вышневолоцком уезде Тверской губернии. Тамошние родственники подыскали несколько весьма скромных вариантов, но они ему нe подошли. Помог случай. В начале июня, едва отправив семьи в Морозовичи, Менделеев с другом Ильиным отправился в командировку в Москву на Международную мануфактурную выставку. В поезде из обычного дорожного разговора друзья узнали о хорошем сельце Боблове, лежащем у реки Лутосни. Раньше селом и имением владел мингрельский князь Дадиани, скончавшийся незадолго до отмены крепостного права. Наследников у него не осталось, поэтому имение было назначено к продаже. На обратном пути приятели заехали посмотреть поместье, переговорили с земельным скупщиком Богенгартом, поторговались да и ударили по рукам.

Менделеев был восхищен холмистой местностью, к тому же связанной с именами Загоскина, Фонвизина, Герцена и старой своей знакомой Т. А. Пассек (не так давно, во времена студенческих беспорядков, они встречались в Петербурге, говорили о причинах бунта и сошлись на том, что, как ни крути, а без герценовских призывов дело так далеко не зашло бы). До размежевания с Ильиным — тот обоснуется в деревенской части Боблова, а Менделеевы устроятся наверху, на месте барской усадьбы — земли было около восьмисот десятин.[24] Особенно хорош был старый парк на склонах Бобловской горы — и сам по себе, и открывающимися видами: лесами, полями, деревеньками, церквями, которых Менделеев невооруженным глазом насчитал в округе 20, а с помощью подзорной трубы — 35. Вскоре к Менделееву и Ильину присоединятся еще два петербургских профессора — А. В. Советов купит землю рядом с Клином, а А. Н. Бекетов поселится и вовсе по соседству — в Шахматове. Имение сыграет огромную роль в жизни Менделеева. Здесь вырастут его дети, сюда приедут и обоснуются на жительство сибирские родственники, здесь реализуется еще одно научное увлечение Дмитрия Ивановича — сельским хозяйством и агрохимией. Придет время, и профессора Сельскохозяйственной академии начнут водить сюда студентов на экскурсии. И сам он в этих местах станет хорошо известным человеком. Его будут знать почти все жители Клина: приверженный раз и навсегда заведенным привычкам, он, выйдя из поезда на клинской станции, всегда будет пить чай в трактире Горшкова, посещать находящуюся напротив лавку обиходных товаров Истомина (товары будет брать часто, расплачиваясь раз в год). И ямщик его будет ожидать один и тот же, хорошо знающий, что хотя дорога в Боблово и разбита хуже некуда, но Дмитрия Ивановича надо везти быстро, с ветерком: «Если, случалось, на ухабе сильно тряхнет, он только рявкнет как медведь. Зато и на чай не скупился, по рублевке давал».

Без Боблова нельзя представить всю последующую жизнь нашего героя. Но чтобы оценить, сколько труда и средств было вложено им в это имение уже в первые годы после приобретения, стоит привести выдержки из письма Менделеева, писанного (и не отправленного?) в 1870-х годах некоей потенциальной покупательнице. Насколько известно, у Менделеева в ту пору не было нужды продавать Боблово, поэтому слова «Продаю по причине того, что дети подрастают и жить долго на даче нельзя» вполне могут быть объяснены желанием узнать полную цену преображенного имения. Тем более что тут же Дмитрий Иванович подчеркивает, что указанные им причины «не принудительны», а следовательно, не могут повлечь за собой никакой скидки. Вообще это деловое письмо с «научными» сносками заслуживает внимания с многих точек зрения. Перед нами совершенно новый тип менделеевского текста, поспешное знакомство с которым может кому-то дать повод порассуждать о «синдроме Ионыча». Но не будем торопиться — хотя бы потому, что речь идет о натуре неизмеримо более сложной и глубокой. Успеем поговорить об этом, дойдя в нашем повествовании до середины 1870-х годов, когда противоречивость менделеевского характера достигнет едва ли не предела и сам он, по словам домашних, превратится в сплошной «комок нервов».

«…Это имение, бывшее князя Дадиани, из земли, оставшейся за наделом. Оно мною устроено с 1865 года[25]. Имеет запашку многопольную с обильным удобрением в течение всех 10 последних лет. Урожаи действительно обильные, как и следует при обильном удобрении. Теперь еще можно в том убедиться лично. Кроме 65 десятин пашни и 4-х под усадьбою и садом и парком, имеется 120 десятин покоса, сдаваемого на укос и пастьбу или скашиваемого для хозяйства, 100 десятин лесу в 50–30[26], 60 десятин лесу в 15–20 лет, 40 десятин выгону с лесом для усадьбы и около 8 десятин запроданной земли (на коей осталось долгу 570 р.), всего 397 десятин. В усадьбе имеется всё необходимое для рационального хозяйства, которое ведется мною 10 лет, и всё необходимое для житья, потому что я и моя семья живет здесь ежегодно с апреля по октябрь или ноябрь. Дом новый, низ каменный с подвалом, верх деревянный. Сложен и устроен пять лет тому назад. В доме кроме прихожей, кухни, проходов и большой галереи 4 больших и 3 малых комнаты. Во флигеле 3 комнаты, людская в 2 комнаты и молочная. 3 амбара, 2 погреба, большой сарай для экиипажей и земледельческих орудий. Всё это каменное (верхи деревянные), крыто железом. Конюшня с 9-ю лошадями. Скотный с 35 головами рогатого скота, скотною избою и др. Большой хлебный сарай, куда кладется хлеб и где он молотится американскою молотилкою с соломотрясом. Кроме того, 4 сенных сарая, навес для сена и большой подвал для картофеля (на 400 четвертей). Все орудия (плуги английские, бороны, сеялки рядовые, почвоуглубители) в исправности и работе. Хлеб разведен наилучший, о чем можете узнать у семяноторговца Запевалова (СПб., за Казанским собором, на углу набережной Канала), которому многократно продавал свои семена. Молочные скопы (продукты. — М. Б.) продаются на месте для Москвы. Обработка ведется своими рабочими, но может быть устроена и с найма. Вот главные свойства моего имения, по которым я считаю его «устроенным» и «небольшим» (потенциальная покупательница интересовалась именно таким имением. — М. Б.). От станции Клин (Николаевской железной дороги) проезд 20 верст летом и 17 зимой. От станции Подсолнечной 23 версты[27]. Недостатка в рабочих никогда не было, о чем можно судить по населенности места, а этому доказательством служит следующее: на 20-ти верстах от Клина до Боблово расположено три села и всего 8 деревень… Подле усадьбы деревня Боблово и усадьба профессора Ильина, рядом еще три деревни и две усадьбы… Ценность имению назначаю тройную со всем хозяйственным (мебель, экипажи[28], посуда, кровати и т. п.[29]) тридцать шесть тысяч р. (купчая покупателя). Из них на 20 т. возьму закладную, если угодно, но с % 7-ю в год на 5 лет, не более. Одна стройка стоит более 12 тысяч, скот, орудия, экипажи и т. п. более 5-ти тысяч, хлеба от сего года будет более 2 т. р., ныне скошено сена на 1200 р., картофеля на 500 р., лес можно теперь же продать на сруб за 10 тысяч, а чрез 10 лет по крайней мере за 20-тъ…»



В 1866–1867 годах ситуация на службе продолжала складываться для Менделеева очень удачно. Сначала Воскресенский был избран ректором университета и переехал в ректорский дом, оставив Менделееву преподавание аналитической химии, руководство лабораторными занятиями, а также статус ординарного (полного) профессора и свою квартиру — ту самую, в которой сейчас находится музей Д. И. Менделеева. Затем карьера Александра Абрамовича, продолжавшего, несмотря на ректорство, возглавлять кафедру неорганической химии, взлетела еще выше — он был назначен попечителем Харьковского учебного округа. Для членов совета университета было очевидно, что кафедру должен возглавить лучший ученик Воскресенского доктор Менделеев, и вскоре по представлению совета Дмитрий Иванович был «перемещен» на место своего учителя.

Нового жалованья вполне хватало на жизнь и содержание бобловского имения, и Дмитрий Иванович теперь мог отказаться от всех своих совместительств, включая работу в Технологическом институте, куда он порекомендовал взять штатным профессором Ф. Бейльштейна, недавно вернувшегося из заграничной стажировки. Оставалось еще редактирование «Технологической энциклопедии по Вагнеру» (в дальнейшем она будет переименована в «Техническую энциклопедию»), важное не только потому, что издание пользовалось огромным авторитетом среди специалистов, но также потому, что эта деятельность будила в Менделееве самые неожиданные интересы. Всего он подготовил девять выпусков этого издания, в которые внес огромное количество дополнений и самостоятельно написанных текстов. Первый выпуск был посвящен производству муки, хлеба и крахмала, второй — технологии сахарного производства, третий — производству спирта, четвертый — стеклянному, пятый — маслобойному производству… Если посмотреть на тематику выпусков, то очевидно, что она прямым образом — синхронно или с некоторым сдвигом по времени — связана с его научными увлечениями. Начиная с 1865 года это главным образом агрохимия и — шире — всё, что связано с сельскохозяйственным производством.

Менделеев энергично перестраивает бобловскую усадьбу: завозит современные механизмы, строит скотный двор, конюшни. Теперь его интересуют происхождение и особенности произрастания русских хлебов, удобрения, болезни скота и даже шелководство. А всё, что его интересует, по обыкновению изучается им самым глубоким образом, вплоть до точных выводов. Он становится активным членом Вольного экономического общества, где в этот период идут жаркие дискуссии о путях развития русского земледелия и животноводства. Мнение Менделеева, который всегда и во всём ощущал себя экспериментатором, сводилось к следующему: русские климат и экономические условия таковы, что западный опыт для нашего сельского хозяйства применим далеко не всегда и не везде. Нужно самим на серьезной научной основе провести опыты в разных районах страны и выяснить, как урожай зависит от климата, почвы, глубины пахоты и применения искусственных удобрений. Чтобы избежать каких-либо случайностей, следует на всех экспериментальных угодьях использовать одни и те же семена и удобрения. Результаты исследований необходимо довести до самого широкого круга сельских хозяев. Внятный голос профессора Менделеева, к тому же предложившего свое Боблово в качестве одного из опытных хозяйств, был услышан. Вольное экономическое общество одобрило его трехлетнюю программу (первую в России) и ассигновало на нее семь тысяч рублей. Уже осенью 1867 года Менделеев прочел на заседании общества первый отчет о проведенных исследованиях.

Как ни привлекало Менделеева в это время сельское хозяйство, в первую очередь он оставался востребованным в области технологии и естествознания. В начале того же года Дмитрий Иванович был утвержден помощником генерального комиссара русского отдела Всемирной выставки в Париже. Генеральным комиссаром был герцог Лейхтенбергский, он же князь Николай Романовский — сын великой княжны Марии Николаевны, отказавшейся в свое время выходить замуж в другую страну и менять вероисповедание, и герцога Максимилиана Лейхтенбергского,[30] согласившегося ради нее покинуть родину. Максимилиан был не только красавцем, но и одним из самых образованных людей того времени, о чем свидетельствует заметный след, оставленный им в русском образовании, науках и искусствах. Его сын князь Романовский являлся не менее яркой личностью. Достаточно сказать, что он возглавлял (благодаря добросовестным и интереснейшим научным исследованиям, а не одной лишь принадлежности к августейшему семейству) сразу два императорских общества — минералогическое и техническое. Под его руководством были осуществлены серьезные работы по картографированию России и разведке ее минеральных ископаемых. Среди русских и зарубежных ученых большим авторитетом пользовались учрежденные герцогом на свои средства медаль и стипендия за достижения в области минералогии, геологии и палеонтологии. Что касается взаимоотношений между герцогом и Менделеевым, то их сближало особое обстоятельство — оба были обязаны здоровьем, если не жизнью, Н. И. Пирогову.

Николай Романовский родился очень больным ребенком, практически инвалидом. В детстве он перенес четыре хирургические операции и постоянно лечился на европейских курортах. Ему пытались помочь самые знаменитые врачи, самые талантливые механики своими устройствами тщетно пытались облегчить его страдания. Спасла малолетнего герцога одна-единственная фраза, сказанная приглашенным на консилиум Пироговым: «Если бы это был мой сын, я бросил бы все машины и стал развивать его гимнастикой». Это был тот случай, когда интуиция врача и воля, таящаяся в хилом теле больного ребенка, оказались друг другу под стать. Постоянными занятиями в гимнастическом зале царский племянник довел себя до физического совершенства. Среди русской знати того времени, пожалуй, не было другого такого ловкого и сильного молодца — наездника, стрелка и конькобежца. Александр II обожал юного князя за достоинства, которыми тот был одарен значительно более царевичей, и открыто ему благоволил. Никто не мог предположить, какие испытания в дальнейшей жизни ожидают герцога Лейхтенбергского, в какую пучину он сам себя ввергнет: морганатический брак со скандальной особой, побег за границу, запрет вернуться, насилу вымоленное признание женитьбы, долгое кочевье по Европе… Семья смогла осесть только после смерти его тетки Амалии, императрицы Бразилии, оставившей Николаю небольшое имение в Баварии. Отрешенный от России герцог до смерти чувствовал себя русским подданным, его сыновей воспитывали только русские учителя, а сам он всегда искал случая послужить родине. В Русско-турецкую войну 1877–1878 годов отряд генерала Романовского в составе войск генерала И. В. Гурко участвовал в беспримерном зимнем переходе через Балканы, за что Николай Максимилианович был награжден орденом Святого Георгия 4-й степени и саблей с чеканкой «За храбрость». Он приедет на войну из Европы, туда же и вернется…

Назначение герцога Лейхтенбергского генеральным комиссаром русского отдела было удачным не только с точки зрения его компетентности, но и в качестве дипломатического жеста в адрес Наполеона III — главного энтузиаста Всемирной выставки 1867 года, стремившегося явить миру Париж в качестве столицы новой цивилизации. России нужно было улучшать отношения с бывшим военным противником. Герцог и французский император, племянник великого корсиканца, были родственниками — если не по крови, то в силу закона. Тем более что Наполеон III настолько обожал своего дядю, что в подражание его Египетскому походу, после которого Париж украсился древними обелисками и сфинксами, совершил поход в Мексику, окончившийся, впрочем, совершенно бесславно.

Что касается Дмитрия Ивановича, то эти политические и дипломатические материи волновали его меньше всего. Огромный выставочный павильон на Марсовом поле, из-за своей эллипсовидной формы и парка посредине похожий, по едкому замечанию П. Д. Боборыкина, на «блюдо заливного, обсыпанного зеленью», был схвачен Менделеевым единым взглядом, что называется, «на раз». «Машины лучше у французов, бельгийцев и англичан, горные произведения у немцев, химические у англичан и немцев, платья у французов, мозаика наша, статуи итальянцев. Наши выставили самые характерные, итальянцы самые красивые. Наш трактир, положительно, лучше всех, всё свежо, хоть и дорого, битком набит…» — писал он жене.

Это не было ни верхоглядством, ни пренебрежением ко всему чужому, сродни тому, что он с друзьями испытывал когда-то в Германии. Выставка, над организацией которой трудились лучшие умы Франции (даже специально выпущенный путеводитель по Парижу писал не кто-нибудь, а Виктор Гюго, Теофиль Готье, Александр Дюма-сын, Жозеф Эрнест Ренан и Шарль Огюстен де Сент-Бёв), могла поразить кого угодно фантастическими масштабами, изумительной рациональностью размещения и тематическим разнообразием разделов. И при этом всё было удобно и компактно. Лишь сельскохозяйственный раздел располагался в пяти километрах от основного павильона, на двух островах посреди Сены. Он представлял собой образцовую ферму, где наряду с новыми земледельческими орудиями демонстрировались технологии изготовления сыра, масла, хлеба, растительного масла, колбас, перегонки водки, вплоть до плетения корзин… И пресыщенным наш герой отнюдь не был — он еще объехал вместе с герцогом и включенным в русскую делегацию Н. Н. Зининым десяток ведущих французских и немецких предприятий. Очевидно, что его интерес на этот раз был направлен не столько на изучение увиденного, сколько на осмысление российских задач в области химического производства. Такая внутренняя установка требовала пристального знакомства, скажем, с французскими анилиновыми препаратами; при этом можно было посмотреть вскользь, мимоходом на газовый двигатель фирмы Отто и Ланген, динамо-машину Сименса и Хальке, сталеплавильную печь Пьера Мартена и даже дорожный паровик, способный перевозить грузы в вагонах по грунтовой дороге, а на семиметровый хрустальный фонтан фирмы Баккара или поражавшую воображение генералов крупповскую пушку (лафет — 40 тонн, ствол — 50) и вовсе не стоило обращать внимание. Похоже, даже взбудоражившее всех покушение на русского императора, приехавшего на выставку (стрелял польский революционер), не могло прервать точно направленных размышлений Менделеева. Государь не пострадал — и слава богу. Голова ученого была занята мыслями, которые он вскоре изложит в книге с длинным названием «О современном развитии некоторых химических производств в применении к России и по поводу Всемирной выставки 1867 года», которой было суждено стать, как теперь говорят, бестселлером, чей тираж разлетелся в несколько месяцев до последнего экземпляра.

Книга, формально являвшаяся отчетом о выставке, предлагала публике весьма неожиданное чтение. В каждом ее разделе разбиралась ситуация в той или иной химической отрасли России. Что с того, что в стране в то время было вообще считаное количество химических предприятий? Менделеев скрупулезно анализировал положение дел даже в несуществующих отраслях! Скажем, производство соды. Сначала он детально описывает содовый завод Сан-Гобенской компании в Шони, а затем вскрывает причины отсутствия содовых предприятий в России: приводит данные о невыгодных ценах на сырье, подробно исследует вопрос топливной базы, указывает пути решения накопившихся проблем и даже подбирает районы для строительства русских содовых заводов. В другом разделе, о фосфорных удобрениях, Менделеев не только констатирует отсутствие в России добычи минеральных фосфатов, по и высказывает реалистическое суждение о невозможности их разработки в силу общей технической отсталости страны, стало быть, совершенно справедливо пишет помощник генерального комиссара русского раздела Всемирной выставки, раз уж нам пока не добраться до фосфатных месторождений, надо развивать химическую переработку костей. Главное, не стоять на месте. А о том, какое благо несет применение минеральных удобрений, он пишет, опираясь не на чей-то, а на собственный бобловский опыт.

Чувствовалось, что автор отчета, кроме прочего, очень хозяйственный человек — и не только в масштабах имения. Иначе зачем бы он, например, с таким чувством протестовал против «переработки» лесов на золу при производстве поташа? Гражданский «замес», обычно несвойственный книгам такого жанра, был очевиден и в нефтяном разделе отчета, где автор опирался на собственный, глубоко осмысленный опыт. На выставке было показано много нового из области технологии нефтеперегонки. Ну да это всё тонкости, до них всегда можно додуматься; важно дело поставить как следует — без глупости, вреда и обмана. Конкретность, с которой университетский профессор излагает свои мысли и наблюдения, особенно поражает в последней главе, которую Менделеев целиком посвящает принципам конструирования нагревательной аппаратуры, ведь без тепла нельзя было представить никакое химическое производство. Поэтому, вовсе забыв про Париж, автор необычной книги учит читателей добывать энергию для новых русских заводов. «Книга была написана мною быстро, и успех превзошел все мои ожидания, потому что через год я сам не мог найти экземпляра. Доход Департамента покрыл даже расходы на мою командировку. Особое значение имели главы о содовом и нефтяном производствах. Меня с того времени стали слушать в этих делах».

Глава шестая

ПАСЬЯНС

Бобловская усадьба сбегала с возвышенности то полого, а то оврагами, между которыми сохранялись довольно большие участки ровной местности (их в менделеевской семье называли стрелицами). На самой горе, в глубине огромного парка стоял одноэтажный помещичий дом. Вскоре Менделеев достроит к нему второй этаж, а позже и вовсе снесет и возведет новое жилище по собственному проекту. К дому, совершенно скрытому столетними дубами и чуть более молодыми кленами, березами и елями, вели две старинные аллеи — березовая и вязовая. Тот, кто въезжал под их сень, сразу ощущал запахи влажного леса, которые по мере приближения к дому сменялись ароматами резеды, нарциссов-жонкилий и роз, которые росли в усадьбе.

Начиная с лета 1867 года в Боблово к Дмитрию Ивановичу потянулись земляки и родственники. Первым приехал старинный друг семьи Петр Павлович Ершов. Бывшему учителю интересно было взглянуть на свою падчерицу Феозву и на отчаянного бедокура Митю Менделеева, вышедшего в петербургские профессора. А еще хотелось перед смертью добиться переиздания своего «Конька-Горбунка». Он искал протекции и, конечно, нашел ее у Менделеева. Книга была переиздана, и автор успел подержать ее в руках. Потом заглянули брат Павел и муж сестры Маши Михаил Лонгинович Попов. Встреча родственников была трогательной, со слезами и воспоминаниями. Оба гостя решили расстаться с Сибирью и ждали от Дмитрия Ивановича помощи. Павел, пять лет назад потерявший свою Полиньку, теперь завел новую семью и мечтал о службе где-нибудь в средней полосе. Вскоре он получил место в Саратове, потом в Новгороде. Насколько ему в этом помог брат, неизвестно, но наверняка уж постарался что-то сделать. Павел Иванович еще хорошо и много послужит по контрольному ведомству, пока не закончит жизнь в 1902 году в Тамбове. Попов новой службы не искал — он уже вышел в отставку с поста директора Томской гимназии и теперь выбирал место жительства для своей большой семьи.

Гости очень нравились Феозве, она развлекала их беседами и возила показывать Петербург. Маленький Володя всей душой потянулся к дяде Паше. Тот был единственным флегматиком в семье — пошел в отца, Ивана Павловича. Остальные менделеевские родственники унаследовали холерическую раздражительность Марии Дмитриевны. У Павла Ивановича были золотые руки, он легко чинил поломанные игрушки, да и по хозяйству находил себе дело. Скоро наладились прежние, без всякой натяжки, отношения — с шутками и подтруниванием. Зато, когда пришла пора расставаться, прощание было тяжелым — братья снова плакали.

Вслед за Пашей и Михаилом Лонгиновичем погостить на лето приехали уже обосновавшиеся в Петербурге два старших Катиных сына. Вскоре и сама Екатерина Ивановна, после смерти Якова Семеновича продолжавшая жить в Томске, уступила уговорам брата Митеньки (главный его довод — необходимо хорошо выучить остальных детей) и тем летом тоже приехала с семьей в Боблово. Надо сказать, что решение вызвать к себе сестру Дмитрий Иванович, по всей видимости, принимал единолично. Забота о столь многочисленной родне явно пугала его не очень здоровую супругу. «Екатерина Ив. с первым пароходом едет сюда, всё распродала; может, это и к лучшему; сначала — к нам в Боблово. Это я не могу понять, — осторожно писала Феозва Никитична из Петербурга мужу в Боблово, — куда мы их всех разместим? И там не будет нам отдыху, а главное — прислуге каждый шаг лишний труден. Да и в самом деле — обе (скорее всего горничные. — М. Б.) такие хилые…» Как бы то ни было, Дмитрий Иванович принял родственников с отменным радушием. Отныне он будет держать молодых Капустиных в поле зрения: следить за успехами, платить за книги. Что касается Нади, которую дядя выделял из всех своих племянников и племянниц, то он взял на себя также оплату ее учебы в гимназии.

Осенью Капустины переедут на снятую в Петербурге квартиру, но уже весной (и до ноября) займут университетскую квартиру Менделеева, живущего после окончания учебного года в Боблове. Капустинскую же детвору Дмитрий Иванович каждый год будет забирать с собой. Немудрено, что дети Екатерины Ивановны в будущем станут не только постоянными гостями бобловского имения, но и духовно близкими людьми, сотрудниками и единомышленниками Дмитрия Ивановича. Старший, Михаил, закончит Медико-хирургическую академию, поработает земским и военным врачом, примет участие в Русско-турецкой войне 1877–1878 годов, защитит докторскую диссертацию, приобретет известность как санитарный врач и гигиенист, профессор Петербургского, Казанского и Варшавского университетов, но затем вдруг полностью отдастся общественно-политической деятельности и даже успеет побывать депутатом Государственной думы. Он заведет дачу поблизости — в селе Бабайки — и вместе с женой, тоже дипломированным врачом, долгие годы будет заботиться о здоровье родственников. Надежда Яковлевна Капустина (в замужестве Губкина), любимая племянница Менделеева, станет художницей. Именно она соберет и издаст эпистолярное наследие рода Менделеевых, присоединив к нему собственные воспоминания о дяде, тем более ценные, что их автор обладал хорошим пером и цепкой памятью. Федор Капустин уже в студенческие годы станет лаборантом Менделеева, а в дальнейшем — переводчиком книг, которые редактировал Дмитрий Иванович, участником его научных экспериментов. По примеру великого родственника он будет много преподавать и путешествовать. В 1907 году Федор Яковлевич выступит на Первом Менделеевском съезде — будет читать доклад «О трудах Д. И. Менделеева по вопросам об изменении объемов газов и жидкостей». Его выслушают с уважением, поскольку он сам под руководством дяди много лет занимался исследованиями в этой области.

Почти сразу вслед за Капустиными в Боблове появились, уже в полном составе, Поповы. Сначала Маша с Михаилом Лонгиновичем и семерыми детьми поселились в Москве, но там с ними случилось несчастье: умный, ироничный, но тем не менее провинциальный глава семьи потерял десять тысяч рублей — всё, что было скоплено им за трудовую жизнь. Дмитрий Иванович приютил и эту семью — и не просто приютил, а помог обзавестись собственным домом: выделил восемь десятин плодородной земли с родником на стрелицах и дал весь материал для постройки дома. Старшие дети Поповых станут активными участниками сельскохозяйственных опытов дяди.

Каким увидели Менделеева взрослые и особенно юные родственники, которые поначалу представляли его себе примерно так, как он сам когда-то представлял дядю Василия Дмитриевича Корнильева — богатого, знатного и таинственного? Семейные воспоминания рисуют несколько бобловских сцен с его участием. Вот он спешит к приехавшим гостям, сбегает по ступеням большой стеклянной галереи — высокий, бодрый, синеглазый, с русой бородой, большим лбом и длинными развевающимися волосами, чуть сутуловатый, в своей всегдашней (это они потом узнают) серой куртке. Голос у него низкий, приятный, хоть и всегда взволнованный. Вот он учит своих племянников правильно вести себя за столом: «Когда я ем, я глух и нем». Вот, занятой и серьезный, он работает в своем кабинете. В это время нельзя шуметь, топать ногами и кричать. Вот собственноручно опускает первые снопы в новую молотильную машину. Вот он в казацком седле на гнедой лошади объезжает («медленное» слово, а он ничего не делал медленно, да ведь не скажешь «обскакивает») свои поля и угодья. Нот он вечером в очередь с другими взрослыми читает вслух Тургенева. Время от времени чтение прекращается и начинается обсуждение, а то и спор. Голос дяди Мити слышнее всех, он не любит, когда с ним не соглашаются — сердится, может уйти. Вот он вместе с женой, сыном, няней и, конечно, ватагой племянников и племянниц едет на дальнюю прогулку в нес. В таких случаях двухколесная таратайка и телега бывают набиты не только людьми, но и посудой, чайниками, съестным и припасами. За выездом весело бежит любимый дог Менделеева по кличке Бисмарк, Бишка — пес красивого желтоватого окраса, очень умный и умеющий смешно улыбаться. Дети раскладывают костер, заваривают чай, собирают и пекут грибы, а дядя Дмитрий сидит возле костра, читает привезенные с собой книги, потом начинает что-то писать и вычислять, потом снова берется за книги.

«Раз во время обеда, — вспоминала Надежда Капустина, — пошел сильный дождь. Дмитрий Иванович увидел это в окно и вдруг оживленно крикнул нам: «Дети! Бежим закрывать суслоны! Рожь намочит!» Мы все вскочили, бросились через парк в поле и с хохотом и криками принялись перебегать по большому полю от суслона к суслону и закрывать их снопами. Дмитрий Иванович руководил нами и бегал так же, как и мы, быстро и весело. Бегал он, немного нагнувшись вперед и размахивая согнутыми в локтях руками. Как сейчас вижу его красивое оживленное лицо, намокшую шляпу и куртку и веселые движения».

Маленькие гости Боблова сполна получали от дяди и любовь, и внимание, но кое-что в его образе казалось странным. Например, им, выросшим в многодетных семьях, был не совсем понятен постоянный дядин страх за его единственного сына Володю, мальчика очень развитого и подвижного. Стоило отцу услышать его крик или плач, как он тут же бросал все дела, в испуге прибегал, обнимал и прижимал к себе сына, громко и резко крича няне: «В чем дело? В чем дело?» — и тут же ласково и нежно спрашивал мальчика: «Володичка! Что ты? Об чем?» Мог неожиданно (дети рассчитывали на похвалу за полное лукошко крупных ягод) отругать малолетних родственников за то, что они, собирая ягоды на лугах, перед сенокосом помяли траву. Тем не менее они чувствовали, что дядя не просто хозяин усадьбы, он — самое важное и интересное, что в ней есть. «В каждом доме, — писала та же Надежда Капустина, — всегда чувствуется невольно, кто душа его, и я как-то скоро поняла, что душа дома был Дмитрий Иванович, в его серой не подпоясанной широкой куртке, в белой панамской соломенной шляпе, с его быстрыми движениями, энергичным голосом, хлопотами по полевому хозяйству, увлечением в каждом деле и всегдашней лаской и добротой к нам, детям, и особенно ко мне. Мне, при моей тогдашней некоторой начитанности — я увлекалась тогда Майн Ридом и Купером, — он казался похожим на американского плантатора, не на янки, янки я считала хитрыми и жадными, а именно он походил на плантатора-пионера в каких-нибудь пампасах или сильвасах». Впрочем, Надежда Капустина отмечает, что лето 1867 года было единственным, когда она видела дядю веселым и разговорчивым.

Хорошее настроение Дмитрия Ивановича в то лето вполне могло быть связано с отличными всходами на опытном поле и на всех остальных угодьях, где он применял интенсивное земледелие, проще говоря — вносил в землю органические удобрения. Урожай сам-десять — сам-двенадцать впечатлял не только его коллег по Вольному экономическому обществу, но и окрестных мужиков, с которыми Менделеева связывали дружеские отношения. Крестьяне считали его простым барином и очень ценили как работодателя. Весной, когда в русских деревнях обычно кончались хлеб и корм для скота, они шли в Боблово заработать деньжат — огораживали поля, чистили лес, собирали и вывозили с полей камни, которые потом использовались на строительстве усадьбы. Если Менделеев бывал доволен их работой, то говорил с ними ласково, душевно окая и испытывая явное удовольствие от общения. В иных же случаях разговаривал с мужиками строго и отрывисто, считая необходимым «пужнуть». В итоге деревенские его уважали, но побаивались. Рассказывают, что однажды несколько крестьян, у которых урожай никогда не превышал обычного для всей округи уровня сам-четыре — сам-пять, собрались с духом и полюбопытствовали у Менделеева о причинах такого высокого результата. Причем сразу выяснилось, что их предположения были бесконечно далеки от агрохимии. «Скажи-кася ты, Митрий Иваныч, хлеб у тебя как уродился хорошо за Аржаным прудом… Талан это у тебя или счастье?» На что «Митрий Иваныч», ничуть не раздражаясь, ответил в простонародной манере: «Конешно, братцы, талан». Он вообще не любил самого понятия счастья как везения, помня суворовское: «Счастье? Помилуй бог счастье!» Понятно, почему он не пустился и подробное изложение мужикам основ современного земледелия — они этим просто не интересовались. Исконные хлеборобы в пореформенной России были забиты и отучены от осмысленного труда, тем более что работали теперь на себя и за плохую работу больше никто не порол. Урожай в их сознании не был связан с качеством работы. Здесь, кстати, можно найти объяснение нулевого эффекта опытной программы Вольного экономического общества, которая не могла быть ориентирована на миллионы крестьян. Что же касается невесомого в масштабах страны сообщества грамотных сельских хозяев, то они могли бы распространять передовой опыт разве что силой. Но это уже было бы фарсом, пришедшим на смену трагедии, поскольку именно так до них поступали наиболее продвинутые крепостники. Крестьяне продолжали оставаться в плену бесплодной в новых условиях общинной психологии.

Пытаясь решить или хотя бы понять российский аграрный вопрос, передовые хозяева типа Менделеева не могли не чувствовать себя внутри заколдованного круга. Взять хотя бы ситуацию с производством органических удобрений. Казалось бы, чего проще: надо разводить больше коров — главных «производителей» этого природного продукта. Ан нет! Численность дойного поголовья в стране (специального разведения крупного рогатого скота на мясо практически не было) определялась размерами потребления молока в натуральном или переработанном виде. Это, в свою очередь, не значило, что Россия купалась в молоке — некоторые бедняцкие семьи коров не имени, молоко пили редко и тем более не ели сливочного масла. Но главное — молоко и молочные продукты были в ту пору неходовым товаром. Это, конечно, сказывалось на общем уровне потребления. К примеру, вся Москва к середине шестидесятых годов XIX века потребляла примерно тысячу пудов сливочного масла в год; Петербург, конечно, «съедал» больше, но что было масло из Финляндии. Так или иначе, предложение равнялось спросу, независимо от того, как этот спрос формировался, и изменить положение мог лишь новый для русского стола молочный продукт — более долговечный, нежели творог и даже масло, и, следовательно, более «приспособленный» к особенностям рынка.

Энтузиасты, среди которых более других выделялся Николай Васильевич Верещагин, брат знаменитого художника-баталиста, видели выход в сыроварении, и Дмитрий Иванович в числе первых оценил эту полезную во многих отношениях идею. Николай Верещагин, будущий «отец вологодского масла» (до 1939 года оно именовалось «парижским», поскольку было создано из кипяченых сливок по типу французского «нормандского» сливочного масла), едва ли не с юности интересовался сыроделием и специально ездил в Швейцарию, где досконально изучил производство «тощих» и «жирных» сыров. Однако секрет швейцарского сыра оказался связан не только с технологией. Н. В. Верещагин удивлялся: «Приехав в Швейцарию и попав на сыроварню, я никак не мог понять, почему туда так много народу носят молоко; мне казалось, что сыроварение возможно только у крупных землевладельцев. Ответ был, что носят молоко крестьяне. Кто же у них покупает молоко, был мой вопрос. Они не так глупы, чтобы продавать молоко, отвечал мне сыровар. Сыроварней заведует комитет, который нанимает сыровара, продает сыры и т. п.». Оказалось, что швейцарский сыр был продуктом свободной кооперации крестьян, являвшихся одновременно производителями и предпринимателями. По возвращении домой Верещагин убеждает Вольное экономическое общество в необходимости создания системы русских артельных сыроварен. Ему выделили тысячу рублей, и вскоре в Тверской губернии, где поселился Николай Васильевич, была открыта первая артельная сыроварня, затем вторая, третья… Благодаря его кипучей деятельности и кое-какой государственной поддержке такие предприятия стали расти как грибы, и не только в Тверской, но и в Вологодской, Ярославской, Новгородской, Костромской и даже Вятской губерниях. Крестьянам предлагалось брать ссуды на покупку оборудования, платить артельные взносы молоком, производить сыр, а выручку делить пропорционально количеству сданного молока. Энтузиасту казалось, что кооперативная форма собственности вот-вот повернет северное крестьянство от натурального хозяйства к товарному производству, и это добавляло ему сил.

Сыроварням нужны были профессионалы, и Верещагин, несмотря на определенные трудности, создает для их подготовки специальную школу: «Открытие школы мне долго не давалось, несмотря на энергическую поддержку, оказанную мне Императорским Вольно-Экономическим Обществом и особенно Профессором Менделеевым, объехавшим со мною все существовавшие артельные сыроварни. Несмотря на то, что он подтвердил все мои взгляды на возможность широкого развития у нас молочного хозяйства, несмотря на то, что Министерство Государственных Имуществ представляло проект школы, учреждение школы целых два года не встречало поддержки со стороны Министерства Финансов и Контроля. Наконец, потеряв много времени и средств на поездки, я пошел лично объясняться с Министром Финансов…» Они добьются своего: в 1871 году будет открыта Школа молочного хозяйства и селе Едимонове Тверской губернии с филиалом в ярославском селе Коприне. Школа подготовит больше тысячи мастеров и мастериц, пока ее не закроют «за политическую неблагонадежность».

Но у артельных сыроварен не оказалось будущего. Идея Верещагина не могла выжить в ситуации, когда артельщиками становились не только заинтересованные в сдаче молока владельцы коров, но и все поголовно члены крестьянской общины, включая тех, кто не желал сдавать молоко и даже вовсе не имел коровы. Собственность, таким образом, быстро оказывалась ничьей, ссуды проедались, оборудование бездействовало. В Тверской губернии из четырнадцати учрежденных артельных маслосыроварен через три года осталось всего три. Зажиточные мужики с большим интересом поглядывали на новое дело и были совсем не прочь взять его в свои руки, но на их пути твердым заслоном стояло земство со своей идеей фикс — удержать на земле бедную часть крестьянства. Земство было против перехода артелей в «кулацкую» собственность. Словом, как всегда, экономические интересы противоречили произвольно поставленным социальным задачам. В конце концов бывшие артельные сыроварни станут частной собственностью поднявшихся купеческих домов. Правда, значительного прироста молочного стада от этого не произойдет, поскольку их продукция, минуя внутренний рынок, отправится в Европу, где ее будет ждать настоящий потребитель. Сам Николай Васильевич Верещагин, отошедший от артельной деятельности, превратится в эксперта, займется логистикой. Купцы будут уважать его за организацию доставки свежего масла морем в Англию. Правда, на проблеме интенсификации земледелия но достижение уже никак не отразится.

Двух лет хватило Менделееву для того, чтобы пройти современную агрономическую науку, что называется, насквозь. Этого же времени было достаточно, чтобы досконально изучить все возможности и проблемы российского сельского хозяйства. В этот период им лично или под его руководством на разных почвах были испробованы десятки минеральных и органических удобрений, реализована программа физико-химического исследования русских грунтов (в химической лаборатории Петербургского университета было тщательно проанализировано около шестисот образцов), даже предпринята попытка создания общества для организации сбыта сельхозпродуктов. «Эти мысли тогда очень занимали меня; думалось призвать к самодеятельности. Пора на то, видно, еще не пришла, если на то внимания никто не обращал. Так я мучился долго, убегал и в убежище чистой науки — не помогло…» И хотя эта область науки и практики останется для него близким делом, а Боблово — образцовым, постоянно модернизируемым хозяйством, Менделеев начиная с 1869 года возвращается к привычной преподавательской и научной деятельности — к вящей досаде супруги, которая больше хотела видеть мужа помещиком, а его профессорство считала отхожим промыслом. Тем более что в мае 1868 года у них родилась дочь Ольга, которой, как и ее брату, да и самой госпоже Менделеевой, больше подходила жизнь на вольном бобловском воздухе. Нужно сказать, что неудовольствие Феозвы Никитичны разделяли и люди с научным кругозором. Например, ученик Менделеева К. А. Тимирязев писал по этому поводу: «По предложению и плану Д. И. Менделеева Вольным экономическим обществом была организована система опытных полей — несомненно, первая когда-либо осуществленная в России. Таких полей одновременно было устроено четыре (в Петербургской, Московской, Смоленской и Симбирской губ.). Наблюдателями в последних двух были — мой добрый товарищ Г. Г. Густавсон и я… Достойно изумления, что это начинание нашего знаменитого ученого не нашло поддержки и подражания, да и сам он, к сожалению, перешел к другим экономическим задачам, по своему значению и направлению едва ли одинаково важным для нашей страны». Тимирязеву, однако, тут можно возразить не только в том смысле, что «пора на то, видно, еще не пришла». Дело было не в других экономических задачах, которые Дмитрий Иванович действительно не уставал сам себе ставить. Тут имелся «магнит попритягательней», и очень странно, что Тимирязев упустил его из виду.



Заняв кафедру общей и неорганической химии, Менделеев позаботился и о смежных химических дисциплинах. Во многом его активными усилиями была создана кафедра аналитической химии, во главе которой встал ученик Дмитрия Ивановича Николай Александрович Меншуткин, уже получивший известность как добросовестный и многогранный ученый. Еще одну кафедру, органической химии, возглавил приглашенный из Казани Александр Михайлович Бутлеров. Таким образом, преподавание химии в Петербургском университете достигло — если не превзошло — уровня лучших европейских университетов. С этого времени профессорская деятельность, к которой Дмитрий Иванович всегда относился с великой ответственностью, выходит в его жизни на первый план и наполняется особым, глубоким смыслом. Составляя «Отчет о состоянии С.-Петербургского университета и деятельности ученого его сословия…» для Торжественного акта 1868 года,[31] Менделеев писал о преподавании: «Малая только часть результатов этой деятельности ясна, ее можно более или менее исчислить, другая часть неуловима, на нее можно указать, но нельзя ее выразить числами. Нельзя исчислить ни количества, ни качества того труда, который состоит в чтении и усвоении лекций, в возбуждении любви к труду, истине, свету и науке».

На следующий год он подает в совет университета собственный проект распределения естественных наук на физико-математическом факультете, в котором настаивает на сокращении объема общих и расширении количества выбираемых студентами предметов. Совместно с Бутлеровым и Меншуткиным была составлена докладная записка о необходимости увеличения средств на содержание и развитие химической лаборатории: «…пока у нас не появится своих научных центров, пока для изучения практики дела у нас будут отпускаться недостаточные средства на лаборатории, пока нам будет нужно ездить для того за границу, до тех пор не только государство не будет гарантировано достаточным числом специалистов, но и не образуется самостоятельных научных школ, не будет и верного, постоянного прогрессивного научного движения». Следом он подает в совет неожиданное для многих «особое мнение» по поводу распоряжения Министерства просвещения о выдаче (или невыдаче) выпускникам юридического факультета свидетельства о благонадежности: «…свидетельства о соблюдении законов должно выдавать полицейское управление, а не университетское начальство». Если Менделеева беспокоит процедура выдачи юристам такого свидетельства (заметим, что в принципе он не был против этого документа — просто считал, что каждый должен заниматься своим делом, тем паче университетский устав ничего подобного не предусматривает), то конечно же он не может остаться в стороне от полемики, развернувшейся вокруг гимназического образования. Издатели «Московских ведомостей» М. Н. Катков и П. М. Леонтьев, выступавшие в качестве охранителей существовавшей системы образования, совсем не ожидали встретить отпор со стороны молодого университетского профессора: «Первоначальные школы должны дать подготовку для средних, а эти — для высших учебных заведений… Пока устройство всей системы училищ не подчинено этому условию, нет никакого ручательства ни в полной удовлетворительности состава высших училищ, ни в усилении ученых сил страны».

Тут, однако, следует уберечь читателя от вывода, что Дмитрий Иванович весь уходит в образование, оставив прежние интересы. Цельность его натуры была несовместима с замкнутостью. Задачи, которые неожиданно возникали в его сознании, зачастую меняли все ранее намеченные планы. Его научные увлечения могли ослабевать, а потом вспыхивать с новой силой. Что касается сельскохозяйственных опытов, то они еще долгие годы будут находиться в поле зрения ученого, о чем свидетельствуют регулярные менделеевские доклады на заседаниях Вольного экономического общества, съездах сельских хозяев и русских естествоиспытателей и его многочисленные выступления в печати. А интерес к сыроварням и вовсе окажется среди обстоятельств, сопровождавших его величайшее открытие.

На снимках рабочего кабинета в университетской квартире Дмитрия Ивановича всегда присутствуют большие запакованные и перевязанные кипы книг, которые, по рассказам родственников, можно было увидеть не только там, но и по всей квартире. Это связки «Основ химии» — труда, который Менделеев называл любимейшим своим детищем и над которым работал всю жизнь, совершенствуя от издания к изданию: «Писать начал, когда стал после Воскресенского читать неорганическую химию в Университете и когда, перебрав все книги, не нашел, что следует рекомендовать студентам. Писать заставляли и многие друзья, например, Флоринский, Бородин. Писавши, изучил многое…» Он издавал «Основы химии» за свой счет отдельными выпусками. Писалось трудно, было много неясного с систематизацией фактического материала. Кроме того, в конце 1868-го — начале 1869 года у Дмитрия Ивановича помимо лекций было особенно много выступлений, хлопот и поездок.

В ноябре состоялось долгожданное первое заседание Русского химического общества, председателем которого избрали Н. Н. Зинина, а делопроизводителем — Н. А. Меншуткина. Менделеев, один из главных энтузиастов общества, вошел также в комиссию по созданию его журнала. Уже на втором заседании он выступил с докладом «Определенность состава предельных насыщенных растворов» и, попутно, с сообщением о смете на издание. Прямо под Новый год Дмитрий Иванович вместе с Н. В. Верещагиным ездил в Бежецкий уезд Тверской губернии, где осмотрел десять молочных хозяйств. Не успел он по возвращении взяться за учебник, как был включен в комиссию по замещению вакантных кафедр Киевского университета, потом назначен членом комиссии по выдаче денежных пособий студентам Петербургского университета. В начале февраля пришло известие о награждении Менделеева орденом Святой Анны 2-й степени — это означало трату времени и весьма значительные расходы, поскольку украшенный драгоценными камнями орден полагалось выкупать за собственный счет (эту награду, как и прочие, коих со временем наберется множество, он будет держать в коробочке с гвоздями и винтиками, совершенно не зная, какую куда цеплять). Кроме того, Менделеев был твердо намерен продолжить объезд тверских артельных сыроварен… Пришлось просить об отпуске. 15 февраля он берет десятидневный отпуск и распоряжается купить железнодорожный билет. Но поезд в Тверь в этот раз уйдет без него…



Менделеев никогда особенно не вникал в анализ психологических и житейских обстоятельств, сопутствовавших открытию им Периодического закона. Разве что, посмеиваясь, говори и, что любовница (так он часто называл науку) обняла. Когда захотела, тогда и обняла. Если следовать популярной версии, утром 17 февраля Дмитрий Иванович проснулся в великолепном настроении (что бывало нечасто), выпил по обыкновению стакан теплого молока, встал, умылся и сел завтракать. Во время завтрака схватил вдруг подвернувшееся под руку письмо секретаря Вольного экономического общества А. И. Ходнена по поводу предстоящей командировки и записал на обороте символы хлора и калия, имевших близкие атомные веса, после чего стал набрасывать символы других элементов, отыскивая среди них сходные в этом отношении пары: фтор и натрий, бром и рубидий, йод и цезий… Потом он закрылся в своем кабинете, достал из конторки пачку визиток и на обратной стороне карточек стал писать символы элементов и их главные химические свойства. Получилась своеобразная игровая колода, из которой Менделеев час за часом выкладывал какие-то пасьянсы. Ходившие на цыпочках домочадцы слышали, как хозяин кабинета время от времени рычал в чей-то адрес и творил с явной угрозой: «У-у-у! Рогатая. Ух, какая рогатая! Я те одолею. Убью-у!» Это обычно означало, что Дмитрий Иванович ощущает прилив творческих сил. Можно предположить, что Менделеев перекладывал карточки из одного горизонтального ряда в другой, руководствуясь значениями атомной массы и свойствами простых веществ, образованных атомами одного элемента.

Так перед ним стала вырисовываться картина будущей Периодической системы химических элементов. Еще только забрезжив в голове своего первооткрывателя, она сразу же стала вносить коррективы в существовавшую до нее систему знаний. Так, вначале Менделеев положил карточку с обозначением бериллия (атомная масса 14) рядом с карточкой алюминия (атомная масса 27,4), по тогдашней традиции считая бериллий аналогом алюминия. Однако затем, сопоставив химические свойства, он поместил бериллий над магнием. Тогда же он изменил атомную массу бериллия на 9,4, а формулу его оксида переделал из Ве2О3 в ВеО (как у оксида магния MgO). Это смело исправленное значение атомной массы бериллия подтвердилось только через десять лет. Точно так же он помещает теллур (127,6) перед йодом (126,9), чтобы теллур попал в один столбец с элементами аналогичной валентности (2), а йод — своей (1).

В течение дня, покидая кабинет только на обед и ужин, а также для того, чтобы взглянуть на малютку-дочь, Дмитрий Иванович приходит к твердому выводу, что элементы, расположенные по возрастанию их атомного веса, выказывают явную периодичность физических и химических свойств. Ему самому еще только предстоит полностью осмыслить свое открытие, но главное сделано. В тот же вечер Менделеев отправляет переписанную набело таблицу в типографию — ему нужно разослать ее многим людям. Еще через пару дней он передает написанную по этому поводу статью Меншуткину — для публикации в журнале Русского химического общества и для доклада от его имени на заседании общества, которое состоится 6 марта, когда автор будет ездить по сыроварням Тверской губернии. Меншуткин выступит, но сообщение не вызовет ажиотажа — скорее, наоборот. Н. Н. Зинин недовольно выскажется в том духе, что пора бы Дмитрию Иванычу заняться, наконец, настоящими химическими исследованиями. Что ж с того? Через два года он будет отзываться о Менделееве и его открытии совершенно иначе. Другим коллегам понадобится значительно больший срок, чтобы оценить менделеевскую таблицу.




Рукописный вариант таблицы «Опыт системы элементов, основанный на их атомном весе и химическом сходстве». 18 февраля 1869 г.




Дмитрий Иванович многого не знал о попытках его предшественников расположить химические элементы по возрастанию их атомных масс. Например, он не имел почти никакой информации о работах француза Б. де Шанкуртуа, англичанина Д. Ньюлендса и немца Ю. Мейера, публикации которых не привлекли внимания ученого мира из-за явных ошибок и невнятного изложения идей, лишенных менделеевской универсальности, но довольно оригинальных для отдельных групп элементов. Тем выше следует оценить интуицию Менделеева и его уверенность в правоте.

Писатель-фантаст и популяризатор науки Айзек Азимов пишет о приоритете Менделеева в своей «Краткой истории химии»: «Основываясь на увеличении и уменьшении валентности, Менделеев разбил элементы на периоды; первый период включает только один водород, затем следуют два периода по семь элементов каждый, затем периоды, содержащие более семи элементов. Менделеев воспользовался этими данными не только для того, чтобы построить график, как это сделали Мейер и Бегюйе де Шанкуртуа, но и для того, чтобы построить таблицу, подобную таблице Ньюлендса. Такая периодическая таблица элементов была яснее и нагляднее, чем график, и, кроме того, Менделеев сумел избежать ошибки Ньюлендса, настаивавшего на равенстве периодов. Свою таблицу Менделеев опубликовал в 1869 году, т. е. раньше, чем была издана основная работа Мейера. Однако честь открытия Периодической системы элементов принадлежит Менделееву не из-за приоритета публикации, действительная причина состоит в том, как Менделеев построил свою таблицу. Для того чтобы выполнялось требование, согласно которому в столбцах должны находиться элементы с одинаковой валентностью, Менделеев в одном или двух случаях был вынужден поместить элемент с несколько большим весом перед элементом с несколько меньшим весом… Поскольку этого оказалось недостаточно, Менделеев счел также необходимым оставить в своей таблице пустые места (пробелы). Причем наличие таких пробелов он объяснил не несовершенством таблицы, а тем, что соответствующие элементы пока еще не открыты. В усовершенствованном варианте таблицы (1871 г.) существовало много пробелов, в частности, не заполнены были клетки, отвечающие аналогам бора, алюминия и кремния. Менделеев был настолько уверен в своей правоте, что пришел к заключению о существовании соответствующих этим клеткам элементов и подробно описал их свойства. Он назвал их экабор, экаалюминий и эка-кремний («эка» на санскрите означает «одно и то же»). Тем не менее часть химиков была настроена скептически, и, возможно, их недоверие еще долго не удалось бы преодолеть, если бы смелые предсказания Менделеева не подтвердились столь блестяще».

Первое подтверждение последует в 1875 году, когда француз Поль Эмиль Лекокде Буабодран откроет новый элемент и назовет его галлием. Свойства галлия полностью совпадут с менделеевским экаалюминием. В 1879 году швед Ларс Фредерик Нильсон обнаружит скандий (экабор). В 1886 году немец Клеменс Александр Винклер предъявит миру германий (эка-кремний). Несмотря на то, что все три химика дадут новым элементам названия, связанные с историей или географией своих стран, их открытия навсегда будут вписаны в биографию Менделеева и историю русской науки.

Однако будет неправильным свести сложнейшую анатомию открытия к стремительному и победоносному творческому броску. На самом деле ученый шел к своему открытию с ранней юности. «Я был с самого начала глубоко убежден в том, — говорил Дмитрий Иванович сыну Ивану через много лет, — что самое основное свойство атомов — атомный вес или масса атома должна определять основные свойства каждого элемента… Я работал над капиллярностью, над удельными объемами, над изучением кристаллических форм соединений — постоянно в этом убеждении, стремясь найти основной закон атомной механики. Я сделал попутно ряд обобщений — о температуре абсолютного кипения жидкостей или сжиженных газов, о законе предельности соединений и т. д. Но всё это казалось мне второстепенным и до конца не удовлетворяло. Я уже тогда, на студенческой скамье, в первые годы самостоятельного труда, чувствовал, что должно существовать обширное обобщение, связывающее атомный вес со свойствами элементов. Это — вполне естественная мысль, но на нее не обращали тогда достаточного внимания. Я искал это обобщение с помощью усидчивого труда — во всех возможных направлениях. Только весь этот труд дал мне необходимые точки опоры и вселил уверенность, позволившую мне преодолеть препятствия, казавшиеся тогда непреодолимыми».

Последние дни перед моментом открытия сопровождались особенно изнурительным интеллектуальным и нервным напряжением. По свидетельству ученика и близкого друга Менделеева А. А. Иностранцева, бывшего в ту пору секретарем факультета, Дмитрий Иванович был в мрачном и угнетенном состоянии, поскольку провел трое суток без сна у конторки, пытаясь уловить зыбкую, ускользающую закономерность. И лишь после этого настало то счастливое утро: «У-у-у! Рогатая. Ух, какая рогатая! Я те одолею. Убью-у!» По версии академика Бонифатия Михайловича Кедрова, именно свойственное менделеевской натуре крайнее нервное напряжение, вкупе с множеством неотложных дел, в частности, со срывом сроков сдачи в типографию заключения к «Основам химии» (издатель был педант и на отсрочку не соглашался), стало условием открытия Периодического закона. Накануне Дмитрий Иванович вернулся домой поздно, так и недоделав половину дел. Открыв, по своему обыкновению, перед сном дневник, он осознал всю тяжесть своего положения — ведь речь шла о самом болезненном, о его научной и человеческой состоятельности — и заплакал (об этом, как считают некоторые исследователи, свидетельствуют следы слез на страницах дневника). Тем не менее никаких мыслей по поводу нужного текста у него не было. Наконец, он решил, что лучшим заключением к книге будет таблица элементов. В то же время таблица получилась не без смысловых изъянов: водород и гелий не входили в октаву, часть клеток была пуста, а все лантаниды стеснились в одну клетку. В спокойном состоянии Менделеев, возможно, не решился бы опубликовать столь нелогичную таблицу. Однако, будучи в безвыходном положении, он решил, во-первых, что водород и гелий в таблице выглядят симметрично и красиво, а на интуитивном уровне это уже могло служить оправданием. Во-вторых, недостающие элементы в пустых клетках когда-нибудь откроют (предсказание очень смелое, но другого выхода не было). В-третьих, лантаниды оказались в одной клетке — бог знает почему, в будущем объяснение найдется, но нельзя помещать в разные места вещества со столь близкими свойствами. И при всей «сомнительности» таблицы все заложенные в ней прогнозы Менделеева оказались правильными. Мы опускаем подробности рассуждения Б. М. Кедрова, философа и историка науки, автора сложной теории рождения научного открытия. Важнее вывод, который он делает в отношении Периодического закона: создание таблицы элементов — смелый и основанный на интуиции акт, то есть настоящее творчество.

Сторонники менее распространенной, но, несомненно, более аргументированной версии рождения Периодического закона (в первую очередь здесь нужно назвать И. С. Дмитриева) полагают, что 17 февраля 1869 года можно считать датой великого открытия лишь символически, поскольку этот один день не может являться даже днем завершения работы над ним. Дмитриев убедительно показывает, что методологические принципы, которые разрабатывались Менделеевым, начиная с его студенческих исследований изоморфизма, были будто сразу «заточены» на поиск некоей общей системы признаков веществ. Опираясь на анализ рукописей и опубликованных работ Менделеева, Дмитриев прослеживает, как с 1855 года накапливался багаж мыслей и наблюдений ученого в этом направлении, и обнаруживает, что Менделеев подошел к универсальной классификации элементов, открытию ее концептуального ядра на несколько недель раньше отмечаемой всеми даты, в конце 1868-го — начале 1869 года.

Ставя под сомнение исполненную беллетризма историю «великого сновидения» и составленного по его подсказке «химического пасьянса», И. С. Дмитриев доказывает, что засланная в типографию страничка была пока еще результатом внутреннего компромисса ученого, колебавшегося в выборе между несколькими типами структуры будущей таблицы. То, что по поручению Менделеева предъявил в Русском химическом обществе Меншуткин, еще даже не было таблицей. Самая трудная часть работы — собственно осмысление всего массива химической информации (в то время не всегда точной) с точки зрения учения о периодичности — заняла еще год и девять месяцев. С этим нельзя не согласиться, поскольку Дмитрий Иванович и сам хорошо понимал, что вся тяжесть работы впереди. В тексте, который он передал для оглашения на заседании химического общества, сказано: «Привожу за сим одну из многих систем элементов, основанных на их атомном весе. Они служат только опытом, попыткой для выражения того результата, который можно достичь в этом отношении. Сам вижу, что эта попытка не окончательна, но в ней, мне кажется, уже ясно выражается применимость выставляемого мною начала ко всей совокупности элементов, пай которых известен с достоверностью. На этот раз я желал преимущественно найти общую систему элементов».



«Усидчивый труд» «во всех направлениях» привел, как считают некоторые исследователи, к возникновению некой синергетической связи ученого с вещественным миром. Менделеев настолько хорошо знал и чувствовал суть химических элементов, что имел возможность подвергать их «личную жизнь» настоящему психоанализу. Утверждают, будто он мог даже сопереживать превратностям их развития. Вообще мистики вокруг этого открытия до сих пор более чем достаточно. Таблицу Менделеева считают отпечатком энергетической структуры Вселенной, матрицей, родственной той, что таится в картах Таро; и ней находят описание эволюции материи и даже ритм биологической эволюции. Повод к мистическому толкованию Периодического закона дает, с одной стороны, его вселенский характер (например, элемент гелий впервые был обнаружен в спектре Солнца), а с другой — близость менделеевской системы к исканиям совсем другого рода: в нем слышат гаммы божественной музыки. (Тут можно вспомнить, что один из предшественников Менделеева, Ньюленд, был осмеян коллегами за то, что его таблица была разделена на восемь частей и напоминала октаву музыкального ряда. Ньюленда обвинили в мистицизме и сравнили его с Пифагором, хотевшим — ха-ха — соединить физические законы со звуками разной высоты.)

Все эти «особенности» восприятия закона, давшего человечеству возможность прямо взглянуть на суть земных и внеземных вещей, иногда приводят, конечно, к очень любопытным толкованиям; но важно помнить, что его автор был категорическим противником мистицизма, и этот закон выводил естествознание из невообразимой сложности и путаницы к осмысленному пониманию материального мира. Он объяснил человечеству, что «свойства простых веществ, а также формы и свойства соединений элементов находятся в периодической зависимости от заряда ядер их атомов» (современная формулировка закона), ничего еще не зная ни о модели атома, ни о его ядре, ни о его заряде. Как? Пришел своим путем. На то он и был Менделеевым.



Нет сомнения, что Дмитрий Иванович, испытавший огромное творческое удовлетворение от решения узлового этапа великой научной задачи, в то же время был далек от той оценки, которую он даст Периодическому закону впоследствии. Жизнь ученого и его семьи, атмосфера их петербургской квартиры той зимой изменений не претерпела. Гостей, спешивших пройти через университетский вестибюль, чтобы позвонить в дверь с медной табличкой «Дмитрий Иванович Менделеев», с прежней важностью встречал нарядный, исполненный достоинства швейцар, приставленный к главному входу и всем помещениям, куда можно было попасть из фойе: студенческим шинельным, главной лестнице наверх (в актовый зал, аудитории и церковь) и, конечно, к профессорской квартире. Возможно, самоуважение швейцара было укреплено размышлениями, что вот господин Менделеев — человек, безусловно, почитаемый, однако профессора въезжают и выезжают, у него же, слава богу, должность не в пример более постоянная. (Увы, эти мысли, если они имелись, со временем оправдались: по воспоминаниям дочери Менделеева, Ольги, этот швейцар остался на своем месте и после того, как ее отец покинул университет и университетскую квартиру.) По-прежнему заходили коллеги, знакомые, родственники, часто прибегали племянники.

Впрочем, рассчитывать на долгое, «бобловское», общение с занятым Дмитрием Ивановичем родственникам уже не приходилось. Даже члены семьи видели его только во время обеда, когда он быстро съедал два своих блюда и снова убегал в кабинет, который в семье называли лабораторией, да перед сном, когда желали друг другу спокойной ночи. Племянники могли увидеть дядю, лишь когда здоровались или прощались. Уходя, они получали от Дмитрия Ивановича мелочь, которой хватало не только на извозчика, но также на сладости и «карандаши». Прощание было коротким, отвлечься он мог разве что ради любимой племянницы Нади, которую никогда не забывал погладить по головке и ласково, но коротко расспросить о делах. Дети успевали лишь окинуть взглядом разноцветные ряды книг (Менделеев заказывал переплетчику яркие корешки), колбы, трубки, воронки, весы, бутыли с разноцветными жидкостями и самого Дмитрия Ивановича, стоящего возле стола или конторки, реже — сидящего в уголке на полосатом диванчике. Пылали горелки, и сам он пылал, сжигаемый постоянным внутренним огнем, не дававшим ему и никому другому рядом с ним ни минуты покоя.

Квартира была просторной, кабинет-лаборатория был отделен от прочих помещений длинным неотделанным, хотя и отапливаемым коридором, но этот огонь достигал самых удаленных ее уголков. «Раскаты грома его баритонального голоса, басовые возгласы и кричащие высокие ноты постоянно неслись из его кабинета и терроризировали непривычного слушателя. Это была какая-то непрерывная буря. Надо было привыкнуть к этой манере, чтобы различить, что на самом деле никакой трагедии не происходит. В быту, вообще, отец органически не умел сдерживать своих чувств. Он был весь налицо, весь наружу в своих радостях и печалях, в гневе и удовлетворении, которое переживал стихийно. Он не мог и не хотел в житейских отношениях никогда ничего скрывать». Это свидетельство Ивана Дмитриевича, сына Менделеева от второго брака; но речь идет о той же, не подверженной никаким изменениям, натуре, той же квартире и том же кабинете. Не владея собой в гневе и не получая никакого отпора от кроткой жены и тем более от прислуги, Менделеев часто заходил за грань нормальных отношений, обрекая себя и домочадцев на мучительные переживания. Дети видели, как отец из-за пустяка начинал кричать на мать, упрекать за отсутствие необходимых условий для работы, хлопать дверью. После таких сцен он обычно скрывался в своем кабинете. Потом быстро возвращался, падал на колени и просил прощения — и всё могло тут же повториться заново. В минуты раздражения ему было невозможно угодить. Однажды горничная подала ему плохо выглаженную рубашку. Рубашка была немедленно выброшена профессором в коридор. Подала вторую — тот же результат. Третью, четвертую… — до тех пор, пока на полу не оказалось 15 накрахмаленных рубашек. Няньки с детьми в страхе заперлись в детской, слуги притаились по своим комнатам — все ждали ужасного продолжения. Но закончилось всё по обыкновению: Дмитрий Иванович успокоился и пришел просить у жены и горничной прощения.

Каким образом экзальтированное, а порой просто разнузданное домашнее поведение могло уживаться с горячей, болезненной любовью к детям, трогательной опекой не приспособленной к жизненным трудностям супруги, удивительной домовитостью — понять трудно. Сочетание в одной личности абсолютно несовместимых качеств можно объяснить, разве что опираясь на теорию Платона, считавшего, что в одном человеке живут три различных характера — животный, житейский и высший. Сын Иван так и предлагал понимать характер Дмитрия Ивановича: «Когда отец говорил с пошлым и недалеким человеком, он, инстинктивно не желая «метать бисер перед свиньями», как бы замыкал высшую сторону своей личности и отстранял от себя внутренне собеседника каким-нибудь вульгарным выражением, наивно пошлым анекдотом. Это было для меня явным признаком, что он презирает слушателя… Когда же отец встречал понимание, тонкое, родственное, возвышенное сознание, — он преображался. Вид становился вдохновенным, слова были задушевны и нежны. Это был тонкий, выспренний, глубоко чувствующий и дальнозоркий человек. Раскрывалось настоящее психическое богатство его личности, его подлинное лицо».

Точно описывая «животный» и «высший» характеры своего отца, сын тактично обходит «житейский», объясняя неприятные стороны его личности закономерностью, свойственной многим гениальным ученым — например, французскому другу Дмитрия Ивановича Анри Пуанкаре. «При крепкой физической природе он (Пуанкаре. — М. Б.) обладал «невропатической конституцией» с чрезвычайной раздражительностью и бурными реакциями…» Действительно, такие примеры можно легко продолжить множеством великих имен, от Н. И. Пирогова, который запрещал жене покидать дом, до Л. Д. Ландау, семейное поведение которого вообще стало притчей во языцех.

Необыкновенная сложность натуры, впечатлительность и психическая подвижность Менделеева были таковы, что, по свидетельству Ивана Дмитриевича, делали почти все его портреты непохожими на оригинал: «Вероятно, гораздо более дал бы кинематографический фильм, но такой, к сожалению, не был снят, как и нет записи его голоса, который в своей подвижности и своеобразии — с резкими переходами от глубоко-баритональных тонов к высоким отдельным нотам — так рисовал духовную личность отца». Что касается внешних, привходящих обстоятельств, усиливавших свойственное ему нервное напряжение, то одно из них известно совершенно точно: исчерпывающее доказательство сделанного им великого открытия растянулось на целых 17 лет. И даже после этого таблице Менделеева было суждено пережить множество испытаний, в том числе связанных с проблемой размещения в ней гелия, аргона и их аналогов (решение было найдено лишь в 1900 году), а также вновь открытой большой семьи радиоэлементов (вписать их в структуру таблицы удалось только в 1913 году). Многие известные химики еще долгие годы продолжали работать так, будто никакого Периодического закона нет.

Более того, бытовавший даже в лучших ученых головах Петербурга узкий взгляд на химическую науку отражал ситуацию, в которой вообще не было такого химика — Менделеев. Он уже открыл Периодический закон, а Николай Николаевич Зимин всё советовал ему заняться «своим», «чисто химическим» делом. Однажды, совершенно расстроенный подобными советами со стороны выдающегося органика, не желавшего вникать и суть его работы, Дмитрий Иванович написал «Его Превосходительству» Н. Н. Зинину отчаянно-откровенное и горячее письмо, в котором высказал всё, что накипело: «Что же Вы хотите, пишу прямо, чтобы я оставил свою область, чтобы занялся открытием новых тел, позаботился о том, чтобы меня чаще цитировали?.. Полагаю, что Ваши слова вырвались оттого, что Вы не знаете того, что я сделал, не следите за тем, что девается в области моих занятий. Вы не можете отказать мне в том, что я открыл те законы объемов, о которых так много говорилось после меня. Не откажете и в том, что я указал закон пределов для углеродистых соединений, ввел первый, и притом сразу точное, ныне существующее понятие о пределе, что теперь на языке у всех. Мне принадлежат первые попытки и опыты по связи состава и сцепления, над чем после меня стали многие работать; мое исследование о спирте заключает новые приемы, вводящие критерии точности в разборе вопроса о неопределенных соединениях; мне принадлежит указание на закон симметрии простых тел (видимо, так Менделеев писал о своей таблице. — М. Б.), что обещает большую будущность. Можно это сделать не работая? Вы это ведь не знаете, потому что следите за другою стороной науки. Не тщеславие заставляет меня писать так и, поверьте, не расчет, а право защиты перед уважаемым человеком. Если немцы не знают моих работ, то это и понятно и не обидно мне… Если сделанное мною присваивается другими… — н не говорю ни слова, потому что не имею грубого и вредного для науки самообольщения… Вам пишу… для того, чтобы прямо и ясно сказать следующее: разработку фактов органической химии считаю в наше время не ведущей к цели столь быстро, как то было 15 лет тому назад, а потому мелочными фактами этой веточки химии заниматься не стану и также и о цитатах заботиться не стану, моя хата с краю — никого я не осуждаю, — но прошу или не осуждать и не судить меня, или уже говорить так об ошибках моих работ, а не о том, что я не работаю. Об ошибках прошу…»

Таких писем, способных навсегда испортить отношения с адресатом, Менделеев написал в своей жизни множество, но почти никогда не отправлял сразу — откладывал, чтобы потом перечитать. А перечитав, часто решал от отсылки отказаться. Вышеприведенное послание тоже до почты не дошло. Дмитрий Иванович сделал на нем надпись: «Это письмо не отправлено», — и просто положил в свой архив. И слава богу, а то ведь отец русской органики мог за эту «веточку химии» обидеться на всю оставшуюся жизнь.



В конце марта 1870 года Дмитрий Иванович был привлечен к расследованию сенсационного убийства отставного надворного советника Николая фон Зона. 7 ноября 1869 года фон Зон отправился днем в Благородное собрание и исчез. Разыскные действия полиции результата не дали. И только в середине декабря благодаря явке с повинной одного из участников преступления дело было раскрыто. Организатором и непосредственным исполнителем убийства оказался некий Максим Иванов, содержатель подпольного борделя и химик-любитель. Сферой его естествоиспытательских интересов с некоторого времени стали яды, действенность которых он проверял на кошках и собаках. Как только Иванову удалось разработать «надежный» состав отравы, он решился испытать его на человеке с целью убийства и грабежа. Первой жертвой и стал фон Зон, которого злоумышленник встретил в увеселительном заведении «Эльдорадо». Вместе с сутенером была одна из его барышень по прозвищу Саша Большая. Престарелый сластолюбец охотно согласился продолжить отдых на частной квартире «с женщинами и шампанским». Поехали к Иванову. Выпивка быстро подействовала, фон Зон охмелел. Саша отвела его в спальню, где вытащила все имевшиеся при старике деньги. Не успела она передать их хозяину, как в общую залу вернулся частично протрезвевший фон Зон и потребовал вернуть похищенное. Ему тут же сказали, что над ним просто подшутили, что деньги целы, и предложили выпить на мировую еще одну бутылку вина. Тут-то Иванов и подмешал в него раствор ядовитого вещества. После первого же глотка фон Зон повалился на диван. Остальное бесчувственной жертве влили в рот насильно, потом для верности задушили и несколько раз ударили по голове утюгом. Явившийся с повинной свидетель рассказал также, что труп был уложен в чемодан и отправлен по железной дороге в Москву. И точно — в московском багажном отделении сыщики быстро нашли большой чемодан, ставший гробом для старого петербургского ловеласа. Это убийство получило огромный общественный резонанс, поскольку, с одной стороны, поведало о звериной жестокости городского дна, а с другой — характеризовало моральные устои петербургского дворянства.

Имя фон Зона стало нарицательным, символом старческого цинизма и разврата. Этому немало способствовал талант Ф. М. Достоевского, дважды использовавшего в своей прозе образ пресловутого статского советника. В «Подростке» старый князь Сокольский, боясь за себя, говорит Аркадию: «Послушай, ты знаешь историю о фон Зоне — помнишь?.. Как ты думаешь, здесь ничего не может со мной случиться… в таком же роде?» В «Братьях Карамазовых» Федор Павлович Карамазов (чем не духовный брат фон Зона?) интересуется: «Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером». И еще раз пожилой развратник упоминается в диалоге старика Карамазова с Миусовым у входа в монастырь: ««Преназойливый старичишка», — заметил вслух Миусов, когда помещик Максимов побежал обратно к монастырю. «На фон Зона похож», — проговорил вдруг Федор Павлович. «Вы только это и знаете… С чего он похож на фон Зона? Вы сами-то видели фон Зона?» — «Его карточку видел. Хоть не чертами лица, так, чем-то неизъяснимым. Чистейший второй экземпляр фон Зона. Я этого всегда по одной только физиономии узнаю». — «А, пожалуй; вы в этом знаток»». Творческая судьба Достоевского сделала всё возможное, чтобы он, находясь во время работы над обоими произведениями в Старой Руссе, не забыл использовать историю старого грешника, тем более что последний был однофамильцем еще одного доказанного старорусского прототипа старика Карамазова — Карла Карловича фон Зона 1-го, старого волокиты, плута и жадины, скончавшегося почти одновременно с питерским фон Зоном.[32]

Для Менделеева это был не первый процесс. К этому времени Дмитрий Иванович был довольно опытным судебным экспертом — начиная с 1866 года его многократно приглашали на предварительное следствие для проведения научных экспертиз в Петербургский окружной, Коммерческий и другие суды. С конца 1867 года Менделеев — член Медицинского совета Министерства внутренних дел, являвшегося высшей судебно-медицинской инстанцией России. Несмотря на занятость, ученый никогда не отказывался от поручений Медицинского совета. Производимые им экспертизы касались самых разных вопросов: восстановления вытравленного текста, выявления подделки денежных купюр, заключений о качестве товаров (включая пищевые продукты, вино и пиво) и, конечно, отравлений.

Между тем сотрудничество эксперта с судебными органами было в те годы делом непростым. Порядок следствия в недавно открытых (по реформе 1864 года) судах явно был разработан плохо, а регламент экспертизы — и вовсе никак. На место преступления выезжал приглашенный судебный врач, а после завершения предварительного следствия звали другого эксперта, который, по сути, должен был оценить правильность действий своего коллеги. Менделеев уже вызывался для подобной экспертизы по делу о смерти коллежского асессора Курочкина, где вынужден был давать заключение только на основании ознакомления с результатами исследования, проведенного другим специалистом. Дмитрий Иванович, ценивший прежде всего не чье-то мнение, а факты, анализ и собственноручно поставленный опыт, использовал суд над убийцами фон Зона для объявления своей позиции: на вопрос судьи о точности ранее проведенной экспертизы он ответил: «Для того чтобы быть добросовестным экспертом и сказать правду, химик должен сделать научный опыт». Тем не менее он изложил суду свои предположения.

В деле фон Зона особенно неясным был эпизод, связанный с отравлением самодельным ядом. По всей видимости, Менделееву удалось доказать, что составленное Ивановым зелье ко времени использования потеряло (или так и не приобрело) убийственную силу. Об этом свидетельствует пассаж, развернутый в суде знаменитым адвокатом Спасовичем, защищавшим участницу преступления Сашу Большую: вещество, приготовленное Ивановым, не имело отравляющих свойств, а поскольку отравление предполагает использование веществ, обладающих отравляющими свойствами, то Иванов его не совершал и, следовательно, не может иметь сообщников отравления. Владимир Данилович Спасович, удивительный судебный оратор, в защитительной речи сумел вызвать жалость к подсудимой, подробно описывая не скрытые достоинства, а всю мерзость ее внутреннего мира вкупе с умственной и душевной неразвитостью. В итоге он, как водится, предложил осудить не свою подзащитную, а те обстоятельства жизни, которые сделали ее таким чудовищем. Благодаря адвокатской речи, вызвавшей полное сочувствие публики, Александра Авдеева (таково имя Саши Большой по «пашпорту») избежала смертной казни. Иванов же повесился в камере, не дожидаясь исполнения смертного приговора.

Вскоре после процесса Дмитрий Иванович выступает в газете «Судебный вестник» со статьей «Об экспертизе в судебных делах», где излагает условия, при которых можно получить действительно объективное заключение эксперта. Читая ее, убеждаешься, насколько он обогнал свое время и в этом деле, которое тоже знал досконально. Большая часть его требований реализована только сегодня, а кое-что и сейчас считается делом будущего. Он же в своей криминалистической работе по собственной воле подчинялся требованиям, которые считал единственно верными, и не упускал возможности отчитать коллег за расхлябанность. Давая заключение о смерти присяжного поверенного Ахочинского, он писал: «Взята была одна из подлинных банок, но она оказалась столь слабо перевязанной, что можно снять ее покрышку, не вредя печати. Таковые обстоятельства, по моему мнению, могут рушить всё значение судебно-химического исследования». По делу об обнаружении мышьяка в олове, используемом для лужения посуды, он буквально обрушивается на эксперта, профессора-фармаколога А. В. Пеля, который ограничился поверхностным изучением вещественных доказательств, зато подкрепил его авторитетом французских коллег: «Мнение французских ученых, высказанное к письме к профессору Пелю, я не могу принять, пока не будут выяснены опытные данные, его подтверждающие и критику выдерживающие». (Кстати, через 20 лет Дмитрий Иванович разразится серией яростных писем в защиту изобретенного Пелем спермина и пойдет на скандал в Медицинском совете.) Возможно, самым показательным в смысле добросовестности и скрупулезности Менделеева-криминалиста было его заключение по делу о загрязнении Невы сточными водами Невской ни точной мануфактуры. Для того чтобы убедиться в правильности предварительных выводов, Менделеев не только произвел химический анализ речной воды возле мануфактуры и собрал данные о количестве сырья и топлива, расходуемых на ней при различных технологических процессах, но и добыл полную информацию о всех промышленных предприятиях, расположенных выше по течению, о размерах всех отстойных колодцев и протяженности их стоков.



Два года, последовавшие за открытием Периодического закона, были у Менделеева, как всегда, насыщены разнообразными занятиями. Он продолжал читать лекции, работал над вторым изданием «Основ химии», выступал с докладами, активно участвовал в жизни научного сообщества. Время, и без того неспокойное, становилось совсем тревожным — Европа скатывалась к новой войне. Германию и Францию всё более накрывало облако едких шовинистических настроений, способных, как оказалось, отравить даже высоколобых естествоиспытателей. Взаимные выпады делались всё оскорбительнее. Русские ученые, с благодарностью хранившие память о немецких и французских университетах, испытывали понятное чувство неловкости и предпочитали не вмешиваться в полемику хорошо им знакомых и вполне ими уважаемых персонажей. Но в какой-то момент они почувствовали себя глубоко оскорбленными.

За две недели до Франко-прусской войны мюнхенский профессор Якоб Фольгард ополчился не на кого-нибудь, а на основателя современной химии великого Антуана Лавуазье, гениального ученого, обезглавленного в 1794 году французскими революционерами.[33] Теперь память о несчастном гении, открывателе кислородной природы горения, была потревожена немецким коллегой, приверженцем опровергнутой Лавуазье теории флогистона — мифической огненной субстанции, якобы наполняющей все горючие вещества: «Лавуазье не открыл ни одного нового тела… Ни один способ получения химического препарата, ни одна химическая реакция не носят его имени… Своим успехом он обязан честолюбию, сообразительности, образованию физика и дилетантской точке зрения, благодаря которой он был свободен от веры во флогистон». Фольгарда поддержал лейпцигский профессор Адольф Вильгёльм Герман Кольбе. «Скорбя» о «глубоком упадке» химии во Франции (и это в то время, когда там в полную мощь работали Дюма, Вертело, Вюрц и десятки других талантливых химиков), Кольбе договорился до того, что «Лавуазье даже не был химиком». Националистические выпады задыхающихся от злобы и зависти Фольгарда и Кольбе были встречены громким протестом Русского химического общества. Зинин, Бутлеров, Менделеев и Энгельгардт незамедлительно опубликовали письмо в «St.-Petersburger Zeitung», в котором дали гневную отповедь обоим клеветникам. «Кольбе написал о Лавуазье и лживо, и гадко, — прокомментировал позже Менделеев, — и потому мы ответили ему». Реакция Дмитрия Ивановича в данном случае была единственно возможной. Престиж науки, ее высокая чистота всегда были, по его твердому внутреннему ощуущению, средством излечения больного человечества, а тут вдруг он увидел, как зараза начинает проникать в лекарство. Нельзя снести, когда ученый ведет себя «и лживо, и гадко»…

Статья в защиту Лавуазье ни в коей мере не являлась политическим документом, а была просто естественной реакцией приличных людей. Менделеев воспринимал войну в Европе, пожалуй, лишь в качестве помехи для поездки за границу. Ему надо было пообщаться с зарубежными коллегами лично, самому рассказать им о Периодическом законе. Он, конечно, писал статьи, отсылал в научные журналы. Там их печатали, кто-то читал… Было не до того. Пруссия во главе стремящихся к объединению германских земель все-таки заставила Францию расчехлить пушки. Французские пушки были бронзовые, а у немцев — стальные и дальнобойные. Те самые крупповские орудия, которые немцы несколько лет назад показывали в Париже на Всемирной выставке и на которые гордые французы, по всей видимости, не обратили внимания. Еще у Пруссии был подробнейший план войны, разработанный начальником Генштаба Мольтке-старшим. У Франции плана не было, зато были скорострельные 25-ствольные митральезы, стрелявшие картечью, и император Наполеон III, лично ставший во главе армии, что, по его мнению, должно было перевесить все прусские пушки и планы. Война продлилась девять месяцев, немцы осадили Париж и взяли в плен императора. Его армия была разбита. Французский народ создал новую миллионную армию, однако переломить ход войны не удалось, поскольку маршал Базен сдал Мец и сложил оружие вместе со своим 170-тысячным войском. Французская империя пала, осажденный Париж слал во все стороны аэростаты, почтовых голубей и сотрясался народными восстаниями. Правительство между тем вступило в тайные переговоры с немцами. В конце февраля Париж капитулировал, немцы демонстративно вошли во французскую столицу и через несколько дней ее покинули. Вслед немцам рвануло еще одно народное восстание и была создана Парижская коммуна. Жизни ей было отмерено 72 дня. Коммунаров расстреляли не немцы, а свои. Франция глотала дым поражения и переживала кровавую обиду. Германия, которой теперь ничто не мешало слиться в единую империю, смотрела свысока.

Мирный договор еще не был заключен, а русский профессор Менделеев уже спешил сесть в берлинский поезд. Он ехал в заграничную поездку по своей надобности, без всяких служебных поручений. В Берлине он попал на заседание Химического общества, членом которого был избран совсем недавно, и пообщался с коллегами Раммельсбергом, Шерингом, Байером и Вихельхаузом. Поговорили о менделеевской классификации элементов и заодно обсудили другие открытия последнего времени. Дмитрий Иванович, почувствовавший, что воспринимается здесь серьезно и уважительно, отписал жене: «Отлично провел время среди берлинских химиков». Затем, наполненный новыми мыслями и свежими научными известиями, он отправился в путь через знакомые города — Герлиц, Лейпциг, Геттинген, Бремен…

В Бремене теперь жила Агнесса Фойхтман с дочерью. Менделеев хотя и сомневался в своем отцовстве, но формально его признавал, выплатил Агнессе при рождении ребенка две тысячи гульденов и до самого замужества Розамунды высылал деньги на ее воспитание. Встреча прошла вежливо и без особых эмоций. Дмитрий Иванович, ценивший каждую минуту, прямо в ходе этого визита уселся за письмо «голубчику Физе», где описал свое впечатление от немецких химических лабораторий в Лейпциге и Геттингене и далее сообщил: «А вчера приехал в Бремен. Роза здорова и выросла, но ее отец (Агнесса вышла замуж. — М. Б.) не отпускает (вероятно, Менделеев приглашал девочку погостить в своей семье. — М. Б.). Он, кажется, хороший человек, но едва ли даст образование ребенку. Сейчас Роза стоит тут, передо мною, и просит поклониться тебе и поцеловать Володю и Лелю. Ей уже 10 лет, она хорошо читает».

Из Бремена Менделеев двинулся в Ганновер, оттуда — в Бонн, где он душевно пообщался со старым знакомцем механиком и стеклодувом Гейслером, тем самым, что когда-то изготовил для него «неподражаемо хорошие приборы». Конечно, он не мог при этом не вспомнить другого мастера — Саллерона, но дорога к старому другу в послевоенный и послереволюционный Париж была всё еще рискованна. Слава богу, многие французские ученые, и среди них Дюма и Мариньяк, пережидали смутные времена в Женеве. Туда он и направился, всего на несколько дней задержавшись в Гейдельберге. Заглянул в Badischer Hof, вспомнил старых друзей и подруг, поел из знакомой посуды, с умилением попил чаю из стаканов в «русских» подстаканниках. Здесь когда-то они сиживали с Сеченовым, Бородиным и Савичем. Савича уже нет, Бородин живет полной жизнью — профессорствует, учит женщин-врачей, пишет музыку. А Сеченову не повезло — после выхода «Рефлексов головного мозга» для него начались плохие времена. Цензурный комитет обвинил автора «в материализме» и всех смертных грехах, вплоть до того, что он, «разрушая моральные основы общества в земной жизни, тем самым уничтожает религиозный догмат жизни будущей». Тираж сожгли. Начальство пригрозило увольнением и даже уголовным преследованием. В конце концов он сам ушел из Медико-хирургической академии — не мог стерпеть, что их общего друга Илью Мечникова забаллотировали при выборах в профессора. За что же травили? Может, за слова: «Смеется ли ребенок при виде игрушки, горько ли улыбается Гарибальди, когда его гонят за излишнюю любовь к родине, дрожит ли девушка при первой мысли о любви, создает ли Ньютон мировые законы и пишет их на бумаге — везде окончательным фактором является рефлекторное мышечное движение — ответ на возбуждение, поступающее в мозг из внешней среды»? Неучи! Взял, конечно, старого друга к себе, в университетскую лабораторию. Жаль, поработать вместе пришлось недолго — уехал Иван Михайлович преподавать в Одесский университет. И Мечников там же, в Одессе…

В Гейдельберге хотелось повидаться с Эрленмейером, но тот, как назло, оказался в отъезде (через неделю Менделеев отыщет его в Мюнхене). Зато Дмитрий Иванович встретился с А. Ладенбургом, с которым когда-то познакомился в лаборатории Р. Бунзена и Г. Кирхгофа. Этому человеку стоило пожать руку — за пару лет до войны он опубликовал «Лекции по истории развития химии от Лавуазье до нашего времени». К тому же Ладенбург оказался горячим сторонником менделеевского открытия и был уверен в его приоритете. В Гейдельберге Менделеев не упустил возможности совершить выгодную сделку — продал местному коллекционеру и торговцу Г. Блатцу 88 граммов привезенного с собой циркона (некоторое его количество он совершенно бесплатно послал английскому ученому Г. Роско), а у того накупил необходимые для работы минералы, в том числе гадолинит, ортит, вольфрам и лейцит.

Наконец он добрался до Женевы. Старик Дюма был полон доброжелательности, и дело было не только в симпатии к молодому русскому химику. Француз очень заинтересовался периодической таблицей и исследованиями Менделеева в области редкоземельных элементов. Говорили много и по существу. Дюма, с ходу вникший в суть вопроса, рассуждал точно и копал глубоко. Расставаясь, он попросил держать его в курсе всего, что происходит вокруг и «внутри» таблицы. Это была серьезная поддержка. Но абсолютное доказательство его правоты могло принести только время. «Из Женевы перебрался сюда, в Веве, чтобы немного свести мысли и вздохнуть… Дела, какие следовало, собственно говоря, все обделал и теперь надо воротить оглобли назад». В середине июня Дмитрий Иванович уже был дома.



Несмотря на привычное обилие петербургских и бобловских занятий, основное внимание Менделеев по-прежнему отдавал разработке своего учения о периодичности. Таблица быстро совершенствовалась. Важным шагом стало исследование форм кислородных и водородных соединений, в ходе которого ученый открыл еще один принцип периодической системы: высшая форма этих соединений характеризует принадлежность элемента к данной группе (сама идея высшей формы родилась у Менделеева еще в ходе его работы над теорией пределов). Далее он приходит к выводу о неправильном размещении в таблице таллия, свинца и висмута. Сопоставив удельные объемы этих элементов, Дмитрий Иванович сдвигает их соответственно в третью, четвертую и пятую группы. Уран, место которого в третьей группе Менделеев с самого начала считал сомнительным, находит надежный приют в шестой группе как аналог хрома, молибдена и вольфрама. В поисках элемента, способного заполнить пустоту в третьей группе, Менделеев обращает внимание на индий. После детального анализа свойств его соединений и проверки атомного веса этот элемент был помещен в эту группу. Результаты проверки атомного веса индия, которую Дмитрий Иванович производил методом измерения теплоемкости на приборе собственной конструкции, вскоре получают подтверждение от его старого знакомого Бунзена, использовавшего для этого совершенно другую аппаратуру.

Уже к 1871 году таблица приобрела многие важнейшие черты своего нынешнего вида. Тем не менее в России и на Западе она часто воспринималась всего лишь в качестве гипотезы. Скепсис со стороны научного сообщества странным образом поддерживался самим Менделеевым, чья вера в открытие была незыблема. Дело в том, что он и сам не понимал, почему Периодический закон действует именно таким образом. Мощная интуиция, безошибочное ощущение научной истины не могли заменить точного физического объяснения. Такое объяснение было невозможно до разработки модели атома. Великий ум, только что совершивший огромный научный прорыв, оказался в ловушке времени. Его удивительное зрение (вспомним, в детстве он был уверен, что видит две составляющие Сириус звезды) не могло заменить собой полвека исканий лучших умов Европы. Кроме этого — главного — вопроса, неподъемной для одинокого исследователя оказалась проблема поиска и размещения в таблице предсказанных им редкоземельных элементов. Он был готов к кропотливой, однообразной работе, но эта работа должна была давать хоть какой-нибудь результат. Вскоре Менделеев понимает, что тратит время зря. Найдя правильное место для лантана и иттрия, для всех остальных он выбирает промежуточное решение — оставляет семейству редкоземельных элементов почти три ряда таблицы. В декабре 1871 года ученый прекращает свои изыскания в этой области и обращается к совершенно новой тематике — исследованию газов. Впрочем, этот шаг был отнюдь не случайным.



В последние годы жизни Д. И. Менделеев внесет в Периодическую систему еще один, нулевой, период и нулевой ряд, куда он намеревался поместить элемент, в миллионы раз более легкий, чем водород. Ученый даже подобрал ему название — ньютоний. Менделеев полагал, что ньютоний — не только наилегчайший, но и химически наиболее инертный элемент, обладающий высочайшей проникающей способностью. Иначе говоря, Дмитрий Иванович был намерен вписать в свою таблицу мировой эфир, неуловимое вещество, через которое, еще по мнению Пифагора, к нам доходят лучи Солнца. Причем мысль об этом элементе начала формироваться в его голове задолго до семидесятых годов XIX века.

Он не был первым, кто после Пифагора вспомнил об эфире. Странную идею древнего идеалиста повторил в свое время материалист Аристотель, веривший, что природа не терпит пустоты. До XVII столетия понятие мирового эфира, будучи пригодным для любой системы взглядов и вообще не обязательным, существовало, не вызывая никаких драм, пока Ньютон не создал теорию тяготения и не исчислил математически его силу. А чем передается эта сила, ни предшественники Ньютона, ни сам сэр Исаак не знали. Кое-кто — например Декарт — предлагал всё тот же эфир — «тонкую материю» пространства, наделяя его совершенно нереальными свойствами; однако Ньютону, создателю опытной физики, этот эфир не подходил совершенно. Да он поначалу и не был ему нужен: к чему какие-то гипотезы, раз без них можно исчислять движение небесных тел? Но затем Ньютону пришло в голову, что, наверное, что-то в этом роде существует и, проникая сквозь небесные тела, постоянно стремится к Земле, увлекая эти тела за собой. Но тогда почему это движение осуществляется только в одну сторону, ведь тяготению подвластны все тела? Значит, эфир, конкретный и материальный носитель притяжения, все-таки существует? И тут началась мука мученическая. Увидеть эту субстанцию, изучить невидимый эфирный механизм тяготения Ньютон не мог, но он уже был уверен в его существовании, тем более что успел убедиться (испытывая огромное внутреннее сопротивление) в волновой природе света. Значит, частица света пересекает пространство на какой-то волне? На какой же, черт побери?! «Предполагается, — писал он, — что существует некая эфирная среда, во многом имеющая то же строение, что и воздух, но значительно более разреженная, тонкая, упругая… Немаловажным аргументом в пользу существования такой среды служит то, что движение маятника в стеклянном сосуде с выкачанным воздухом почти столь же быстро, как и в открытом воздухе». Но это были наблюдения опосредованные. Стоило Ньютону и его коллегам обозначить приблизительные характеристики эфира, как получался, по определению автора книги «Предчувствия и свершения» И. Л. Радунской, «…монстр, сгусток противоречий, соединение несоединимого, объединение необъединимого. Неуловимее привидения, более разрежен и прозрачен, чем воздух, маслянистее масла…». Этот «монстр» будет мучить гениального британца до конца жизни. В итоге сэр Исаак откажется судить об эфире определенным образом, оставит эту проблему другому гению.

Дмитрий Иванович «увяз» в эфире практически еще при написании «Удельных объемов», когда обратил внимание на встречающееся в ряде исследований нарушение законов Бойля — Мариотта и Гей-Люссака, регламентирующих соотношения между давлением, температурой и объемом газов, а потом в Гейдельберге, когда с непонятным упорством искал механизм взаимодействия молекул. Это ощущение всеобщего межмолекулярного поля, по всей видимости, не покидало его никогда, поэтому вполне естественно, что, убедившись в отсутствии прямых путей к физическому обоснованию Периодического закона, он начал искать разгадку в природе сил тяготения и свойствах передающей среды. Менделеев предполагал, что эфир может быть специфическим состоянием газов при большом разрежении или особым газом с очень малым весом.

Вслед за Ньютоном, наблюдавшим за маятником внутри колбы с выкачанным воздухом, Дмитрий Иванович был намерен разгадать тайну вещества в разреженной газовой среде. Возможно, в этих условиях вещество ослабляет маскировку эфира своими свойствами? Потом он изобретет другие способы охоты за эфиром, но сейчас его больше всего интересуют газы.

Не обращая никакого внимания на то, что он снова покидает химию и уходит в область физики («Химик, который не есть также физик, есть ничто»), Менделеев вновь, как когда-то в Гейдельберге, начинает конструировать специальное оборудование. Им разрабатывается программа исследования упругости газов и определения термического коэффициента их расширения в широком интервале давлений. Подобные планы требовали весьма значительного финансирования. Оплатить такую работу могло только государство. И тут блестящим образом проявилась способность Менделеева не просто связывать воедино фундаментальные и прикладные проблемы, а оказываться на стыке теоретических и практических исследований.

В данном случае он, полностью погруженный в размышления об эфире и периодичности, кажется, даже не успел осмыслить прикладную ценность знаний о разреженности и упругости газов. Ее заметил председатель Русского технического общества Петр Аркадьевич Кочубей, очень заметный для своего времени человек, недальний родственник хорошо известного Виктора Павловича Кочубея, в 1800-х годах ближайшего сподвижника Александра I, а в 1830-х — знакомца и соседа Пушкина по Литейному проспекту (поэт дружил с его сыновьями и был влюблен в его дочь Наталью, но она предпочла ему богача-графа А. Г. Строганова). Виктор Павлович был пожалован за службу сначала графом, а потом князем, с него началась княжеская ветвь на родовом дворянском древе Кочубеев. А Петр Аркадьевич происходил из докняжеского побега этого древа, что совсем не мешало ему быть уважаемым при дворе и влиятельным в научной среде человеком. В январе 1872 года тайный советник Кочубей пришел в гости к Менделееву и застал его за «кабинетным штурмом» загадок газовой среды. Стоило искушенному Петру Аркадьевичу узнать, в чем дело, как всё начало устраиваться. В предисловии к книге «Об упругости газов», изложенном в виде письма П. А. Кочубею (ну чем не Сервантес с его посланием к герцогу Бехарскому в начале «Дон Кихота»?), Дмитрий Иванович так описывает эту встречу: «Однажды в январе 1872 года Вы, Петр Аркадьич, застали меня среди таких занятий и пожелали узнать мое мнение и проекты, а узнав их, Вы тогда же внушили мне надежду достать средства для работы, потому что Вы посмотрели на необходимость новых исследований над упругостью газов со стороны применения ее во многих областях техники. Вы припомнили, что пружина газов есть источник силы, действующей не только в разнообразных применениях пороха и других средств для получения сжатых газов, но и во многих, год от года умножающихся газовых двигателях, каковы, например, калорические машины и те, коими сверлят скалы… Таким образом, связав потребности теории и практики, Вы в качестве председателя Императорского Русского технического общества отыскали средства, необходимые для выполнения исследований, мною предположенных…»

Герцог Бехарский, он же маркиз Хибралеонский и прочее — имя вымышленное, оно придумано автором в качестве пародийного «прикрытия» романа. Петр Аркадьевич Кочубей — личность абсолютно реальная: почетный академик, собиратель уникальной коллекции минералов и т. п. Но эта аналогия наводит на некоторые мысли: может быть, Менделеев не хуже Кочубея догадывался о роли сжатых газов в оружейном деле и промышленности? Может быть, непростой Дмитрий Иванович сознательно уступил своему январскому гостю счастье прозрения, которое, как известно, часто вздымает океан созидательной энергии? В пользу этого предположения говорит и тот факт, что Менделеев сделал всё, чтобы не брать на себя единоличную ответственность за проект.

Начатые работы был и переданы под эгиду Русского технического общества, которое избрало специальную комиссию под председательством физика и признанного авторитета в области конструирования, производства и арсенального содержания артиллерийских орудий генерала А. В. Гадолина. Менделееву было поручено то, чего он и добивался: заведование опытами. Средства для работы со сжатыми газами Кочубей, с помощью заинтересовавшегося новой идеей великого князя Константина Николаевича (тот даже сам навестил Дмитрия Ивановича в его лаборатории), добыл из бюджетов военного и морского ведомств — по пять тысяч рублей. В университете было выделено помещение для новой лаборатории и предоставлены средства для ее оборудования. Часть приборов взялся изготовить механик Пулковской обсерватории Георг Константинович Брауэр, но за выполнение остальных, особенно имеющих стеклянные трубки и шары, в России не брались. А еще нужны были точные образцы метра, килограмма и разновесы. В июне 1872 года Менделеев в сопровождении лаборанта Шмидта выехал за границу за оборудованием.

Дмитрий Иванович оставил лаборанта у Гейслера — наблюдать за точностью изготовления стеклянных приборов, а сам направился в Париж. В столице Франции стояла жара. Менделеев поселился в хорошей гостинице возле Люксембургского сада. Вставал рано, пил в бистро вкусный кофе, потом шел заниматься делами. К его удивлению, Париж, пережив осаду, бомбардировку, оккупацию и череду кровавых восстаний, почти не изменился. Кроме ратуши и дворца в Тюильри, всё было целехонько. Саллерон также был жив-здоров, дело его ничуть не пострадало — наоборот, процветало. Большинство ученых уже вернулись из мест, где они пережидали лихие времена. Коллеги были очень любезны с русским другом, но о войне предпочитали не говорить. Пригласили на заседание Академии наук, усадили на почетное место, охотно предоставили возможность работать в Консерватории искусств и ремесел (в России заведение, подобное этому, именовалось глухим словом «депо»), Менделеев сразу же приступил к сличению хранящихся здесь эталонов длины и веса с копиями, которые по его заказу изготавливал Саллерон. Он понимал, что всё идет очень хорошо, лучше, чем можно было предположить. Почему же он чувствует себя таким усталым? Почему так тяжко любит и жалеет детей — Адю, Лелю, Розу, давно ушедшую Машеньку и того мальчика, которого Феозва только что родила раньше срока мертвым?..

Глава седьмая

ЭФИР

Удивительные исследования (их цель можно было понимать по-разному — то ли опровержение открытого европейцами фундаментального закона, то ли качественное улучшение артиллерийского вооружения, то ли и вовсе покушение на мистическую тайну невидимого мира), начатые профессором Менделеевым в 1872 году, получили широкую известность в обществе. Деньги благодаря мощной поддержке влиятельных персон выделялись практически беспрекословно. В одном из писем Кочубей информировал Менделеева: «Согласно Вашему желанию сообщаю Вам, что успех совершенный. Денег 5000 уже собрано, остальные соберу на следующей неделе. Великий князь был великолепен и доказал замечательную память. Он при мне в продолжение ½ часа с чертежом в руках прочел лекцию гг. высшим сановникам морского министерства…» Не остались в стороне и промышленники. Управитель Обуховских заводов А. А. Колокольцев безвозмездно передал лаборатории большое количество ценных приборов, выполненных из литой обуховской стали. Сам Н. И. Путилов пожертвовал стальные рельсы для крепления стенда с манометрами.

«Весна 1872 года прошла в выполнении подробностей проектирования приборов, — писал Менделеев. — Многое пришлось нарочно для этого изучать. Так, например, в это время опытным путем найден был состав мастики или сплава, которым скоро, прочно и герметично соединяются отдельные части приборов, назначенных для опытов при высоких давлениях. Недели, потраченные на эти и ей подобные мелкие подробности, искупаются облегчением и уверенностью, достигнутыми во всех последующих работах. Летом этого года я воспользовался для сличения моих нормальных метров и килограммов с платиновыми прототипами Консерватории Искусств и Ремесел в Париже… Осенью 1872 года при химической лаборатории С. П. Университета, под руководством талантливого архитектора Горностаева, было устроено специальное помещение для производства наблюдений с необходимыми приспособлениями (площадь лаборатории была расширена за счет квартиры жившего через стену экзекутора. — М. Б.). Тогда я приступил к изучению сжимаемости разреженных газов. Опыты с первыми тремя приборами, устроенными для этой цели, дали неожиданный результат, показав, что отступления от Бойль — Мариоттова закона весьма значительны и для разных разреженных газов однообразны по качеству. Не доверяя первым результатам, я видоизменял и улучшал устройство приборов, вводил новые поправки, много времени посвятил на изучение разных способов определения давлений и построил тот прибор, с которым потом делал определения вместе с М. Л. Кирпичевым.[34] Эти работы длились и в 1873, и в 1874 году. Они будут еще продолжаться…»

Как всегда бывает, к живому делу потянулись талантливые люди, ставшие ближайшими помощниками Дмитрия Ивановича. Более всех он выделял и ценил Михаила Львовича Кирпичева, взявшего на себя изучение свойств материалов, из которых создавались приборы. В частности, его опыты над сжимаемостью каучука должны были осветить вопрос об изменении емкостей сосудов, подверженных давлению. Очень много исследований выполнил В. А. Гемилиан, «отличавшийся даровитостью, деятельный и усидчивый». Н. П. Петров сконструировал и построил специальный ртутный насос для нагнетания газов. Г. К. Брауэр изготовил большинство спроектированных Менделеевым измерительных приборов. Сотрудничать в новую лабораторию пришли Г. А. Шмидт, лаборантом ездивший с Менделеевым за границу в послевоенную Европу, будущий университетский профессор А. С. Еленев, Н. Н. Каяндер — акцизный чиновник, профессионально занимавшийся химией,[35] ученики Менделеева Н. Ф. Иорданский и Е. К. Гутковская (неродная внучка сестры Екатерины Ивановны), племянник Дмитрия Ивановича Ф. Я. Капустин, Э. Э. Пратц и другие энтузиасты, получавшие всего по 40–50 рублей в месяц, но готовые работать день и ночь. Уж если их работой был удовлетворен сам Менделеев, которому, казалось, вообще невозможно было угодить (а он был по-настоящему доволен своими помощниками и не раз писал об их великой добросовестности и скромности), то легко можно представить, какие люди собрались вокруг него в этот период. Работалось хорошо, в охотку. Но страсть Менделеева к путешествиям при этом ничуть не ослабела. Он снова ездил в Париж за эталонами и лабораторным оборудованием. И в Вену — на новую Всемирную выставку — Дмитрий Иванович, конечно, тоже поехал. Такое мероприятие было для него почти обязательным.

Австрийская империя, ставшая легкой жертвой Пруссии еще до начала Франко-прусской войны, в 1866 году, и изгнанная из Германского союза, уже несколько лет делала отчаянные попытки выйти из международной изоляции. В послевоенной Европе Австро-Венгрия (с 1868 года) могла бы рассчитывать разве что на Францию, но их сближению препятствовала горькая правда недавних событий. Когда пруссаки пошли на австрийцев, Наполеон III, объявивший себя союзником Вены, многократно грозился выступить на ее защиту, но так и не решился на активные действия. Пруссаки, разобравшись с австрийцами, двинулись на Францию. Австро-Венгрия, отнюдь не стертая с лица земли (европейские конфликты позапрошлого века были лишены тотальности и в этом отношении отличались от войн последующего столетия) и вполне способная оказать помощь галлам, теперь тоже не стала спешить, тем более что Франция была довольно скоро разгромлена. В общем, любить друг друга да и других соседей им было не за что. Международная европейская политика была пронизана злопамятным недоверием.

Но империи обязаны бороться за свое будущее, уныние им противопоказано. В 1873 году австрийцы решили доказать, что Вена может провести Всемирную выставку ничуть не хуже любой другой столицы и уж во всяком случае не хуже Парижа, принимавшего выставку перед самой войной. Однако, несмотря на все усилия, перещеголять «столицу мира» австрийцам не удалось, хотя возведение гигантского выставочного городка в Пратере, самом большом парке Вены на берегу Дуная, патронировал сам император Франц Иосиф. Строительство сопровождалось авариями и пожарами, в довершение всех бед Дунай вышел из берегов и затопил часть выставочной территории, включая огромный аквариум. В результате всего этого невезения к 1 мая, дню открытия выставки, была закончена лишь четвертая часть ее сооружений. Взорам иностранцев предстали обнесенные строительными лесами павильоны. И все-таки открытие состоялось, и предложенная устроителями программа была признана гостями весьма интересной. Венская выставка состояла из двадцати шести вполне традиционных разделов, но главный упор был сделан на горнозаводскую промышленность, сельское и лесное хозяйство. Видимо, выбор именно этих отраслей в качестве основных был очень точным, поскольку на выставку привезли великое множество экспонатов. Пришлось срочно организовывать новые стенды на открытом воздухе. В остальном всё было как всегда: устроители стремились удивить участников, участники — всех на свете.

Россия хотела вписаться в этот парад пышного и тщеславного прогресса. По этой причине ее главный Царский павильон (кроме него, в русском разделе были еще жилой дом усадебной постройки, русская изба и деревенская харчевня) в новом русском стиле, возведенный по проекту архитектора И. А. Монигетти, был еще больше, чем в Лондоне и Париже. Хозяева соседних стендов потирали руки в предвкушении торговых контрактов, а русские устроители с трепетом ожидали своего государя. Августейшее посещение случилось 25 мая. Император вместе с наследником осмотрел коллекцию работ народов Севера, похвалил чеканщиков и ювелиров, одобрил бронзовый фрагмент Царских врат для храма Христа Спасителя… Иностранцы тоже дивились изящным русским экспонатам, щупали изумительные «травчатые» ткани Мозжухина, поглаживали графитовые и нефритовые фигурки, вырезанные иркутскими мастерами, и шли делать дело в другие павильоны.

При этом русским инженерам было чем похвастаться: на выставке были представлены хорошие механизмы, взятые прямо из цехов Нижнетагильских заводов, а также проект грандиозного 50-тонного парового «Царь-молота» горного инженера II. В. Воронцова.[36] Но рабочее оборудование и тем более проект на выставке не продавались — они просто должны были поразить заморскую публику. Таким образом, русский престиж воспринимался отдельно от торговли.

Среди наград, которые вручались на выставке, впервые была медаль «За сотрудничество», которая присуждалась не владельцам предприятий, а их самым заслуженным помощникам — директорам, инженерам, экспертам, мастерам и даже рабочим. Это новшество Дмитрий Иванович наверняка отметил. Он и в этот раз изучал выставку деловито и без излишних восторгов. «Друг Физа. Вот не было никакого от вас известия и беспокоюсь, а время идет у меня незаметно. Не только выставка, но и свидания со многими знакомыми занимают всё время. Сперва Боткин (брат Сергея Петровича) с товарищами, потом Пеликан, а сегодня Пассек с детьми — заставляют забыть, что не в России, не говорю уже о многих других встречных — с этими провожу дни и вечера. Дело кончил, то есть осмотр, и, вероятно, в пятницу еду. Жары, дождь и духота, толкотня и суетня отбили аппетит… Обними деток. Скажи Володе, что Венская выставка есть то же самое, что Московская, только раз в шесть побольше да раз в 100 побогаче, так что он, можно сказать, был здесь, не испытавши духоты и усталости. А Леле скажи, что здесь есть на выставке цветы, сделанные из птичьих перьев с натуральными красками и что я привезу образчик — это из Бразилии. Римской мозаики нет или есть дрянная, я купил тебе флорентийскую брошку…»



Сколь бы сильным ни было увлечение Менделеева газами, он, в силу своих психологических и интеллектуальных особенностей, не мог ограничиться только этим направлением деятельности. Он продолжал много преподавать, часто выступал не только в Русском техническом обществе, но и в химическом и физическом обществах. Неугомонный Дмитрий Иванович мог оторваться от эксперимента или конструирования новой аппаратуры ради того, чтобы вдруг отдаться, например, размышлениям о возможности использования манометра для измерения глубины океана. Или решить проблему хранения куриных яиц и получить за это соответствующее вознаграждение. Или заинтересоваться явлением образования борозд на броневых плитах, прикрывающих подводную часть военных фрегатов. Или уехать в село Нижняя Гостомля для осмотра открытого там железорудного месторождения и проверки им же предложенного «скорого и достаточно точного метода» определения удельного веса руд. Его мозг находился в состоянии непрекращающегося неистового поиска, результаты которого абсолютно невозможно было ограничить каким-либо одним-единственным направлением. Для него был неприемлем даже один выход из рабочего кабинета, поэтому кроме двери, ведущей в квартиру, из него был пробит ход в лабораторию и дальше в университетские помещения, а к окну приставлена легкая, но устойчивая лестница, по которой Менделеев при желании спускался в университетский двор. Естественно, что такой тип ученого с неопределенной научной специализацией воспринимался некоторыми коллегами с большим сомнением. Особенно его не любили в стенах Петербургской академии наук, где в большем почете был тип педантичного, скрупулезного исследователя. Тем более академики не хотели видеть в своих рядах конкретно Дмитрия Ивановича Менделеева с его энергичным стремлением соединить химию с физикой, а науку — с практикой, с ворохом не всегда понятных идей и бесцеремонной манерой отстаивать свои взгляды.

Однако были в академии и те, кто хорошо знал цену научной деятельности Дмитрия Ивановича. В октябре 1874 года академики Н. Н. Зинин (он уже испытал восторг от большой и внятной менделеевской статьи о Периодическом законе), А. М. Бутлеров (он был избран в академию еще в 1870 году), А. Н. Савич и И. И. Сомов внесли в физико-математическое отделение академии представление об избрании профессора Менделеева в адъюнкты академии: «Представляя Менделеева в члены Академии, мы смеем надеяться, что Академия примет во внимание существенное и важное значение физико-химических исследований в кругу наук, составляющих предмет занятий 1 — го отделения, и не откажет отдать справедливость ученым заслугам г. Менделеева избранием его в свою среду». (На представлении не было подписи Ю. Ф. Фрицше — почтенный ученый и надежный друг Менделеева скончался в 1871 году.) Авторы подробно описали и высоко оценили значение совершённых Дмитрием Ивановичем исследований, перечислили список его ученых трудов (35 книг и статей). В таких условиях невозможно было просто отказать хорошо известному и популярному в обществе ученому. Но «немцы» нашли для этого другую возможность.

Академики, поддерживавшие Дмитрия Ивановича, рассчитывали на одно из двух вакантных адъюнктских мест, не «приписанных» к какой-то определенной науке. В прежние годы химия располагала тремя-четырьмя местами, а с 1870-го ей оставили всего два — и это в то время, когда русская химия переживала бурный подъем. Зинин с товарищами имели все основания рассчитывать на место для своего достойного кандидата. Но их правота оказалась бессильной против хитроумных академических интриганов, которые предпочли не баллотировать человека, а перераспределить адъюнктские места. В протоколе заседания зафиксировано: «По производству баллотирования и по счету шаров оказалось: черных шаров 11, белых 8. Таким образом, отделение (физико-математических наук. — М. Б.) признало, что оно не предоставляет для химии ни одного из двух имеющихся нынче вакантными адъюнктских мест». На первый взгляд кажется, что причины случившегося лежат на поверхности. И всё же списать эти неприятности на происки «немецкой партии», закрывшей Менделееву путь в Академию наук, довольно трудно. Достаточно сказать, что «немцев» в ту пору возглавлял всемогущий непременный секретарь академии воспитанник Царскосельского лицея К. С. Веселовский. То, что раньше было «немецкостью», успело переродиться в ретроградство, охранительство и великую осторожность. Но как бы там ни было, происхождение, талант и даже принадлежность к враждебной группе «университетских» сами по себе в ту пору не были непреодолимой помехой для академической карьеры. Ведь был же принят одареннейший А. М. Бутлеров, к 1874 году успевший пройти путь от адъюнкта до ординарного (полного) академика. На тот момент академиками по физико-математическому отделению были известнейшие русские ученые А. С. Фаминцын, Н. Н. Зинин, В. Я. Буняковский, П. Л. Чебышев, И. И. Сомов, Ф. В. Овсянников, Н. И. Кокшаров, А. Н. Савич, К. И. Максимович, Н. И. Железнов… Почему же Менделеев был отвергнут?

Наверное, будет правильным сказать, что академическая «партия власти» не была принципиальной противницей приема в академию нового русского ученого, но ее никак не устраивала кандидатура настолько русского ученого. Сторонники тихой академической науки в своих коридорах всё еще шарахались от грозной тени Михаилы Васильевича Ломоносова с его предсказанием о пришествии природных русских «платонов и быстрых разумом невтонов». Приход в академию Менделеева — мятущегося, взыскующего научной истины сильнее Града Небесного — угрожал ее основам. Поэтому академические чиновники ловчили и лицемерили изо всех сил. Секретарь академии даже отчитал Бутлерова за то, что вопрос о месте не был возбужден отдельно от вопроса о кандидате: «Ведь вы могли привести нас к необходимости забаллотировать достойное лицо». Сами эти увертки свидетельствовали о масштабе личности Менделеева, ведь во многих других случаях Веселовский изъяснялся не в пример откровеннее. Он однажды выпалил в лицо Бутлерову: «Мы не хотим университетских. Если они и лучше нас, то нам все-таки их не нужно. Покамест мы живы — мы станем бороться!»