Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Так он впервые на опыте (слишком грубом, конечно) попытался опровергнуть ламаркизм и выдвинул свою оригинальную теорию. Вейсман считал, что в организме крысы, по существу, скрыт еще один, невидимый, организм — точнее, план для построения организма. Этот «внутренний» организм, генотип, как его назвали впоследствии, не меняется оттого, что изменились условия жизни. Меняется лишь «внешний» организм, фенотип, своего рода эластичная оболочка, которая, сохраняя в неприкосновенности генотип, сама может деформироваться в широких пределах, стремясь просеяться сквозь сито естественного отбора. Мы можем отрубить крысе хвост или ухо, говорил Вейсман, можем, регулируя кормление, сделать ее более или менее толстой, но этим вопреки Ламарку мы не изменим ее наследственной природы. Крыса будет давать такое же потомство, как и находящиеся в других условиях ее сородичи.

Вейсман развил идею о наследственном веществе. Он пришел к представлению о задатках наследственных признаков, а в 1892 году высказал предположение о поведении потомства у гибридов, которое перекликалось с закономерностями, уже открытыми Менделем, но непонятыми и забытыми.

Все же идеи Вейсмана, как и взгляды других видных ученых конца прошлого века — Страсбургера, О. Гертвига, де Фриза, независимо от того, насколько близки они были к истине, не выходили за рамки более или менее правдоподобных гипотез. Одной умозрительной концепции (Ламарка) они противопоставляли другие, может быть, более тонкие, но остававшиеся результатом скорее чистой игры ума, чем точно поставленных и много раз подтвержденных опытов. И не случайно обо всех этих теориях в 1900 году Климент Аркадьевич Тимирязев сказал, цитируя Шекспирова Гамлета:

— Слова, слова, слова!..

Николай Вавилов в своей актовой речи именно этой фразой со ссылкой на Тимирязева оценивает умозрительные концепции, предшествовавшие переоткрытию законов Менделя. Но он считает, что идеи Вейсмана и других ученых сыграли важную роль в развитии науки: они подготовили почву для этого вторичного открытия.

«За короткий промежуток времени изменился резко и общий характер работы в генетических исследованиях. На место философского умозрительного направления, еще недавно царившего здесь, — подчеркивает Вавилов, — преобладающими становятся опыт и точное наблюдение».

Три ученых почти одновременно и независимо друг от друга, рассказывает Вавилов, пришли к результатам, полученным ранее Менделем, и тут же обнаружили его работу. Все трое: де Фриз, Корренс и Чермак — глубоко поняли важность небольшого труда августинского монаха и с интервалом в месяц один за другим прислали свои статьи в ведущий ботанический журнал того времени.

4

Наука двигалась вперед.

А между тем селекционеры все еще действовали вслепую. Даже самый простой метод селекции — искусственный отбор — научно не был обоснован. И получалось, что в одних случаях, произведя удачно отбор, селекционер получал новый ценный сорт, в других же отбор ежегодно повторяли на протяжении десятков лет, а толку никакого не было.

Датский ученый Иогансен, опираясь на законы Менделя, развил учение о чистых линиях. Он показал, что отбором можно выводить сорта из «популяций» — смеси сортов и их гибридов. Отобрав из популяции «нерасщепляющееся» растение и размножив его, селекционер получает сорт, «чистую линию». Дальнейший отбор в пределах чистой линии вести бессмысленно: наследственная основа всех растений одинакова, хотя они могут внешне отличаться, скажем, по крупности семян из-за неодинаковых условий в пределах поля.

Теория чистых линий — важный шаг в развитии генетики и селекции, подчеркивает Вавилов в своей актовой речи.

Но она же завела науку в тупик!

Получалось, что изменчивость в природе ограничена, что она имеет место лишь до того, пока отбор (искусственный или естественный) приведет к образованию чистых линий. В дальнейшем же развитие прекращается!

Так Иогансен «остановил» эволюцию.

Но эволюция — непреложный закон природы. Это давно уже признавало подавляющее большинство ученых. И они стали искать выход из тупика.

Впрочем, мы несколько сдвинули события. Теория чистых линий была опубликована в 1903 году, когда выход из тупика был уже найден.

5

Русский ученый академик С. И. Коржинский в 1899 году, а через два года после него более глубоко и обоснованно голландец Гуго де Фриз, рассказывает Вавилов, выдвинули мутационную теорию, по-новому объяснявшую процесс изменчивости и перекинувшую прочный мост между законами Менделя и дарвинизмом.

Гуго де Фриз обнаружил, что среди совершенно одинаковых особей некоторых растений очень редко, но неизменно появляются формы, резко отличные от исходных. Он нашел аналогичные свидетельства у ученых прошлого и заключил, что живым организмам свойственно иногда резко изменять свою наследственную природу. «Вот как возникают новые виды, роды, семейства!» — решил де Фриз после десятков лет кропотливых исследований.

Да, он ставил опыты десятки лет, начав их еще в восьмидесятые годы, и все же слишком поспешил с выводами!

Его теория, проливая свет на процесс изменчивости, блестяще подтверждала дарвиновское учение, он же поспешил противопоставить внезапные изменения (мутации) отбору.

— Значение отбора ограничено, — заявил де Фриз. — Эволюция идет путем резких скачков, мутаций.

Но позднее он изменил свое мнение. Он убедился, что чем резче мутация, тем меньше шансов для новой формы организма выжить в данных условиях. Иное дело — мутации мелкие, небольшие. Правда, и они чаще всего вредны для организма, за многие века приспособившегося к определенным условиям среды. В этих случаях изменившиеся растения также ожидает печальная участь. Но иногда, очень редко, небольшое изменение оказывается полезным. Организм совершенствуется, становится лучше приспособленным, чем его неизменившиеся сородичи, и естественный отбор закрепляет новую форму.

Этот дарвиновский смысл теории мутаций и подчеркивает Вавилов в своей актовой речи.

6

После вторичного открытия менделевских законов началось триумфальное шествие генетики «по жизни» — в самом прямом смысле слова.

Проводились тысячи экспериментов, подтверждавших справедливость этих законов на новых биологических объектах. Одновременно появились данные, уточнявшие картину, нарисованную Менделем. Было установлено, что многие признаки определяются не одной, а несколькими парами генов; соответственно картина расщепления описывалась более сложными математическими соотношениями, чем простое 3:1, что, впрочем, предсказывал сам Мендель. Было установлено, что многие признаки у растений и животных вовсе не перемешиваются как попало при «расщеплении» гибридов второго поколения, а сопутствуют друг другу. Так, белые глаза у плодовой мушки оказались определенно связанными с полом: от отцов признак белых глаз переходил только к дочерям. Вместе с тем было показано, что некоторые обычно «неразлучные» признаки иногда все же расходятся. (В редких случаях признак белых глаз переходил от отцов к сыновьям.)



Эти «странности» объяснил американец Томас Гент Морган, выдвинувший хромосомную теорию наследственности. Морган поставил перед собой задачу отыскать таинственные «наследственные задатки» в недрах живой клетки Правда, за всю свою долгую жизнь он не смог решить этой проблемы: она оказалась по силам лишь науке сегодняшнего дня. Но Морган указал, что гены сосредоточены в особых образованиях клеточного ядра — хромосомах, о чем, впрочем, догадывались и до него. Хромосомы видны под микроскопом в клетке в период ее деления. Эти микроскопические структуры хорошо окрашиваются различными красителями, отчего и получили свое название.

Очень уж примечательны эти частицы!

Каждому биологическому виду свойственно свое, строго определенное число хромосом.

При делении клетки каждая хромосома из окружающего материала создает свою точную копию, и в дочерних клетках оказывается столько же хромосом, сколько их было в родительской.

Число хромосом обычно четное, так что почти во всех клетках содержится их двойной набор.

В зрелых половых клетках (в отличие от остальных) набор хромосом одинарный. После оплодотворения, когда сливаются в одну женская и мужская половые клетки, что дает начало новому организму, парный набор хромосом восстанавливается.

Словом, было на что обратить внимание!

Разве случайно, что организм детеныша получает половину хромосом от матери и половину от отца?

Разве случайно, что при росте организма, когда клетки делятся, прежде всего создаются точные копии имеющихся в наличии хромосом, так что каждая новая клетка получает их готовый набор?

Разве случайно, что потом, при образовании у дочернего организма зрелых половых клеток с одинарным набором хромосом, пары, образованные отцовскими и материнскими хромосомами, обязательно расходятся в разные клетки?

Разве случайно, наконец, что при этом расхождении хромосомы одной пары никак не влияют на хромосомы других пар?

Ведь точно так ведут себя при скрещивании и последующем расщеплении «менделирующие» признаки!

Вот Морган и предположил, что гены сосредоточены в хромосомах. Впрочем, вся соль не в предположении (предполагали и до него), а в том, что Морган превратил предположение в непреложный факт! Он нашел доказательство — простое и убедительное…

Но мы уже отклонились от вавиловского доклада.

В то время, когда Николай Вавилов размышлял об отношении генетики к агрономии, хромосомная теория только начинала складываться, причем европейские генетики встретили ее крайне холодно. Первые публикации американских ученых, возможно, прошли мимо Николая Вавилова. И во всяком случае, пути приложения хромосомной теории к агрономии не могли быть еще видны. Не удивительно поэтому, что Вавилов ее не касается. Его задача — убедить, скептически настроенных слушателей в том, что без генетики немыслим дальнейший прогресс сельскохозяйственного производства. Отсюда такой нажим на то, что «биологические законы общи и одинаково приложимы как кдиким, так и к культурным организмам». Предвосхищая возможные возражения, Вавилов говорит:

«Могут сказать, что эмпирический опыт в деле улучшения пород и сортовкультурных растений и животных намного опередил научную работу в этой области. И без генетики усовершенствовались, и нередко успешно, возделываемые растения и культивируемые животные <…>. Не умаляя этих крупных успехов эмпирического искусства, все же смело можно полагать, что в освещении научными генетическими исследованиями процесс сознательного улучшения и выведения культурных растений и животных пойдет много быстрее и планомернее».

7

И еще одно обращает на себя внимание. Мы уже говорили о дарвинистском толковании положений генетики, которое Вавилов дает в своей актовой речи.

Молодой Вавилов выступает с дарвинистских позиций в то время, когда революционная ломка коренных представлений биологии вызвала новую волну выступлений против Дарвина. Это и понятно: такая ломка не могла пройти безболезненно.

На защиту дарвинизма, против «мендельянцев» поднялся Климент Аркадьевич Тимирязев.

В пылу полемики Тимирязев остро критиковал своих научных противников, но он никогда не заявлял о непризнании менделевских законов, как это пытались представить впоследствии. Основное содержание горячих выступлений Тимирязева в том, что он первый показал: менделизм не только не противоречит теории отбора, а, наоборот, объясняет основную трудность эволюционного учения, трудность (впервые на нее указал инженер Дженкинс), перед которой Дарвин был бессилен, в чем со свойственной ему прямотой признавался.

Дженкинс рисовал примерно такую картину. Представьте себе поле красных маков, среди которых появилось несколько растений с белыми цветами. Можно допустить, что белый цвет в данных условиях благоприятен для мака. Но ведь белых цветков несколько, а красных — целое поле! Растения с белыми цветками, по всей вероятности, будут скрещиваться с красноцветными. Значит, уже в первом поколении белых цветов не получится, а их потомство даст розовые цветы. Но ведь и растений с розовыми цветами окажется немного! Они тоже будут скрещиваться с красными, и, таким образом, через два-три поколения нужный растениям признак исчезнет, эволюция не пойдет.

Вот с этой-то трудностью не удавалось справиться Чарлзу Дарвину. Да он и не мог с ней справиться: ведь он не был знаком с законами Менделя.

Эти законы взял на вооружение Климент Аркадьевич Тимирязев. Он показал, что в свете менделевских законов нарисованная Дженкинсом картина будет выглядеть совсем иначе.

Может даже случиться (если белая окраска цветка окажется признаком рецессивным), что уже первое поколение гибрида даст красные цветы, как и чистолинейные растения. Но задаток белого цвета не исчезнет! Гибридные растения могут и раз, и два, и десять раз скрещиваться с чистолинейными красноцветными растениями, каждый раз в потомстве будут появляться красные цветки, но задаток белого цвета при этом будет только размножаться. В конце концов наступит момент, когда у обоих скрещивающихся растений будут гены и красного и белого цвета. Тогда, согласно Менделю, одна четверть их потомков даст белые цветки. И если этот признак полезен растению, белый цвет победит в борьбе за существование…

Таков глубокий эволюционистский смысл менделевских законов, на который указал Тимирязев. Это тимирязевское открытие делает понятным то глубокое уважение, которое, как мы знаем, испытывал к Тимирязеву молодой Вавилов, увлекшийся генетикой и видевший в ней основу для разработки методов научной селекции.

8

«Далекие от утилитарных целей, сделанные людьми, чуждыми агрономической профессии, генетические открытия лишний раз подтверждают мысль, что без науки научной не было бы и науки прикладной», — утверждает Вавилов.

Эта связь теоретической и прикладной науки становится основой его первой большой работы, проходит потом лейтмотивом через все его творчество.

Но Вавилов не ограничивается такой, слишком общей, постановкой вопроса. Заканчивая актовую речь, он говорит:

«Могут быть и такие вопросы, относительно которых трудно было бы определить, подлежат ли они ведению агрономической науки или чистой генетики.

Таков, например, вопрос о происхождении, о генезисе культурных растений и животных. Хотя и связанный с волею культиватора человека в его историческом и доисторическом прошлом, генезис этот прошел почти бессознательно, этапы его часто темны или пропали бесследно; восстановить картину генезиса культурного растения и животного, может быть, воссоздать ее — одна из основных задач науки как агрономической, так одинаково и генетики.

Косвенным образом генетические исследования, сосредоточивая внимание исследователей на самом организме, на внутренней природе исследуемого живого объекта, ставят на очереди изучение особенностей исследуемых индивидуальностей, рас, сортов. Особенно уместно это в земледелии, преимущественно до последнего времени занимавшегося изучением среды, в которой возделываются растения, и влияния этой среды на растения без детального учета физиологических особенностей индивидуальности последних».

Слушатели, конечно, не могли осознать, какое глубокое содержание заключено в последних абзацах актовой речи их молодого коллеги. Да и сам он не знал, разумеется, что стремление проникнуть в «особенности индивидуальностей» культурных растений приведет его через несколько лет к открытию биологического закона фундаментальной важности, на основе которого он начнет перестройку ботанической классификации. Не знал он и того, что стремление проникнуть в проблему происхождения культурных растений приведет его к созданию одной из самых глубоких ботанико-географических теорий, какие знала история науки…

У «апостола»

1

И снова зыбкая палуба под ногами. И снова буйная волна несла его в будущее.

Только теперь плавание было не воображаемое, а самое настоящее. И теперь кораблем служил не вагон парового трамвая, а самый настоящий морской пароход. И несли его не волны хаотических вероятностей, а самые настоящие морские волны.

Первое морское путешествие привело Вавилова к печальному открытию. Оказалось, он совершенно не переносит качки.

Но хотя большую часть пути он — бледный и ослабевший — провалялся в своей каюте, у этого реального морского плавания были бесспорные преимущества перед тем, прежним, проделанным семь лет назад, когда он, полный сомнений, отправлялся в Петровку, казавшуюся необитаемым островом. Потому что теперь он знал твердо, что остров, к которому он плывет, обитаем. И не только обитаем — густонаселен. И среди его жителей есть по крайней мере один, ради встречи с которым стоит совершить это путешествие.



И, заносясь мыслью вперед, он рисовал в своем воображении не причалы лондонского порта, и не гранитные набережные Темзы, и не суровые стены Тауэра, и не гвардейцев в средневековых шлемах, что несут караул у королевского дворца, — словом, не манящее великолепие английской столицы, а маленький тихий городок Мертон. И даже не весь городок, а находящийся в нем Садоводственный институт Джона Иннеса. И даже не весь институт, а его директора Вильяма Бэтсона.

Еще в восьмидесятых годах молодой тогда ученый-зоолог Бэтсон заинтересовался проблемами эволюции.

«Прогресс в изучении эволюции, — писал Бэтсон о том времени, — видимо, остановился. Более сильные духом, может быть, более разумные, покинули это поприще научной работы и обратились к проблемам, обещающим более обильную жатву и скорый сбор урожая. Из тех немногих, оставшихся на поле битвы, кое-кто пробивается через джунгли запутанных явлений; большинство же беспечно остается на позициях великих открытий, сделанных Дарвином много лет назад».

Сам он встал рядом с теми немногими, кто «пробивался через джунгли».

Он путешествует по США, Канаде, Австралии, Европе, где собирает неизвестные формы животных. Полтора года проводит в России и при содействии П. П. Семенова-Тян-Шанского изучает в Средней Азии влияние условий среды на животный мир пустынь. Он стремится углубить представления о происхождении видов. Он обогащает науку массой новых фактов. Фактам с самого начала и до конца своей деятельности придает он первостепенное значение.

Вскоре после Августа Вейсмана Бэтсон выступил против ламаркистской теории наследования благоприобретенных признаков и тогда же выдвинул концепцию прерывистости, ступенчатости эволюции, в чем предвосхитил мутационную теорию де Фриза.

Он приступил к опытам с гибридами, а в 1899 году на Первой Международной конференции по гибридизации сделал доклад «Гибридизация как метод исследования». Бэтсон доказывал, что изучение гибридов дает ключ к познанию законов наследственности.

Работая в этом направлении, он пришел к менделевскому выводу о том, что у гибридов, как правило, одни признаки доминируют над другими. Он утвердился в мнении о необходимости исследовать потомство гибридов методами статистики и теории вероятностей и все ближе подходил к открытию основных закономерностей наследования. И когда в 1900 году логика развития науки привела к вторичному открытию законов Менделя, Бэтсон встретил их, по выражению Вавилова, «во всеоружии фактов». Бэтсон тут же организовал перевод работы Менделя на английский язык, а в марте 1902 года опубликовал книгу «Менделевские основы наследственности», которой дал подзаголовок: «В защиту менделизма».

Эта книга сразу же выдвинула ее автора на первое место в новой области знания. Она же показывала, что Бэтсон обладает редким качеством: полным пренебрежением к личному успеху. Придя к открытию законов наследственности самостоятельно, он намеренно назвал их автором Менделя, себе же отвел скромную роль защитника и пропагандиста его идей.

«Во многих хорошо организованных предприятиях есть люди известные как „будильники“, их неблагодарное дело — будить других от сна и твердить им, что наступило время работы, — писал Бэтсон, — эту неблагодарную роль беру сегодня на себя я, и если я стучу громко, то потому, что в этом нужда».

Роль, которую добровольно принял на себя Бэтсон, действительно была неблагодарной. Потому что далеко не все ученые хотели просыпаться и засучивать рукава. Чтобы отстоять свое право спать, они выступили против менделизма.

Глава биометрической школы, крупный английский биолог, Карл Пирсон и его ученики, как писал Николай Вавилов, «обрушились всем своим математическим авторитетом на идею существования „единиц наследственности“».

В качестве аргументов Пирсон и его сторонники приводили опыты с пегими собаками, в потомстве которых наблюдаются очень сложные числовые соотношения по окраске шерсти.

Эти опыты и впрямь не удавалось объяснить простыми менделевскими правилами. Но шведский генетик и селекционер Нильсон Эле, наблюдавший подобные же явления на растениях, разработал остроумную теорию «полимерных признаков». По этой теории за тот или иной признак организма отвечает не обязательно одна пара генов, но могут отвечать несколько пар, благодаря чему картина расщепления усложняется. Бэтсон глубоко воспринял эту теорию, так как и сам наблюдал аналогичные явления. Он парировал возражения Пирсона. Показал, что опыты с пегими собаками не опровергают, а, наоборот, подтверждают менделизм. Но Пирсон не сдавался. Еще в 1914 году в Лондоне Вавилову предстояло слушать лекции Карла Пирсона, «посвященные суровой критике менделизма и, в особенности, идеи единиц признаков».

Но Бэтсон был не только «будильником» Он первым показал, что законы Менделя распространимы на мир животных.

Он установил в то же время — на опытах с душистым горошком, — что некоторые признаки неразлучны при расщеплении гибридов и что «неразлучные» признаки иногда все же расходятся. В 1907 году он обосновал необходимость выделить физиологию наследственности и изменчивости в особую науку и дал ей название — генетика. В 1910-м Бэтсон и его ученик Пеннет начали издавать «Журнал генетики», скоро превратившийся в международный орган.

Годом раньше на средства, завещанные миллионером Джоном Иннесом, согласно его воле был создан Садоводственный институт. Авторитет профессора биологии Кембриджского университета Вильяма Бэтсона к этому времени был уже настолько велик, что его — зоолога по специальности — пригласили возглавить ботаническое учреждение Бэтсон превратил институт в генетический. Он развернул исследования в огромных масштабах, и к 1913 году, когда в Мертон приехал Вавилов, «это учреждение представляло собой большой европейский институт с прекрасной личной библиотекой Бэтсона».

В институте работало до 15 сотрудников — штат по тем временам огромный. Здесь разрабатывались самые различные темы и на самых различных биологических объектах — «от кур и канареек до льна и пшеницы».

2

Можно представить себе, с каким волнением ожидал Вавилов встречу с «первым апостолом нового учения», как назвал он впоследствии Бэтсона.

Как-то встретит его Бэтсон? Снизойдет ли с высоты своего величия к начинающему исследователю из далекой России? Заинтересуется ли его работами? Или отнесется с чопорной вежливостью, за которой едва скрывается холодное равнодушие?

И какую предложит тему?

Да, это самое важное какую предложит тему?

Ведь Вавилов уже два года занимался изучением иммунитета растений. Был увлечен проблемой и не хотел оставить ее. Тем более что важным разделом его исследований был вопрос о влиянии условий среды на восприимчивость растений к заболеваниям. В научной литературе Вавилов не нашел твердого ответа на этот вопрос. Одни ученые утверждали, что иммунитет — стойкий признак, условия среды на него не влияют; другие, в частности крупнейший селекционер, глава известной французской фирмы Филипп де Вильморен, доказывали, что иммунные в одной местности сорта поражаются при их переносе в другую местность. В вегетационном домике Петровки Вавилов ставил опыты, искусственно создавая для одних и тех же сортов растений разные условия: вносил неодинаковые дозы удобрений, накрывал сосуды стеклянными колпаками, создавая под ними атмосферу с разной степенью влажности. Тогда же его посевы появились в четырех губерниях России. Он установил: от изменения внешних условий поражаемость растений меняется, но столь незначительно, что на практике этим можно пренебречь. И вот теперь представлялся случай проверить это положение в Англии с ее очень влажным, а значит, особенно благоприятным для грибов-паразитов климатом.

Он, видимо, приготовился выдержать бой с Бэтсоном. И вероятно, полагал, что бой будет нелегок. Так как знал, что ученик Бэтсона профессор Биффен давно уже работает над иммунитетом и Бэтсон вряд ли легко согласится, чтобы двое сотрудников делали одно и то же. Правда, у Биффена к проблеме слишком упрощенный подход. И выводы во многом ошибочны. Но в этом особая трудность предстоящего разговора. Не оскорбится ли «апостол» за своего ученика?..

К сожалению, о первой встрече Вавилова с Бэтсоном мы почти ничего не знаем и вообще мало знаем о его пребывании в Англии. Потому что плыл в Англию он не один, а вместе с Катей (это давало, между прочим, уверенность, что он не пропадет в чужой стране с плохим еще знанием английского языка: Катя на первых порах служила ему переводчиком); писем Николая к Кате за этот период, естественно, нет.

Все же — по тому, что впоследствии написал Вавилов, — можно предположить, что Бэтсон встретил его радушно.

А когда речь зашла о теме работы, Бэтсон, к удивлению Вавилова, стал в тупик! Позднее Вавилов понял, что, несмотря на большой размах исследований, в Садоводственном институте не было какой-то четкой системы, тематика работ никак не регламентировалась. Вавилов изложил своему новому учителю продуманную программу опытов. И вместо возражений прочел на лице Бэтсона откровенное облегчение: «апостола» освободили от трудной задачи.

Отношения Вавилова с Бэтсоном скоро переросли в личную дружбу. Когда подошло рождество, Бэтсон даже пригласил Вавилова к себе, хотя англичане проводят этот праздник в тесном семейном кругу. Бэтсон, видимо, понимал, как одиноко должно быть его русскому другу вдали от родины в тихие праздничные дни, тем более что Екатерины Николаевны, которая много ездила по стране, изучая английское земледелие, в это время не было в Мертоне. Правда, придя к Бэтсону, Вавилов скоро почувствовал себя не в своей тарелке. Обсуждать за праздничным столом научные проблемы было неуместно, а вести разговор о постороннем Вавилов не умел; к тому же он несвободно говорил по-английски. Беседа не клеилась, всем было неловко. Вавилов чувствовал себя лишним в семье Бэтсона и долго не мог придумать благовидного предлога, чтобы уйти.

Случай этот оставил в его душе горький осадок. Вспоминая о нем впоследствии, Вавилов писал в одном из писем, что дал себе слово никогда никому не надоедать, не быть в тягость.

Но расположенность к нему Бэтсона не уменьшилась. Впоследствии она переросла в симпатию ко всей советской науке и молодому социалистическому государству. Во время пребывания в Советском Союзе в 1925 году Бэтсон высказал готовность не только обучать в своем институте нескольких молодых научных работников из СССР, но и предоставить им стипендии, что было немаловажно для только начинавшей оправляться от военной разрухи страны.

Бэтсон был «постоянно готов словом и делом помочь русскому исследователю», — писал впоследствии Вавилов. По-видимому, он имел при этом в виду не свою непосредственную работу по иммунитету: здесь он в серьезной помощи не нуждался.

Но общение с Бэтсоном и его учениками было для Вавилова бесценным, так как он попал в атмосферу напряженных интеллектуальных поисков, причем в области наиболее общих, принципиальных проблем науки о наследственности. Не случайно позднее Вавилов назвал бэтсоновский институт «Меккой и Мединой генетического мира».

В Бэтсоне был неукротим мятежный дух бунтарства, дух неудовлетворенности состоянием современной ему науки, — то, что Горький позднее назвал «тоской по истине», о которой говорил, что «нет силы более творческой».

Вавилов даже считал главным, что определило место Бэтсона в биологической науке, это его постоянный скептицизм к новым и старым воззрениям. Всегда меткие и глубокие возражения Бэтсона заставляли ученых искать новые доказательства своих идей, стимулировали их творческую мысль. В своей статье, посвященной памяти учителя, Вавилов особенно подчеркивал его умение критически подойти к любой, казалось, блестяще решенной проблеме.

«В научной работе Бэтсона характерным является, помимо точности экспериментирования, отчетливости, исключительный идеологический скептицизм, — писал Вавилов, — умение необыкновенно ярко, по существу вскрыть ошибочность представлений, умение подходить к проблемам по существу, умение брать наиболее интересное и наиболее существенное».

Думается, не от небрежности стиля троекратно повторено в этой фразе слово существо. Видимо, есть в этом повторении определенный смысл. Именно в умении проникнуть в существенное видел Вавилов существо научного дарования Бэтсона.

И много существенного он взял у этого своего учителя. Однако не значит, конечно, что в Англию приехал доверчивый юнец, готовый принять на веру любую гипотезу или теорию мэтра. Он прошел уже солидную школу в Петровке, в особенности у Дмитрия Николаевича Прянишникова. Он выступал уже с критикой одного маститого ученого на Первом селекционном съезде. Он привык верить исключительно фактам и сознавал, что всякие рассуждения, выходящие за их границы, какими бы безупречными они ни казались, всегда оставляют место сомнениям.

Характерно «Письмо из Англии», которое Вавилов прислал в один сельскохозяйственный журнал после того, как побывал на съезде Британской научной ассоциации. Его внимание привлек доклад профессора Б. Мура, поставившего интересные опыты, которые, как считал автор, проливали свет на проблему происхождения жизни.

«Доклад Мура, — писал Вавилов, — вызвал горячую полемику со стороны физиков, химиков и физиологов <…>. Критика главным образом была направлена на широкие обобщения, не затронув существа доклада, громадное значение которого не отрицалось и оппонентами».

Вот как он мыслил! Автор сообщил важные факты, а его широкие обобщения — это, по мнению Вавилова, не имеет значения, говорить только о них — значит не затрагивать существа доклада!

Не потому ли Вавилов так высоко ставил критический ум Бэтсона, что и сам был полон «неукротимой, ненасытной тоски» по истине, в которой «скрыта трагическая эстетика науки» (Горький)? И не погому ли, находясь под сильным влиянием Бэтсоновской мысли, он все же сумел сохранить свою интеллектуальную самобытность и далеко не всегда считал обоснованным скептицизм Бэтсона?..

У него уже были свои взгляды на основные проблемы генетики и эволюции. (Мы хорошо знаем эти взгляды благодаря все той же актовой речи, с которой незадолго до своей командировки Вавилов выступал на Голицынских курсах. Он не хотел просто перенять представления «первого апостола», хотя признавал, что книга Бэтсона «Проблемы генетики» «многих из нас заставила коренным образом переменить свои воззрения…».

Бэтсон сомневался во всем.

Он сомневался в основных положениях Дарвина, хотя сам разрабатывал проблемы эволюции и образования видов.

Вавилов не противопоставлял законы генетики теории естественного отбора.

Бэтсон не принимал хромосомную теорию Моргана, которая объясняла им же открытые «странности» в поведении потомства гибридов.

Вавилов ее принимал — сначала с некоторыми оговорками, потом — после посещения в 1921 году моргановской лаборатории — полностью.

Теорию мутации де Фриза Бэтсон также критиковал. Вавилов же, судя по его актовой речи, считал внезапные изменения генов непреложной истиной, а потом в течение ряда лет предпочитал не говорить о мутациях, видимо не определив по этому вопросу своей позиции. Казалось бы, очевидно влияние Бэтсона.

Но на деле это не так.

Гуго де Фриз, разрабатывая мутационную теорию, основывался (кроме косвенных данных) на опытах с растением энотерой. Именно у потомков энотеры де Фризу удавалось в редких случаях обнаружить признаки, которых не было у родителей, причем признаки стойкие, в дальнейшем уже не исчезавшие, наследственные. Отсюда де Фриз и заключил, что задатки наследственности нельзя считать абсолютно неизменяемыми, что, наоборот, они могут иногда самопроизвольно изменяться.

Критикуя взгляды де Фриза, Бэтсон с присущим ему умением «вскрывать ошибочность представлений» заметил, что энотера — неудачный объект для обоснования изменчивости генов. Он обратил внимание на тот факт, что отдельные растения энотеры часто не дают вообще потомства, а это явление характерно для гибридов. Бэтсон и заключил, что энотера — растение гибридного происхождения. В потомстве гибридов же, как известно из законов Менделя, идет «выщепление» рецессивных признаков, и, следовательно, то, что де Фриз считал изменением какого-либо гена или группы генов, на самом деле могло оказаться проявлением генов, находившихся у родительских форм в подавленном состоянии.

Этим возражениям Бэтсона долгое время не придавали значения.

Но вот в 1913 году, как раз во время пребывания Вавилова в Мертоне, были опубликованы результаты работ, в которых с непреложностью доказывалась гибридная природа энотеры.

Мутационная теория, как не подтвержденная фактами, была снята (потом выяснилось, что лишь на время). Концепция Бэтсона восторжествовала.

И неизбежно… пришла в противоречие с дарвинизмом. Это естественно: ведь отбор лишь в том случае может направлять эволюцию, если в природе постоянно вознинают новые признаки организмов.

Представление о неизменности генов ограничивало эволюцию. По образному выражению одного немецкого ученого, стало казаться, что чаша весов с тоненькой работой Менделя грозит перетянуть многотомный труд Дарвина. Потребовались годы, чтобы в сознании большинства ученых утвердилась простая истина: труды Дарвина и Менделя должны лежать на одной чаше весов эволюционного учения.

А пока эта истина не утвердилась, Николай Вавилов взвешивал все «за» и «против», не считая для себя возможным примкнуть ни к сторонникам, ни к противникам теории мутаций. Он не может выступать за эту теорию, так как не располагает неоспоримыми экспериментальными данными в пользу представления об изменчивости генов. Но не может выступать и против нее, так как такая позиция неизбежно ведет к разрыву с дарвиновским учением, построенным, в свою очередь, на Монблане фактов. Поспешные же попытки примирить эволюцию с представлением о неизменности генов он не считает серьезными.

В феврале 1914 года Николай Вавилов присутствовал на собрании Линнеевского общества в Лондоне. На этом собрании с сенсационным докладом выступил голландский ботаник Лотси. Он развивал идею о том, что основным фактором эволюции является не отбор, а гибридизация.

— Скрещивание, — говорил Лотси, — есть причина происхождения новых типов, наследственность их сохраняет, отбор не создает их, как предполагали раньше, а приводит к их вымиранию.

Это было слишком даже с позиции тех ученых, которые готовы были признать неизменность генов.

Собрание с английской вежливостью, вспоминал Вавилов, выслушало докладчика, но Лотси никто не поддержал. Бэтсон со свойственной ему ироничностью похвалил докладчика за «смелость». Поистине нужна была смелость, чтобы, располагая ничтожным фактическим материалом, отважиться на новый вариант эволюционного учения.

Интересно, что Лотси, много лет занимавшийся проблемами эволюции, в первый период своего творчества стоял на последовательных дарвинистских позициях. К. А. Тимирязев отозвался об его опубликованном курсе лекций как о «самом обстоятельном новом изложении дарвинизма». Но во взглядах Лотси произошел поворот. Это было результатом все той же ломки мировоззрения под влиянием первых завоеваний генетики…

Сам Бэтсон тоже стоял на точке зрения неизменяемости генов. И тоже старался примирить эту позицию с эволюционной теорией. Еще в 1907 году он выдвинул гипотезу «присутствия — отсутствия», согласно которой изменчивость объясняется исключительно изменением набора генов. В отличие от «смелого» Лотси Бэтсон лишь допускал, что такое изменение может происходить не только в результате гибридизации, но и путем «выпадения» одного или нескольких генов. Позднее эта гипотеза превратилась в теорию «развертывающегося клубка», по которой первоначально существовал «клубок» и в нем были собраны все гены. Этот клубок «развертывался», из него «выпадали» новые и новые гены, и таким путем образовались все бывшие и существующие формы жизни. Как скульптор скалывает с глыбы камня лишние куски и создает произведение искусства, так и природа, «откалывая» гены от первоначального «клубка», творит новые формы растений и животных, поясняли взгляды Бэтсона его сторонники.

Бэтсон не пытался ответить на вопрос, откуда взялся первоначальный «клубок» генов, но на него поспешили ответить церковники. Хотя сам Бэтсон был убежденным атеистом, церковники объявили его «клубок» творением бога.

Представление о первоначальном «клубке» было принципиально непроверяемым на опыте, и можно лишь удивляться, что его выдвинул признававший только факты ученый. Но одно дело критиковать чужие теории, другое — выдвигать собственные.

Куда только девался при этом скептицизм «апостола»! В свои построения он верил свято. Характеризуя особенности Бэтсона-теоретика, советский ученый А. И. Гайсинович тонко замечает, что, поклоняясь фактам, «Бэтсон чуждается всеобъемлющих и законченных теорий, но никогда не откладывает в долгий ящик объяснений явлений, обнаруживаемых им в эксперименте. При этом он создает теории чисто „конъюнктурного“ характера, которые должны были удовлетворять лишь одному требованию: позволить объединить сходные явления в единую закономерность или объяснить причины отклонения их от этих закономерностей».

Впервые с теорией «развертывающегося клубка» Бэтсон выступил в 1914 году, а значит, особенно интенсивно ее разрабатывал во время пребывания в Мертоне Вавилова. И, по-видимому, не раз обсуждал свои построения с учеником из России.

Вавилов новую теорию не принял.

Правда, ход рассуждений Бэтсона, логика его мысли оказали на него бесспорное воздействие. Разрабатывая впоследствии свою теорию центров происхождения, выдвигая представления о центрах сосредоточения генов культурных растений, Вавилов в какой-то мере мыслил по-бэтсоновски. Он сам указывал:

«Так мы приходим с иной стороны к мысли, выдвинутой нашим учителем Bateson\'ом о том, что процесс эволюции надо рассматривать как процесс упрощения, развертывания сложного клубка первоначальных генов».

Теория Бэтсона помогла Николаю Вавилову создать свою теорию. Но Вавилов создал другую теорию, в основе ее лежали совершенно иные предпосылки. И не случайно, отдав дань признательности учителю, Вавилов делает сноску: «Для нашей концепции безразлично, если схема Бэтсона будет окончательно опровергнута».

Вавилова поражала личность Вильяма Бэтсона «своей универсальностью, энциклопедичностью. Он свободно переходил от животных объектов к растительным, от утилитарных агрономических заданий вплоть до селекции льна-долгунца, к величайшим проблемам биологии».

Но как ни полезно для Вавилова было пребывание в Мертоне, он поспешил покинуть гостеприимного шефа, лишь только увидел, что самое главное от Бэтсона уже получил. Он переправился на материк. Во Францию. Чтобы ознакомиться с работами крупнейшей семеноводческой фирмы Вильморенов.

Фирма Вильморенов, строго говоря, не была научным учреждением. Это было коммерческое предприятие, бизнес которого состоял в поставке селекционных семян чуть ли не во все страны мира. Но глава фирмы Филипп де Вильморен, к которому и явился Вавилов, с гордостью говорил:

«Мы не ученые, но притязаем приносить пользу науке».

Фирма при Филиппе достигла своего наибольшего расцвета.

Правда, Вавилов увидел, что Филипп де Вильморен и его сотрудники далеки от истинного понимания революционного переворота, который на их глазах происходил в биологии. Но он окунулся в деловую селекционную и семеноводческую работу. Вильморены вели ее с большим размахом и на основе новейших достижений техники. Здесь проводились исследования по самым разным проблемам растениеводства, изучались даже хлебопекарные качества пшениц — дело по тем временам совершенно новое.

Но долго у Вильморенов Вавилов не задерживается.

Он спешит в Германию — поработать у знаменитого Эрнста Геккеля. Начавшаяся первая мировая война застает Вавилова во враждебной России стране. Не без приключений добирается он до родины; его багаж с ценными, великим трудом добытыми книгами гибнет вместе с подорвавшимся на мине пароходом…

Из-за границы Вавилов возвращается обогащенный новейшими идеями века. И всей суммой фактов, что накопила к тому времени теоретическая и сельскохозяйственная биология. Начинается новый этап, который продлится до конца его жизни. Теперь уже он будет обогащать биологическую науку.

Разумеется, это деление условно. Еще до первой поездки за границу он удивлял современников зрелостью мысли и публиковал оригинальные исследования. А после возвращения и до конца своих дней он будет жадно следить за всем, что происходит в мире в интересующих его областях знаний, что творится «на глобусе», как он любил говорить.

Но до первой заграничной командировки стремление вбирать в себя накопленное наукой было в нем преобладающим. А после одинаково важным стало для него отдавать…

II. ДИАЛЕКТИКА ФАКТОВ

Роман с персидской пшеницей

1

Почему Николай Вавилов начал с иммунитета растений?

Может быть, тему работы ему подсказал Прянишников? Или Ростовцев, Рудзинский — в общем кто-нибудь из его первых учителей?

Но тогда он должен был хоть словом обмолвиться об этом в предисловии к своей монографии по иммунитету, где, как того требует традиция и элементарная порядочность, благодарит всех, кто содействовал ему. Да, он благодарит и Прянишникова, и Рудзинского, и Ростовцева, и Бэтсона, и профессора Редингского университета Персиваля… Но за что?

«За внимание и интерес к работе».

«За сочувственное отношение к его (то есть автора. — С. Р.) начинанию».

«За средства и участок для опытов».

«За любезное разрешение вести наблюдения над огромной коллекцией сортов пшеницы, собранных со всего света».



И наконец, «глубокая признательность нашей alma mater Петровской академии и ее совету за готовность печатать этот труд, невзирая на огромные расходы, и особенно инициатору напечатания его в „Известиях“ Петровской академии глубокоуважаемому учителю профессору Д. Н. Прянишникову».

И ни слова о теме исследования.

То было собственное его начинание!..

Он выбрал эту тему, конечно, потому, что она была интересной. И новой. И практически значимой.

Но разве мало других интересных, новых, практически значимых проблем ставила перед учеными жизнь? Что же толкнуло Николая Вавилова к этой?

Может быть, постояв в нерешительности у развилки, он вспомнил о прежних своих стремлениях к медицине?.. И еще раз засомневался в правильности избранного пути?.. И решил, что раз уж не дано ему лечить людей, то он будет «лечить» растения… Право же, психологически вполне вероятно, что именно такими были его внутренние побуждения.

А внешним толчком мог послужить хотя бы кратковременный приезд на родину основоположника фагоцитарной теории Ильи Ильича Мечникова. Ведь именно в 1911 году — том самом, когда Вавилов приступил к своим исследованиям, Илья Ильич в последний раз посетил Россию, чтобы вести наблюдения над чумой, вспыхнувшей в астраханских степях.

Приезд этот взбудоражил передовую общественность страны. Ведь с именем Мечникова давно уже отождествлялась независимость русской науки, ее гордость и неподвластность полицейскому режиму царизма.

Вавилова со школьных лет привлекала личность Мечникова. Он хорошо знал его биографию. Знал, что Мечников — ученый до мозга костей. Что он считает науку единственной силой, способной преобразить человеческое бытие.

Мечников хотел заниматься наукой, только наукой.

В России наукой заниматься не давали. Честное и бескорыстное служение ей уже делало человека опасным для существующего режима. Его травили, писали на него доносы.

Он уехал.

Он стал ближайшим сотрудником Пастера.

Своей теорией иммунитета Мечников показал, каким образом организм животного и человека борется с вторгающимися в него микробами. Он установил, что вахту здоровья в организме несут особые подвижные клетки — их он назвал фагоцитами. Стоит появиться болезнетворному микробу — фагоциты набрасываются на него и уничтожают. Иногда микробы размножаются быстрее, чем с ними успевают расправиться фагоциты, — человек заболевает. Стал ясен механизм действия вакцин, уже применявшихся против некоторых болезней благодаря открытиям Дженнера и в особенности Пастера. Вакцины приготовляют из убитых или ослабленных возбудителей болезни. Не причиняя вреда организму, они «мобилизуют» армию фагоцитов и держат ее в боевой готовности.

Все это Вавилов хорошо знал. Он знал и то, что на растительные организмы, а они во многом сильно отличаются от животных, Мечников свою теорию не распространял.

Поэтому, приступая к исследованиям, Вавилов прежде всего хотел одолеть литературу по иммунитету растений. Но ее почти не было в библиотеках Москвы. Не оказалось ее и в Бюро микологии и фитопатологии в Петербурге. Мы знаем уже, что он изменил план занятий: пока Артур Артурович Ячевский добывал нужные ему книги, он углубился в генетику и систематику культурных растений и грибов.

И вот эта перестановка в занятиях стала его везением.

2

Как шел к своему открытию Илья Ильич Мечников?

Он изучал блуждающие клетки в организме животного. В поисках удобного объекта для исследований Мечников остановился на личинках морской звезды. Это был удачный выбор! Потому что личинка прозрачна, и блуждающие клетки можно разглядывать в микроскоп.

Правда, сами блуждающие клетки тоже прозрачны, но это препятствие Мечников обошел, введя в тело личинки порошок кармина. Блуждающие клетки сразу же «напали» на зернышки кармина, поглотили их и окрасились в красный цвет.

До великого открытия оставался один шаг, и скоро Мечников сделал его!

Он вонзил под кожу личинок («великолепных, прозрачных, как вода», — восторгался Илья Ильич), шипы розы. И на следующий день увидел, что шипы плотно окружены блуждающими клетками. Этот опыт, признавался Мечников, «и составил основу теории фагоцитов, разработке которой были посвящены последующие двадцать пять лет моей жизни».

Не раз, должно быть, Вавилов вдумывался вэти слова.

Двадцать пять лет! Для чего понадобились они, если главное совершилось за два дня?

Дело в том, что убедить ученый мир в достоверности фагоцитарной теории оказалось нелегко.

Нашлись критики, которые считали выводы Мечникова слишком смелыми. Будущее показало ошибочность их позиции, но в то время они имели право сомневаться.

Не так-то просто было доказать, что фагоцитарная теория справедлива для всех низших и высших животных и человека. Мечников ставил новые и новые опыты, все более тонкие и остроумные. Критики выдвигали не менее остроумные и тонкие возражения. Мечников впадал в отчаяние. Но в конце концов критики сложили оружие.

Двадцать пять лет ушло на то, чтобы доказать, что реакция иммунитета имеет одну и ту же природу, что она в основном не зависит от особенностей организма, в котором протекает…

3

И вот, углубившись в работы по иммунитету растений, Вавилов увидел, что исследователи — видимо, под впечатлением работ Мечникова — исходят из тех же посылок.

Реакция иммунитета едина в своей основе!

Идея, доказательству которой Мечников отдал двадцать пять лет упорнейших, полных драматизма исканий, исследователями иммунитета растений принималась за аксиому.

Но ведь, кроме единства, между живыми организмами естьи различия (для проблемы растительного иммунитета они темболее существенны, что растения-хозяева и грибы-паразиты, как установил впоследствии Н. И. Вавилов, прошли длительный путь совместной эволюции на общей для них родине).

Каждый вид, даже разновидность и сорт обладают определенными, присущими только им особенностями.

И если Мечников в конце концов доказал что открыртая им на личинках морской звезды реакция иммунитета присуща всему животному миру, то из этого вовсе не следует, что и у растений эта реакция одинакова…

Не то чтобы ничего, полезного не было в работах исследователей невосприимчивости растений. Их наблюдения, опыты заслуживали самого пристального внимания. А вот выводы…

Вавилов знакомится с трудами австралийского ученого Кобба, работавшего с пшеницей. Кобб заметил, что сорта с узкими, вертикально расположенными листьями, сорта, у которых листья, стебли, колосья покрываются легким восковым налетом, не поражаются грибами. Восковой налет служит своего рода панцирем, сквозь который споры гриба не могут проникнуть в ткани растений, как не могут они закрепиться и на вертикально расположенных листьях.

Важное наблюдение! Но какой вывод делает из него исследователь? Он спешит выступить с механической теорией иммунитета, заявляя, что все случаи невосприимчивости у растений объясняются их чисто внешней защищенностью.

Но вот Вавилов читает другие работы и убеждается что, хотя пассивный, как его стали называть, иммунитет встречается в природе, он не имеет широкого распространения. Основная причина невосприимчивости — в физиологической реакции организма на уже вторгшегося паразита.

В чем же суть этой реакции? Один ученый высевал паразитов на выжимки клеточного сока различных растений и установил любопытное соответствие: грибы хорошо развиваются в соке листьев того растения, которое от них и страдает. Как тут не разразиться теорией! Именно химический состав клеточного сока привлекает того или иного паразита!

Но в других работах с не меньшей убедительностью доказывается, что дело не в химическом составе, а во внутриклеточном давлении…

Вавилов подходил к проблеме иначе.

Как систематик, генетик, эволюционист.

Он представлял себе взаимодействие растений-хозяев с грибами-паразитами результатом длительной эволюции.

Отношения между различными формами растений и паразитов слишком сложны и разнообразны.

Разнообразны. В этом все дело.

К одним и тем же паразитам разные растения относятся неодинаково. Одни легко поражаются, другие — слабо, третьи обнаруживают стойкий иммунитет. Интересно, конечно, узнать, каким именно образом организм растения борется с вторгшимся в него паразитом. Но так ли это важно на первых порах? Генетика подсказывает более простой и надежный путь. Использовать естественную невосприимчивость одних форм и путем скрещивания обогащать их генами другие, восприимчивые формы. А для этого надо конкретно знать, какие формы действительно обладают иммунитетом, а какие — нет. Ответа на этот вопрос не дадут умозрительные рассуждения. Нужен прямой опыт с возможно большим количеством видов и сортов.



Подход так прост, что больше нечего прибавить. Кроме, пожалуй, того, что начинать Вавилову приходилось почти с нуля. Скорые на теоретические обобщения, его предшественники располагали лишь единичными фактами.

И если Вавилов еще весной 1911 года, то есть до того, как познакомился с литературой по иммунитету, приступил к обследованию посевов 350 сортов овса и 650 сортов пшеницы, то это говорит о том, что без помощи интуиции он все же не обошелся.

Тысяча сортов! Та самая тысяча делянок, обход которых он начинал каждый день с восходом солнца и продолжал до тех пор, пока глаза еще могли различать бурые пятнышки ржавчины на листьях растений. Сеновал рабочего станции Нила Ивановича Хохлова, на котором хозяин разрешал ему ночевать, редко оставался пустым. Николай так мало бывал дома, что у его племянника А. Н. Ипатьева, написавшего воспоминания о своих дядьях братьях Вавиловых, даже сложилось впечатление, будто Николай Иванович одно время постоянно жил в Разумовском. Зато приезд его домой всегда характеризовался «веселым шумом, который он привозил с собой»*.

От простого описания поражаемости сортов Вавилов переходит к скрещиваниям иммунных форм с пораженными, чтобы по характеру расщепления гибридов судить о наследственной структуре исходных форм. Расщепление дало сложные математические соотношения. А между тем ученик Бэтсона профессор Биффен — чуть ли не единственный, кто до Вавилова ставил подобные эксперименты, — утверждал, что расщепление по иммунитету укладывается в простые менделевские правила: 3:1.

Вавилов впоследствии вспоминал, что, убедившись в неправоте Биффена, он, «как Фома неверующий», усомнился даже в самих законах Менделя… Но нет! Законы Менделя оставались незыблемыми: об этом говорили соотношения по другим признакам тех же самых гибридов. Попросту иммунитет оказался наследственно сложным свойством, за проявление его отвечает несколько пар генов, причем не только рецессивных, как утверждал Биффен, но иногда и доминантных. (В этом и было расхождение с Биффеном, о котором он должен был рассказать через год Бэтсону, о котором спорил с самим Биффеном, но безрезультатно.)

Вавилов стремится охватить все многообразие культур: от злаков переходит к бобовым, плодовым, огородным. В орбиту его интересов попадает лен, виноград, роза.

Изнуряющая поденщина…

Впрочем, он любил эту черновую работу по добыванию фактов. Рассказывают, впоследствии, когда Николай Вавилов уже стоял во главе советской сельскохозяйственной науки и за массой дел не мог постоянно вести эксперименты, лучшим отдыхом для него было поработать в лаборатории или на опытной делянке. Да и сам он говорил, выступая в 1938 году перед аспирантами:

«Я, вероятно, больше всех вас катаюсь по всем нашим отделениям, два раза был в Отраде Кубанской, две недели сам сеял. Я привык все сам проделывать, все операции до посева включительно»*.

Привык!.. Он мог бы добавить, что привычка у него старая — с первых самостоятельных шагов в науке.

Справедливость, впрочем, требует сказать, что на селекционной станции в Петровке у него были помощники. Вернее, помощницы: сначала Ольга Вячеславовна Якушкина, потом Александра Юльевна Тупинова-Фрейман. Обе работали преданно и самоотреченно.

«Природа <…> дает ответ каждому, кто умеет ее спросить. И перед натуралистом встает большой основной вопрос — сумеет ли он спросить природу?» — так говорил старший современник Н. И. Вавилова русский ботаник В. Арнольди.

Николай Вавилов сумел спросить природу — ответы посыпались сами.

Выяснилось, что грибы-паразиты строго специализированы по растениям-хозяевам. Каждая форма гриба избирательно поражает один род, или один вид, или одну разновидность растений, но уж этот свой объект умеет отличить точно — не хуже опытнейшего ботаника.

…Постепенно, идя от растения к растению, от одного вида грибов к другому, разрабатывал Вавилов физиологическую, как он называл, а правильнее — генотипическую теорию растительного иммунитета, как назвал ее впоследствии П. М. Жуковский.

4

Но не все в складывавшейся теории было гладко.

В каталоге образцов селекционной станции под № 173 значилась «персидская пшеница», полученная от немецкой семеноводческой фирмы «Гааге и Шмидт» и по многим внешним признакам относившаяся к виду мягких пшениц.

Можно представить себе, как, пряча в усы усмешку в очередной свой приезд в Петербург, Вавилов показывал растеньица персидской пшеницы Константину Андреевичу Фляксбергеру.

— Типичный Triticum vulgare, — отвечал «заведующий пшеницей», посасывая трубку и выпуская клубы дыма в густую рыжую бороду.

Недоумевая, как это такой способный практикант задает столь элементарные вопросы, Константин Андреевич с обычной невозмутимостью раскрыл свою пухлую книгу и, показывая записи и рисунки, стал растолковывать, почему эту яровую черноколосую расу следует относить к виду мягких пшениц.

— Значит, Triticum vulgare? — переспросил Вавилов.

— Так точно, дорогой коллега, vulgare, можете мне поверить.

Но Вавилов не поверил.

Персидская пшеница обнаружила удивительную стойкость к мучнистой росе. Все другие формы мягкой пшеницы ею поражались; потому что гриб мучнистой росы как бы всеяден. Он словно не замечает сортовых различий, хорошо себя чувствует на любых формах мягких пшениц. И вот — одна непокорная!

И надо же было случиться, что Вавилов начал работать с персидской пшеницей в первое же лето. Не натолкнулся на непонятный факт, когда теория уже выкристаллизовалась в его сознании, а начал с непонятного факта.

Что же делать? Может быть, просто отбросить единственный факт, противоречащий тысяче! Вряд ли кто посмеет упрекнуть за это. На худой конец можно сделать оговорку, что вот есть один непонятный случай. Наверное, не раз искушала Вавилова эта мысль. Но вслед за таким искушением приходило другое: заглянуть поглубже в природу персидской пшеницы.

Вавилов вооружается лупой, потом микроскопом… И видит, что персидская пшеница не так уж похожа на мягкую! Зерно ее покрыто мелкими морщинами. Хлорофилловые зерна в листьях вдвое крупнее, чем у обыкновенных мягких пшениц.

А что покажут скрещивания Персидской пшеницы с другими мягкими? Большинство растений вообще не дали семян, другие при высеве в следующее лето оказались бесплодными. Картина знакомая! Именно так и должны вести себя гибриды отдаленных форм, принадлежащих к разным биологическим видам. Наконец последняя проверка. По просьбе Вавилова цитолог станции Александра Гаврииловна Николаева производит подсчет числа хромосом в клетках персидской пшеницы. Ну, конечно же! Их оказалось 28, тогда как у мягкой должно быть 42! Но если персидская пшеница не относится к мягкой, то к какому виду ее отнести?

«Персидскую пшеницу надо выделить в отдельный биологический вид!» — решает Вавилов.

Решает, конечно, не сразу. Только в 1918 году делает этот шаг, и тогда многим показавшийся рискованным.

Ведь известно, что каждый ботанический вид объединяет огромное разнообразие форм. Персидская пшеница же была представлена одной-единственной. Выделяя ее в отдельный вид, Вавилов как бы утверждал, что должно существовать разнообразие еще не найденных форм персидской пшеницы. И ведь речь шла о пшенице, пристально изучавшейся уже двести лет и, казалось, настолько известной, что об открытии нового вида не могло быть и речи.

Но вот в 1922 году профессор Тифлисского университета П. М. Жуковский в горах Кавказа нашел посевы персидской пшеницы. Еще лично незнакомый с Вавиловым, Жуковский состоял с ним в деятельной переписке, заочно причислял себя и своих учеников к вавиловской школе. Он, естественно, поспешил прислать образцы Вавилову.

«Относительно Triticum persicum ваше определение верно, — отвечал обрадованный Вавилов. — Ваше открытие для меня особенно интересно, т. к. я вот уже 11-й год имею дело с персидской пшеницей. Скрещивали мы ее со всеми видами, многими разновидностями. Чем больше ею занимаюсь, тем больше любопытного. В шутку я говорил <…>, что у меня давно подготовлен целый роман с персидской пшеницей. Ее исследовали мы и цитологически, и анатомически, и гибридологически, и в техническом отношении. Мука из нее получается своеобразная, сладковатая, малого подъема, но очень вкусная»*.

Скоро выяснилось, что стойкость к мучнистой росе вовсе не отличает в целом этот вид. Гриб поражает отдельные разновидности и сорта, оставляя в неприкосновенности другие. И если единственный образец из коллекции селекционной станции Петровки оказался стойким, то было это исследовательским счастьем Николая Вавилова. Тем счастьем, о котором говорил Пастер: оно посещает лишь подготовленные умы.

5

До конца жизни Николай Вавилов будет следить за всем новым в области растительного иммунитета. Продолжит — пусть урывками — экспериментальные исследования; даже в своей квартире на подоконнике будет наблюдать болезни овсов. В 1935 году выйдет новый вариант его монографии. В 1940-м он выступит с большим докладом, в котором сформулирует основные законы естественного иммунитета растений.

Но даже в годы самой интенсивной работы над иммунитетом эта проблема не может поглотить его целиком. Он слишком часто отвлекается. То публикует совместно с О. В. Якушкиной исследование о физиологических свойствах некоторых форм овса. То его занимает межвидовой гибрид мягкой пшеницы с однозернянкой. То он отправляется в длительную экспедицию. То публикует очерк учения о прививках растений… Лишь в 1919 году он печатает монографию по иммунитету в разоренной типографии Петровки. Сам помогает набирать, брошюровать, переплетать книгу.

Но, возвращаясь к иммунитету, Вавилов мысленно беседует с Ильей Ильичом Мечниковым: соглашается, спорит, доказывает.

И через три года после смерти основоположника теории фагоцитов, склонившись над законченной уже рукописью «Иммунитета растений», Вавилов в последний раз перелистает ее и, прежде чем отнести на высший суд — Дмитрию Николаевичу Прянишникову, на титульном листе напишет:


Посвящается памяти великого исследователя иммунитета
ИЛЬИ ИЛЬИЧА МЕЧНИКОВА.


Он не знает, что история науки рядом поставит их имена.

«Основоположником учения об иммунитете вообще был И. И. Мечников; основоположником учения об иммунитете растений к инфекционным заболеваниям является Н. И. Вавилов». Эта выписка из редакционного предисловия к четвертому тому «Избранных трудов» Н. И. Вавилова.

Первая экспедиция

1

Он сильно качнулся и чуть не вылетел из седла. Инстинктивно вцепился в гриву. Едва успел пригнуться, пропуская над головой низко нависший острый выступ скалы. Второй, третий выступы пригнули его еще ниже, заставили уткнуться в теплую разящую потом шею лошади.

Тропа со звонким, каким-то веселым цокотом катилась назад. Потом цокот пропал, копыта лошади стали утопать в чем-то зыбком, нестойком, колеблющемся.

«Оврынг!» — пронеслось в голове.

Тропа пошла по искусственному карнизу, опирающемуся на вбитые в трещины деревянные колья и положенные поперек них жерди. От быстрого бега лошади колья ходили ходуном. Жидкая настилка из веток и камней то и дело обнажала скелет жердей и кольев, образующих крупные, зияющие пустотою квадраты.



Натыкаясь на них, лошадь нервно вздрагивала, замирала на миг и с громким ржанием прыгала вперед. Мячики мышц под ее лопатками прыгали быстрее.

Скала была справа. Слева — километровая пропасть. А внизу змеился Пяндж. В километре — тысяча метров. Он не удивлялся, что не может разглядеть верблюжью взгорбленность реки, что не слышит шума ее вечно бурлящих вод.

2

Почему именно с экспедиции в Иран я на Памир начал Вавилов исследование растительных ресурсов планеты? По его собственному признанию, этому помог случай.

Ведя наступление на Турцию, русские войска завладели значительной частью Ирана. Среди размещенных в его северных провинциях войск появилась массовая болезнь: у солдат кружилась голова, начинались судороги, многие теряли сознание. Полагали, что болезнь вызвана местным хлебом, но так ли это, точно никто не знал. Вавилову поручили выяснить причины болезни.

Вопрос о «пьяном» хлебе решился просто. Оказалось, что пшеница в Иране сильно засорена ядовитым плевелом. Отделить зерно от плевела — задача сложная. Вавилов решил, что местную пшеницу нельзя использовать для питания армии. На этом его официальная миссия и закончилась.