Элиза была, должна признаться, красивым цветком, но ядовитым. Своей тыльной частью она вертела так, что при одном только взгляде на нее кружилась голова. Спереди же вид у нее был просто провоцирующий. С самого нашего прихода она так и сяк исхитрялась сверкать ляжками из-под полурасстегнутого халата.
Подавая на стол цыпленка, она поставила тарелку сначала перед Венсаном, которого называла не иначе как \"голубчик\". Она терлась об него так нахально, что в конце концов я не вытерпела и сказала ей:
- Как вам не стыдно? Ведь за дверью ваш муж!
Она устремила на меня полный лицемерия взгляд и ответила самым что ни на есть простодушным тоном:
- Я не делаю вам ничего плохого. Ведь с первого взгляда видно, что вы своего мужа не любите. Ну а я не люблю своего. Так в чем же дело?
С этими словами она, перестав обращать на меня внимание, принялась отплясывать в ритме своего болеро - воздев руки, приоткрыв влажные губы, вперив взгляд своих жгучих очей в глаза Венсана и говоря ему:
- Знаете, кем бы я хотела быть?.. Той девушкой, которая танцует перед королем. В подземелье мается узник, она втрескалась в него по уши, а он - он ее не хочет…
Венсан слушал ее, держа в руке крылышко цыпленка, и пялился на нее восторженно, как младенец на новую игрушку.
- А я буду танцевать, танцевать, - приговаривала она, - пока мне не принесут на серебряном блюде его голову.
По-моему, Венсан даже захлопал в ладоши.
ЭММА (6)
Хорошенько подкрепившись цыпленком и вином, которое фермер делал сам из собственного винограда, Венсан посоветовал мне принять предложение Лизон и отдохнуть в супружеской спальне - единственной, кроме гостиной, комнате в доме, - поскольку тот чудик во дворе продолжал лупить, как глухой, и ремонт, похоже, грозил затянуться надолго. Я сразу поняла, что им обоим не терпится избавиться от меня, но ничего не сказала - да и что я, впрочем, могла сказать? Что я вру с самого утра и что нужно известить жандармов? И потом, я и вправду устала - я была по горло сыта граммофоном, и кривляньем этой девки, и болезненными уколами того, что сегодня, хочешь не хочешь, приходится назвать своим именем: ревность.
Оставшись в одиночестве за закрытой дверью, я долго сидела на краю кровати, такой высокой, что ноги у меня не доставали до пола. От этого я чувствовала себя еще меньше и неприкаянней. Я твердила себе, что мужчине, лишенному женщин на протяжении \"шести долгих лет\", вполне простительно поддаться чарам первой встречной, которая сама вешается ему на шею, что ненавидеть его у меня полно причин, но уж никак не эта и что, наконец, если бы я захотела, этой же ночью в фургоне или даже накануне в лесу мне не пришлось бы прилагать чрезмерных усилий, чтобы приворожить его так же успешно, как и она: один только взгляд, и моя песенка была бы спета. Но все эти доводы рассудка были напрасны: я слышала за дверью их перешептывание и чувствовала себя обманутой и преданной.
А потом я перестала их слышать, и это было еще хуже. Я так стремительно бросилась в гостиную посмотреть, что простыня наполовину съехала с меня. Их там уже не было. Смирившись, я закрыла за собой дверь в спальню и направилась было к кровати, но тут раздавшийся снаружи сдавленный крик заставил меня подбежать к окну. Сквозь щели в закрытых ставнях я увидела, что дом этой стороной выходит на просторы виноградников. Задрапированный как римский император, Венсан преследовал Лизон. Я слышала их смех сквозь неутомимый стук, производимый фермером.
Даже не дождавшись, пока ее догонят, Лизон уже полностью расстегнула свой красный халат. И просто-напросто дала ему соскользнуть с себя. Венсан точно так же поступил со своей простыней. Несколько мгновений они смотрели друг на друга, оба в чем мать родила, а потом бросились один на другого и, безумно хохоча, покатились по мягкой земле.
Они скрылись из виду, и я принесла стул и взобралась на него. Казалось, что они борются, как дети. Сквозь ставни я различала то ногу, то голову, выныривавшую из листвы. А вот то, что я видела или о чем догадывалась, когда хохот стих, одновременно терзало меня и завораживало. Особенно когда до меня стали доноситься бесстыдные стоны Лизон, вторя шедшим со двора ударам молота по наковальне, - мало-помалу те и другие полностью совпали. Говорят, будто женщины маловосприимчивы к подобного рода спектаклям. Но вы знаете не хуже меня: такое мог сказать только мужчина.
Несмотря ни на что, я нашла в себе силы оторваться от окна и покинуть спальню. Завернутая в простыню, с туфлями в руках я направилась во двор, чтобы забрать свою одежду, которая уже наверняка должна была высохнуть. Фермер у горна даже не взглянул в мою сторону Весь лоснящийся от пота, он лупил и лупил, высекая снопы искр, и время от времени, словно отвечая на какую-то донимавшую его мысль, издавал свое забавное горловое бурчание.
ЭММА (7)
Ближе к вечеру фургон был наконец готов к отъезду - правда, без ветрового стекла и правой дверцы, которую пришлось оторвать.
Венсан расплатился с фермером деньгами моего мужа. Он с решительным видом сел за руль, и тут я поняла, что он взял меня с собой не в качестве водителя, а в качестве заложницы. Впрочем, в том состоянии, в каком была я, это открытие уже не могло меня огорчить. Даже если бы он признался, что у него никогда не было бабушки, я и тогда не открыла бы рта.
Весь остаток пути до полуострова он почти не разговаривал со мной, разве что советовал придвинуться к нему поближе, потому что с моей стороны дверцы не было и он опасался, как бы я не вывалилась на очередном ухабе. Я не шевелилась. Порывы горячего воздуха трепали мне волосы и глушили все остальные звуки. У меня было такое чувство, что они отмывают меня от всего.
Перед мостом мы остановились. Солнце било в глаза. Заставы не было видно, однако Венсан все же забрался внутрь фургона и достал ружье, которое прятал в одном из ящиков. Мне пришлось снова сесть за руль. Он сказал мне:
- Я знаю, что не дает вам покоя, Эмма. Главное, чтобы из-за этого вы не наделали глупостей.
Это была просьба.
Пролив мы пересекли, никого не встретив. Сразу же после этого он приказал мне оставить главную дорогу, по которой мы ехали сюда позавчера, и свернуть на ту, что идет вдоль океана. На велосипедах по домам разъезжались купальщики. По обочине в лагерь отдыха возвращалась колонна детей - молчаливых, притомившихся после игр на свежем воздухе.
Мы остановились посреди дюн, над обезлюдевшим пляжем. Вышли на песок. Венсан, снимая мокасины, попросил меня подождать его - он хотел разведать местность. Я смотрела, как он в тенниске и брюках, выглаженных фермершей, идет к желтым скалам, в которых я часто играла в детстве и которые, Бог весть почему, называли Морскими Коронами. Быть может, он попросил меня подождать с единственной целью оттянуть момент, когда я пойду за жандармами. А может, он, напротив, давал мне последнюю возможность сказать им, что я убежала. Задаваться этими вопросами мне не хотелось. Я осталась его ждать.
Когда я, сидя на дюне в своем подвенечном платье, увидела, как он возвращается, солнце было уже красным шаром у самого горизонта и казалось, будто во всем мире не осталось никаких иных звуков, кроме криков чаек и рокота прибоя. Венсан опустился на песок рядом со мной. Надевая мокасины, он сказал мне, возбужденный, с горящими глазами:
- В бухте за скалой стоит на якоре большая белая яхта. Если мне удастся подняться на борт, она увезет меня далеко-далеко, на край света. И тогда никому и никогда меня не найти.
Он увидел, что у меня по щеке скатывается слеза. Сбитый с толку, он пробормотал:
- Да что с вами?
Не шевелясь, не глядя на него, я сказала:
- Возьми меня с собой.
Он вскочил как ужаленный и воскликнул:
- Как это?
Судя по всему, он подыскивал слова, которые могли бы урезонить помешанную. Но сумел найти только:
- А ваш муж?
На этот раз я повернулась и, гладя ему прямо в глаза, тихонько повторила:
- Возьми меня с собой.
Он энергично замотал головой, но я поняла, что за этим он лишь пытался скрыть свое волнение. Облитый пурпуром заката, он проговорил:
- Вам двадцать лет, Эмма.
Как будто я сама этого не знала. А потом он направился к фургону, который стоял чуть выше. Открыв заднюю дверь, он бросил мне:
- Как вы думаете, почему я вас до сих пор не трогал? Ни за что на свете я не лишил бы вас невинности!
С этими словами он исчез в \"гнездышке любви\" - наверное, чтобы взять ружье, которое было нужнее ему, чем мне.
Сжав кулаки, я поднялась и подошла к бывшей санитарной карете. Прислонилась к ее стенке, чтобы не видеть, как он отреагирует на то, что я скажу, чтобы не показать ему ярость, жившую во мне и заставлявшую звенеть мой голос. И выложила ему всю правду.
ЭММА (8)
Поговорим о моей невинности.
Если не считать свидетельства о среднем образовании и диплома Руайанской художественной школы, у меня за душой не было ничего, когда я год тому назад явилась в агентство и управляющий, господин Северен, принял меня на работу. Это был востроносый коротышка, который для пущей важности выпячивал грудь и при ходьбе по-петушиному подскакивал - наверное, чтобы казаться выше. До того я несколько раз встречала его на улицах Сен-Жюльена, но обращала на него внимание ровно настолько, насколько он заслуживал, то есть нисколько.
С первых же дней он всегда находил предлог, чтобы оставить меня вечером на работе позже других. То исправить макет, то переделать иллюстрацию - чего он только не придумывал. Поначалу он ограничивался комплиментом по поводу моего туалета или цвета глаз - что уже само по себе было мне неприятно, ведь чтобы посмотреть мне в глаза, он брал меня за подбородок, - но очень скоро он осмелел до того, что, бывало, шлепал меня по мягкому месту или трогал за грудь, утверждая, что делает это без задней мысли, потому что он, дескать, старше меня вдвое.
Давать отпор я не осмеливалась, но день ото дня все с большей тревогой ожидала конца рабочего дня, а по ночам мучительные воспоминания не давали мне уснуть. И не с кем было поделиться. Я была чересчур робка, чтобы иметь друзей, а родители - те ничего бы не поняли. В их глазах господин Северен был уважаемым человеком, которого им было лестно поприветствовать на улице и который в любом случае заслуживает нашей благодарности уже за то, что нанял меня.
Как-то ноябрьским вечером, когда дождь хлестал по стеклам, он обхватил меня за талию и попытался поцеловать. На этот раз я стала сопротивляться, но чем яростней я отбивалась, тем сильнее он распалялся - на мне уже затрещала одежда, и под конец я расцарапала ему лицо.
Мне удалось обежать вокруг своего стола и отгородиться им. На столе стояла единственная горевшая во всем зале лампа. Господин Северен, весь багровый, шумно дышал, и я, приводя себя в порядок, с испугом взирала на четыре кровоточащие полосы, которые оставила на его лице моя рука.
Отдышавшись, он злобно прошипел:
- Ах ты, вертихвостка! Ты знаешь, что мне ничего не стоит вышвырнуть тебя на улицу?
Он взял со стола проект объявления, который я только что закончила. Даже не взглянув на него, он разорвал его на четыре части и бросил на пол, сказав мне с гнусной, как оскал гиены, ухмылкой:
- Не пойдет!
Назавтра и в последующие дни повторялась та же история. При всех он сухо отдавал мне распоряжение остаться, чтобы закончить работу. А когда остальные уходили, являлся мучить меня. Невзирая на мои мольбы, он тискал меня, лез под юбку, нашептывал на ухо мерзости, и мне лишь огромным напряжением сил удавалось вырваться. После этого он рвал в клочки мои рисунки и приговаривал:
- Не пойдет.
Я пригрозила ему, что пожалуюсь самому патрону, который, к несчастью, никогда не бывал в агентстве. В ответ он лишь злорадно усмехался: кому, дескать, поверят, ему или мне? Меня примут за истеричку, только и всего. Не знаю, поймут ли меня сегодня - то была эпоха экономического развала, забастовок, безработицы. Мои родители, у которых я была поздним ребенком, были старые и почти без средств к существованию. Я боялась, что другой работы найти не смогу. И настал вечер, когда я дала заголить себя и завалить на свой же рабочий стол. Пока он брал меня, стоя, как зверь, между моими свисающими ногами, боль была ничто - я плакала от стыда.
Невинность?
На протяжении месяцев каждый вечер, то в агентстве, то у него дома - лиха беда начало, разве нет? - я укладывалась на спину, на живот, становилась на четвереньки, подчинялась всем его прихотям.
Мне не исполнилось и двадцати лет, а невинности во мне сохранилось не больше, чем в подстилке.
ЭММА (9)
- Мерзавец! Каков мерзавец! - возмущенно восклицал Венсан, в возбуждении меряя шагами фургон.
Наконец он сел, пытаясь взять себя в руки. Я подошла к нему, утирая слезы. Одного он не мог взять в толк:
- И ты за него пошла замуж?
Я печально ответила:
- Он этого потребовал. Перейти в его полное распоряжение. И потом, ты ведь знаешь, что такое маленький городок.
- Мерзавец! Каков мерзавец! - снова заладил Венсан. Не выдержав, я обвила его руками за шею:
- Ну так отомсти за меня! Накажем его!
Уж и не знаю как, но в порыве чувств я очутилась верхом на его коленях. Я целовала его, прижималась к нему и даже не заметила, как мои руки забрались к нему под тенниску. Как сладостно было касаться его кожи, как это было чудесно - испытать наконец желание любить! Да простит меня небо - утратив всякое целомудрие, я стонала ему в ухо:
- Пожалуйста, ну пожалуйста, сделай со мной то, что ты сделал с Лизон!..
Еще не вполне придя в себя после моих откровений, он какое-то время уклонялся, борясь с собственным желанием, но очень скоро я отыскала губами его губы, он сжал меня в объятиях, и я почувствовала, что его словно увлекает прорвавшим плотину потоком. Когда мы слились в поцелуе, все вокруг поплыло, и мы рухнули поперек койки. Одна его рука расстегивала у меня на спине подвенечное платье, другая с восхитительной властностью поползла по моим бедрам вверх. Я поняла, что моя песенка спета, и закрыла глаза.
Увы, почти тут же Венсан привстал и замер, вглядываясь в темноту за дверью фургона. Бесцветным голосом он спросил:
- Ты слышала?
Я не поняла, что именно. С горящими щеками, в задранном до пояса платье я стала вслушиваться вместе с ним, но не уловила ничего, кроме рокота прибоя. А он с испугом воскликнул:
- Собаки!
Он спрыгнул на пол и закричал, срывая со лба лейкопластырь:
- Они нашли меня! Окружают!..
И огляделся вокруг, как бы прикидывая, через какой выход удирать, потом его взгляд снова остановился на мне. На миг глаза его затуманились грустью и сожалением, и он пробормотал:
- Так наверняка будет лучше. Прощай, Эмма.
Когда он поворачивался к открытой двери, я вскричала: \"Нет!\" - и попыталась удержать его за ноги, но безуспешно. Я свалилась на пол, он выскочил наружу. Словно высветленная вспышкой судьбы, на глаза мне попалась лежавшая на матрасе двустволка лесника. Схватив ее, я поднялась и бросилась за ним вдогонку.
Перебираясь через дюну, он поскользнулся, и дистанция между нами сократилась. Спускаясь к нему, я кричала: \"Нет! Венсан, умоляю тебя!.. Остановись!\" - и растрепавшиеся волосы лезли мне в глаза. Он не остановился, даже не оглянулся. Я нажала на один из спусковых крючков. Не помню, чтобы я хотела этого. Я потеряла равновесие, - то ли запуталась в полурасстегнутом платье, то ли оступилась на своих шпильках, - и заряд ушел куда-то в сторону багрового солнца. Я впервые держала в руках ружье. Звук выстрела поднял в воздух с побережья тучу чаек и поразил меня не меньше, чем Венсана.
Теперь он стоял и молча смотрел на меня расширившимися глазами. Подходя все ближе и ближе, я молила его:
- Ты не можешь вот так бросить меня! После того, что я тебе рассказала! Это невозможно, понимаешь?
Над дюнами уже явственно разносился лай собак: он шел из соснового бора в глубине полуострова.
Не сводя с меня глаз, Венсан начал шаг за шагом пятиться по направлению к желтым скалам. С дрожью в голосе он крикнул мне:
- Они поймают меня, разве ты не видишь? Ты же отдаешь меня им в руки, малохольная!
Он пятился все быстрее, отчаянно размахивая перед собой руками, чтобы я отвернула ружье. Я прочла в его взгляде бешеное желание, чтобы я исчезла, чтобы меня никогда не существовало, и тогда нажала на второй спуск. Сквозь застилавшую глаза пелену слез я увидела, как выстрелом его отбросило назад, на груди расползлось кровавое пятно и он рухнул навзничь, раскинув руки крестом на песке.
Объятая ужасом, с ружьем в руках я окаменела. Вокруг внезапно воцарилась тишина. Не слышно было ни собачьего лая, ни криков чаек. Я не улавливала даже собственного дыхания.
ЭММА (10)
Не знаю, сколько длилось это небытие. Когда у меня достало сил, я отвернулась от содеянного, бегом вернулась к фургону, забралась в кабину и была такова.
Вот как все произошло. То, что я наговорила тогда - и жандармам, и унтер-офицеру Котиньяку, - ничего не стоит. Верно одно: я не знала - и не знаю до сих пор, - зачем стреляла. Может быть, чтобы не пришлось стреляться самой.
Продолжение вам известно лучше, чем мне, а то, что стало со мной, никому не интересно, но я считаю своим долгом ответить на все ваши вопросы, хотя последний из них, признаться, показался мне оскорбительным. На протяжении тех двух дней, что мы колесили по дорогам, Венсан ни словом не обмолвился ни о наследстве, ни о завещании - иначе у меня бы наверняка что-то отложилось в памяти. Единственным достоянием, которым он обладал помимо обаяния, оказавшегося для нас обоих роковым, было плоское золотое кольцо на левой руке - вы еще удивились, как это я его не заметила.
Я его заметила, причем с самого начала, как только он зажал мне ладонью рот. Потом я даже заговорила о нем с Венсаном: мне было удивительно, что оно оставалось у него все годы заключения. Отвечу его собственными словами: это обручальное кольцо его деда, а подарила его Венсану бабушка, чтобы не чувствовать себя вдовой. Забрать это кольцо у Венсана можно было не иначе как отрезав ему палец.
БЕЛИНДА (1)
Дело было в августе. Мне тогда шел двадцать четвертый год. А родилась я в сентябре - то ли 28-го, то ли 29-го, кто его знает. Меня ведь нашли в пляжном сарайчике, куда матрасы и шезлонги убирают. Мать, мертвая, лежала рядом. В одиночку меня рожала. И вопила я, малютка, \"уа-уа\", пока из сил не выбилась. Короче, в протоколе не долго думая записали: \"28-е или 29-е\". Мое имя всего два раза в жизни появлялось в газетах - тогда был первый.
За двадцать четыре года я, сама невинность, не дала повода говорить о себе. А когда прославилась во второй раз, то работала уже в борделе - но в каком! Первосортном, оч-чень популярном. Букеты в вазах - по 20 франков каждый. Ванные - у каждой своя - бирюзовой плиткой отделаны, а краны - из серебра! Постелька - пальчики оближешь! С балдахином и пологом, от досужего глаза со всех сторон прикрыта - для романтики и от комаров. Балкон - у меня, например, с видом на океан… И назывался бордель - \"Червонная дама\". Понятно, о каком говорю, а кому нет, тот вообще нулевка.
Я золотце высшей пробы: трудолюбивая как пчелка, а уж сладка - ну что тебе мед. Одно время, пока я в Париже жила, брала даже уроки французского - чтобы говорить покрасивше. Три недели дурью маялась по милости своего голубка, а такой он был пройдоха и пролаза, что мог запудрить мозги кому угодно, не то что невинной девочке, которая не знала, куда себя девать в сутолоке вокзала Монпарнас. Ну да, познакомилась я с ним именно там, когда приехала в Париж из Бретани. Сама-то я не бретонка: родной сарай с матрасами был у меня в Ницце. В Перро-Гирек я махнула повидать одну свою подружку по приюту: она там промышляла собой и хотела и меня пристроить. Имя у нее было Жюстина, кличка - Дездемона, а я звала ее Демона, потому что она была моей страстью. Благодаря ей я впервые словила кайф - у нас в спальне, в воскресенье днем. Мы с Демоной совсем разные: я высокая, худая, она маленькая, толстая, вдобавок еще и простушка, на все уступки клиентам готова. Обсудив с ней все дела и прощупав ее сводника после нашей прогулки по Перро-Гиреку, когда он пробовал зафрахтовать и меня, я поняла: это не для меня - и уехала. Гороскоп из \"Доброго вечера\" сулил Весам сплошные потери до следующего номера; но у Весов всегда равновесие, и едва я ступила на парижский перрон, как любовь всей моей жизни подхватил у меня чемоданчик - и этим все сказал.
Любовью всей моей жизни - с того первого взгляда и еще четыре последовавших года потом, - единственной и неповторимой, бурей страстей по ночам и ожиданием изо дня в день был он, Красавчик. Внешности не ахти какой - устоять можно; на голову ниже меня, но широкоплечий. И такой дерганый - даже во сне все ерзал. Комок нервов, и только. Мне тогда шестнадцать было, а по бумагам, что в приюте выдали, все восемнадцать; ему немногим больше - по крайней мере он так говорил. Потом-то я узнала из старой расчетной ведомости, что он себе шесть лет скостил. И я ему сказала, что он обманщик (пчелки ведь и ужалить могут - ж-ж и бац!), а он меня хрясь-хрясь за эту арифметику. Задал за нее жару, хотя на ту зиму жар мне был как раз впору, чтобы не замерзнуть, меряя улицу Деламбр. Такая холодрыга настала - у эскимоса задница и то теплее. Вино в витринах застывало. Ей-же-ей. Ну, короче, понятно. А кому нет - тот вообще нулевка.
В феврале обыватели залегли в свои склепы, у нас на улице рабочих отстреливали, и бывало, что всю вторую половину дня я ни разу не раскидывала ножек. Тогда-то Красавчик и решил вложить в меня свои капиталы, устроив на специальные занятия, чтобы я выучилась грамотно выражаться - как я и выражаюсь сейчас, сидя на чердаке дома номер 238 на бульваре Распад, с видом на кладбище. Учил меня - забыла, как же его звали, - пенсионер-чистюля: всегда при галстуке, воротничок накрахмален. \"Подлежащее, глагол, дополнение, точка\", - вдалбливал он мне. Жизнь у него сложилась хуже некуда: жена в тридцать лет попала под фиакр, а сын погиб годом раньше, обе могилы прямо под окнами, глаза мозолят; а тут еще и война… За уроки я платила услугами и оказывала их добросовестно в кресле перед уходом, но до конца он никогда не дотягивал - рыдал беззвучно, ударившись в воспоминания. Красавчик, похвалявшийся всегда тем, что никому ничего не должен, предложил старику деньги или другую оплату вместо меня, но тот отказался.
Когда моя учеба закончилась, мы, перелетные пташки, двинулись прямиком в мои родные края. Пожили в Каннах, потом в Болье. Я работала в гостиничных барах - ублажала подгулявших иностранных коммерсантов. На жизнь хватало, но не более того. На Красавчика весь этот юг наводил тоску. Он мечтал, чтобы я трудилась в забойном борделе штатно, как машинистка в Управлении железных дорог, и чтобы при этом была дамой и мундштук держала красиво - как Марлен Дитрих. Капля, переполнившая чашу его терпения, упала с другой стороны: его самого чуть не сцапали.
Нет, не за аморалку - хуже. Мне-то он говорил, что от военной службы освобожден - с сердцем у него, мол, неполадки. Как накайфуемся, так я сразу ухом к его груди - боялась: вдруг перегрузка? Тикало всегда как часы. В общем, врал он мне, ясное дело. И вот возвращается он как-то вечером в номер - мы тогда в Болье жили, в отеле \"Тамариск\", - и велит собирать вещи. А сам бледный как смерть. Оказывается, гадалка какая-то сказала ему, что французская армия преследует его по пятам. Короче, от службы он освобожден не больше любого курсанта, просто в свои двадцать лет и не подумал даже явиться по повестке на медкомиссию. Ей-же-ей. Потому его и трясло от южного неба, голубого, как мундиры: потому и к гадалкам он зачастил - в случае чего хоть опередить своих врагов.
Вот так мы и взяли курс на юго-запад, и попала я в бордель \"Червонная дама\" - это недалеко от Сен-Жюльена-де-л\'Осеан, в чудном местечке под названием коса Двух Америк - полуостров грез и красавиц сосен. В январе там воздух благоухает мимозой. А небо - прямо как южное, только еще и устрицы в придачу. Моя райская жизнь продолжалась не один месяц, пока Красавчика и впрямь не сцапали.
Как сейчас помню золотые воскресные денечки, когда моего Красавчика еще не забрали в солдаты. Жил он в Рошфоре в свое удовольствие и мог навещать меня, когда только пожелает. Он желал два раза в месяц, редко больше; приезжал в своем белом авто, но никогда не заходил в \"Червонную даму\" - это ведь ниже его достоинства. К тому же у нас он мог невзначай встретить офицеров в штатском. Да и Мадам, хоть и добрая женщина, не желала его видеть. Он ведь пустил в ход все свое влияние, чтобы устроить меня в ее заведение. Мадам брала на работу пташек только самого высокого полета - из тех, кто умеет держать себя в обществе, и прощебечет \"однако\" или \"но тем не менее\", и поддержит любой разговор на любую тему из утренней газеты, и в туалет улизнет с грацией графини из Виндзорского замка - короче, кто все эти штучки-дрючки всосал с молоком матери, как Мария Магдалена. А я и к концу своего обучения не поднялась выше табуретки \"Карлтона\", да и там продержалась всего два вечера, а потом сама увидела: никуда я не гожусь и меня отсюда погонят.
Но повторяю: я - такая душечка, не склочница, не завистница, всегда в хорошем настроении и, если уж совсем начистоту, во всем меру знаю - хоть эту мою меру сантиметром меряй. Мадам считала меня малость простоватой, однако быстро переделала на свой лад. Я одевалась как ей нравится - не спорила, говорила выбирая выражения, не трясла больше своими прелестями, как качалки с улицы Деламбр, - в общем, почти воплотила мечту Красавчика, с курением мундштука включительно. Но тем не менее Мадам не желала его принимать. И когда он приезжал за мной по воскресеньям, то ждал в саду.
Он возил меня обедать в самый шикарный сен-жюльенский ресторан - \"Морская даль\", где подавали фирменное блюдо, омаров, а столики стояли на открытой веранде с видом на гавань. После обеда - прогулка. Я его как сейчас вижу: в белом костюме из ткани альпака, в белых туфлях, на голове канотье, в зубах гаванская сигара - весь из себя важный, надутый, как король. Я, довольная, шла следом, отступив на шаг, по величественной пальмовой аллее, тянувшейся вдоль океанского побережья; тоже в белом, только шелковом костюме, в белой шляпке, под зонтиком - оберегая от загара мое лилейно-белое личико. Красавчик, как всегда, был чем-нибудь озабочен.
- Нет, это вранье - что бы там ни финтили!.. - кричит он, вдруг повернувшись ко мне. - Тьфу, видела бы ты свою рожу! - И строит блаженную гримасу Минин, подружки Микки-Мауса. - Эх, хрен-блин? - негодует он и - хрясь меня, хрясь, чтобы успокоить нервы.
Но я знала: в глубине души он меня любит. Иногда мы ездили с ним на машине к скалам у бухты Морские Короны. Там бывало людно только в разгар лета. Мы переодевались в купальные костюмы на бретельках, модные в ту пору, и он учил меня плавать. Сам он плавать не умел.
- Случись кораблекрушение - как мне быть? - орал он во всю глотку. - Да плыви же ты, чертова кукла! Нет, вы только посмотрите на эту дуру! Плыви, тебе говорят! Хватит воду хлебать!
Наконец, наоравшись до тошноты, он выдыхал: \"Тьфу, зараза!\" - на три тона ниже и макал мою голову: мол, чтоб ты утонула.
Возвращение в \"Червонную даму\" было для меня тяжкой мукой. Он даже не выходил из машины поцеловать меня: сидел за рулем своего открытого \"бугатти\" холодный, как прошлогодняя зима, и злющий до безобразия. Он всегда оставлял меня у входа в бордель, в глубине сада. Эта дверь так и стоит у меня перед глазами: массивная, из полированного дерева, старая-престарая. А рядом, на стене, медная табличка не больше моей ладони с изображением дамы червей. Сразу и не догадаешься, что здесь - бордель.
Я плакала. Обойдя машину, я подходила к нему, чтобы он сказал мне хоть что-нибудь на прощание.
- Ты ведь приедешь опять в воскресенье, правда? - спрашивала я сладким, как я сама, голосом.
- Там видно будет… - отвечал он, отцепляя мои пальцы от лацкана пиджака и снимая с рукава пылинку.
А я - я уже знала, что изведусь за эти бесконечные дни ожидания, и ревела ревмя.
- Ты будешь думать обо мне? - спрашивала я.
- Буду, буду, а то как же, - отвечал он и нажимал на клаксон, чтобы покончить с моими стенаниями.
Он обычно долгих бесед не вел - ну разве что когда учил меня жить, да еще в первое время, в номере за стеной монпарнасского кабачка, который он велел мне снять.
Единственным мужчиной среди обитателей \"Червонной дамы\" был двадцатилетний рубаха-парень: он работал за всех разом - и за сторожа, и за повара, и за бармена, и за настройщика пианино, и за чистильщика обуви, и даже свет за всеми гасил: он был наперсником всех девиц и любимчиком нашей Мадам. Росточка небольшого, силы тоже не ахти какой, зато владел приемами японской борьбы. Рассказывали, что однажды вечером, еще до моего появления, он один уложил пятерых, причем в мгновение ока. Его прозвали Джитсу. Джитсу всегда разгуливал босиком, в коротком кимоно из тонкой материи; на голове - повязка, талия перехвачена широким черным поясом.
Он-то и открывал мне дверь, когда Красавчик прощально сигналил. Я полными от слез глазами провожала машину до самых ворот - с каждым разом все горестнее; Джитсу надежной дружеской рукой поворачивал меня за плечи и уводил в дом, приговаривая на ходу: \"Ну-ну, мадемуазель Белинда, не надо доводить себя до такого\"; и в его голосе звучало участие, каким славятся уроженцы Шаранты.
Но это была минутная слабость: моя оптимистическая натура побеждала ее. Я говорила себе, что Красавчик просто ангел, если не жалеет своих воскресных дней, обучая меня плаванию; что при всех своих недостатках он в миллион раз порядочнее всего этого стада козлов-сводников, включая и кровососа моей перро-гирекской подружки, что… - словом, все то, что говорят себе разини вроде меня, впав в любовную горячку, тут уж на мелочи не размениваются.
Да разве могла я тогда подумать, что свет дней моих кончит военным трибуналом, который приговорит его к пожизненному заключению?
Началось все с того, что в Рошфоре его схватили морские пехотинцы; но служить на море не отправили, а, хорошенько измочалив месяца за три, упекли в пехоту, в Мец. Вот что он написал мне оттуда:
\"Дорогая моя Жоржетта!
(Это мое настоящее имя.)
Я больше не придуриваюсь. Все время, на шухере. Жратва так себе. Пришли передачу и деньжат. Если можно, сфотографируйся голой. Покупатель имеется. Как вспомню тебя, так вовсю балдею.
Твой несчастный Эмиль\".
(Это его настоящее имя.)
В следующий раз он написал вот что:
\"Дорогая моя подруга!
Я тут лижу сапоги, чтоб меня считали больным. Один дружок из Рена сказал, что таких посылают служить в разные края. Не забудь насчет деньжат. Фотографии понравились - пришли еще. Скажи фотографу, пусть повиднее щелкнет твою задницу. Тут все офигенно балдеют от тебя.
Твой несчастный служивый\".
Его отправили в госпиталь, в Рен: приятель из Бастилии размозжил ему прикладом - по его просьбе - два пальца на ноге. Ходить в строю он больше не мог. Я гордилась его мужеством; а от мысли, на какие страдания он себя обрек, лишь бы быть поближе ко мне, заливалась слезами в постели. Потом он написал вот что:
\"Лапуля!
Я тут чуть не умер. Жратва - одни помои. Не забудь про деньжата. Боюсь, Гитлер развоюется не на шутку, и на бойню станут посылать и больных. Твои последние фотки - просто дрянь. По-моему, тебе надо выглядеть по-бордельнее. Ты должна изобразить такой балдеж, чтобы они на фиг в отрубе все валялись.
Твой дорогой голубок\".
Так выпали мне и счастливые месяцы. Красавчик писал мне каждую неделю. Утром по четвергам или пятницам Джитсу, широко улыбаясь, приносил мне прямо в комнату конверт с пометкой \"Полевая почта\". Несмотря на грубости - подумать только, и этот человек нанимал для меня преподавателя! - и орфографические ошибки, которые были исправлены, письма казались мне очень милыми, в них чувствовалась затаенная печаль. Ну конечно, все наши захотели их почитать, но я им наотрез отказала, кроме африканки Зозо, и то из-за фотографий: я ведь мало что смыслила в тонкостях этого дела.
Мой фотограф - очкастый старикашка, снимавший свадебные и школьные церемонии на косе, - кумекал в нем еще меньше моего. Несмотря на сумму, которую я ему уплатила и о которой ни слова не сказала Красавчику, чтобы не наводить на него тоску из-за того, что мы так разорились, старик считал мой заказ ерундой и душу в него не вкладывал. А Зозо, знойная и стройная дочь саванн, освоила науку позировать, когда прибыла в Марсель. Она охотно поделилась опытом, так что получилась целая фотосерия - по-моему, как раз в их свинском стиле, - но все карточки пришлось порвать за ненадобностью: Красавчик, едва встав на свои восемь пальцев, ринулся насиловать какую-то малолетку - во всяком случае, ему предъявили такое обвинение - и на этот раз влип основательно.
Понятно, что я слегла. Полупомешанную, меня отнесли в комнату и целых две недели кололи снотворное.
БЕЛИНДА (2)
Когда я стараниями нашего лечащего врача, господина Лозе, стала выздоравливать, на том самом балконе с видом на океан, Мадам уведомила меня, что Красавчик получил срок до скончания своего века.
Сначала его посадили в крепость в Лотарингии. Вот что он написал оттуда:
\"Моя бедная Жожа!
Я такой хххх. Боже милостивый хххх. Судьба. Забудь, что хххх. Бац хххх мою жизнь.
Твой хххх\".
Потом цензура стала вымарывать все подряд. Я получала белые листки в черную полоску.
Я стала понемногу работать, но так, без задора: от моей улыбки впору было повеситься. Получала я теперь столько, сколько вовек не зарабатывала: видно, подружки добавляли каждая от себя. И от этого я стала плакать еще чаще, просто не просыхала от слез.
Молиться я сроду не умела - даже в приюте после мессы меня будили крестом и прочей церковной утварью. Но в конце концов, когда все хором во главе с Мадам стали убеждать меня, что своей молитвой я могу помочь Красавчику, как-то воскресным вечером я отправилась-таки в сен-жюльенскую церковь, поговорить со Святой Девой. Я поставила перед ее иконой восковую свечу и сказала, что мой друг ни в чем не виноват, что благодаря ему я попала в такое заведение, о каком и не мечтала, что он учил меня плавать, когда мы ездили к Морским Коронам, и его заслуга тем выше, что сам он плавать не умел, - в общем, все в таком духе. Я плакала так горько, что Пресвятая Дева и сама прослезилась. Я просила прощения за занятия проституцией, - что поделаешь, таково мое призвание, - и она, конечно же, поняла меня и простила.
А на следующий день - хотите верьте, хотите нет - Красавчика перевели в Крысоловку - крепость на острове прямо напротив Сен-Жюльена. Ее как раз видно с верхней площадки маяка. Каждое воскресенье, прихватив с собой одолженный у подружки театральный бинокль, я карабкалась вверх по винтовой лестнице - ровно двести двадцать ступеней. Я мало что разглядела: каменные стены и черные дыры, но это все же лучше, чем ничего. А по пятницам, вечером, я вместе с Джитсу отправлялась в гавань - посмотреть, как отчалит лодка, доставлявшая в крепость еду и ивовые прутья. Да, моего херувимчика заставили плести корзины. Я не раз пыталась подкупить охранников, чтобы передали посылку, но никто из них не согласился.
Мне удалось увидеть Красавчика лишь один-единственный раз, и я тогда не знала, что он окажется последним. Удалось это, как всегда, благодаря Мадам. Она переговорила с одним молодым офицером в штатском - он был знаком с племянником одного генерала, а этот генерал, пользовавшийся доверием у коменданта крепости в чине капитана, потерял сон из-за одной местной красотки, промотавшей все деньги своего муженька, торговца кожаными изделиями, в казино Руайана. Я дала ей тогда пять тысяч франков, чтобы она расплатилась с долгами. Спустя несколько дней, когда мы, накинув пеньюары, сидели на кухне и полдничали, Мадам, тяжело вздыхая, подала мне пропуск. Она совсем не одобряла безумств, которые я творила ради своего Красавчика.
К тому времени я не видела его целых два года. Мне было тогда девятнадцать. Пока мы плыли к крепости - а плыли мы минут сорок пять, - я все стояла на носу лодки, не замечая летевших вокруг брызг. Одета я была во все черное, будто вдова.
Мы встретились в большом зарешеченном коридоре. Его ввели, мы сели на стулья по разные стороны перегородки. Я ожидала увидеть скелет, но Красавчик ничуть не изменился - вернее, даже округлился и разрумянился. Впрочем, он сказал, что кормят здесь хорошо и что он лизал сапоги всем подряд ради добавки, - в общем, эту тему можно закрыть. Его обрили наголо, и я сказала, что так он выглядит еще солиднее, но он раздраженно заметил, что и эту тему можно закрыть: убыток он возмещает завивкой шевелюры на своей штуковине.
На свидание нам отвели двадцать минут с правом дважды поцеловаться. Но он этим правом не спешил воспользоваться. Он вообще едва смотрел на меня, усиленно надзирая за своим надзирателем, находившимся в десяти шагах от нас. Наклонившись вперед, Красавчик говорил со мной заговорщицким шепотом, судорожно торопясь уложиться в убегавшие минуты. Я тоже наклонилась вперед, прижавшись лбом к решетке, но половину сказанного так и не расслышала.
Он прекрасно понял, что я не в восторге от его деятельности.
- Блин, да говорю же тебе, что я не виноват! - шептал он. - Ну ты же меня знаешь: все ляльки и так мои - только свистну. Да на кой мне нужно было ее силой брать?
- А меня ты разве не силой взял - в первый-то раз? - напомнила я.
- Тебя - другое дело. Тебя я по любви, - ответил он.
Тут я, само собой, размякла и клюнула на его треп. В общем, началась старая песня: \"Вкалывай, поняла? Вкалывай! Чтобы вылезти отсюда, нужны бабки\". Я не поняла, что он такое затеял, но спросить побоялась - еще, чего доброго, охранник услышит. Впрочем, Красавчик сам объяснил:
- Ты только зашибай монету, остальное - моя забота. Когда понадобится, дам знать.
Мне настойчиво советовали не тянуться к нему через перегородку до конца свидания, но, поскольку оно кончилось во всех смыслах, я положила свою руку на его, сделав знак глазами: мол, можешь на меня рассчитывать.
Он удалился тем же коридором, каким пришел, так и не поцеловав меня. Все ясно: он теперь думает только о себе, и даже если вылезет из этой крысиной дыры, как прежде у нас уже не будет, и сама я не прежняя. Разошлись наши дорожки. На обратном пути в гавань я, откинув вуалетку, подставила лицо всем ветрам. Нет, мне даже не было горько. Только немного пусто на душе.
Ошибается, однако, кто думает, что я, охладев, решила бросить свою любовь в беде. Я не какая-нибудь там вертихвостка. Тем же вечером я, надев длинное платье цвета слоновой кости, с вырезом на спине до самой развилки на заду, уложив волосы локонами а-ля Грета Гарбо, обвесившись всей своей бижутерией и убийственно накрасив губы, спустилась в зал \"Червонной дамы\", где под сверкающими хрустальными люстрами превратилась в старую добрую Белинду, по случаю чего Мадам предложила выпить шампанского.
Последующие четыре года начиная с того вечера я без устали трудилась каждую ночь, отдавая себя без остатка, и экономила на всем, лишь бы собрать на побег Красавчику. Правда, вспоминая о нем все реже и реже, я дошла до того, что влюбилась в другого и кайфовала в его объятиях, но я никогда - да покарает меня огнем, если я вру. Пресвятая Дева, которая простила меня однажды, - никогда не забывала о данном ей обещании.
Я наряжалась как принцесса; меня окружали страстные обожатели и роскошь; меня не касалась мирская суета, я была так счастлива в эти годы, а дни летели до того похожие один на другой, что все воспоминания перемешались. Помнится парусник в океане - бело-голубой треугольник, я наблюдала за ним с балкона комнаты. А еще бал-маскарад. И чарльстончик: \"До прихода мамочки - ни-ни!\". Дикий хохот на кухне во время традиционных полдников. И путешествие в поезде в Баньоле, к умирающей Демоне. Я тогда опоздала. Париж, вечер, огни ярмарки. Еще поездка в Кассис - это около Марселя - на восемь дней с одним судовладельцем. Мадам пожелала взять меня с собой в качестве компаньонки. А еще розыгрыши с двойняшками - Ванессой и Савенной из \"Червонной дамы\", когда их еще не научились различать. Каникулы за казенный счет. Война в Испании. Маяк, куда я больше не поднималась.
И вот однажды утром Джитсу обнаружил в почтовом ящике у ворот письмо без штемпеля. Адресованное мне.
В нем говорилось:
\"Мадемуазель!
Я должен передать вам важное известие от одного человека. От кого - сами знаете. Нужно тридцать тысяч. Сможете больше - еще лучше. Жду вас сегодня вечером, в семь, у шлюзов канала Мено. Я буду сидеть с удочкой, в красной косынке на шее.
Привет\".
Мадам отправилась за моими деньгами - она хранила их в банке - ближе к вечеру. Я могла бы больше, но она предупредила:
- Дашь этой гниде хоть на сантим больше, выплачу все, но тогда собирай чемоданы.
Происходило это в начале августа. Было еще совсем светло, когда Джитсу повез меня в нашем служебном \"шенаре\" к шлюзам. Тип в красной косынке, свесив ноги, сидел на берегу канала в полном одиночестве: в руках длинная удочка. \"Рыбак\", не вставая, велел мне положить деньги - я их в газету завернула - в корзину для рыбы. Но я деньги сразу не выложила. Взгляд у него был настороженный, зажатый в зубах окурок трясся - можно подумать, этот тип увидел страшную угрозу для себя.
- Я три года сидел вместе с Красавчиком и возвращаться туда не хотел бы, - сказал он. А затем добавил: - Через несколько дней он рвет когти. Когда сможет, встретится с вами, но будет это не скоро. Велел вам не беспокоиться.
Я поинтересовалась, чем этот тип докажет, что прислан моим дружком и не прикарманит денежки.
- Положили бы вы их куда я просил, так давно бы уже убедились, - ответил он.
На дне корзины для рыбы не было и намека на рыбу, зато лежала сложенная вчетверо пачка из-под дешевых сигарет. Вот что написал на ней Красавчик:
\"Жожа!
Если увидеться больше не суждено, помни, что твой Эмиль счастлив в дальних краях благодаря тебе. Смотри не проболтайся, потому что, если я влипну, мои ребята тебя прибьют. Это я тебе обещаю\".
\"Что ж, в конце концов так даже лучше\", - подумала я. Напиши он что-нибудь менее хамское, я бы тогда пластом легла, чтобы еще больше ему помочь - уж я себя знаю. А так, выходит, меня бросили. Я разорвала его бумажку, стараясь касаться ее как можно меньше, и выбросила обрывки в воду.
БЕЛИНДА (3)
Все, что я рассказала - словом, история моей жизни до нового поворота в судьбе, - завершилось в пятницу. А в следующую пятницу, ближе к вечеру, сирены в крепости завыли так, что даже у нас слышно было. Особенно с моего балкона.
Я послала одну свою подружку разузнать, что случилось. В жилах этой голубоглазой блондинки текла кровь русских царей - по материнской линии. А по отцовской ей достался акцент обитателей Монмартра. По крайней мере в главном. Временами славянская кровь воевала с кровью викингов, а в парижанке сквозила Овернь, но до полного финиша дело не доходило. Подружку мою звали Мишу, для клиентов она была Ниночка. Мишу вернулась очень скоро, разузнав главное: по городу, на потеху жителям, рыскали солдаты - из Крысоловки сбежал заключенный. Кто и как именно - неизвестно.
- Помяни мое слово - тебе его больше не увидеть, - сказала она мне, выходя из комнаты.
- Ну и ладно, я от этой чумы теперь излечилась, - ответила я.
На следующий день - никаких известий. Еще день, воскресенье, - и опять ничего нового, не считая хандры, которая на меня накатила; а с чего - сама не знаю. Интересно, каково ему теперь там, среди топей полуострова? Ведь он в тазик с водой и то с дикими воплями ноги окунал: то ему горячо, то холодно. Уж не раз взвыл, наверное. И мне вдруг вспомнилась наша первая встреча, всякие дурацкие штучки. Думаете, так просто спросить у косорылого и явно косоглазого типа, как его зовут, и услышать в ответ: \"Красавчик. Меня зовут Красавчик\". И даже не улыбнуться - как можно! Кстати, улыбался он безобразно. До сих пор вздрагиваю всякий раз, услышав о чьей-нибудь криворотой или кособокой ухмылке.
Но тем не менее в понедельник, ближе к вечеру, я отправилась за своим заказом - флаконом духов: я тогда предпочитала \"Букетик цветов\" фирмы \"Убиган\"; а там как раз парикмахерша - не хочется даже вспоминать эту мымру, но что поделаешь, - щебетала без умолку своим писклявым голосом, пересказывая все последние сплетни клиенткам, да еще с такими ужимками, каких устыдилась бы самая последняя дешевка из числа сестер моих меньших с улицы Деламбр. За глаза парикмахершу все звали Трещотка, а вообще фамилия ее была то ли Бонфуа, то ли Бонифе - я уж теперь не помню. Короче, время садиться в тюрьму и время выходить из нее, а мне - цвести остаток лета: от нее я узнала, что посты на полуострове сняты, а мой беглец уже, должно быть, охмуряет испанок. Сказать, что на душе у меня полегчало, - не то слово. Так полегчало, что легче перышка стала. Того и гляди ветром унесет.
Но чтобы удержать меня на земле, судьба тем же вечером - вернее, почти в полночь - нанесла мне удар в самое сердце. Обслужив клиента, я как раз пошла в ванную освежиться. Вдруг без стука является Джитсу - физиономия самая трагическая - с сообщением от Мадам: Красавчик сидит внизу, на кухне, у него ужасная рана. Я бросилась к двери, накинув на ходу черный шелковый пеньюар. Последние пуговицы я застегнула, уже сбегая с парадной лестницы. Внизу, в гостиной, под сиянием люстр вальсировали кавалеры во фраках. Проскочив через нижний холл - Джитсу следом, - я спустилась в кухонное помещение.
Наша кухня была старинная, добротная, с надраенными, как на корабле, трубами и начищенными до блеска плитами. В центре стоял массивный стол из орехового дерева, который каждые два дня натирали воском, вокруг него - разномастные стулья. На одном из них - выдвинутом - сидел мой каторжник. Его окружали Мишу, Зозо и Мадам. Взглянув на него, я остолбенела: грязный, изможденный, на груди - о ужас! - запекшаяся кровь. Но онемела я не от этого - это я ожидала, - а от другого: передо мной был не Красавчик.
На мое счастье - то ли случайное, то ли роковое, уж не знаю, - первой заговорила Мадам.
- Так это и есть твой кадр? - подозрительно спросила она.
Мадам ведь видела его всегда лишь издалека, из окна, когда он поджидал меня в саду. Я промолчала, и тогда она заметила:
- Тюремная жизнь сильно изменила его.
Сидевшего на стуле я сроду не видела. И что меня поразило, так это устремленный на меня взгляд: просящий, умоляющий. Любому стало бы ясно, в чем тут дело: незнакомец вот-вот копыта откинет со страху, что я его выдам. За несколько секунд в таких вот черных глазах много чего можно прочитать. Еще не вполне опомнившись, я как в полусне сказала:
- Отведите его ко мне наверх.
Зозо и Джитсу подхватили его под руки - самому ему трудно было идти. Высокий, широкоплечий, ноги как ходули. На нем была тенниска, брюки и мокасины - по-видимому, белого цвета. На вид я дала бы ему лет тридцать. Поскольку повели его к двери, возле которой я, как вошла, так и осталась стоять, Мадам сказала: \"Только не по парадной лестнице, пожалуйста\". Сама она уже сняла трубку телефона, чтобы вызвать врача.
Ступенька за ступенькой незнакомцу помогли подняться по лестнице, довели до моей комнаты и уложили на кровать. Он не жаловался, хотя я ясно видела, что ему больно. Я осталась с ним наедине на добрую четверть часа. Он закрыл глаза. Он молчал. Я тоже.
Пока господин Лозе, наш доктор, делал все, что надо, я стояла на балконе, вглядываясь в ночную тьму, в голове у меня все перемешалось. Закончив, доктор сам вышел ко мне, застегивая на ходу пальто, накинутое прямо на пижаму.
- Я выковырял из него все дробины, какие обнаружил, - сообщил он. - Парень крепкий. Через пару дней поднимется на ноги.
Мне показалось, что доктор хотел добавить еще что-то, но передумал: человек он очень осторожный. А хоть бы я и укрывала упорхнувшую из крепости птичку, ему-то что?
- Да ты не переживай, дробь мелкая, - вот и все, что он сказал:
Когда он ушел, я закрыла за ним дверь и, прислонившись к косяку, повернулась лицом к балдахину. Глаза раненого были открыты, голова покоилась на двух подушках, обнаженная грудь перевязана широкими бинтами, а взгляд повеселел.
- Кто вы такой? - строго спросила я.
- Сообщник Красавчика, - ответил он.
Тогда я, раздвинув занавески, подошла поближе и спросила уже мягче:
- Вы с ним виделись?
- Он уже три дня как сбежал, - ответил он, опустив на свои черные глаза бахрому ресниц.
Я села на край ложа, ожидая услышать продолжение. Как сейчас помню его лицо: красивое, с правильными чертами. Он долго-долго смотрел на меня, прежде чем заговорил снова. Я почувствовала, что передо мной какое-то прекрасное и недоступное существо. Ей-же-ей. В конце концов, не выдержав, я первой отвела взгляд.
БЕЛИНДА (4)
\"В прошлую пятницу, когда тюремные сирены завыли на всю округу, - начал рассказывать этот сильный парень, - я, разрезав надвое камеру от футбольного мяча, натянул половинку себе на голову, чтобы походить на обритого каторжника. Затем, надев кожаную куртку, мотоциклетный шлем и очки, я оседлал свой мощный английский мотоцикл, который приобрел две недели назад, а бредил им с пятнадцати лет, и помчался в сторону полуострова, чтобы найти вашего возлюбленного раньше его преследователей.
Вы, конечно, спросите, как я узнал о его побеге. А вот как. Дело в том, что туманными ночами меня тянет посидеть за кружкой крепкого пива под грустные воспоминания об ушедшем детстве, о котором так хорошо рассказывала моя бабушка, или послушать, как о нем тоскуют другие. И до чего же знакомы мне эти речи! Я безошибочно узнаю - даже если не могу сосредоточиться, как, похоже, сейчас, - по шепоту историю о клятвопреступлении, по бормотанию - о предательстве, по вздохам - о бесчестии.
Однажды вечером, особенно тоскливым, одиноко сидя в заднем зале \"Нептуна\", круглосуточно открытого портового бистро, я невольно подслушал тайное совещание двух подвыпивших незнакомцев. Нас разделяла лишь тонкая перегородка из зернистого стекла, но они не обращали на меня никакого внимания, а я не мог разглядеть их лиц. Единственное, что я могу сказать: у того, кто изливал душу, голос был заунывный, а шея обернута чем-то ярко-красным - это было видно через стекло, - наверное, косынкой. Он говорил о побеге, об украденной лодке, о подкупленных охранниках. А еще - о заключенном с безобразной, как шрам, улыбкой. Говорил он и о вас. \"Необыкновенная девушка: глаза цвета моря, тело нежное, как персик; такие делают нашу жизнь сказкой - силою наших денег и своей любви\", - так он сказал. А вообще он злился на себя за то, что пообещал помочь какому-то типу по кличке Красавчик, и добивался от своего собутыльника лишь одного - согласия на нарушение уговора. Вот и вся история. Когда же в пятницу завыли сирены, я сделал то, что должен был сделать тот, которого я совсем не знал, но знал, что он этого делать не станет.
Я домчался на своем метеоре до опушки леса, о котором упомянул незнакомец. Этот лес стоит среди равнины, в окружении виноградников и пастбищ. Воздух был свеж, закатные лучи пронзали листву деревьев. Опершись о мотоцикл, я прождал около часа, терзаемый сомнениями: а вдруг я ошибся и место встречи совсем не здесь? Но вот тишину наступавшего вечера нарушил какой-то шум - поначалу до того слабый, что я даже не мог понять, откуда это, но шум, нарастая, начал очень быстро приближаться к лесу. Это лаяли собаки.
И почти тут же под треск раздвинутой сухой поросли, окаймлявшей опушку, передо мной возникла фигура беглеца. Голова его была обрита наголо. Он обливался потом, задыхаясь так, что его скрючило. Увидев меня, он упал на колени без сил. Насколько я понял, это отребье и гнавшуюся за ним свору разделяло минуты две, не больше. Я бросил ему свою кожаную куртку, шлем и очки.
- Снимай свои шмотки и надевай мои. Быстро! - велел я ему.
Мы молча переоделись, поменявшись всем, вплоть до носков. Лай приближался. Когда я окончательно принял вид беглеца, а он - мотоциклиста, я сказал ему:
- Теперь бери мотоцикл, я отвлеку преследователей.
И только тогда, переведя дух, Красавчик одарил меня невероятно благодарным взглядом.
- Никогда не забуду, что ты для меня сделал! Никогда! - воскликнул он.
- Я сделал это не для тебя, тварь! - ответил я с гневом в голосе. - А для Белинды - той самой, которую ты называл своей, а отдал в бордель, другим!
От этих слов он окаменел, открыв рот от удивления; но страх взял свое, и мгновение спустя беглец уже сидел на мотоцикле. Однако, прежде чем нажать на газ, он обернулся ко мне и, сверкнув налившимися кровью глазами, бросил: - Тогда она твоя, парень. Ты ее заработал. И он на всей скорости помчался по лугу. Куда? К первой попавшейся дороге - хоть проселочной, хоть шоссейной, лишь бы увела подальше отсюда. А я, в мокрой от пота рубашке, в едва доходивших до щиколотки брюках и ботинках тюремного образца, подождал, пока он скроется из виду, а затем, пожелав себе удачи, ринулся изо всех сил в обратную сторону, вдоль леса; вслед мне уже несся лай собак\".
Когда бедняга закончил свой рассказ, я ей-же-ей и без того была слегка ошарашена, а он еще, как на грех, вперился в меня влюбленными глазами.
- Значит, ты меня знаешь? - спросила я, тая от его взгляда.
Сама-то я его той ночью первый раз в жизни видела - это уж точно. А он мне на это, как-то смущаясь, ответил:
- Я часто ходил за вами следом, когда вы бывали в центре города, но всегда тайком, не решаясь подойти и заговорить.
Тут я совсем растаяла. Я взяла его за руку. Ладонь была горячая и мягкая.
- А кто в тебя стрелял? - спросила я.
- Одна новобрачная. Она как раз отправилась в свадебное путешествие, - тихо вздохнул он. - Целые сутки прятался я на болоте, а потом остановил ее фургон и попросил подвезти, но тут…
Но тут с нижнего этажа раздались шум и крики, и мы оба всколыхнулись. Незнакомец приподнялся на кровати, не сводя тревожного взгляда с двери комнаты. Я подала ему знак не двигаться, а сама вышла на лестницу посмотреть, что там такое внизу. Вот ужас! Большую гостиную заполонили солдаты в серой форме и касках до самых глаз. Держа винтовки обеими руками, они сгоняли наших обитательниц и посетителей под сверкающие люстры зала под зычный голос командовавшего ими скота - лейтенанта Котиньяка: он взирал на зрелище страшными глазами, скрестив руки на груди. А зрелище напоминало переполох в курятнике.
Никогда еще - то есть никогда еще на памяти проститутки, почившей или ныне здравствующей, - на \"Червонную даму\" не обрушивался такой позор. Мадам была готова рвать и метать. Я видела, как она вцепилась в рукав офицера с криком:
- Лейтенант, в чем дело? Бы же знаете нашу репутацию!
А он, сбросив ее руку, крикнул в ответ еще громче:
- Вот именно!
Мадам бессильно упала на диванчик, не отпуская от себя, однако, верного Джитсу: ему и десяток головорезов нипочем. \"Ну-ну, Мадам, не надо доводить себя до такого\", - успокаивал он ее, как мог.
Услышав приказ Котиньяка: \"Обыскать весь сарай!\", я не долго думая в три прыжка очутилась снова в комнате, вытащила беглеца из своей постели, сгребла в охапку его тенниску и мокасины, пока он натягивал брюки, и, забыв о его ране, погнала в единственное во всем доме место, где можно надежно спрятаться такому верзиле, которому продырявили шкуру только за то, что однажды он увидел меня на улице. К счастью, убежище было не на краю света: пересечешь коридор - и ты у цели.
На другой стороне этого коридора, почти напротив моей комнаты, висела красивая картина. Художник подписал ее именем другого, ранее жившего живописца; на картине была изображена женщина, то есть \"Истина, вылезающая из колодца\" - это название было выгравировано прописью на золоченой табличке на случай, если кто не знает. Отодвинув шедевр, я повернула ключ в замке потайной двери комнатушки. Из мебели в ней - ничего, четыре шага - и уже стенка. Этот закуток окрестили \"карцером\", потому что туда сажали строптивых - во всяком случае, раньше, когда таковые имелись.
Ни в одном языке не найдется слов, чтобы описать панический страх, овладевший моим подопечным при виде этой камеры. Понятно почему. Ну а кому нет, тот вообще нулевка. Я схватила его за руку и втолкнула внутрь. До моего слуха уже донесся стук тяжелых ботинок на лестнице. Мне стало жалко моего узника - он глядел, словно приговоренный к погребению заживо, - и, прежде чем запереть дверь и завесить ее девкой с бочкой, я, переведя дух, шепнула ему:
- Ну чего ты? Это же минутное дело!
Он просидел там всю ночь. Утром, без одной минуты восемь, все мы, включая Мадам с Джитсу, все еще оставались в большой гостиной, куда нас согнали накануне; кто лежал, кто сидел с открытыми глазами: к ночным бдениям нам не привыкать. Посетителей отпустили, люстры погасили. Выстроившись в ряд, опершись о винтовки, наши охранники спали стоя. А ужасный Котиньяк ходил взад-вперед, погрузившись в мрачные раздумья; лишь сапоги его поскрипывали в тишине. Ровно в восемь он обеими руками раздвинул занавески на окне. Там, на воле, было погожее летнее утро. Глубоко вздохнув, Котиньяк признал свое поражение:
- Ладно, пошли. Построение в саду.
В те времена нас, обитательниц, было десять - прямо как десять заповедей; девять из нас уже отправились на боковую, когда войско Котиньяка покинуло нашу территорию. Я же, вместе с Джитсу, осталась рядом с Мадам. Прежде чем последовать за своими солдатами, лейтенант, остановившись перед ней, показал свою правую ладонь, испачканную чем-то грязно-бурым.
- Это кровь, только не моя! - крикнул он в ярости. - Одна надежда, что эта сволочь уже подохла от своей раны! - Затем, смерив Джитсу взглядом с головы до ног, добавил: - Погоди же, попадешь ко мне в полк, будешь у меня кругами бегать.
Когда он все-таки убрался вместе со своим войском, я наконец смогла выпустить своего узника. Он еще не дошел до состояния, какого пожелал ему Котиньяк, но был на грани. В лице - ни кровинки, губы серые. Когда я его, прямо в одежде, опять уложила в постель и накрыла тремя одеялами, он все равно весь дрожал и стучал зубами. Я попросила Джитсу принести ему кофе. Мне пришлось поить его - сам бы он чашку не удержал. Он вперился куда-то в пустоту совершенно безумным взглядом. Наконец, успокоившись, выдавил жалкую улыбку: извини, мол. На мне был все тот же пеньюар из черного шелка. Приникнув головой к моему бедру, он глубоко вздохнул и прошептал:
- Мне необходимо объяснить вам…
И, забывшись, с хрустом надкусил намазанную маслом тартинку.
БЕЛИНДА (5)
\"Когда мне было лет шесть или семь, теперь уже не помню точно, папаша мой, варвар, бросил мою мать, не оставив ей ни гроша, - с горечью начал свой рассказ этот парень. - Мы жили тогда в том же доме, где я и родился: в Марселе, на Национальном бульваре. Мать устроилась на работу, а меня пришлось сдать в пансион.
Он находился неподалеку, в пригородном местечке под названием Труа-Люк, но мне это вспоминается как край света. Вероятно, вообще все мои впечатления окрашены горечью разлуки с матерью. Я виделся с ней по воскресеньям, всего несколько часов, но уже первый из них был отравлен неминуемостью последнего. Она приезжала за мной в полдень, на трамвае, а отвозила назад перед заходом солнца. Когда мы расставались у ворот пансиона, я плакал, словно прощался с ней навсегда. Другого такого чувства отчаяния - сильного, неотвязного, ведь оно жило во мне день и ночь - мне, думается, уже не испытать. Даже теперь стоит вспомнить то время, как все оживает перед глазами. Я вижу деревянную арку над воротами и слышу ее скрип в дни, когда дул мистраль. Надпись на ней - \"Пансион Святого Августина\" - облупилась, и из оставшихся на поблекшем фоне серых букв получилось \"_Пиво вина_\". От ворот к зданиям взбирается посыпанная гравием дорожка, вот и двор, окруженный платанами. А вот и я сам, светловолосый мальчуган. Ростом я как раз по ручку входной двери. В правой руке я держу чемоданчик, в нем мое нижнее белье, проштампованное цифрой 18. Где-то рядом есть огород, и я зажимаю себе нос, чтобы избавиться от запаха помидоров. С тех самых пор я и ненавижу помидоры - сам не знаю почему. Могу съесть что угодно, но только не помидоры: от них сразу блевать тянет.
Вот мой класс: два окна по обе стороны от печки, которую топят дровами, черные парты с фарфоровыми чернильницами: на помосте - стол и плетеный стул учительницы, поскрипывающий при каждом ее движении. Я сижу в первом ряду, где все маломерки, почти напротив учительницы. Она - жена директора интерната, но намного моложе его и скорее годится ему в дочки. Одета она всегда строго; лицо у нее приятное, но тоже строгое, а глаза голубые, глубоко посаженные. Длинные черные волосы собраны на затылке шпильками в пучок. Иногда непослушная прядь выбивалась и падала ей на щеку. Учительница поднимала руки, поправляя прическу, и тогда в вырезе блузки просматривалась ее грудь - округлая и пышная. Ребята прозвали ее Титькой, а еще Ляжкой, потому что снизу она была еще заманчивее, чем сверху, и большинство пользовалось второй кличкой.